Поэт Василий Романов – невысокого роста сорокапятилетний мужчина, одетый в мятые брюки и серый вязаный свитер, из-под ворота которого выглядывал узел небрежно повязанного галстука, смотрел с высоты четвертого этажа на размахивающего длинной метлой дворника во дворе и думал о том, как, наверно, хорошо быть безвестным человеком, которого никто не знает, никто не тревожит, ни обижает ни словом ни делом ни за что ни про что.
Половина зимы прошла, а снега не было. День выдался холодным, погода пасмурной, настроение как у Романова, так и у его товарища Никиты Малявина – автора и ведущего телепрограммы «Криминальный репортаж» – подавленным и мрачным.
– Что там синоптики говорят? – спросил Малявин. – Снега не обещают?
«Синоптики говорят: достали вы нас со своим снегом», – мысленно ответил Романов, а вслух сказал о том, что, если верить телевизору, циклон, надвигающийся с Ледовитого океана, дойдет до них через пару-тройку дней, но осадки, по всей вероятности, будут весьма незначительными.
– Значит, не обещают, – подытожил Малявин. – Жалко. Без снега как-то совсем тоскливо.
Тяжело поднявшись из-за стола, он подошел к Романову. Похлопал ладонью по плечу и, немного помолчав, сказал:
– Да не расстраивайся ты, Вась. Мало ли что про нас в газетах пишут?
«Конечно, мало! – подумал Романов. – Но лучше б вообще ничего не писали, чем так».
– Ну как, Никита, не расстраиваться? Ты же знаешь: я не из тех, кто сделает подлянку, а потом обижается на того, кто предал ее огласке. Заслужил – получи! Но тут-то совсем другое дело.
Малявин согласился:
– Другое.
– И ведь, главное, за что? Я, понятное дело, не ангел, но чтоб вот так?.. У меня просто слов нет!
Малявин и тут согласился: подобрать слова в данном случае действительно непросто.
– Ну, посетил я несколько закрытых вечеринок, – продолжал Романов. – Так я же не один их посещал – правильно? – кроме меня, там не одна толпа бездельников побывала… Ну да, выступал по телевидению. Но опять-таки, не я напрашивался – меня приглашали, причем иной раз весьма настойчиво… Еще на презентациях бывал и фуршетах разных, но это уже не в счет.
– Все в счет.
– Нет-нет, надо что-то делать, надо придумать, как добраться до этих журналюг.
Мысль о том, что оскорбление, нанесенное журналистом Всевидящим, должно быть отомщено, не давала Романову покоя с того момента, как ему попалась на глаза статья в газете «Губернские ведомости» под названием «Худшие люди года». Конечно, можно было бы, как советовал Малявин, не обращать внимания на абсурдные обвинения в прожигании жизни, но вся беда заключалась в том, что люди, прочитавшие сегодняшний номер «Ведомостей», это вряд ли когда забудут, – пройдут годы, и, услышав фамилию Романова, они будут все так же спрашивать:
«О каком Романове идет речь? Уж не о том ли, кто некогда получил приз “Большая затычка”?»
Дворник ни на минуту не останавливался. Подобно равномерно качающемуся маятнику он размахивал метлой из стороны в сторону и, собирая раскрошенный колесами автомобилей лед, потихоньку, шаг за шагом двигался от одного подъезда к другому.
– Нет, это просто невозможно, – ударил кулаком по подоконнику Романов. – Я убью их!
– Вась! Ну чего ты? Успокойся, – тихим голосом попросил Малявин. – Сядь.
– Не могу успокоиться! Не могу сидеть! Не могу стоять! Я даже думать ни о чем другом не могу!
– Что ты хочешь?
Романов сказал, что хочет пойти в редакцию и там, не разбирая, кто причастен к сегодняшней публикации, кто нет, забить всех подряд. Охранник под руку попадется – охранника, журналист под псевдонимом Всевидящий – журналиста Всевидящего, главный редактор козел Бобриков – главного козла редактора Бобрикова.
– Ты чокнулся? – спросил Малявин.
Романов ответил: нет. И добавил: поскольку в последнее время пьет меньше обычного, то здравый ум и твердая память еще ни на секунду не оставили его без присмотра.
– Никита! Я все понимаю: да, следует сидеть дома, да, не рыпаться, да, но… Не могу, хочу мстить!
Малявин мягко возразил Романову. Сказал, что за такую статью не мстить – под суд отдавать надо.
– А что касается того, чтобы побыть в одиночестве, то тут я с тобой согласен – это дело полезное, особенно для поэтов. Однако одним этим репутацию, думаю, все же не исправить. Хотя первое время посидеть дома, конечно, стоит.
– Хорошо, – согласился Романов. – Посижу. А ты козла забить мне поможешь?
– Помогу. Но только в домино.
– Ты мне не друг!
– Ты сам себе не друг. На словах хочешь выпутаться из этой ситуации, а на деле только и думаешь, как бы ее усугубить.
Дворник остановился. Посмотрел себе за спину и, как показалось, задумался над тем, чем ему приходится заниматься. На дворе январь, зима, а он, как и пять месяцев назад, все так же метет дорожки, только в этот раз не от мусора, а от раскрошенного автомобилями льда.
Малявин взял газету. Наверху страницы было помещено сообщение о встрече находящегося в Германии с двухдневным рабочим визитом губернатора области Егора Ревы с президентом компании «Даймлер-Крайслер сервисез АГ» Клаусом Мангольдером. По сообщению департамента информации губернатора, в ходе беседы были обсуждены вопросы возможного участия «Даймлер-Крайслер» в создании совместных предприятий и сервисных центров, а также финансирования модернизации завода комбайнов. Внизу – статья Всевидящего под названием «Худшие люди года».
Покосившись на уткнувшегося в окно Романова, Малявин откинулся на спинку стула и принялся перечитывать.
В первых строках статьи говорилось о нравах, царивших в городе, об участившихся случаях убийств и самоубийств, о необычайно высоком уровне проституции, а также о проститутках и тех, кто входил в их число.
По словам автора статьи – Всевидящего, к проституткам надо относиться без какого-либо предубеждения – сугубо прагматично. Так, если им нравится, когда их на работе насилуют – то есть заставляют насильно работать, их надо чаще насиловать в самых разнообразных формах – заставлять валить лес, пробивать тоннели в скалах, добывать уран и колоть уголь. Если же они при этом имеют наглость получать удовольствие от работы, сделать так, чтобы это удовольствие длилось как можно дольше, лет эдак десять – двадцать с поселением на местах бывших комсомольских строек.
Затем Всевидящий порассуждал о похоти, жадности, продажности, лени и праздности. (Автор считал, что похоть, жадность, продажность, лень и праздность страшны не только тем, что развращают человека, – это как бы ещё полбеды, – беда, по его мнению, заключалась в том, что все вышеперечисленные грехи провоцировали разного рода тяжкие преступления.)
Ко всему вышесказанному Всевидящий добавил коррупцию и предложил отметить на страницах газеты тех, чьи пороки были наиболее заметны в прошедшем году.
Хит-парад «Губернских ведомостей» открыл проректор медицинского института Степан Иванович Ребко, награжденный виртуальным призом «Липкие руки», как было сказано в статье, «за плодотворную работу по извлечению и получению незаконных доходов в рамках учебной программы». Ребко, как отметил автор, в отличие от других соискателей приза, проявил недюжинную смекалку по сбору денег во вверенном ему хозяйстве. Так, за семьдесят лет существования института только ему в течение одного учебного года удалось собрать три урожая взяток – со вступительных экзаменов, с зимней, а также летней сессий. Причем не только с абитуриентов и студентов, к чему все давно привыкли и относились как к должному, но и с коллег-преподавателей.
Приз имени Плюшкина – самому жадному человеку, был присужден одной из наиболее преуспевающих деловых женщин города – Ольге Петровне Грушиной. Автор статьи назвал сумму, которую та оставила в модном бутике (сумма хоть и была намного меньше ее реального дохода, зато вполне сопоставима с доходом, указанным в налоговой декларации), и напомнил историю, о которой газета «Губернские ведомости» рассказывала полгода назад… Дочь Ольги Петровны Танечка получила закрытую травму левой руки после неудачного падения с качелей. Мать отвезла ребенка в частную клинику, где поправляла здоровье сама, однако, узнав, во что обойдется лечение, тут же направилась в обычный травмпункт. В обычном травмпункте рентген обычно работает не всегда, и Ольга Петровна повезла Танечку в другую больницу на другой конец города. Там их долго отказывались принимать без медицинского страхового полиса, и пока мать ругалась с врачами, в руке ребенка произошли необратимые изменения, в результате чего ее в ту же ночь пришлось ампутировать. Ольга Петровна, естественно, подала на врачей в суд и, естественно, выиграла его, а деньги, сэкономленные на лечении дочери, по словам Всевидящего, потратила на восстановление своей нервной системы в одной из частных клиник города.
Приз имени Обломова – самому ленивому горожанину – был присужден дежурному оперативной части капитану милиции Третьякову Вячеславу Викторовичу. Как показало служебное расследование, Третьяков за период с января по декабрь отказал в возбуждении уголовных дел чуть ли не каждому второму потерпевшему. Большинство случаев касалось мелких краж, однако были среди них и весьма тяжкие преступления, такие, например, как изнасилование мужчины группой нетрезвых женщин. По словам потерпевшего, капитан Третьяков в грубой форме пообещал ему найти насильниц и поместить их на всю ночь в одну с ним камеру в случае, если он, потаскун, еще раз подойдет к РОВД ближе чем на пушечный выстрел.
Приз «Услужливое перо» получил журналист «Свежей газеты» Анатолий Николаевич Кудрявцев за серию статей, посвященных строительству многоэтажного дома по улице Первомайской. В первой из них Кудрявцев рассказал о фирме «Монтаж и строительство», промотавшей деньги дольщиков на ранней стадии строительства, а также о несчастных судьбах самих дольщиков, оставшихся в одночасье без жилья и денег. Во второй Кудрявцев порадовал читателей интервью с владельцем строительной фирмы Косоуровым, с которым, судя по материалу, был в добрых отношениях, а также очерком на тему низкой юридической грамотности населения. (По его словам, договор между застройщиком и дольщиками был составлен таким образом, что у вторых к первому претензий не могло быть в принципе, из чего сделал вывод: дольщики оказались обездоленными главным образом из-за своей несусветной глупости.) В третьей статье, вышедшей сразу после того, как прокуратура завела уголовное дело по отношению к фирме «Монтаж и строительство», Кудрявцев обрушился всей мощью своего таланта на аферистов от строительного бизнеса. Но когда уголовное дело потихоньку сошло на нет, а журналисты, близкие к руководству города, пронюхали о том, что фирма «Монтаж и строительство» входила в состав одного из коммерческих подразделений, подконтрольных младшему сыну мэра Берга – Александру, вышел с философским рассуждением на тему коммерческих рисков. (Главная мысль рассуждения заключалась в том, что поскольку риск в финансовых сделках между заказчиком и плательщиком несут обе стороны, то и возможные потери обязаны нести не только те, кто рискует чужими деньгами, но и те, кто не боится рисковать своими.) Уголовное дело в итоге закрыли, фирму «Монтаж и строительство» ликвидировали, а что касается строительства дома, то его продолжила новая строительная компания (тоже, по слухам, входящая в состав одного из коммерческих подразделений, подконтрольных младшему сыну мэра Александру), но уже совсем для других дольщиков, заплативших совсем другие деньги.
Приз «Несгибаемый фаллос» – за патологическую тягу к женскому полу – получил солист областной филармонии Леша Соловушкин. За свою сорокатрехлетнюю жизнь он, как писал Всевидящий, был не раз женат и не раз бит обманутыми мужьями. Особенно «урожайным» оказался для него прошедший год. В марте, во время весеннего сексуального обострения, его избил барабанщик группы, с которым они некогда начинали музыкальную карьеру, а в октябре, во время осеннего обострения, – охранники одного известного в городе коммерсанта. (Травмы, полученные Соловушкиным во втором случае, оказались столь серьезны, что врачи хирургического отделения городской больницы всерьез опасались за его половое здоровье. Впрочем, как вскоре выяснилось, совершенно напрасно.) Едва оправившись от травм, Леша Соловушкин на деле доказал, что больше кого-либо в городе достоин этого приза. Вечером, сразу после выписки, он отправился на свидание, а утром явился на репетицию с фирменным фингалом от барабанщика. В конце заметки автор статьи пожелал Соловушкину еще большей активности в достижении поставленной цели и еще большей твердости при ее реализации, после чего предложил читателям перейти к следующей номинации – «Неутомимая вагина».
Приз «Неутомимая вагина» – за патологическую тягу к мужскому полу – получила дама полусвета Изабелла Дзержинская. О ней, по словам автора, мало что известно: проституцией занималась с пятнадцати лет, на учете в милиции состояла с семнадцати, в кожвендиспансере – с восемнадцати. В тридцать семь – на излете карьеры – удачно выскочила замуж за богатого бизнесмена, а в сорок три, видимо, устав от сытой жизни, предалась прежнему занятию – отдавать себя тем, кому после пива и водки требовалась любовь и ласка. Муж-бизнесмен, узнав об этом, Изабеллу прогнал, а журналист Всевидящий наградил от имени газеты «Губернские ведомости» своим виртуальным призом.
Приз «Абсолютный ноль» – самому никчемному и пустому человеку города – получил Виктор Владимирович Лемтюгов. Поскольку говорить о нем, простом рабочем, ничем не увлекающемся, ничего, крепче чая, не пьющем даже по большим праздникам, нечего (ноль – он и есть ноль, сколько к нему ни прибавляй слов), автор статьи предложил сразу перейти к последнему призу – «Большая затычка».
Приз «Большая затычка» – за неистребимое желание быть всегда на виду – вручили поэту Василию Сергеевичу Романову за то, что тот в прошедшем году не пропустил ни одного мало-мальски заметного в городе события. Он был везде, где были нарядные женщины, фотографы, телевизионщики, шампанское и бесплатная икра. Публикаций от Романова в этом году никто не видел, зато все видели, как он, известный поэт, в пьяном угаре лихо отплясывал на сцене ресторана «Вечерние огни» канкан в обнимку с полуголыми танцовщицами варьете. (По мнению Всевидящего, в городе образовался порочный круг: поэт Романов, для того чтобы поддерживать известность, вынужден посещать все устраиваемые в городе вечеринки, а устроители вечеринок, для того чтобы поддержать реноме преуспевающего заведения, вынуждены приглашать отъявленных тусовщиков вроде поэта Романова, чье лицо чаще других мелькало на страницах светской хроники.)
Прочитав вслух последнюю строчку: «…чье лицо чаще других мелькало на страницах светской хроники», Малявин отодвинул от себя газету. Задумчиво почесал указательным пальцем висок и сказал, что во многом согласен с автором статьи – не замечать подобных персонажей для журналиста непростительная роскошь. Другое дело, как это подавать.
– Так материал подавать, конечно, нельзя – непрофессионально. О таких вещах надо говорить с осторожностью, боясь навредить… Вот я, например, категорически не согласен с тем, что Славка Третьяков – самый ленивый человек в городе. Во-первых, это неправда, есть куда более ленивые, причем не только в милиции, во-вторых, так, как он, поступают практически все – отчетность-то никто еще не отменял! – ну а в-третьих, у него и без этой статьи неприятностей полон рот…
– Я тоже не согласен! – перебил Романов. – Я тоже не бездельник. Я тоже работаю каждый день, хоть этого никто и не видит.
Малявин согласно кивнул. Прошептал задумчиво: «Ну да, ну да» – и надолго замолчал.
Тем временем дворник, видимо, решив, что большего идиотизма, чем мести лед, пусть даже раскрошенный до состояния мусора, быть не может, со злостью взялся за лопату. Собрал его в большую кучу, небрежно перекинул подальше от тротуара и, видимо, по привычке собираясь поджечь, потянулся к карману за спичками. Потом опомнился, сплюнул с досады и, махнув рукой, дескать, гори оно само синим пламенем, направился со двора.
Первым молчание нарушил Романов. Неотрывно глядя в окно, сказал, что Степу Ребко, по его мнению, тоже напрасно оклеветали:
– Был я у него дома в Нахаловке, видел, как он живет. Ничего особенного.
– Ты знаком с ним?
Проводив взглядом расстроенного дворника, Романов сказал, что много лет назад, будучи подростками, они вместе проводили летние каникулы в деревне.
– В какой деревне?
– В Зверёвке.
– В Зверёвке?
– Да, там родина моего отца. И Степы Ребко тоже.
– Странное название.
– Да, – согласился Романов, – странное. Впрочем, там все странное: название, люди, природа…
– А с природой что не так?
– Да нет, все так. Просто места там уж очень глухие – настоящая тайга. Отойдешь от дома на километр – и все, считай, заблудился. Поэтому мы, городские, в лес только толпой ходили, одних нас туда не пускали.
– Ребко тоже с вами ходил?
– И Ребко, и другие дети… Была среди нас одна девочка, не помню, как звали, так ее – представляешь? – оса в гортань укусила, и она задохнулась прямо на наших глазах.
– Анафилактический шок?
– Ну да… А еще мальчик с нами был – Игорь Самородов. Как-то он оступился и провалился в болото по самую шею. Еле вытащили.
Малявин спросил, не тот ли это Игорь Самородов, что ныне руководит Русским драмтеатром.
Романов кивнул: тот самый.
– Хороший, кстати, мужик – толковый, могу познакомить. Мы с ним встречаемся изредка… А вот с остальными, к сожалению, уже нет.
Увидев, что Романов за воспоминаниями отходит от шока, вызванного статьей в газете, Малявин решил подольше поговорить с ним о детстве. Сделав вид, что его весьма заинтересовала эта тема, спросил: кто входил в его компанию, где они сейчас, чем занимаются и что еще интересного происходило с ними в тайге.
Романов задумался. Пожав плечами, сказал, что в его компанию входили только городские ребятишки – местные держались обособленно, – и было их, если ему не изменяет память, семь или восемь человек.
– Трое из них – девочки, включая ту, что умерла от анафилактического шока… Где они сейчас? Не знаю. Ни с кем, кроме Ребко с Самородовым, я с тех пор не встречался. Хотя, представься такой случай, возможно, не отказался бы.
– Имена-то их еще помнишь?
Романов поморщился. Сказал, что каждому из них он в то лето посвятил по стихотворению.
– Поэтому можно попробовать вспомнить… Так, одного из них звали, кажется, Лёня Лёнькин. Да. Лёнькин. Других – Славик… Витя… Толька… А вот фамилии уже не скажу… Что же касается девочек, то их звали, это я хорошо запомнил, Романовы – Нина и Оля… Я ухаживал за Ниной, Степка – за Олей.
– Родственницы?
Пренебрежительно махнув рукой, Романов бросил:
– Нет.
Потом подумал-подумал и неуверенно добавил:
– Да вряд ли.
Потом еще немного подумал и, с сомнением покачав головой, поправил себя:
– Хотя, ты знаешь, все может быть… Я так думаю, в Зверёвке все Романовы в той или иной степени приходятся друг другу родней.
– И чем вы там занимались? По тайге бродили? Грибы, наверное, собирали, ягоды?
Романов нетерпеливо кивнул. Сказал, что, бродя по тайге, они собирали грибы, ягоды, травы с орехами.
– А однажды – не поверишь! – мы пошли искать берлогу медведя, на которого, по словам Игоря Самородова, они с отцом охотились, а набрели на самый настоящий самолет!
– Самолет? Да ну, брось врать. Кто ж его там оставит?
– Да никто его там не оставлял! Он упал и разбился!
Рассказывая об упавшем самолете, Романов заговорил горячо и быстро – так, словно это событие произошло с ним не тридцать лет назад в двухстах с лишним километрах от того места, где они сейчас находились, а только что неподалеку от их дома.
– Представь себе, Никита, картину! Вокруг тайга, болота. В тайге лежит разбитый самолет, а рядом на полянке – старая могилка без креста. В ней, видимо, мордвины похоронили погибших летчиков.
– Да ты что?!
– Точно тебе говорю!
– Самолет был боевой?
– Транспортный.
– Как догадался? По фюзеляжу?
– По металлическому ящику. От удара ящик раскрылся, и из него высыпались какие-то грязного цвета камушки.
– Что за камушки?
Романов поморщился.
– Откуда я знаю? Я что, геолог?
– Как интересно! И что дальше?
– А дальше, – ответил Романов, – мы побежали в деревню. А когда прибежали, решили никому из взрослых ничего не рассказывать.
– Почему?
– Потому что в этой роще мы по надобности наложили кучи говна. А потом, когда собрались уходить, увидели деревянного идола.
– Кого-кого?
– Не кого, а чего, – поправил Романов. – Идола… Рядом с этим местом, в нескольких километрах, жила мордва, и Степа Ребко – самый смекалистый из нас – первым догадался, куда нас, дураков, занесло. А занесло нас в их священную рощу. О ее существовании в Зверёвке все знали. Ей, если верить бабушке, чуть ли не тысяча лет!
Малявин удивленно покачал головой: надо же!
– Я только не понял, чего вы взрослым-то ничего не сказали?
Словно теряя терпение, Романов всплеснул руками. Спросил, чего ж тут непонятного.
– Расскажи мы о том, что были в священной роще, об этом сразу б прознали мордвины, и тогда б у нас могли возникнуть большие-пребольшие проблемы!
Увидев, что Малявин опять ничего не понял, сказал, что зайти в священную рощу, сломать в ней ветку, разжечь костер, справить нужду – означало осквернить ее, а следовательно, оскорбить чувства тех, кто верил в то, что она воистину священна.
– Как на это отреагирует мордва, мы не знали, но вот раньше за это она могла и убить. Такое уже, говорят, бывало.
Выговорившись, Романов медленно отвернулся к окну. По тому, как внезапно изменилось его лицо, Малявин понял: с воспоминаниями на сегодня покончено и разговор, судя по всему, опять пойдет о том, с чего начался – со статьи в «Губернских ведомостях».
– Нет, ну надо же? – вздохнул Романов, уткнувшись лбом в стекло. – А главное, за что? Непонятно… Просто нет слов.
Слов не было только у Романова – другим персонажам статьи журналиста Всевидящего было что сказать. Проректор медицинского института Степан Ребко через день после публикации в газете списка худших людей года отправился в прокуратуру, писать жалобу. Проговорив со следователями четыре часа, он вернулся на работу, закрылся у себя в кабинете и за каких-то сорок минут напился до невменяемого состояния. Ольга Грушина, прочитав статью, устроила разнос секретарше, чья единственная вина заключалась в том, что ее муж, водитель, работал в какой-то газете, а потом обматерила журналиста «Вечерки», попросившего прокомментировать статью коллеги из «Губернских ведомостей». Анатолий Кудрявцев разразился большой статьей под названием «Шельмование как способ конкурентной борьбы за читателя», в которой, ни словом не обмолвившись о том, в чем обвинял его Всевидящий, рассказал, как в «Губернских ведомостях» готовятся так называемые сенсационные материалы. А готовятся они, по его словам, так. Когда тираж падал, главный редактор Бобриков вызывал к себе подчиненных и требовал громких событий. Поскольку громкие события, способные расшевелить угасший орган печати, в городе случались не так часто, как бы этого хотелось его владельцам, в ход шли стимуляторы вроде вымысла и лжи. Именно так появились статьи, которые, по словам Кудрявцева, поставили позорное клеймо на деловой репутации «некогда популярного издания».
Но так думали далеко не все. Кто-то считал, что все в газете написано правильно: пока людям не покажешь себя в зеркале такими, какими их видят окружающие, толку не будет. Кто-то, подобно Никите Малявину, в целом соглашаясь с Всевидящим, критиковал за то, что ведет он себя подобно неуклюжему слону в посудной лавке. А кто-то просто и бесхитростно радовался тому, что назревал скандал.
Скандал действительно назревал. Это стало ясно после того, как главный редактор «Губернских ведомостей» Бобриков выступил со страниц своей газеты с просьбой к читателям отнестись с пониманием к позиции журналистов, обеспокоенных резким падением нравов в городе, в то время как в самой редакции полным ходом шло служебное расследование обстоятельств появления в свет нашумевшей статьи.
(По слухам, никем не опровергнутым и оттого казавшимся еще более правдивыми, в редакции пытались выяснить, кто из журналистов газеты скрывается за псевдонимом Всевидящий и каким образом его опус попал в печать.)
Ровно неделю Романов сидел дома. На звонки не отвечал, сам никому не звонил, днем писал стихи об одиночестве человека, окруженного враждебным миром, а вечером, когда голова была пуста, пил водку.
Утром восьмого дня в его квартире раздался телефонный звонок. Романов покосился на чистый лист бумаги и, не почувствовав сил выдавить из себя ни строчки, снял трубку.
– Алло! – раздался в трубке насмешливый голос Никиты Малявина.
– Да.
– Слышишь меня?
– Слышу.
– Ты чего это на звонки не отвечаешь?
– Занят.
– Стишки пишешь? Молодец, правильно. Хочешь развеяться?
– Нет.
– Отлично! Значит, приходи сегодня в половине пятого к типографии номер один. Знаешь, где это? За ДК Строителей, в промзоне. Только слишком не выряжайся, не на вечеринку пойдем. В общем, думаю, ты меня понял. Все, пока, жду.
Не успел Романов сказать Малявину о том, что не собирается никуда идти, особенно с ним, особенно в половине пятого, как связь оборвалась. Романов выругался в онемевшую трубку и, бросив ее на место, показал телефону кукиш.
– Вот тебе, не типография!
Через час Романов заскучал. Через два принялся лениво размышлять о том, что поэту, окруженному враждебным миром, необходимо время от времени познавать его. Через пять часов пришел к мысли, что единственным способом познания является опыт, и ровно в шестнадцать ноль-ноль вышел из дома.
Здание типографии представляло собой огромную многоэтажную коробку, выстроенную в стиле примитивизма. Архитектор, разрабатывавший проект, не позволил себе ничего лишнего – минимум отделки, максимум окон, четыре одинаково голые стены, два ската шиферной крыши и три подъезда.
Малявин стоял на обочине дороги в окружении двух мужчин. Поздоровавшись с Романовым, он посмотрел на часы и, укоризненно покачав головой, попенял за опоздание.
– Я вообще не хотел приходить, – буркнул Романов.
– И многое бы потерял.
Малявин повернулся к одному из мужчин, сидевших в микроавтобусе с надписью «TV», и попросил еще раз проверить систему.
– Да нормально все, – сказал тот, бросив взгляд на дисплей ноутбука. – Сигнал стабильный.
Малявин поправил галстук на шее. Подмигнув Романову, попросил найти на его одежде скрытую видеокамеру.
– На тебе видеокамера? – удивился Романов. – Я не вижу.
– Это хорошо… Ну ладно, пошли, а то сменщик, говорят, уже вышел.
Кивнув окружавшим его мужчинам, Малявин взял Романова за локоть и быстрым шагом повел в сторону типографского подъезда. Спросил скороговоркой, слышал ли он о том, что журналиста Всевидящего в «Губернских ведомостях», оказывается, никто не знает и что в отправленном в типографию макете газеты никакой статьи о худших людях города не было, а был репортаж об открытии губернатором Ревой нового детского сада.
Романов остановился.
– Что значит «не было»?
– Это значит, – Малявин потащил Романова дальше, – что тот, кто называет себя Всевидящим, каким-то нелегальным образом подменил написанный Георгием Горским репортаж на свою вонючую статью.
– Откуда знаешь?
Малявин попросил не обижать его. Сказал, что работает тележурналистом не один десяток лет и за этот не один десяток лет сумел обрасти кое-какими связями.
– А если короче?
– Если короче, мне об этом шепнул сам Горский.
Не успевая за Малявиным, Романов прибавил шаг.
– Послушай, – спросил он, – а как…
– А как Всевидящий это сделал, пусть теперь в редакции «Губернских ведомостей» разбираются. Мы же с тобой разбираться не будем – мы с тобой, Вася, сами будем статьи подменивать… Я думаю, тебе, пострадавшей стороне, это будет интересно.
С этими словами они подошли к вахтерке охранника. Не останавливаясь, Малявин бросил в окошко: «Мы из газеты, нас ждут» – и, не переставая говорить, направился дальше.
– Мне кажется, я знаю, как Всевидящий это провернул… В общем, смотри, Вася, и слушай.
Они поднялись на второй этаж. Прошли пустым гулким коридором десять шагов и остановились у двери с надписью «Отдел фотовывода. Инженеры Шебалкин А. И., Мишуков В. В.».
Встав так, чтобы в фокус скрытой камеры попала табличка, Малявин громко произнес:
– Мы находимся у отдела фотовывода. Именно сюда поступают по электронной почте макеты газет для дальнейшей обработки.
Малявин без стука толкнул дверь и вместе с Романовым вошел в пустую комнату, где, кроме двух столов с включенными компьютерами, трех тумбочек, на которых валялись ворохи бумаг, четырех табуреток и одной вешалки, ничего заслуживающего внимания не было.
– Здесь, как вы видите, пусто. Идет пересменка. Один инженер уже ушел, он работает до пяти часов вечера; другой, который работает с пяти до полуночи, еще не явился. Компьютеры, прошу обратить внимание, включены.
В этот момент дверь открылась и на пороге вырос худой паренек с длинными волосами. Ничуть не удивившись присутствию в отделе чужих людей, разделся и сел за один из компьютеров.
– Мы хотим своими глазами увидеть отпечатанный тираж, – заискивающим голосом объяснил свое присутствие Малявин.
Длинноволосый парень согласно кивнул – дескать, ради чего сюда еще-то приходить? – и предложил посидеть подождать.
– Хорошо, – согласился Малявин. – Мы так и сделаем.
Помолчал немного и, обращаясь к Романову, сказал, что работа инженера фотовывода весьма ответственна – он обрабатывает поступающие в печать макеты газет.
Сначала Романов не понял, для чего Малявин это сказал. Потом догадался, что сказано это, видимо, было в качестве комментария к идущей видеозаписи, и решил подыграть.
Спросил:
– Что значит «обрабатывает»?
– Это значит, – охотно откликнулся Малявин, – что он приводит в соответствие с определенными стандартами шрифты, которыми напечатан текст, иначе буквы превратятся в нечитаемые знаки, ну и многое другое.
Инженер поднялся из-за стола. Усмехнулся, бросив взгляд в сторону Малявина и, на ходу вытаскивая пачку сигарет, молча вышел из комнаты.
Его место тотчас занял Малявин. Со словами: «А сейчас я продемонстрирую то, как журналист Всевидящий подменил статью в газете» – навел стрелку компьютерной мыши на конверт с ярлыком «Губернские ведомости». Нажав на левую клавишу, раскрыл его и, вслух комментируя свои действия, выбрал нужную страницу. Не трогая колонтитулы – верхнюю часть газеты с указанием ее названия, порядкового номера и номера страницы, – удалил в макете содержание первой попавшей под руку статьи и вместо нее вставил текст со словами: “Люди! Не верьте газетам – они лгут! Верьте городскому спутниковому телеканалу и программе «Криминальный репортаж с Никитой Малявиным”!» После чего закрыл файл «Губернских ведомостей» и с довольным видом отошел от компьютера.
Инженер фотовывода вернулся в отдел через три минуты. Сел на табуретку и, ничего не заметив, застучал пальцами по клавиатуре.
– Теперь макет газеты пойдет в печать, – громко произнес Малявин. – Завтра утром специальная машина заберет из типографии тираж и развезет по разным местам – большую часть на склад Почты России, оттуда в киоски, почтовые отделения, сортировочные склады, и замечательная русская пословица «Что писано пером – не вырубишь топором» в очередной раз обретет свой буквальный смысл.
С этими словами он встал с табуретки. Посмотрел на наручные часы и, нарочито ахнув, предложил Романову собираться.
– А как же отпечатанный тираж? – не отрывая головы от компьютера, спросил длинноволосый парень. – Не будете смотреть?
– Да ну его! – махнул рукой Малявин. – Пускай теперь другие смотрят.
Выйдя на улицу, Романов глубоко вздохнул. Поежившись от мороза, спросил Малявина: неужели «Губернские ведомости» завтра так и выйдут с призывом не читать газет – смотреть телевизор.
– А чего ты за них переживаешь? – усмехнулся тот. – Добренький, что ли?
– Да нет. Просто они же, получается, не виноваты – их, как я понял, Всевидящий подставил? Ведь так?
– Может, и так, – нехотя согласился Малявин. – Только чего они защищать-то его сразу ринулись? Отнеситесь, мол, с пониманием к позиции отдельных журналистов, обеспокоенных падением нравов в городе. Тьфу!
– Последствий испугались, вот и решили скрыть это дело.
– Ну да. А на Славку Третьякова им, выходит, наплевать. А его, между прочим, из органов собираются турнуть!
– И меня, кстати, тоже ни за что ни про что оклеветали.
– Ну, тебя-то ладно, тебя-то выгонять неоткуда – ты не работаешь, а вот Вячеслава…
Огорченно махнув рукой, Малявин направился в сторону ожидающего его микроавтобуса с надписью «TV». На полдороге остановился и, обернувшись к Романову, посоветовал не переживать – он позвонит куда надо, и газета «Губернские ведомости» выйдет такой, какой она должна была выйти.
Передача «Криминальный репортаж с Никитой Малявиным», в которой рассказывалось о том, как любой мало-мальски знакомый с издательским делом человек может разместить в газете все, что ему взбредет в голову, вышла на телеэкраны города, как обычно, в понедельник вечером сразу после программы новостей. Малявин надеялся на то, что после ее показа в городе поднимется шум, но на деле никто, кроме руководства канала, объявившего ему выговор за то, что он чуть было не сорвал выпуск уважаемой газеты, не заметил этой передачи. Оказалось: горожан совершенно не интересует ни то, каким образом некоторые статьи попадают в прессу, ни то, для чего они пишутся, ни то, что происходит с теми, кого в них критикуют.
У Малявина была своя версия неадекватной, по его мнению, реакции горожан на его последнюю передачу. Он считал, что вызвана она тем, что заставила людей усомниться в правильности выбора худших людей года по версии «Губернских ведомостей». Из чего сделал вывод: многим хочется верить в то, что в городе есть люди гораздо хуже их самих, и разубеждать горожан в этом не только бесполезно, но и с точки зрения рейтинга передачи крайне вредно.
Выйдя из дома, Вячеслав Третьяков – сорокачетырехлетний мужчина, одетый в кожаное пальто и подбитую мехом кепку, – неторопливо закурил сигарету. Послушал, о чем говорят стоявшие у подъезда соседки, поделился с ними последними новостями и не спеша отправился на прогулку. С улицы Чкалова свернул на Интернациональную, постоял минутку возле кинотеатра «Водник», вспоминая, когда в последний раз ходил в кино, и побрел дальше. У кафе «Достоевский», почувствовав, как лоб в очередной раз стянуло тупой болью, остановился. Раздумывая над тем, что делать дальше – вернуться к понижающим давление мочегонным таблеткам или же на месте выгнать из себя мочу другим, более радикальным способом, например ударной дозой алкоголя, – позвенел в кармане мелочью и повернул в сторону кафе.
Кафе только что открылось. В пустом зале было холодно и тихо. Из-за двери, ведущей на кухню, какое-то время доносился магнитофонный голос певца, хрипевшего о людях в клетках, но и он вскоре затих.
Заказав водку, Третьяков сел за столик в самом углу зала. Налил в рюмку пятьдесят грамм и, задержав дыхание, залпом выпил. После чего закусил ломтиком селедки с луком, закурил сигарету и налил еще пятьдесят.
В кафе вошел молодой человек в узком пальто и рыжей шапке с опущенными ушами. Сделав заказ в баре, огляделся по сторонам, выбирая, где бы сесть, и решительно двинулся к Третьякову.
Спросил, можно ли присоседиться.
– Тебе чего, парень, пустых столиков мало? – не поднимая глаз, спросил Третьяков.
– Нет, но мне хочется именно здесь.
– А мне нет!
Молодой человек виновато улыбнулся.
– Я вам не помешаю. Я буду вести себя тихо, честное слово… Знаете, зал здесь такой большой, что мне за пустым столом, боюсь, будет слишком одиноко.
Третьяков хотел послать его куда подальше, но, услышав о том, что кому-то в этом городе тоже бывает одиноко, передумал. Освобождая место на столе, подвинул к себе корзинку с хлебом и кивнул на свободный стул:
– Ладно, присаживайся… Как звать?
– Родион, – ответил молодой человек. – Или Родя. Можно и так и так – как вам больше нравится.
– Студент?
– Да, студент.
«Врет, – подумал Третьяков, разглядывая его лицо. – Никакой он на хрен не студент».
– Точнее, бывший студент, – словно услышав его мысли, поправил себя Родион. – Сейчас я временно не учусь.
«Ну вот! Так бы сразу и сказал: бывший. А то – студент!»
– Ну и где мы постигали азы науки? В институте искусств, небось?
– Почему в институте искусств? Нет. В университете, на юридическом факультете.
– Надо же. Коллега, значит… Ну что ж, коллега, давай рассказывай, за что турнули.
Так, словно речь зашла о какой-то ерунде, о которой и говорить особо нечего, Родион сказал, что никто его из университета не выгонял – сам ушел, когда закончились деньги.
– А вас, – спросил он, – как прикажете звать?
– Меня? Зови Вячеславом Викторовичем, не ошибешься.
– Вы юрист?
– Юрист. Как и ты, бывший.
– Понятно… А сейчас, если не секрет, чем занимаетесь?
– Ничем. Я на пенсии. Аж два дня… Водку будешь?
– Спасибо. Я уже заказал, сейчас принесут.
– Да ладно, – пренебрежительно махнул рукой Третьяков. – Пей пока мою. Мою выпьем, а там, если покатит, за твою возьмемся – не дадим пропасть.
Не дожидаясь согласия, он взял со стола графин и наполнил водкой до краев рюмку из второго прибора.
– Ну что, коллега? За что будем пить? Предлагайте тост.
Застенчиво улыбнувшись, Родион пожал плечами:
– Не знаю. А за что бы вы хотели?
– За что бы я хотел? – медленно подбирая слова, задумчиво повторил Третьяков. – Знаешь, Родя, я бы выпил за то, чтобы нам, одиноким, не было столь одиноко в этом паршивом городе.
– Давайте.
Они выпили, потом закусили, потом недолго помолчали и налили снова.
Через полчаса водка была выпита из первого графина, еще через полтора из второго. За это время Родион успел рассказать о себе: где живет (жил он, по его словам, под кровлей высокого пятиэтажного дома в маленькой каморке, побывав в которой один знакомый писатель по имени Федя сравнил ее со шкафом). О своей нищей семье, о сестре Дуне, вынужденной терпеть унижение, прислуживая нехорошим людям. О его персонифицированном символе несправедливости мира – противной старухе Алене Ивановне, что день за днем, копейка за копейкой, наживается на чужом горе. О непреодолимом желании разрушить этот мир одним хорошим ударом топора. О своем мрачном прошлом и светлом будущем, которое при неумолимом приближении почему-то представляется не таким уж и светлым.
Согласно кивая головой, Третьяков внимательно слушал Родиона. Иногда, когда становилось скучно, перебивал, иногда, когда было интересно, задавал вопросы, но при этом постоянно ловил себя на мысли о том, что все-то его недоучившийся коллега лжет.
«Интересно, зачем… А впрочем, какая разница! Может, его настоящая жизнь гораздо тоскливей той, о которой рассказывает. Может, рассказывать ему больше не о чем или рассказывать о своих бедах ему не так тошно, как слушать о бедах других».
Третьяков не заметил, как напился. А когда заметил, решил пить до конца.
Размашистым движением руки вытащил из кармана стодолларовую банкноту и бросил на стол.
– Еще выпивки! – гаркнул проходившему мимо официанту. – На все! Живо!
– Не надо больше, – попросил Родион. – Пойдемте лучше домой.
– Правильно, коллега! Мы пойдем домой, а по дороге купим водки! Много водки!
Родион помог Третьякову подняться. Взял за локоть и, поддакивая ему, медленно повел к выходу.
Они сели в подъехавший красный автомобиль «Ауди» с тонированными стеклами. Увидев в салоне большую птицу, Третьяков сначала удивился, потом грязно выругался и полез драться.
Прошло немного времени, и история с выходом в свет нашумевшей статьи в «Губернских ведомостях» стала постепенно забываться. Но все изменилось утром тридцатого января, когда «Вечерняя газета» вышла с передовицей, в которой предлагалось раз и навсегда решительно покончить с теми, кто развращает своим недостойным поведением горожан. Под этим призывом была напечатана пространная статья, в которой говорилось о причинах падения рождаемости в стране, о неуклонном росте преступности в среде молодежи, о коррупции с проституцией, о том, что это такое и есть ли между ними разница.
(По мнению безымянного автора, разницы между ними нет, поскольку коррупция – это не что иное, как извращенная разновидность виртуально-оральной проституции, когда один дает, другой берет, и все при этом получают взаимное удовлетворение.)
Потом читателю были напомнены имена вошедших в рейтинг худших людей прошедшего года, подробно перечислены их грехи, и от имени тех, кто не хочет мириться с существующим положением дел в городе, вынесен всем вышеназванным лицам смертный приговор, заканчивающийся словами: «Да постигнет их кара небесная!»
Главный редактор «Вечерней газеты» в тот же день выступил по телевидению с объяснениями случившегося недоразумения. (По его словам, он и его журналисты здесь ни при чем – вся ответственность лежит на работниках типографии, допустивших на каком-то этапе создания газеты техническую ошибку.) Мэр города Берг в той же передаче пообещал всех виновных строго наказать, а пока виновных не нашли и не наказали, предложил сплотить ряды вокруг губернатора области Егора Ильича Ревы, чей опыт и ум, по его словам, не раз выручали горожан в критических ситуациях.
Горожане, узнав о том, что находятся в критической ситуации, тут же вспомнили передачу «Криминальный репортаж», в которой раскрывался механизм подобных «технических ошибок», а вспомнив, задались традиционным русским вопросом: кто виноват?
Мнения, как водится, разошлись. Одни обвиняли во всем газетчиков, решивших таким образом подогреть интерес к своим захиревшим изданиям. Другие считали, что во всем виновата система, подразумевая под системой власть, при которой одним, приближенным, прощалось все вплоть до публичных призывов к расправе над неугодными, другим – ничего. Третьи хвалили на все голоса журналистов городских газет и ругали на чем свет стоит героев нашумевших статей.
(По мнению последних, именно они – Ребко, Грушина, Третьяков, Кудрявцев, Соловушкин, Дзержинская, Лемтюгов, Романов – своим аморальным поведением спровоцировали газетчиков на эту во многом вынужденную акцию.)
Старик, привлекший внимание Степана Ребко, выглядел весьма необычно. Его вид – расстегнутый светлый пиджак под цвет бескровного изрезанного глубокими морщинами лица, распахнутое пальто, полы которого развевались на ветру подобно черным траурным полотнищам, – говорил о том, что он либо сильно пьян, либо крайне взволнован. Пройдя быстрым заплетающимся шагом мимо раскрытого настежь гаража Ребко, остановился и, оглянувшись через плечо, спросил, не знает ли он, где найти врача.
– А что случилось? – спросил Ребко.
Старик в черном пальто бессильно потряс в воздухе руками. Всхлипнул и, произнеся: «Мой сын!» – заплакал.
– Что ваш сын?
– Ему плохо, ему очень плохо!
– Он заболел? Получил травму? Что с ним?
– Я не знаю!
– Что значит «не знаю»? Где у него болит? В каком месте? Можете сказать?
– Ему плохо, – с надрывом повторил старик. – Он умирает. Здесь, в двух шагах.
Не зная, как поступить, Ребко посмотрел на наручные часы. До прихода гостей время еще было, но не так много, чтобы все бросить и кинуться оказывать помощь первому встречному.
– Найдите мне врача, – прошептал старик. – Умоляю вас! Пожалуйста!
– Даже не знаю, что вам сказать… Вообще-то я сам врач, но…
Не дав ему договорить, старик выхватил из кармана пальто комок тысячерублевых купюр. Подбежал к Ребко и, вложив деньги в его руки, сказал, что даст в десять раз больше, если тот спасет сына.
Решив, что до прихода гостей время еще есть, Ребко попросил подождать. Спрятал деньги в карман, закрыл ворота на три замка и приказал вести к больному.
Старик благодарно улыбнулся. Показал направление, куда им следовало идти, и, чуть забежав вперед, сказал:
– Какое счастье, что я вас встретил. Вы ведь, доктор, ему поможете? Правда?
– Сделаю все, что в моих силах.
– Он у меня, доктор, единственный. Кроме него, у меня никого нет.
– Вы быстрее можете идти?
– Да-да, конечно.
Старик еще активнее заработал ногами. Через минуту остановился.
– Все, – сказал он. – Пришли.
Ребко осмотрелся. Впереди стоял редкий лес, сквозь который просвечивали здания новостроек, справа – ровный ряд кирпичных гаражей, слева, у обрыва глубокого врага, – автомобиль «Ауди» красного цвета.
Повернувшись лицом к старику, он спросил, где больной.
– Там, – вытянув руку, старик показал на «Ауди». – В машине.
Подойдя к автомобилю, Ребко открыл заднюю дверцу. Сел в салон и, протирая запотевшие очки, спросил сидевшего рядом человека в кашемировом пальто, что случилось.
– Вы в порядке? Можете говорить?
Вместо ответа больной прокукарекал.
Подавшись вперед, Ребко заглянул ему в лицо и тут же отпрянул, увидев перед собой маску страшной птицы с огромным черным клювом.
Каждый четверг с пяти до семи вечера Романов проводил с сыном Игорем, живущим с мамой и отчимом на другом конце города.
Игорю было пятнадцать лет, шесть из которых он прожил без отца. Первые годы мальчик не придавал этому особого значения. Но чем старше становился и чем чаще возникала потребность в мужском общении, тем чаще задавался вопросом: почему? Почему он живет не с папой, с которым можно обо всем поговорить, а с вечно занятым отчимом? Почему мама прощает отчиму то, что не прощает папе? И почему папа гуляет вечерами не с ним и мамой, а с какими-то совершенно чужими женщинами, у которых к тому же есть свои дети? Решив, что во всем виноват отчим, Игорь возненавидел его – грубил по всякому поводу, демонстративно не замечал, неделями не разговаривал. Когда же наконец понял, что отчим к его проблемам не имеет ровным счетом никакого отношения (уйди мама к папе, он бы этому наверняка обрадовался), обиделся на отца. Но поскольку обижаться на отца в его отсутствие неудобно, Игорь, после нескольких дней мучительных раздумий, решил, что во всем виновата мама.
Сама мама виноватой себя не считала. Более того, при каждом удобном случае она пыталась втолковать сыну, что совместное проживание с отчимом – человеком сколь серьезным, столь и ответственным – идет им обоим на пользу.
Так это или нет, Игорь не знал, да и не хотел знать. Ему хотелось другого – жить с мамой, с папой, со всем, чем было наполнено его раннее детство, и все остальное для него не имело ровным счетом никакого значения. Поэтому каждое воскресенье, сразу после обеда, он садился у окна и, ожидая отца, втайне от самого себя надеялся на чудо.
«Вот сейчас, – думал он, высматривая в окне мужскую фигурку в серой дубленке и шапке из черной норки, – появится папа, скажет нарочито грубым голосом: “Чего расселись? А ну, пошли отсюда!” и увезет нас с мамой домой – туда, где мы были когда-то так счастливы».
Едва Романов снял с себя серую дубленку с шапкой из черной норки, как позвонил по мобильному телефону Никита Малявин. Торопливо поздоровавшись, спросил, где он, Вася, находится, и чем в данный момент занят.
– Ничем. К сыну в гости пришел, – ответил Романов. – Раздеваюсь вот… А что?
– Они ведь, кажется, живут на Пушкина, возле универмага?
– Да.
– Какая квартира?
– Сорок вторая. Тебе-то зачем?
– Я тут рядом нахожусь. Могу зайти. В общем, жди меня, никуда не уходи. Скоро буду.
Романов сказал, что надо бы поговорить с Элеонорой, спросить, можно ли им встретиться на ее территории, на что Малявин ответил: «Конечно, можно! О чем базар?» – и прервал связь.
– Кто это? – спросил Игорь.
– Дядя Никита. Сказал, что скоро придет.
– К кому придет? К нам?!
– К вам.
Игорь тут же бросился к двери ванной комнаты.
– Мама, мама, ты слышала? – задергал дверной ручкой. – К нам сейчас дядя Никита придет!
Элеонора вышла из ванной. В свои тридцать восемь лет она выглядела так, словно последние годы провела в глубоком анабиозе. Ее слегка заспанное лицо выглядело свежим, как после полуденного сна, чуть припухшие глаза взирали на мир с каким-то наивным детским удивлением. И только частые прорези морщин на шее под подбородком указывали на то, что молодость прошла и к формированию ее нового облика приступила старость.
Вытирая мокрые волосы розовым махровым полотенцем, Элеонора спросила, кто такой дядя Никита и с чего это он вдруг должен прийти к ним.
– Ну как же! – воскликнул Игорь. – Неужели ты забыла дядю Никиту? Это лучший папин товарищ! Он еще передачу ведет – «Криминальный репортаж» называется! Вспомнила?
Услышав о том, что к ней в гости пожалует сам Малявин, чья фамилия в городе известна каждому, кто когда-либо имел в доме телевизор, Элеонора принялась приводить себя в порядок. Подсушила феном волосы, подкрасила губы, подвела ресницы. Покрасовавшись перед зеркалом и оставшись недовольной увиденным, на глазах Романова сменила длинный халат на короткое, выше колен, платье.
– Муж-то не заревнует, увидев, как ты перед чужим орлом перья распускаешь? – усмехнулся Романов.
– Не говори глупостей. Мой муж адекватный человек. Он не ревнует.
– Ну-ну.
– А ты, вместо того чтоб хамить, лучше б за хлебом сбегал. В доме крошки нет.
– О чем ты говоришь, мама? – вступился за отца Игорь. – Дядя Никита с минуты на минуту должен прийти, а нам с папой еще поговорить надо!
Элеонора презрительно – так, словно была уверена в том, что разговор опять пойдет о каких-нибудь несусветных глупостях, – махнула рукой. Спросила Игоря, о чем он, интересно, собирается говорить с отцом.
– О вечеринках с шалавами, на которые он таскается каждую неделю?
– Элеонора! – повысив голос, укоризненно покачал головой Романов.
– Ты бы хоть людей постеснялся, что о тебе в газетах пишут! О сыне подумал? Как ему про отца-то родного такое читать? Ну ладно б, тебя одного затычкой обзывали, не жалко, но ведь и Игоря так могут начать звать! Как ему такое терпеть придется?
– Я уверен, его никто не начнет так звать. Успокойся, пожалуйста.
– А тебе откуда знать? Ты у него в школе в этом году хоть раз был?
– Нет, но собираюсь.
– Нет – и не надо! Нечего тебе туда ходить – сына позорить. А то у всех, понимаешь, отцы как отцы – бизнесмены, начальники, солидные люди, и только у одного нашего – тусовщик!
Стараясь не раздражаться и не раздражать свою бывшую жену, Романов принялся терпеливо объяснять, что все написанное в газете является откровенной ложью и что Никита Малявин еще неделю назад это убедительно доказал в своей передаче «Криминальный репортаж».
– Ну хорошо, – согласилась Элеонора. – Пусть в первый раз кто-то подменил в типографии статью… пусть, я не спорю. Но во второй-то раз! Или, может, скажешь, там опять кто-то чего-то напортачил?
– Опять, – сказал Романов.
– Ой, да брось! Нашел тоже дурочку обманывать. Как такое может быть?
– У нас все может быть. Ты думаешь, в типографии что-то изменилось после первого случая? Уверяю тебя: ничего! Это сейчас, когда директора сняли, там кое-какой порядок, говорят, навели, а тогда никто и палец о палец не подумал ударить!
– Ну не знаю, – развела руками Элеонора.
В этот момент из прихожей раздался звонок.
– Дядя Никита пришел! – взвизгнул Игорь и помчался открывать дверь.
Несмотря на широкую улыбку, какой, едва войдя в комнату, Малявин одарил Элеонору, выглядел он слегка озабоченным. Поцеловав хозяйке ручку, строгим взглядом осмотрел Романова: все ли с ним в порядке – и спросил, как дела.
– Да вот, – кивнул Романов на Игоря, – сына пришел воспитывать, а воспитывают почему-то опять меня.
– Ой, да ладно! – махнула ладошкой Элеонора. – Ты ему, Никита, не верь, он к сыну раз в неделю ходит, и то не всегда. Когда уж тут воспитывать?
– Ну что ж, – вздохнул Малявин, потирая замерзшие руки. – Не все от нас зависит… Вот у меня, например, детей нет, так мне и раз в неделю ходить не к кому.
Элеонора хотела сказать: нет детей, так и расстраиваться нечего – хлопот меньше, – но вовремя остановилась, испугавшись, что бездетный Малявин сочтет эти слова за издевку.
– Так что, ребята, – продолжил Малявин, – все у вас не так уж и плохо. Поверьте мне.
Скажи эти же самые слова Романов, Элеонора непременно б обсмеяла его, а тут охотно согласилась:
– Это правда. Нечего жаловаться – бывало и хуже.
Глядя себе под ноги, Малявин задумчиво прошелся по комнате. У дивана, на котором сидел Романов, остановился и сказал, что им надо срочно поговорить.
Романов хотел предложить пройти на кухню, но, увидев глаза сына – обиженные, требующие оставить дядю Никиту ему, – изменил решение.
– Ну так говори, – сказал он, перекинув ногу на ногу. – Мы тебя слушаем.
– Здесь? – Малявин обвел удивленным взглядом сидящих в комнате людей. – А впрочем… Может, это и к лучшему. Все равно все скоро узнают.
Собираясь с мыслями, он нервно потер ладони. Не зная, куда их деть, спрятал за спину.
– Кстати, Вась, как у тебя со здоровьем?
– Жив пока. Сердце, правда, пошаливает в последнее время, а так ничего.
– Таблетки какие-нибудь принимаешь?
Вынув из внутреннего кармана пиджака коробочку с лекарством, Романов потряс ею:
– Вот, кардиолог прописал… Ну, говори: что случилось? Не тяни.
Малявин снова прошелся по ковру. Остановился и сообщил сухим голосом о том, что позавчера утром у подъезда собственного дома был найден труп Вячеслава Третьякова.
В комнате мгновенно стихло. Стало слышно, как где-то у соседей наверху хрипло залаяла собака, а по бульвару, надсадно надрываясь, проехал тяжелогруженый автомобиль.
– Это что же получается?! – первой опомнилась Элеонора. – Выходит, статья в газете – не шутка, а специальный умысел? Так?
Вместо ответа Малявин сказал, что это далеко не все, что случилось в городе за последние два дня.
– Еще вчера вечером пропал проректор мединститута – Степан Ребко.
– Как пропал?! – вскочил на ноги Романов.
– Отогнал автомобиль в гараж и домой не вернулся. Жена подождала его два часа, потом кинулась искать. Автомобиль нашла, мужа нет… Как сквозь землю провалился.
– А Ребко не мог загулять? Мужчина-то он видный.
Малявин ответил: исключено.
– Он в этот день гостей ожидал – ректора с супругой.
– Слушайте, ну я ничегошеньки не понимаю! – всплеснула руками Элеонора. – Объясните толком, что происходит!
Пожевав нижнюю губу, Малявин сказал, что есть несколько версий случившегося.
– Версия первая, которой придерживаются в милиции: ничего криминального не произошло. Ребко еще найдется, а Третьяков может пенять в своей смерти только на себя.
– Что значит «на себя»?
– Это значит, Элеонорочка, что капитан в отставке Вячеслав Викторович Третьяков, как показало вскрытие, умер от инсульта. У него, говорят, давление под двести зашкаливало, а он – царство ему небесное! – поддавал регулярно.
Услышав о том, что Третьяков умер своей смертью, Романов облегченно выдохнул. Расстегнул верхнюю пуговицу рубашки и, раскинув руки, сел на диван.
– Но это ведь только версия милиции? – спросил Игорь. – А есть, наверное, и другие.
Удивленно – так, словно впервые увидел мальчика, – Малявин повернулся к нему всем телом.
– Правильно, – сказал он. – Есть и другие.
– Какие?
– Есть версия, точнее – предположение, что Третьякова постигла небесная кара. Мне об этом моя ассистентка Танечка поведала. Она, конечно, дура, но, как я сегодня выяснил, так думает не она одна.
Игорь рассмеялся. Спросил: как можно предположение какой-то дурочки считать за версию?
– Конечно, можно, – вступилась за ассистентку Элеонора. – И даже, считаю, нужно.
– Мама! Не говори глупостей.
– А ты, Игорь, не груби мне! Ты еще маленький и многого не понимаешь!
– Мам, перестань.
– Да, да, не понимаешь! Мир, если хочешь знать, куда сложнее, чем ты о нем думаешь!
– Мам, ну, пожалуйста!
– Ты мне не тыкай! А то я тебе сейчас, знаешь, так тыкну, что мало не покажется…
Желая прекратить перебранку матери с сыном, которая могла длиться не один час, а по некоторым принципиальным моментам и не один день, Романов спросил Малявина, какой версии придерживается он сам.
– Я думаю, это убийство, – ответил тот.
– Убийство?
– А чему ты, собственно, удивляешься? Все, считаю, к этому шло. Шло, шло, вот и пришло… Ну, сам посуди. Сначала какой-то маньяк обвинил восьмерых горожан, худших или не худших, не мне судить, во всех смертных грехах. Потом другой маньяк, а может, кстати, тот же самый, предложил убить их. Потом произошло то, что и должно было произойти, исходя из логики событий: один человек из этой восьмерки умер, причем в нужное время, другой в это же время пропал.
– Однако человек-то умер своей смертью, – напомнил Романов.
Малявин пренебрежительно махнул рукой. Сказал, что только после того, как проведут токсикологическую экспертизу, можно будет говорить о том, кто от чего умер.
– А пока судить о причинах, вызвавших смерть, на мой взгляд, преждевременно.
Игорь спросил, что такое токсикологическая экспертиза.
– Это экспертиза, – ответил Малявин назидательным тоном, – способная, а точнее сказать, призванная обнаружить в организме человека следы присутствия ядов.
– Его кто-то отравил?
– Не знаю. Но о существовании токсинов, способных вызывать смертельные болезни или замаскировываться под них, криминалистам известно давно – если мне не изменяет память, с века эдак пятнадцатого.
Романов хлопнул себя по коленям.
– И все же непонятно, – сказал он, вставая с дивана.
– Что?
– Мотив! Ты же сам, Никита, как-то говорил, что просто так у нас не убивают. Для того чтобы спланировать и сознательно пойти на убийство, нужны веские причины – деньги, власть, женщины на худой конец.
– Это ты хорошо сказал про худой конец, – засмеялся Малявин. – Еще месть.
– Ну, месть.
– Маньяки.
– Маньяки… Подожди! При чем здесь маньяки?
– Маньяки, Вася, у нас всегда при чем… Вот представь себе какого-нибудь убогого мужичка – работника типографии. Его все обижают, ноги о него вытирают, издеваются. А ему, бедному, что делать, куда податься? Он терпит, обиды копит, записывает в блокнотик имена тех, кто толкнул и не извинился, а потом – бах-ба-бах! – в голове что-то там перемыкает и появляется страшное желание расквитаться со всеми обидчиками одним махом…
Романов перебил Малявина. Сказал, что мысль ему понятна, однако версию о маньяке-одиночке он на месте милиции сразу б отмел:
– Масштаб не тот.
Его поддержала Элеонора. По ее словам, версия о каре небесной как нельзя лучше объясняет не только смерть милиционера с исчезновением Ребко, но и неурядицы с ее бывшим супругом.
– Я ему, Никита, давно говорила, когда мы еще только разводились: я тебя, Василий, так и быть, прощу за все, что ты мне сделал, но вот Бог… Он все видит, и он тебе когда-нибудь припомнит мои обиды!
Романов в возмущении замахал руками.
– О чем ты говоришь?! – закричал на нее. – Это кто тут кого простил? Это ты меня простила?! Это я тебя еще не простил за то, что ты мне изменяла! Это тебе надо Бога бояться!
Всем своим видом показывая, что грубый выпад Романова как нельзя лучше подтверждает правоту ее слов, Элеонора сложила ладони на коленях и с видом незаслуженно оскорбленной скромно потупила взор.
Игорь заволновался. Увидев, что папа вот-вот накинется на маму с новыми упреками, что в свою очередь приведет к ответным санкциям с ее стороны – запрету на еженедельные встречи, – решил сменить тему разговора. Спросил громким голосом: если это Боженька покарал Третьякова, то кто тогда написал в газете статью о худших людях года.
Едва услышав вопрос, Романов громко расхохотался. Ткнул Элеонору локтем в бок и, кивнув на сына, предложил ответить на него.
– Я этого, конечно, не знаю и не могу знать, – ничуть не смутившись, ответила Элеонора. – Но кто бы он ни был, им, я думаю, руководили высшие силы.
Тут уж Малявин не выдержал – хихикнул. Поймав на себе недобрый взгляд Элеоноры, умолк и как ни в чем не бывало попросил Романова с этой минуты вести себя предельно осторожно.
– От кары небесной тебе, смертному, конечно, не спастись, но… – Тут он, не выдержав, снова хихикнул. – От рук убийцы, думаю, можно.
Отвесив Элеоноре комплимент за то, что выглядит она ничуть не хуже, а по некоторым параметрам даже лучше, чем пятнадцать лет назад, когда они познакомились, попросил проводить его до двери. Пожал на прощанье Романову руку, похлопал Игоря по плечу и, опустив голову, последовал за хозяйкой дома к выходу.
Романов тоже долго не задержался в гостях у сына. Немного поговорив о том, кто и за что мог убить бывшего милиционера Третьякова, обсудил все возможные варианты развития событий, после чего попросил разрешения уйти.
Игорь понимал состояние отца и потому не возражал – взял его за руку и отвел в прихожую.
– Береги себя, – сказал на прощанье. – И приходи на следующей неделе.
Закрыв за отцом дверь, он тихо, стараясь не привлекать внимание мамы, вернулся в свою комнату. Сел на подоконник и, давясь слезами оттого, что в очередной раз чуда не произошло, принялся высматривать в окне мужскую фигурку в серой дубленке с шапкой из черной норки.
Результаты токсикологической экспертизы стали известны в тот же день, когда был найден труп проректора медицинского института Степана Ребко. Ее результаты, как и причины смерти, озадачили одних – тех, кто считал, что никакой небесной кары нет, а есть одна людская злоба, – и подтвердили правоту других – тех, кто верил в существование неких высших сил. Как следовало из слов выступившего по телевидению пресс-атташе Главного управления внутренних дел области, следов яда в организме Вячеслава Третьякова обнаружено не было. Что же касается Степана Ребко, то его смерть наступила в результате кардиогенного шока, вызванного атеросклерозом сосудов сердца.
Как могло случиться, что два человека из списка Всевидящего один за другим умерли почти в одно и то же время, Романов не понимал. Не понимали этого и родственники умерших, требовавших от властей провести тщательное расследование обстоятельств смерти близких. Однако все, к кому они ни обращались, отвечали не только одно и то же, но и практически одними и теми же словами:
«Поскольку смерть как Третьякова, так и Ребко наступила в результате естественных причин, то и заводить уголовное дело никаких естественных причин, извините, нет».
Анатолий Кудрявцев любил поваляться в постели, особенно после ухода жены, когда в комнате становилось настолько тихо, что можно было услышать под лапами проходившего мимо кота скрип половиц, нежиться под одеялом, смотреть по телевизору утренние новости и не торопясь пить из широкой чашки черный свежемолотый кофе.
Однако в этот день ни полежать, ни понежиться толком не удалось. Едва за женой закрылась дверь, как позвонил некий господин, представившийся близким товарищем Косоурова, и попросил о встрече.
Обычно в эти минуты Кудрявцев делами не занимался, однако воспоминание о весьма выгодном сотрудничестве с владельцем строительной фирмы «Монтаж и строительство», теперь уже, к сожалению, бывшим, вынудило его начать рабочий день раньше обычного.
– Хорошо, давайте встретимся, – ответил он, косясь одним глазом на экран телевизора, где показывали отрывки хоккейного матча с участием местной команды с уфимским «Салаватом Юлаевым». – А что вы, простите, хотели? Разместить рекламу?
Обдумывая ответ, незнакомец помолчал несколько секунд. Потом сказал, что деньги на рекламу он обычно тратит в других местах.
– От вас мне требуется помощь иного рода… Мне нужна… как бы это точнее выразиться… антиреклама, давайте назовем это так… Надеюсь, вы понимаете, о чем я?
Кудрявцев понимал. Подобно голодной лисе, почувствовавшей присутствие жирной мыши, он напрягся, ожидая, что последует за этими словами. Не дождавшись, сделал большой глоток кофе из чашки и осторожно, словно боясь спугнуть дичь, спросил:
– Вы имеете в виду антирекламу ваших конкурентов?
– Да. Я хочу, чтобы после вашей статьи они лопнули, как мыльный пузырь. Сможете?
В этот момент ведущий телепрограммы новостей сказал о том, что после поражения от «Салавата Юлаева» шансы на выход в плей-офф у их любимой команды еще не потеряны.
Кудрявцев с сомнением почесал за ухом.
– Даже не знаю. Для того чтобы написать такую статью, нужен серьезный компромат.
Незнакомец сказал, что все необходимые документы он может предоставить в любое удобное для него время.
– Что за документы? – спросил Кудрявцев. – Я имею в виду: что в них?
– Ничего необычного – счета, расписки разные, накладные…
– Понятно… Компромат, надеюсь, из надежных источников?
– Нет. Это фальшивка от первой до последней страницы.
В первую секунду Кудрявцев, казалось, не понял, что ему сказали. Потом, когда до него дошла суть поступившего предложения, хотел послать незнакомца к черту и отключить телефон.
– Вы с ума сошли! – заорал он. – За кого вы меня принимаете?! Вы хоть понимаете, что предлагаете?!
Спокойно, так, словно бурная реакция Кудрявцева не оказалась для него неожиданной, незнакомец сказал, что принимает его, Анатолия Николаевича, за одного из лучших в городе журналистов и предлагает гонорар в размере пятидесяти тысяч долларов.
Кудрявцев поперхнулся. Поглядел на экран телевизора, где показывали какой-то вновь открывшийся автомобильный салон, и, проглотив комок в горле, спросил, где и когда можно забрать документы.
– Хочу взглянуть на них. Может, что и получится.
– У вас есть машина?
– Да. «Мерседес». Правда, совсем старый…
– Тогда встретимся через час у кафе «Минутка», что на дороге в аэропорт. Знаете?
Кудрявцев сказал: «Знаю».
– Ну вот там давайте и состыкуемся.
Незнакомец попрощался и, попросив не опаздывать, отключил связь.
Ровно через час Кудрявцев вышел из салона своего автомобиля. Пересев в «Ауди» красного цвета с тонированными стеклами, протянул для приветствия руку сидящему на заднем сиденье человеку в длинном черном пальто и тут же отдернул, увидев на его лице маску страшной птицы с огромным черным клювом.
– Ку-ку, – сказала маска. – Царствуй лежа на боку.
– Чего? – не понял Кудрявцев.
– Ку-ку, говорю. Ты задержан по решению небесного суда. Сиди смирно, щелкопер продажный, не то больно будет!
Узнав о смерти журналиста Анатолия Кудрявцева, Романов не на шутку испугался. Не зная, что делать, он все утро ходил по комнате из угла в угол и напряженно размышлял на тему, как и почему умирают люди из списка лжежурналиста Всевидящего. По всему выходило, что умирают они не своей смертью по разным, но вполне естественным причинам: Третьяков – от инсульта, Ребко – от кардиогенного шока, Кудрявцев – от разрыва сердца.
«Но так не бывает! Нельзя умереть не своей, то есть насильственной, смертью по естественной причине. Это нонсенс!»
Романов подошел к окну. Посмотрев на свою «Нексию», неловко уткнувшуюся носом в наваленный дворниками сугроб, подумал о том, что совсем не важно, отчего и по какой причине умирают люди, – главное, они умирают, и умирают почти так, как исчезают буквы в детской загадке.
– А и Б сидели на трубе. А упало, сраженное инсультом, Б пропало от разрыва сердца. Кто остался на трубе?
Романов схватился за голову. Мысль о том, что эти люди, еще пять-шесть дней назад даже не подозревавшие о том, что смертельно больны, сидели с ним недавно на одной трубе, выводила из себя, заставляя ходить по кабинету из угла в угол.
– Надо что-то делать, – шептал себе под нос. – Надо что-то делать…
«Бежать!»
Ни секунды не раздумывая, Романов принялся собирать вещи. Вытащил из-под кровати чемодан, побросал в него все самое необходимое, что могло понадобиться на первое время: нижнее белье, носовые платки, футболки, домашние джинсы, свитер, бритвенные и зубные принадлежности, одеколон. Надел пиджак, положил во внутренний карман паспорт с деньгами. Осмотрелся по сторонам – не забыл ли чего впопыхах – и выбежал за дверь.
Закрывая замки, он впервые заметил на зеленой стене подъезда, чуть ниже кнопки звонка, меловой рисунок, на котором были изображены два неуклюжих человечка: один, под которым стояла надпись – «Романов», бежал на полусогнутых ногах, другой, с нимбом над головой, метал с облака вослед ему длинные стрелы.
Первым желанием Романова было стереть эту мазню. Однако, поняв, что стереть, не запачкав рук, не получится, решил сделать это как-нибудь в другой раз. Погрозил рисунку кулаком и, произнеся сквозь зубы тихое ругательство, побежал вниз.
«Нексия» завелась с пол-оборота. Сделав полукруг по двору, Романов почувствовал, что с машиной что-то не то. Он вышел из салона, обошел со всех сторон и, увидев спущенное колесо, в ярости пнул носком ботинка.
В этот момент рядом остановилась красная «Ауди» с тонированными стеклами. С места водителя выскочил веселый розовощекий мужчина лет тридцати пяти в светлом кашемировом пальто и, широко раскрыв объятия, воскликнул громким голосом:
– Ба! Кого я вижу! Поэт Василий Романов! Я ведь правильно сказал – вы поэт Романов? Нет-нет-нет, только, пожалуйста, не отпирайтесь! Это вы! Я вас узнал!
Романов не знал, как вести себя, и оттого разозлился еще больше.
– Вообще-то я и не думал отпираться, – сказал он. – А вы, простите, кто будете?
– Ой, да какая разница, кто я? Просто читатель! Просто почитатель вашего таланта!.. Нет, ну надо же! Сам Романов! Стоит на тротуаре, как какой-то прохожий! Офигеть!
Романов хотел сказать, что тротуар – не панель и стоять на нем не зазорно, но едва раскрыл рот, как розовощекий принялся взахлеб рассказывать о том, как сильно любит поэзию и как много хороших стихов знает наизусть.
– Вот, например, послушайте, это из вашего творчества… «Ты всем моим словам не верь и никому не верь, как мне!» А вот еще… «Что теперь винить века, нравы правящего света? Видно, просто коротка жизнь российского поэта…» Или вот, на мой взгляд, совсем шедевральное, посвященное Михаилу Анищенко… «Не судите поэта, он и так осужден петь про то и про это на изломах времен. Чтоб не властвовать миру, где в почете грехи, он жену и квартиру поменял на стихи. И в труде, и в запое он, смеясь над собой, плачет вашей слезою, дышит вашей судьбой. В неподатливом зале он скорбит мирово… Вы об этом не знали, не судите его».
– Хорошие стихи, – сказал Романов. – Особенно последние. Жаль, не мои.
– Как не ваши?
Услышав о том, что процитированные им строчки, посвященные Михаилу Анищенко, принадлежат перу другого поэта, розовощекий на мгновенье застыл. Потом опомнился, хлопнул себя по лбу и, громко захохотав, сказал, что действительно малость ошибся, – это стихотворение, если ему опять-таки не изменяет память, принадлежит перу Владимира Денисова.
– Кстати говоря, тоже приличный поэт. Потому-то я вас с ним и спутал.
Романова смутило сравнение с Денисовым. Не зная, что сказать, а сказать хотя бы из вежливости что-то было надо, он после небольшой паузы выдавил из себя фразу о том, что все хорошие поэты, несмотря на некоторые индивидуальные различия, в чем-то неуловимо похожи друг на друга.
Не будучи уверенным в том, что стоит соглашаться с этим весьма сомнительным утверждением, розовощекий с задумчивым видом опустил голову. Увидел возле ног Романова спущенное колесо и, ахнув, развел руками.
– Ай-яй-яй-яй-яй! – сказал он. – Какое несчастье… Ваша машина?
Тяжело вздохнув, Романов подтвердил:
– Моя.
– И колесо проткнули, стало быть, тоже вам?
– Не мне – моему автомобилю.
– Вот ведь варвары! Ничего святого у людей нет! Ну, абсолютно ничего!
– Пацаны, наверное… А они стихов не читают.
Желая утешить Романова, розовощекий похлопал его по спине:
– Ну, ладно, ладно, не расстраивайтесь, ничего страшного не случилось, мы вас подвезем. Вы ведь, кажется, собрались куда-то ехать?
– Да. На железнодорожный вокзал.
– Уезжаете?
– Сестру в Тамбове решил навестить. Давно, знаете ли, не видел.
– Понимаю.
– А тут такое дело… Ну так что? Может, в самом деле подкинете?
– Конечно, конечно, Василий Сергеевич, – засуетился розовощекий. – Что за вопрос? Мы вас с удовольствием доставим куда надо. Садитесь, пожалуйста, на заднее сиденье, там вам будет удобно.
В этот момент из дверей подъезда вышел заросший рыжей щетиной здоровый мужик в надетой на тельняшку телогрейке, спортивном трико и серых валенках с черными калошами. Пожав Романову руку, спросил, что случилось.
– Авария, погляжу?
– Да, – ответил Романов. – Похоже, кто-то шину проткнул. Вон даже след остался. Видишь?
– А я тебе, Сергеич, давно говорил: нечего машину во дворе держать, когда гараж есть.
– Ну, говорил! И что? Ты меня теперь всю жизнь будешь этим гаражом попрекать? Вернусь из поездки, тогда и поставлю. А сейчас не зуди, Гриш, без тебя тошно.
– Что, уезжать собрался?
– Да. К родственникам в Тамбов.
– А, ну-ну, давай езжай. Только вот что я тебе, сосед, скажу: когда ты из Тамбова своего вернешься, от твоей тачки одни рожки да ножки останутся.
– Это почему?
Гриша многозначительно пожал плечами. С ухмылкой посмотрел на Романова и, еле сдерживаясь, чтобы не рассмеяться в лицо, спросил, видел ли он, Сергеич, какими словами исписан подъезд.
– И что пишут-то! Почитай, срам один. Романов – затычка! Романов – козел! Романов – то да се! А мне вот интересно: кто оттирать все это будет?
– Ну, уж точно не я, – ответил Романов и, забрав из салона чемодан, направился к «Ауди» вслед за розовощеким.
– А кто?
– Не знаю и знать не желаю. Все, Гриша, отстань, некогда.
Догнав Романова, Гриша открыл перед ним заднюю дверцу «Ауди». Сказал, что был бы он, Сергеич, умным человеком, сперва б, как умный человек, тачку свою отогнал в положенное место, а уж потом ехал куда надо.
Романов остановился.
– Ты что, и вправду считаешь, это необходимо?
– А чего тут считать? Невзлюбил тебя в последнее время наш народ, Сергеич, ох невзлюбил! Кабы в отместку чего плохого с машиной твоей не сделал. А он это, знаешь, может.
Романов задумался. В том, что народ способен разобрать на запчасти бесхозный автомобиль, он нисколько не сомневался, как и сжечь его просто так, без всякой на то корысти, из одной нелюбви к его хозяину. Другое дело, для того чтобы отогнать автомобиль в гараж, надо заменить спущенное колесо, а времени на это не было.
– Боюсь, Гриша, не успею, – сказал он, постукивая пальцем по циферблату наручных часов. – Поезд в Тамбов отходит через два часа. А у меня даже билета нет.
Лицо Гриши расплылось в пьяной улыбке:
– Ты чего, Сергеич?! Забыл, с кем имеешь дело? Да ты за магарычом не успеешь сгонять, как я всю твою тачку переобую! Ну?
Романов посмотрел на часы. Подумал, что машину в случае, если Гриша сумеет быстро сменить колесо, можно в гараж не гнать, а оставить на привокзальной стоянке.
Эта мысль ему так понравилась, что он, больше не раздумывая, согласился на предложение поменять резину с поврежденного колеса. Достал из кармана три денежных купюры и, помахав ими в воздухе, сказал Грише, что тот может всего за пятнадцать минут разбогатеть на триста рублей.
– Вот это другой разговор, – потер ладони Гриша. – Вот это я понимаю, забота о технике. Молодец! А теперь давай открывай скорей багажник, время пошло!
Пока Гриша доставал запасное колесо с инструментами, Романов подошел к сидящему за рулем «Ауди» розовощекому любителю поэзии. Поблагодарил за предложенную помощь и извинился за то, что не может ее принять.
– «Нексию», говорят, надо срочно убрать со двора… Впрочем, вы и сами все, должно быть, слышали.
Стараясь скрыть разочарование, кислым пятном выступившее на постном лице, розовощекий вежливо улыбнулся. Высунул из машины руку и, крепко пожав ладонь Романова, сказал, что он все слышал и все понимает.
– В общем, все нормально. Главное теперь, чтобы вы на поезд не опоздали. А все остальное ерунда… Я правильно говорю?
Романов ответил: правильно.
– Ну, если правильно, тогда я свободен. До скорой встречи! – сказал розовощекий и исчез за поднявшимся тонированным стеклом автомобиля. «Ауди» плавно сдвинулась с места и, аккуратно огибая неровности на дороге, выехала со двора.
Проводив ее взглядом, Гриша выдохнул:
– Ну все, баста! Выпью сегодня последнюю поллитру и завяжу до лета.
– Что так? – спросил Романов, прикидывая в уме, сколько времени у него уйдет на дорогу к вокзалу.
– Глюки у меня, Сергеич, похоже, начались.
– Глюки? Да что ты… Как интересно…
«Если Гриша справится с колесом пусть даже не за пятнадцать – за двадцать минут, полтора часа в запасе у меня как минимум еще останется».
– Сергеич, я ведь не шучу! Я вот сейчас глянул внутрь «Ауди», когда тебе дверь-то отворял, и мне почудилось – прикинь! – будто на заднем сиденье сидит человек с головой курицы… Вот ведь до чего дошло.
«Я тогда и билет успею купить, и чего-нибудь в баре выпить», – подумал Романов.
– Да, Гриша, поддавать нам надо действительно меньше. Это факт.
Взяв билет до Тамбова, Романов отправился в буфет. Сел за стойку бара и, прихлебывая из стеклянной кружки жигулевское пиво, принялся думать о причинах, заставивших его – уважаемого человека, поэта, члена Союза писателей – бежать из родного города, подобно нашкодившему преступнику.
«И все из-за чего? Что я такого сделал? Непонятно».
За мыслями о превратностях судьбы его внимание привлекла сидящая рядом женщина.
Ей было лет сорок. Чуть ниже среднего роста, стройная, даже изящная, она выглядела, как выглядит обедневшая аристократка, оказавшаяся по нелепой случайности в среде простолюдинов. Пальто из плотного материала с оборками из натурального меха сидело так, словно было сшито на заказ. Макияж, пожалуй, слишком яркий для привокзального буфета, приковывал к лицу взгляды посетителей, но при этом не отвращал их. Лицо, породистое, сохранившее остатки былой привлекательности, не смотрело – взирало на окружавшую ее убогость с выражением брезгливости и великосветской скуки.
Она пила черное как смоль вино из глубокого бокала и, слегка прищурившись, то и дело бросала цепкие взгляды в сторону Романова.
«Где-то я ее, кажется, уже видел, – подумал тот. – Вот только где?»
Так и не вспомнив, где ее видел и видел ли вообще когда-нибудь, стал размышлять над тем, чем займется после того, как вернется из Тамбова. Однако вскоре сбился с мысли и принялся снова вспоминать, когда и при каких обстоятельствах мог встречаться с этой яркой женщиной.
– Васенька! Ты меня не узнаешь? – внезапно произнесла та глухим низким голосом.
Еще раз внимательно посмотрев на нее, Романов покачал головой из стороны в сторону.
– Нет. Извините.
– Я Нина.
Не вспомнив, кто такая Нина, Романов вежливо улыбнулся.
– Нина Романова. Мы с тобой встречались в Зверёвке, когда были детьми. Ты приезжал к бабе Дуне, а я к тете Насте… Со мной еще сестра была троюродная Оля.
Романов вспомнил.
– Боже мой! – воскликнул он вполголоса. – Нина! Какая же ты стала… не узнать.
– Что, совсем старая?
– Нет-нет-нет, что ты! Не старая – взрослая.
Нина рассмеялась. При этом глаза ее оставались холодными, а взгляд цепким.
– Да уж, комплимент так комплимент, – сказала она. – Но и ты – знаешь – тоже малость подрос.
– Да-да-да, – заулыбался Романов. – Сколько же нам лет тогда было, четырнадцать?
– Пятнадцать.
– Почему пятнадцать? По-моему, четырнадцать.
– А я говорю, пятнадцать! Ты мне тогда еще на мой день рождения пятнадцать полевых ромашек подарил… крупных таких, белых, с длинными стеблями.
Романов на секунду задумался, пытаясь вспомнить, когда и кому в последний раз дарил ромашки. Виновато разведя руками, сказал, что ничего этого, к его великому сожалению, уже не помнит.
– Неужели совсем ничего-ничего?
– Цветов не помню.
– Ну, значит, все-то ты, Васенька, тогда забыл, – огорченно вздохнула Нина. – Жаль.
Романов в ответ бурно запротестовал. Сказал, что многое из его памяти, конечно, стерлось – шутка ли, почти тридцать лет прошло! – но воспоминания того, что между ними было, он сохранил и дорожит ими до сих пор.
– Ты имеешь в виду то, как мы целовались? – улыбнулась Нина.
– Не то, как мы с тобой целовались, а уж если уж быть исторически точными, то, как ты меня учила целоваться!
Спрятав лицо в ладони, Нина смущенно засмеялась.
– Да ладно тебе… Ой, вспомнила! Точно! Было такое дело.
– Ну вот!
– Ты был тогда таким смешным…
– А ты такой терпеливой.
– Еще помню: ты мне постоянно хотел сделать приятное…
– И не знал как.
– Это неважно… Главное, ты все делал искренне…
– И смешно.
– Да ладно тебе! Надо мной, наверно, тогда тоже можно было посмеяться.
– Это точно. Помнишь, ты мне сказала, что девушкам нравится, когда их целуют в грудь?
– Нет. Что, прямо так и сказала?
– Да. А потом быстро-быстро добавила: но только, дескать, не мне – другим девушкам.
– Правда? Вот дура! И что дальше?
– А что могло быть дальше? Ничего. Я подумал: раз ты не любишь, когда тебя целуют в грудь, значит, нечего туда и соваться со своими поцелуйчиками… Да у меня, честно говоря, и мыслей-то таких не было, пока ты не сказала.
Тихо засмеявшись, Нина снова спрятала лицо в ладони. Потом уронила их на колени и, подняв голову, тихо произнесла:
– Ты, Васенька, тогда был такой хороший, такой милый…
– И такой глупый!
Повернувшись к барменше, Нина протянула свой бокал:
– Танюш, плесни еще глоточек.
– А мне, пожалуйста, «Жигулевского», – добавил Романов.
Барменша Таня налила каждому то, что просили. После чего отошла в сторонку и, усевшись на стул, уткнулась лицом в экран висевшего в углу буфета телевизора.
Отпив вина, Нина задумчиво повертела в руках бокал. Не отрывая от него глаз, сказала, что раньше, когда у нее было плохое настроение, она включала любимую пластинку «Пинк Флойд», ложилась на ковер, слушала музыку и вспоминала проведенные в Зверёвке дни.
– Представляешь, только через много лет я поняла, какой я тогда была счастливой.
– Ты замужем?
Нина отрицательно покачала головой. Сказала, что была замужем, да сплыла.
– Причем так быстро, что даже не сразу заметила, как снова стала свободной.
– Понятно. Значит, брачный опыт у тебя тоже оказался неудачным.
– Брачный опыт, Васенька, по определению не может быть удачным. Иначе это уже не брак, а невесть что.
Романов не согласился с таким утверждением. Сказал, что, по мнению умных людей, не раз побывавших в браке и вышедших оттуда с потерями разной степени тяжести, неудачных опытов не бывает в принципе – каждый несет в себе полезную информацию, которая может пригодиться в будущем.
– Это точно, – согласилась Нина. – После развода сразу становится понятным: кто есть кто. Либо твой муж, как выясняется, натуральный козел, либо сама ты – полная дура, либо то и другое, как в моем случае.
Допив остатки вина, она аккуратно, так, чтобы не размазать помаду, облизала уголки губ кончиком языка. Сказала, что именно тогда на собственной шкуре поняла то, о чем говорили опытные в этих делах подруги: лучше жить одной в дерьме, чем с нелюбимым мужем в холе и богатстве.
– Неужели все так было плохо? – участливо спросил Романов.
– Ты, Васенька, даже представить себе не можешь насколько! Мой муж был не просто нелюбимым, не просто козлом, он был еще к тому же старым козлом!
Романов спросил, чем старый козел отличается от молодого.
Нина ответила, что старый козел отличается от молодого тем, что ночью требует от жены быть нимфеткой, а все остальное время – старухой, убивающей в себе ту, кем она является на самом деле, а именно женщиной, полной сил.
В этот момент Романов случайно бросил взгляд на часы и громко ахнул: поезд, на котором он собирался бежать из города, только что убежал от него самого.
Ударив ладонью по стойке бара, он вскочил на ноги. Но тут же, поняв бессмысленность любых активных действий, сел на место.
– Опоздал?! – догадавшись, что произошло, воскликнула Нина.
Романов в ответ зло махнул рукой. Повернувшись всем телом к барменше, сказал, что на всех нормальных вокзалах информацию об отправлении поездов объявляют по громкоговорящей связи и только у них сообщить о поезде в Тамбов некому.
– Безобразие! Гнать вас всех отсюда надо! Дармоеды!
Не желая связываться с нервным пассажиром, барменша – добродушная полная женщина с короткими выкрашенными в белый цвет волосами – косо взглянула на него. Потом все-таки не выдержала и язвительным голосом сказала о том, что объявление об отправлении поезда в Тамбов звучало по вокзалу аж два раза.
Романов перевел вопросительный взгляд на Нину: так ли это?
Виновато улыбнувшись, словно в том была и ее вина, Нина утвердительно кивнула.
– Значит, тихо звучало! – на весь буфет заявил Романов.
После чего решительно поднялся на ноги. Швырнул на стойку бара пятисотрублевую купюру и, взяв Нину за руку, предложил как можно быстрее покинуть это дурацкое место.
Остаток вечера Романов с Ниной провели вместе. Оставив машину на привокзальной стоянке, они медленно гуляли по городу, разговаривали, вспоминали время, проведенное в деревне, общих знакомых и самих себя – молодых, беззаботных, счастливых…
Во время разговора Романов внезапно поймал себя на мысли о том, что Нина уже не кажется ему обнищавшей аристократкой, скрывающей за ярким макияжем свой истинный возраст. Больше того, в какой-то момент он снова увидел в ней ту симпатичную девчонку, которая в темной деревенской бане на пропахшем сыростью полке не побоялась и не постеснялась дать то, чего он – пятнадцатилетний мальчишка – так страстно желал: женскую ласку.
Нина остановилась у подъезда невысокого двухэтажного дома с облупленным желтым фасадом и остроконечной крышей. Продолжая начатый разговор о прожитом, сказала, что событий – как хороших, так и плохих – за эти годы произошло с ней столько, что не поместятся ни в одну самую толстую книгу.
– И у меня та же фигня, – стараясь унять охватившее его волнение, сказал Романов. – Только плохих событий произошло со мной почему-то гораздо больше, чем хороших.
– Я знаю.
– Откуда?
– Следила за тобой. Читала, что про тебя писали в газетах, слушала, что говорили люди, где-то сама домысливала…
– Зачем?
Нина пожала плечами. Сказала, что он единственный из ее детских знакомых, кто мог стать известным человеком и стал им.
– Вот я и следила… Сначала – чтобы не упустить того момента, когда это произойдет, потом просто так, по привычке. Мы ж, Романовы, не чужие друг другу.
Романов подошел к ней вплотную. Обнял за талию и, снисходительно улыбнувшись, так, словно был уверен в том, что все, что ни сделает, будет с благодарностью принято, спросил:
– А кто я тебе? Конкретней, пожалуйста.
Нина уперлась ладонями ему в грудь.
– Никто, – прошептала она. – Пусти.
– Не пущу.
С этими словами Романов еще крепче прижал к себе. Наклонил голову и принялся искать губами ее лицо.
Со словами «Да отпусти же ты!» Нина вырвалась из его объятий. Потом сама обняла руками за шею и, поцеловав в лоб, оттолкнула.
– И в следующий раз больше так не поступай, хорошо?
Не сказав ни да ни нет, Романов обиженно спросил:
– Почему?
– Не надо… Нам уже, Васенька, давно не пятнадцать лет.
– Я прекрасно помню, сколько нам лет. И что с того?
– Ничего.
– Нет, ты объясни…
– Не хочу я ничего объяснять. И вообще… Иди-ка ты лучше домой, поздно уже.
С этими словами Нина погладила Романова ладонью по щеке. Потом повернулась спиной и, не оборачиваясь, вбежала в подъезд.
Леша Соловушкин проснулся оттого, что незнакомый старик с лицом, изрезанным глубокими морщинами, теребил его за плечо. Еще не совсем понимая, где находится – то ли еще на гастролях в гостинице, то ли уже дома на родном диване, – открыл глаза. Спросил заспанным голосом, кто он такой и кто его сюда впустил.
Старик представился:
– Олег Дмитриевич Родионов. Не впускать меня некому – в квартире никого нет. А вот входная дверь почему-то открыта… Нехорошо, закрывать надо.
– Как вы сказали? – не поднимая головы с дивана, сонно спросил Соловушкин. – Олег Дмитриевич? Не знаю такого. Пошли вон. Я хочу спать.
Олег Дмитриевич отошел к столу. Брезгливо отбросив в сторону ярко иллюстрированный журнал «Playboy», взял в руки «Вечернюю газету», в которой рассказывалось о романе сорокатрехлетнего певца Леши Соловушкина со студенткой третьего курса педагогического института Юлией Родионовой, и еще раз пробежал глазами.
Крикнул Соловушкину:
– Я Олег Дмитриевич Родионов! Вставай! Нам пора поговорить.
– Все вон.
– Ты меня, кажется, не понял? Хорошо, скажу по-другому: я – родной отец Юли Родионовой!
Шумно заворочавшийся на диване Соловушкин в ту же секунду притих. Приподнял голову и попросил повторить:
– Чей отец?
– Юли Родионовой – девушки, которую ты, подлец, совратил!
После этих слов Соловушкин стал понемногу приходить в себя. Сел на диван, сладко потянулся и сказал, что ни Юлю, ни ее подружку Катю, насколько ему помнится, насильно ни к чему не принуждал.
– Я и не говорил, что ты ее принуждал, – строгим голосом ответил Олег Дмитриевич. – Я сказал, что ты, подлец, совратил ее.
Соловушкин окончательно проснулся. Обвел мутным взглядом комнату и, видимо, не найдя того, чего искал, произнес заплетающимся языком:
– Ну, извините, папаша, так уж вышло. Чего теперь жалеть?
– Это все, что ты можешь мне сказать? – сухо спросил старик.
– Нет. Еще передайте вашей дочке, что с этой минуты я буду ее часто вспоминать.
Казалось, ответ рассмешил старика. Он широко улыбнулся, отчего его изрезанное морщинами лицо разгладилось, как под утюгом, и выразил надежду на то, что именно так все и произойдет: он – совратитель малолеток – будет вспоминать ее не только часто, но и долго.
– Лет, думаю, эдак пять-шесть где-нибудь на южном побережье Колымы.
С этими словами он помахал Соловушкину перчатками, которые вынул из кармана длинного черного пальто, развернулся и направился к выходу.
– Э! Э! Э! Э! – закричал ему вслед прорезавшимся голосом Соловушкин. – Папаша! Стойте! Какая на фиг малолетка? Она на третьем курсе института учится! Вы чего?
– Правильно, на третьем, – остановился старик. – Да только в школу-то мы ее с матерью отдали в шесть лет – надеюсь, у тебя нашлось время заметить, какая она у нас смышленая? – и восемнадцать ей должно исполниться только в этом году… Не веришь? Если мозги не все пропил, посчитай сам!
Решив не откладывать дела в долгий ящик, Соловушкин последовал совету. Зажмурил один глаз и принялся за расчеты.
«Итак, в школу она пошла в шесть лет. Шесть лет приплюсовываем к десяти классам… Или к одиннадцати? Сколько они там сейчас учатся? Кажется, одиннадцать. Ладно. Прибавляем еще три курса и… и… и… и, кажется, отнимаем один год – он же еще не кончился. Или не отнимаем?.. Блин, сбился! Придется заново пересчитывать».
Соловушкин тяжело вздохнул.
«Значит, в школу она пошла в шесть лет, шлюха. Шесть приплюсовываем к десяти, получаем шестнадцать. Прибавляем… Нет, ну надо же было так по-дурацки влипнуть!»
– Послушайте! – сказал он. – Как вас там? Олег Данилович?
– Олег Дмитриевич.
– Да-да, помню, Олег Дмитриевич… Не знаю, что у вас, Олег Дмитриевич, на уме, но то, что ей нет восемнадцати, я впервые услышал только что. Поверьте, я не вру!
Всем своим видом показывая, что ему, отцу обесчещенной девочки, совершенно безразлично, когда он узнал о ее возрасте, старик сказал, что главное не то, слышал он, подлец, или не слышал, врет или не врет, а то, что его маленькую дочь совратили, воспользовавшись беспомощностью, доверчивостью и отсутствием должного контроля со стороны матери.
– И все на этом! Все! Ничего больше меня не волнует!
– Да не совращал я вашу дочь! – взорвался Соловушкин. – Мне даже уламывать ее не пришлось! Я, если хотите знать, уж и забыл, когда в последний раз кого-то уламывал, тем более совращал!.. Хотя нет, вру, помню – в двадцать лет. Точно! В двадцать один год я начал давать сольные концерты, и с тех пор уламывать и совращать стали уже меня.
Лицо старика после этих слов будто окаменело. Он сжал губы, отчего на том месте, где они находились, появилась одна плохо склеенная черточка, сквозь которую секундой позже прозвучало проклятье в адрес подлеца, и с решительным видом направился к выходу из комнаты.
Соловушкин бросился за ним. Догнал у двери и, обняв за плечо, повернул обратно.
– Ну не горячитесь вы, Олег Дмитриевич, не надо. Я совсем не хотел обидеть вашу дочь. А впрочем, вы, наверное, правы! Да! Я действительно не сдержался! Потерял голову! Но! У меня есть одно смягчающее обстоятельство – я любил ее! И она любила меня. И мы оба были счастливы! Понимаете теперь, в чем тут загвоздка?
Старик с сомнением посмотрел на Соловушкина. Перевел взгляд на заляпанную жирными пальцами голую красотку с обложки журнала «Playboy» и спросил, означают ли эти слова то, что он согласен жениться на его Юльке.
– Нет! – вырвалось из Соловушкина.
– Нет?
Соловушкин замялся. Стараясь говорить проникновенно, с чувством, так, как он обычно исполняет песни о России, сказал, что рад бы жениться на Юлечке, да, увы, не может – женат.
– А так бы, поверьте, со всем моим огромным удовольствием!
Оглядев комнату, старик спросил, если он женат, почему в доме нет жены:
– Где она?
– Где-где… Ушла к мамочке. Уже во второй раз в этом году, между прочим.
– Надеюсь, насовсем?
– Если бы! Только до тех пор, пока у меня не начнется изжога от ресторанной пищи.
Найдя то, что искал – початую бутылку шампанского, – Соловушкин приложился к горлышку. Вытерев ладонью губы, сказал: стоит жене приревновать к какой-нибудь вешалке и уйти из дома, как у него тотчас разыгрывается изжога. Несколько дней он мучается, страдает, потом не выдерживает и отправляется на поклон к теще. Клянется, что, кроме нее и ее дочери, других баб у него нет, обещает выплатить денежную контрибуцию с аннексией принадлежащих ему земельных участков в пригороде, расписывается под актом безоговорочной капитуляции остатками еще не выпитой ими крови и только после этого получает допуск к кухне, а вместе с ней и к телу жены.
Последние слова о теле жены, в отличие от предыдущих слов о кухне, Соловушкин произнес с неприкрытой неприязнью.
– Ну, ничего, ничего, – по-отечески похлопал его старик. – Моя Юлька не хуже твоей стряпать умеет. Особенно у нее щи с борщом славно получаются. Попробуешь, пальчики оближешь.
– Не люблю борщ. А щи еще с детского сада на дух не переношу.
Старику не понравились эти слова, а более – капризный тон, какими они были произнесены. Он недобро посмотрел на опухшее после сна и шампанского лицо Соловушкина и предложил на выбор: либо жрать баланду на Колыме, либо вкушать в кругу семьи борщ и благодарить его, папу, за то, что тот оказался к нему столь снисходителен и добр.
– В общем, давай решай, парень, где тебе коротать остаток дней: на Юльке или на нарах. Мне ждать некогда.
– Олег Дмитриевич! – взмолился Соловушкин. – Ну, дайте хоть немного подумать, нельзя ж так сразу – головой в омут!
Почувствовав в его словах испуг и готовность идти на уступки, старик довольно усмехнулся. Сказал, что за него, непутевого, все уже продумали.
– Кстати! Ты со своей старой женой венчался или как?
– Нет, расписывался в загсе. А что?
– Вот это молодец, вот это правильно… Нет, то есть я хотел сказать, что богобоязненному человеку жить в грехе невозможно, да ведь ты ж у нас Бога не боишься… Я правильно говорю?
Соловушкин задумался. С одной стороны, если верить теще, он являлся закоренелым грешником и, как закоренелый грешник, должен страшиться Божьего гнева. Но, с другой стороны, Бог, который, как известно, каждому воздает по делам его, за сорок три года так ни разу и не воздал за грехи его. А раз не воздал, значит, их – Бога на небе и Лешу Соловушкина на земле – связывает нечто большее, чем просто сакральная связь между святым отцом и блудным сыном.
Осилив эту мысль и придя к убеждению, что Бога надо уважать, но не бояться, Соловушкин выдохнул:
– Так!
– Ну, ты герой! – восхищенно произнес старик. Еще раз похлопал его по плечу и, перейдя на деловой тон, предложил поговорить о госпоже Соловушкиной.
Сказал, что его, по большому счету, совершенно не волнует, будет он с ней официально разводиться или не будет – государственным бумагам после случая с ГКО он не верит, а бумажкам из загса, в которых бес сидит, и подавно. Поэтому предложил не ждать, когда мирские власти соизволят признать брак с госпожой Соловушкиной недействительным, а сей же час обвенчаться с Юлькой.
– В общем, давай, сынок, сделаем так. Сейчас мы все вместе поедем в храм. Там вы, как и полагается добрым христианам, совершите обряд бракосочетания, затем тихо-мирно разойдемся. Мы с женой уедем к себе домой, а вы останетесь и будете жить-поживать да добра наживать – в ваши семейные дела мы ввязываться боле не намерены.
Услышав предложение обвенчаться, не разводясь, Соловушкин застыл с бутылкой шампанского в руке.
– Это что же получается? – спросил он. – Выходит: после того, как я схожу с Юлькой в церковь, у меня ста…
Он хотел сказать: «У меня станет не одна, а две супруги, причем все по-своему законные», но испугался того, что будущий тесть из вредности выставит какое-нибудь новое условие, ограничивающее свободу выбора количества жен, и счел за благо промолчать.
Поднеся бутылку с шампанским к губам, он отпил. Закупорил пробкой и аккуратно поставил на пол.
Мысль о двух женах ему понравилась. Единственное, что вызывало беспокойство – внутрисемейные отношения. Удастся ли ему справиться с двумя женами, если даже с одной то и дело возникали проблемы? Стоит ли, например, рассказать им друг о друге? Знакомить их? Как поделить между ними время, чтобы никого не обидеть: поровну или в зависимости от их поведения? Как им жить – втроем в одной квартире или в двух? Или, может, в трех?
«А что? – подумал он по поводу трех квартир. – Неплохая мысль. Одна жена пусть живет на одной окраине города, другая – на другой, а я между ними – в центре».
– Да, – сказал, задумчиво поглядывая на будущего тестя. – Тут есть над чем подумать.
Старик удивленно сдвинул брови на переносице:
– Не понял?! Ты что, сынок, не согласен?
– Нет, нет, что вы! Не в этом дело! – Соловушкин протестующе замахал руками. – Я просто подумал о приданом. Поправьте меня, если ошибаюсь… Насколько мне известно, у нас, я имею в виду – у православных христиан, еще совсем недавно считалось верхом неприличия вести невесту под венец без приданого… Не так ли?
Старик растерялся. Это был единственный и последний раз с момента своего появления в квартире Соловушкина, когда он не сразу нашелся, что ответить.
Сначала, задумчиво пожимая плечами, промямлил:
– Не знаю…
Потом согласился:
– Ну да… в общем, так…
Потом, окончательно собравшись с мыслями, сказал, что в жизни всякое бывало – и без приданого, говорят, невесту брали, да еще сами могли втихую приплатить ее бедным родителям, чтобы те согласились выдать дочь за их оболтуса.
– Вы сказали: бедным? – встрепенулся Соловушкин. – Я не ослышался? То есть, иными словами, вы такой же бедный, как те, о которых только что говорили? Может быть, мне вам тоже приплатить втихую?
Как старик ни был обескуражен наглостью Соловушкина, но сравнение с теми, кто не способен заработать родной дочери на выданье, казалось, его искренне оскорбило.
С негодованием посмотрев Соловушкину в глаза, он выпрямил спину. Расправил плечи и спросил, чего ему, дорогому зятю, хочется получить в качестве приданого за невесту:
– Машину? Дачу? Путевки на острова?
– Нет-нет, нам острова не к чему. Нам бы с Юлей квартирку где-нибудь на окраине.
В кармане старика пропищал телефон. Он достал его и, бросив взгляд на дисплей, сказал твердым голосом:
– Будет тебе хоромина на окраине! Будет! А теперь давай одевайся, невеста приехала.
Словно предчувствуя неладное, Соловушкин испуганно спросил:
– Зачем?
– Что значит «зачем»? Венчаться! Или ты, может, передумал? Выбрал нары? Ну так я тебе, совратителю малолеток, это мигом устрою, только пикни!
Больше вопросов Соловушкин не задавал. Он покорно дал одеть себя в черный костюм, вставить в петлицу пиджака сорванный из горшка заботливо выращиваемый женой цветок герани, надеть концертные туфли и вывести на улицу, где предчувствие надвигающейся беды нахлынуло на него с новой силой. Именно поэтому он не сильно удивился, увидев на лице сидящей в машине невесты маску страшной птицы с черным кривым клювом.
Соловушкин повернулся к старику. Ткнув в птицу указательным пальцем, спросил, кто это.
– Только не говорите, что это ваша дочь Юля. Юля совсем другая – стройная, тонкая, а эта…
Старик в ответ рассмеялся.
– Угадал, подлец, – сказал он. – Это действительно не моя дочь. Это твоя смерть, Леша! Знакомься. Вам сегодня венчаться.
Сообщение о внезапной смерти солиста областной филармонии Леши Соловушкина вышло на первых полосах всех городских газет. Комментируя этот факт, журналисты первым делом называли причину смерти – жизнеугрожаемые нарушения сердечного ритма, вызванные атеросклерозом сосудов головного мозга, а дальше изгалялись как могли, всяк на свой лад. Одни, отражая мнение мистически настроенных граждан, которых с каждой новой смертью становилось все больше, увидели в этом очередное предупреждении тем, кто на глазах всего города преступает законы Божьи. Другие – материалисты с моралистами – утверждали, что, дескать, так и надо, что русского человека только так и можно отучить воровать, лгать, пить, предаваться безудержному разврату. Третьи – скептики – писали, что смерть Соловушкина, человека из списка Всевидящего, лишний раз подтвердила то, что всему городу и так давно известно: худшие люди года по версии «Губернских ведомостей» умирают не сами по себе, а с чьей-то конкретной помощью, и отрицать это – значит уподобляться капитану милиции Третьякову, поплатившемуся своей и чужими жизнями за то, что долгое время отказывался замечать преступления и искать совершивших их преступников.
Но все же охотнее газеты писали о другом – о людях из «списка восьми» и их грехах. Не было дня, чтобы какое-нибудь печатное издание не вышло с материалом, посвященным одному из них. Так, в «Вечерней газете» вышла статья, рассказывающая о жизни Виктора Лемтюгова. Даже не стараясь выглядеть объективным, журналист, насмехаясь и ерничая, подробно описал быт «самого большого нуля в городе». Ничего нового читатели не узнали, кроме того, что у того есть дочь, с которой он мало общается, хромая кошка, с которой общается больше, чем с дочерью, а также старушечья привычка кормить на карнизе голубей вымоченным в молоке хлебом. Несмотря на то что никакой другой информации в статье не было, ее напечатали и, судя по поступившим в редакцию отзывам, прочитали.
О Романове писали то, что жажда к разгулу у него появилась в молодости, во времена занятия бизнесом. Сначала, по словам его бывшей жены, эта жажда была незаметна как для окружающих, так и для него самого. И только потом, когда по его вине распалась семья, стало ясно, насколько глубоко он погряз в своей пагубной страсти.
Но больше всего досталось покойному Степану Ребко. Общество, взбудораженное многолетними слухами о том, что в медицинский институт человеку с улицы без взятки не попасть, будь он хоть Авиценной с Гиппократом в одном лице, вознегодовало, когда газеты написали, что ситуация в этом учебном заведении на самом деле гораздо хуже, чем представлялось до сих пор. Так, если раньше туда можно было поступить хотя бы по знакомству, или, как тогда говорили, блату, то теперь исключительно за деньги. В прокуратуру тут же посыпались заявления от родителей не прошедших конкурс абитуриентов. В Законодательное собрание области поступили депутатские запросы. Кто-то из студентов по телевизору заявил, что лично видел, как проректор Ребко брал на лапу. Кто-то лично об этом слышал, кто-то лично давал. После его смерти разговоры о коррупции в институте не только не утихли – многократно усилились. В прессе одна за другой стали появляться статьи, в которых говорилось о том, что Ребко не один такой корыстолюбивый: там чуть ли не все такие, там чуть ли не каждый готов за счет студентов окупить финансовые затраты, связанные с поступлением на работу в медицинский институт.
Всем досталось от журналистов: и Вячеславу Третьякову, как было напечатано в одной из газет, «способному без зазрения совести отпустить на волю за большие деньги большого вора и за маленькие деньги посадить в неволю маленького, но честного человека». И Анатолию Кудрявцеву, к которому собратья-журналисты были особенно беспощадны. И Изабелле Дзержинской, чье имя в короткий срок стало синонимом женской порочности. И Ольге Грушиной, заплатившей салону красоты неимоверные по местным меркам деньги за стрижку интимных мест, о чем было тут же с радостью сообщено всеми печатными изданиями города.
И только к Леше Соловушкину общественное мнение было более чем благосклонно. О нем и писали больше, чем о других, и не так зло. Его амурные похождения вызывали жгучий интерес читателей, чем еще долгое время охотно пользовались газетчики во благо своих газет. Не успели певца похоронить под горькие рыдания вдовы и тещи, как несколько изданий опубликовали списки его любовниц. То, что они не совпадали даже наполовину, никого не смущало, поскольку все – и те, кто его знал, и те, кто его только слышал на концертах, – были единодушны во мнении: списки соловушкинских любовниц, сколько ни составляй, полными никогда не будут.
Виктор Лемтюгов – слесарь завода комбайнов – всю жизнь любил одну женщину. В молодости он хотел жениться, но не успел – раньше на ней женился его лучший друг. Еще был друг из тех, кто не предаст и не продаст, но он влюбился в его женщину и перестал быть другом. Вот так в один день Виктор остался без товарища, без любимой женщины и без надежды на то, что они когда-либо у него появятся. В том, что они появятся, он долгое время сомневался, ибо за годы дружбы с другом, за которого вышла замуж его любимая женщина, и любви с женщиной, на которой женился друг, разучился любить и дружить с остальными людьми. Настолько, что, когда он все-таки женился, а женился он чуть ли не на первой встречной, принесшей ему через пять месяцев после свадьбы дочь вместе со стойким неприятием семейной жизни, рядом с ним не оказалось ни одной по-настоящему живой души, с кем можно было бы отвести душу или просто поговорить по душам. Поэтому, когда жена умерла, а неприятие семейной жизни укоренилось настолько, что он без содрогания не мог думать о новом браке, в друзьях у него осталась одна хромая кошка с разодранным ухом да десяток прожорливых голубей, которых он каждый день кормил с карниза вымоченными в молоке сухарями.
Незадолго до его смерти позвонила дочь. Сказав, что по каким-то причинам прийти опять не может, скороговоркой поинтересовалась тем, как у него, папы, идут дела и тут же, не дождавшись ответа, бросила трубку.
«Опять, видимо, муж вмешался, – решил Виктор. – До чего ж все-таки злопамятный».
Несколько лет назад он пообещал убить зятя, если тот, скотина, еще раз поднимет руку на его кровиночку. Зять то ли специально, то ли по недомыслию руку поднял и был в тот же день крепко бит. Бит – не убит, но с той поры дочь перестала к нему ходить и приглашать в гости. Виктор пытался наладить отношения с ней и с зятем, однако, ничего не добившись, отстал от них, мотивируя свое решение тем, что для дочери – не совсем молодой и совсем не красивой женщины с ребенком – отношения с плохеньким мужем гораздо важнее, чем с хорошим отцом.
Еще Виктор верил в то, что скоро умрет. И когда люди из списка Всевидящего один за другим стали уходить из жизни, понял, что не ошибся, – так оно и будет. Он сходил в церковь, причастился, хоть не был верующим, обзвонил и попрощался с теми, кому еще можно было позвонить, и стал ждать.
Ждать долго не пришлось. Однажды, когда он выходил из булочной, к нему подъехала красная иномарка с тонированными стеклами. Задняя дверца открылась, и чей-то добродушный голос из салона предложил подвезти. Несмотря на то что до дома было два шага, Виктор принял приглашение, потому что, во-первых, его много лет никто не приглашал прокатиться в иномарке, а во-вторых, он боялся не столько смерти от рук незнакомых людей, сколько долгой и мучительной борьбы за жизнь знакомых врачей. Ему хотелось умереть быстро, так, чтоб на счет раз-два-три душа взлетела под потолок и, понаблюдав какое-то время за брошенным на кровати пустым телом, отправилась на встречу с бесконечным светом.
Всю следующую неделю Романов писал стихи. О первой любви, о первом поцелуе с русоволосой девочкой на полке пропахшей плесенью деревенской бани, о том, какими они были, когда любили, и в кого превратились, когда стало некого любить.
Немного позже, перечитав написанное, он с удивлением обнаружил, что их содержание во многом совпадает с тем, о чем совсем недавно говорила Нина: все самое хорошее, что было в жизни, произошло в детстве. Если верить стихам, только там, в детстве, если любили, то до гробовой доски, если страдали, то до незаживающих душевных ран, а если целовались, то отдавались друг другу так, как иным страстным любовникам не снилось даже в самых эротических снах.
На восьмой день Романов иссяк. Поняв, что не в состоянии выдавить из себя ни строчки, ни звука, ему вдруг нестерпимо захотелось увидеть Нину – ту, которая вдохновила на написание новых стихов. Он сунул черновики в карман пиджака, быстро оделся и выбежал на улицу.
Нину он нашел там, где они расстались в последний раз, – у подъезда невысокого двухэтажного дома с облупленным желтым фасадом и остроконечной крышей. Пообещав больше не приставать, рук не распускать и вообще вести себя как пятнадцатилетний пай-мальчик, которому невдомек, что женская грудь существует не только для того, чтобы кормить младенцев, посадил ее в «Нексию» и повез куда глаза глядят.
– Далеко едем? – накидывая ремень безопасности, спросила Нина.
Романов беззаботно пожал плечами:
– Не знаю.
– Как это – не знаешь?
– Так вот. Не знаю. Просто еду, и все… Хорошо!
Нина задумалась. Проводив взглядом промелькнувший мимо рекламный щит с приглашением посмотреть последний фильм о Гарри Поттере, предложила сходить в кино.
– Тогда уж лучше в театр, – поморщился Романов. – Там хоть попкорном не хрустят.
– Давай в театр, – согласилась Нина. – Мне все равно. Главное, чтоб скучно не было.
Пообещав, что скучно ей в любом случае не будет, он на первом перекрестке повернул налево и, нажав на педаль акселератора, погнал машину в сторону Русского драматического театра.
Романов не понимал Чехова. Его слух коробили монологи, иногда слишком затянутые, иногда просто-напросто корявые. Выводила из себя неторопливая манера изложения. Раздражали герои – все как один бездеятельные, безынициативные, из пьесы в пьесу ноющие о том, что и живут-то они, бедные, не так и не там, и веры-то у них ни во что не осталось, и делать-то им нечего, кроме как удавиться или уступить дорогу новым людям. Но проходил день после спектакля, и Романов с удивлением замечал, что в мыслях своих он то и дело возвращался на сцену театра. Смотрел в своем воображении то, что видел вчера, слушал то, что слышал до этого не один раз, и медленно, не сразу, не вдруг, начинал, сам того не желая, сочувствовать им – людям, которые достойны сочувствия разве что из одного христианского человеколюбия. Вволю посочувствовав чеховским героям, а еще более самому себе – такому деятельному и инициативному, – вынужден был признать, что ничего-то в драматургии не понимает. И с невеселой мыслью о том, что драматурга из него, увы, не получится, навсегда оставил попытки постигнуть Чехова умом своим.
В театре давали «Чайку». Постановщик буквально воспринял подзаголовок пьесы – комедия – и каждой сценой старался рассмешить зрителей. Иногда это получалось, чаще нет, но субпассионарные герои даже в комедии оставались такими, какими были в других драматических постановках, – все так же ныли, жаловались на жизнь и, несмотря на внешнюю веселость действия, по-прежнему вызывали у Романова слезливое сочувствие.
Нине спектакль понравился.
– Особенно Тригорин хорош, – сказала она, садясь в «Нексию». – На тебя, кстати, похож. Такой же, как ты, – с виду лапушка, а на самом деле эгоист, каких поискать.
– Неправда ваша, – возразил Романов. – Я не эгоист, а интроверт.
– Не знаю, кто вы – эгоисты или интроверты, но играл он хорошо. Просто-таки здорово играл.
Романов посмотрел выпущенную к спектаклю программку. Сказал, что роль писателя Тригорина исполнял актер Владимир Максимов.
– Ты его раньше видел? – спросила Нина.
– Нет. В последний раз я в театре был в прошлом году, когда Игоря Самородова – помнишь такого? – худруком назначили. Но с ним, я имею в виду Максимова, мы тем не менее кажется, сталкивались.
– Где?
– У моего подъезда.
– Где? У подъезда?! Ну и шутки у тебя, Васенька. Точно, как у пятнадцатилетнего.
– Я не шучу. У меня, то есть, конечно, не у меня – у моей машины, колесо проткнули – как раз перед тем, как мы с тобой на вокзале встретились, – и этот самый Максимов предложил подвести на своей «Ауди»… Представляешь, оказывается, он мой давний поклонник. Кто бы мог подумать? Очень, между прочим, культурный и вежливый человек.
– Понятное дело, – усмехнулась Нина. – А это точно был он? Ни с кем не спутал?
Романов с сомнением пожал плечами. Разглядеть с пятнадцатого ряда партера, кто стоит на сцене – он или нет, было довольно проблематично. Но вот манера разговаривать – восторженная и вместе с тем ироничная – была очень похожа на то, как говорил и вел себя во дворе его дома розовощекий водитель «Ауди».
– Да вроде бы нет, не перепутал. Хотя…
Романов подумал, что с его визуальной памятью, а точнее – беспамятством, утверждать то, что розовощекий – не кто иной как Владимир Максимов, весьма самонадеянно.
– Сиди мы ближе к сцене, я был бы ближе к истине. А так…
Сбросив ногу с педали акселератора, Романов вывернул руль. «Нексия» притормозила перед поворотом и, качаясь на ухабах, въехала во двор дома, где жила Нина.
– Ну вот и приехали, – вздохнула она. – Как быстро.
– Да.
– Хороший был вечер. Спасибо тебе, Васенька. Мне все понравилось.
– Пожалуйста.
В незашторенном окне первого этажа рядом с входом в подъезд зажегся желтый свет. Полный мужчина в белой нательной майке, почесывая бок, подошел к настенному кухонному шкафу, вынул из него какую-то коробку и вышел.
Свет погас.
– Ну, я пошла? – спросила Нина.
– Иди.
Собираясь выйти, она привстала. Потом снова села и, протянув руку, погладила Романова по плечу.
– Не обижайся.
– Я не обижаюсь.
– Нет, обижаешься. Я же вижу.
– Давай поцелуемся?
Нина рассмеялась.
– Как в детстве?
– Ага, – оживился Романов. – Как тридцать лет назад… Помнишь?
Нина отрицательно покачала головой.
– Ты же меня, Васенька, совсем не знаешь: ни кто я, ни что я, ни как живу, ни чем дышу… Ты даже не знаешь, нравишься ли мне, хочу ли с тобой целоваться. А может, ты мне противен, может, я с тобой общаюсь только потому, что мне тот, пятнадцатилетний Васенька, мил и дорог, а сорокалетний мне и даром не нужен? Что тогда? Ты же ничего этого не знаешь и знать не можешь! Так чего ж ты прилип ко мне, как банный лист, а? Видеть тебя не хочу!
Выкрикнув последнюю фразу, Нина хотела встать и выйти, но впопыхах не смогла нащупать ручку дверцы. Толкнула ее плечом – раз, другой, третий, потом в яростном бессилии ударила по стеклу кулачком и, плотно сжав колени, вернулась в исходное положение.
В незашторенном окне первого этажа снова зажегся желтый свет. Полный мужчина в белой нательной майке, так же как в первый раз, подошел к настенному шкафу, положил на полку коробку и вышел. Свет погас, а во дворе, и без того темном, стало еще темней.
– Выходи за меня замуж, – вполголоса сказал Романов.
– Ну уж нет! – воскликнула Нина. – Я этого добра хлебнула, с меня хватит.
– Чего ты хлебнула?
– Как это чего! Да я все дни с утра до вечера только тем и занималась, что за мужем хлебала! То его полночи заводишь, ублажаешь, то носки его весь день по квартире ходишь собираешь, то трусы отстирываешь, то подштанники отглаживаешь, а гости придут – гостей развлекаешь. И никакой тебе за это благодарности! А ты знаешь, какие гости к нам иной раз захаживали? Знаешь, нет?
Романов сказал: нет.
– Одно слово – караул! Придут, все съедят, все выпьют и в благодарность за это начнут тебя жизни учить… Вот, например, одна семейная пара у нас была. Она еще ничего, приличная женщина, но ее супруг Константин Павлович – это, я скажу тебе, нечто! Ты, говорит, Нина, кругом не права – муж обязан зарабатывать деньги, а жена должна их копить и кормильца своего во всем слушать. Это он к тому, что я, дескать, не работаю, а только с мужем постоянно спорю да деньгами его сорю… Ну ладно. В том смысле, ладно б эти слова кто другой сказал, а не он – взяточник, каких поискать. Я как от него это услышала, чуть языка от возмущения не лишилась. Нет, ну ты представляешь! Вор, клейма ставить негде, а учит честного человека жить! Ты, кстати, не знаешь, почему те, кто ворует, любят учить жизни тех, кто не ворует?
– Наверно, потому что считают себя не только умными, но и честными.
– Ага. Причем, как я заметила, чем больше они, эти константины павловичи, воруют, тем больше их тянет к поучительству.
– Может, хватит, – попросил Романов. – Давай поговорим о чем-нибудь другом. Расскажи лучше, из-за чего ты с мужем своим разошлась.
Не в силах унять гнев, Нина еще какое-то время поиграла желваками, посверлила его злым взглядом, потом немного успокоилась и обмякла. Провела ладонью по волосам и тихо сказала:
– Из-за Константина Павловича. Из-за кого ж еще-то?
Вздохнула и добавила тише:
– Все-то наши беды происходят из-за таких вот константинов павловичей.
– Кто он такой?
Нина пожала плечами.
– Не знаю. Муж говорил: чиновник какой-то. Но лебезили перед ним абсолютно все. А больше всех, конечно, муженек мой… Уж как он его, Константина Павловича этого, помню, ни обхаживал, как пылинки с него ни сдувал. И спинку-то перед ним изогнет, и шуточке-то его пошлой весело посмеется, и салатик-то в его тарелку раньше других положит. В общем, хоть и был он старым козлом, но, когда надо, скакал не хуже молодой козочки. И меня еще при этом локотком успевал попихивать, давай, дескать, не сиди, прислуживай нужному человеку… И так мне, Васенька, тошно от всего этого стало, так противно, что когда Константин Павлович меня на кухне одну застал и лапать начал, я почувствовала… не знаю, как сказать… какое-то мстительное наслаждение! Так, словно не меня позорили тем, что лапали, это я в отместку за недостойное поведение мужа позорила его тем, что позволяла себя лапать. Константин Павлович мне бедра гладит, а в моей голове стучит: «Будешь знать, как перед мужиком козочкой скакать! Так тебе!», он мне грудь тискает, а я в ответ: «Нечего было вести себя как подзаборная шлюха! Так тебе!», он под юбку лезет, а я опять мысленно твержу: «Получай, старый козел! Получай, старый козел! Так тебе! Так тебе! Так!»
Нина замолчала. Посмотрела в черное окно первого этажа – не загорится ли – и сказала, что именно в тот момент поняла, что больше никогда, ни за что, ни при каких обстоятельствах ни за кого не выйдет замуж.
Романов протянул к ней руку. Дотронулся до плеча и прошептал: «Бедная ты».
Нину будто током ударило. Воскликнув: «Не прикасайся ко мне!», отпрянула в сторону.
– Что с тобой? – растерялся Романов. – Ты чего? Что я сделал?
– Так… Ничего… Извини…
Она отвернула голову и, кусая губы, быстро-быстро заморгала ресницами.
– О чем я говорила? – спросила секундой позже. – Ах да, о муже… Муж, как в том анекдоте, вошел в самый неподходящий момент. Сделал вид, что ничего не заметил, и быстро удалился. Да и потом, при гостях, вел себя так, будто ничего не произошло.
– И что потом? Он тебя выгнал?
В первые секунды Нина, казалось, не поняла, о чем идет речь. Удивленно посмотрела на Романова и, когда до нее дошел смысл вопроса, громко расхохоталась.
– Он?! Меня?! Да что ты такое, Васенька говоришь? Бог с тобой!
Она внезапно перестала смеяться. Зло сузив зрачки, ткнула Романову указательным пальцем в солнечное сплетение и сказала, продолжая тыкать при каждом слове, что он, старый козел, побоялся даже слово вякнуть о том, что она, дура, позволила себе лишнего с Константином Павловичем.
– Константина Павловича этого, между прочим, и побоялся! Так что запомни, Васенька, это я от него ушла! Это мне не нужен супруг, который закрывает глаза на то, что его жену ласкают чужие мужчины! Ясно тебе?
Романов согласно кивнул: ясно.
– А если ясно, пусти! И ты тоже не ходи больше за мной, хватит…
С этими словами она открыла дверцу автомобиля. Вышла и, не оборачиваясь, решительным шагом направилась в сторону подъезда.
Чего хватит, почему не ходи, Романов не понял. Удивленно пожав плечами, повернул ключ в замке зажигания и только тогда вспомнил, что так и не показал ей свои новые стихи о том, какими они были раньше, когда любили, и в кого превратились, когда стало некого любить.
Ольга Грушина – энергичная сорокалетняя женщина среднего роста с широкими бедрами и узкими плечами, узнав о смерти Лемтюгова от внезапной остановки сердца, решила на пару недель съездить за границу. Всех, кого надо предупредить о скором отъезде, она предупредила, а вот заглянуть в туристическую фирму долго не могла. Сначала простудилась дочь, потом возникли проблемы с налоговой инспекцией, из-за чего вместе с налоговыми инспекторами ей пришлось разбираться, где произошла накладка, потом у Константина Павловича – мужчины, который ее содержал, разыгрался приступ ревности, потом у Алекса – мальчика, которого она содержала, застали коллегу-стриптизершу, потом захандрил и запил муж…
За этой круговертью дел она едва успела заметить, что после смерти Лемтюгова из тех, кто входил в «список восьми», в живых осталось только трое: она сама, поэт Василий Романов и Изабелла. Решив все хорошенько взвесить, она налила себе четверть бокала виски, взяла чистый лист бумаги и расчертила надвое. Вверху левого столбца написала крупными буквами: «Минусы, если уеду», вверху правого: «Минусы, если останусь». Недовольно поморщилась оттого, что заголовки вышли не столь информативными, и принялась заполнять таблицу.
Написала мелким шрифтом в левом столбце:
«1. Не смогу контролировать бизнес».
Подумала и добавила строчкой ниже:
«2. Алекс, сучонок, окончательно сорвется с поводка».
Еще подумала и написала в следующей строке:
«3. К.П. по возвращении задолбает вопросами: с кем встречалась, с кем гуляла, с кем трахалась, пока я тут решал твои проблемы».
Мысленно ответив ему: «Милый Константин Палыч! Да я только о вас и думала все время. Смотрите, какой я вам свитерок из Германии привезла», хлебнула виски и принялась писать дальше.
«4. Пропущу фитнес-клуб, бассейн, эпиляцию, спа, массаж. Еще больше растолстею».
«5. Соскучусь по дочке».
На этом она поставила точку и положила ручку на стол. Вспомнив, что ничего не написала о муже, сказала: «Ну и ладно», и перешла ко второму столбцу под названием «Минусы, если останусь».
«Что может случиться, если останусь в городе?» – спросила себя.
«Смерть от болезни со мной может случиться! Вот что!» – ответила себе и быстро, но аккуратно, так, словно от того, как она выведет буквы с, м, е, р, т, мягкий знак, зависела ее дальнейшая судьба, вписала в листок слово «смерть».
Еще раз осмотрела таблицу, левый столбец которой состоял из пяти строчек, правый из одной, и подумала: жалко, если из-за одной необязательной поездки загнется бизнес и сбежит Алекс, но куда жальче, если от какой-нибудь болезни загнется она сама, потом сбежит Алекс, а потом Константин Павлович приберет к рукам ее бизнес.
С этими мыслями она еще раз пересчитала минусы обоих вариантов и приняла решение ехать за границу.
Дочь Танечку с мужем-алкоголиком она отправила к родителям, постоянно живущим в поселке Мыскино, но не сразу, а через два дня. Первый день ушел на инструктаж сотрудников фирмы и переговоры с туроператорами. Второй – на короткую, бурную встречу с Алексом и долгое вялое свидание с Константином Павловичем, во время которого она сначала настойчиво испрашивала разрешения покинуть город, потом благодарила как умела за то, что получила его.
Обратная дорога из Мыскино, как обычно в это время года, была пустынна. Разглядывая лес – высокий, густой, то приближающийся к дорожному полотну на расстояние вытянутой руки, то отступающий на длину выстроившихся в ряд корабельных сосен, Грушина думала о предстоящей поездке за границу. О том, как целыми днями будет гулять по музеям, пить кофе в маленьких кофейнях, флиртовать с доморощенными мачо и копить в себе силы на то, чтобы разгрести дерьмо, которое навалится на нее после окончания вынужденного безделья.
Джип, за рулем которого она сидела, догнала красная «Ауди» с тонированными стеклами. Поравнявшись и чуть обогнав на подъеме, «Ауди» из левого перестроилась в правый ряд и резко затормозила.
Грушина остановила машину. Прошлась матом по адресу водителя «Ауди» и, сжимая в кулаке щетку для чистки снега, пообещала засунуть ее рукоятку в то место, чем все нормальные люди срут, а он один, баран, думает.
Не успела она договорить, как из «Ауди», кривляясь и непристойно вихляя бедрами, вышли четверо мужчин в звериных масках. Под грохот доносящейся из машины барабанной музыки они вывели Грушину на середину пустынной дороги и, размахивая куклами, у каждой из которых была оторвана левая рука, устроили вокруг нее дикие пляски.
Изабелла Дзержинская неторопливо прохаживалась между рядами кресел верхнего павильона железнодорожного вокзала. В ожидании отправки последнего поезда в Москву, после чего в зале останутся лишь те, кому некуда податься, поглядывала на часы и изучала пассажиров. Ее внимание привлек интеллигентного вида мужчина, одетый в приличную меховую куртку и почти новые зимние сапоги. Судя по скучающему виду и расслабленной позе, с какой он сидел, оперевшись на спинку деревянного кресла, прибывшие поезда его интересовали мало, а московский не интересовал вообще.
Изабелла присела рядом, на соседнее кресло. Скинула с колен полы пальто так, чтобы были видны ноги в ажурных колготках, и широко улыбнулась.
– Привет! – сказала она.
Мужчина интеллигентного вида с удивлением посмотрел на нее. Убедившись в том, что женщина в ажурных колготках обращается именно к нему, настороженно ответил:
– Привет.
– Как дела?
– Спасибо, хорошо.
– Развлечься не желаете?
– В каком смысле?
– Ну, в смысле, пойти ко мне, у меня тут рядом, неподалеку от вокзала, есть хорошенькая квартирка для двоих, и оттянуться по полной программе.
Все еще не догадываясь, чего от него хочет незнакомка, мужчина нахмурился.
– Простите. А что значит «оттянуться по полной программе»? Я не понимаю.
– Это значит, – проявляя первые признаки нетерпения, ответила Изабелла, – что вы мне платите деньги, если они у вас есть, и мы развлекаемся по-взрослому… Чего тут непонятного?
Мужчина наконец догадался, о чем идет речь. Насмешливо и вместе с тем испуганно осмотрел Изабеллу с ног до головы и сказал, что теперь-то ему все стало ясно.
– Хорошо, – протянул он последнее «о». – Ну и сколько, позвольте узнать, стоят у вас развлечения по-взрослому?
Изабелла ответила: по-разному, в зависимости от того, на что он способен.
– Один час классического секса стоит тысячу рублей, два часа – полторы, ночь – четыре. Анал, орал без резинки – дополнительно по пятьсот, золотой дождь выдача – плюс еще пятьсот. Легкое доминирование – бесплатно. За стриптиз, если согласитесь смотреть, заплачу сама. Устраивает?
Усмехнувшись, мужчина с недовольным видом покачал головой.
– Ничего себе расценочки! А чего ночь-то такая дорогая?
– А то, что с такой женщиной, как я, ты ее до конца своих серых дней не забудешь!
Мужчина с сомнением покачал головой. Сказал, что это-то его и пугает.
И тут ему в голову пришла замечательная, судя по загоревшимся глазам, мысль.
– А что если, – спросил он, – я лягу спать один где-нибудь в уголке на раскладушке! Сколько это будет стоить?
Изабелла небрежно махнула рукой.
– Ах, что вы! Ну какие тут деньги? Так, мелочь, всего раза в два дороже. За один час на раскладушке – две тысячи рублей, за два часа – три, за ночь… А вот за ночь, конечно, придется заплатить по полной! Тут уж никуда не денешься.
Мужчина встал. Не желая слушать то, что ему скажут дальше, а скажут ему, как он не без основания полагал, какую-нибудь гадость, поднял с пола чемодан и быстрым шагом направился прочь.
– Да! Забыла предупредить! – крикнула вдогонку Изабелла. – Еще стриптиз придется смотреть! Импотент!
Проводив несостоявшегося клиента недобрым взглядом, она запахнула колени полами пальто. Скрестила руки на груди и, низко согнувшись, горестно уставилась в одну точку на полу.
Так прошло пять минут. Через пять минут к ней подошел молодой человек в узком пальто и рыжей шапке с опущенными ушами. Улыбнулся так, будто был безумно рад встрече, и спросил, свободна ли она.
– Занято! – ответила Изабелла, указывая пальцем на турмалиновые камешки в серебряных сережках. – Не видишь, красный свет? Чего надо?
Молодой человек сказал, что у него есть хороший автомобиль, да нет квартиры, где можно было бы отдохнуть душой и телом уставшему от дорог шоферу. А у нее, он слышал, наоборот, есть где отдохнуть душой и телом, но нет автомобиля, на котором можно красиво подъехать к эдему в сопровождении щедрого шофера, находящегося, кроме всего прочего, на пике сексуальной активности…
Он говорил красиво, витиевато, но, по мнению Изабеллы, развязно и долго. Она перебила его и, откинув с коленей полы пальто, назвала цену, за которую согласилась бы сопровождать щедрого мужчину к себе в эдем, – три тысячи рублей за ночь.
– Всего-то! – всплеснул руками молодой человек. – Так едемте ж скорей, душа моя!
Прежде чем согласиться, Изабелла внимательно рассмотрела его. Еще молодой, по виду небогатый, а стало быть, не извращенный, культурный, хоть и старался выглядеть развязным, он в целом произвел на нее благоприятное впечатление. Решив, что степень риска в данном случае невысока, встала и, мысленно коря себя за то, что неоправданно снизила цену, направилась к выходу из павильона. Села на заднее сиденье красного автомобиля с сильно тонированными стеклами и, увидев рядом с собой человека в маске страшной птицы с кривым черным клювом, поняла, что пропала.
Узнав о том, что Ольга Грушина умерла от инфаркта за рулем своего джипа, Романов снова решил уехать из города. Достал из-под дивана давно собранный и уже успевший покрыться слоем пыли чемодан, погрузил в багажник «Нексии» и поехал на вокзал.
До отправления поезда на Тамбов оставалось чуть больше часа. Не зная где, кроме бара, и с чем, как не с пивом, убить время, направился в буфет. Сел за стойку и, неторопливо прихлебывая из массивной стеклянной кружки любимое жигулевское, погрузился в воспоминания о Нине, о том, как они здесь, на вокзале, хорошо встретились и как там, у подъезда ее дома, плохо расстались.
– Скажите, – обратился с вопросом к сидящей у телевизора барменше Тане, – Нины Романовой здесь давно не было?
– Какой Нины? – переспросила та, не отрывая взгляда от экрана. – Не знаю никакой Нины, тем более Романовой… Всех ведь не упомнишь. А вот вас, кстати говоря, я не забыла.
Стараясь разговаривать как можно приветливее, Романов сказал, что не о нем в данном случае идет речь – речь идет о Нине, с которой две недели назад он сидел на этом самом месте.
– Она к вам еще по имени обращалась. Вино черное пила.
– Так вы это об Изабелке, что ли, спрашиваете? – покосилась на него барменша. – Так бы сразу и сказали. А то Нина… А я все никак в толк не возьму, что за Нина?
– Подождите-подождите, теперь уже я не возьму в толк, – нахмурился Романов. – При чем здесь Изабелка?
– А при чем здесь Нина?
Романов еще раз объяснил, что так зовут женщину, с которой он недели две назад разговаривал на этом самом месте, когда опоздал на поезд в Тамбов.
– Ее имя Нина! Фамилия Романова! По крайней мере, до замужества.
– Ну, может, до замужества ее и называли Ниной Романовой, – с трудом оторвав лицо от телевизора, сказала Таня. – А только для нас она была и осталась Изабеллой – Изабеллой Дзержинской.
– Как Дзержинской? – опешил Романов. – Почему?
– Почему не Ниной Романовой? А вы с ней, простите за нескромный вопрос, давно знакомы?
– Да… Давно.
– И где она жила раньше, знаете?
– Нет… Ну то есть да. На улице Дзержинского, кажется.
– Ну вот вам и ответ. Дзержинская, потому что с Дзержинки.
– А Изабелла тогда откуда взялась? С Изабелки?
Таня сказала, что Изабеллой, по ее мнению, она стала в начале восьмидесятых, когда промышляла в гостинице «Россия», где в это время появились первые иностранцы.
– Или, может, даже раньше… Только кто это теперь вспомнит? – вздохнула она, перекрестившись два раза. – Никто. И уж точно не Изабелла, царство ей небесное, упокой, Господи, ее грешную душу.
Услышав последние слова барменши Тани, Романов, казалось, лишился дара речи. Он медленно привстал со своего места, поднял руки, словно хотел с их помощью выдавить из горла застрявшие в нем слова, и еле слышно выдохнул:
– Как – царство небесное?
– Что – как? Как она умерла? Попала под поезд… А вы что, не знали?
Не в силах вымолвить слова, Романов отрицательно покачал головой.
– Понятно… Ну так еще вчера днем. Ее обходчики нашли на путях, тут неподалеку, у переезда… А вы кто ей будете, если не секрет? Клиент?
Романов с трудом выдавил из себя:
– Друг детства.
– А! Ну тогда понятно, – еще раз вздохнула Таня. – Друзей терять тяжело, даже таких… Вы вот что! Выпейте-ка лучше пятьдесят грамм водки, легче станет! Налить?
Не получив ответа, добавила:
– За мой счет.
Вторично не получив ответа на свой вопрос, задумчиво потерла тряпочкой пятно на стойке.
– Ну, тогда, может, вместе выпьем. А то мне одной как-то, знаете ли, неловко. Второй день пошел, а я еще не поминала – ждала, может, думала, кто из наших подойдет.
Романов нехотя кивнул.
– Налейте… Только не пятьдесят – больше.
– Нет проблем.
Таня налила в две высокие рюмки водку. Нарезала тоненькими кружочками лимон и, внимательно осмотревшись – нет ли поблизости кого из администрации вокзала, – предложила помянуть рабу Божью Изабеллу Дзержинскую.
– Нину, – поправил Романов. – Нину следует помянуть. Так ее родители нарекли.
Они выпили. Романов – быстро, одним глотком, барменша – медленно со вкусом. Закусили лимоном и надолго замолчали.
– Ну, вы тут сидите, – поднялась с места Таня, – поминайте, а мне работать надо.
Отойдя в сторону, она обратилась к сидящим за столиком в углу зала двум просто одетым мужчинам с требованием немедленно прекратить распивать принесенные с собой спиртные напитки:
– Убирайте живо, пока я дежурного не позвала! Кому говорят! Нашли, понимаешь, место, где пьянствовать! Совсем совесть потеряли! Идите вон к себе в депо, там и пейте, алкаши несчастные!
Мужчины, бурча себе под нос, медленно встали. Достали из-под стола бутылку вина и, недобро поглядывая на барменшу, медленно, с достоинством направились к выходу.
А Романов пил, ни от кого не таясь и ни на кого не оглядываясь. Зная, что боль в груди будет долго саднить, вливал в себя одну рюмку водки за другой.
– Может, достаточно? – глядя на то, с какой скоростью пустела бутылка, спросила Таня. – Посадку в Тамбов объявили. Как бы опять поезд без вас не ушел.
Услышав голос барменши, Романов поднял голову. Нахмурился, потом пьяно улыбнулся и, погрозив указательным пальцем, попросил не разыгрывать его.
– Поезд, Танюша, уйти не может!
– Еще как может. Ну, вставайте! Пора уже! Опоздаете!
– А я говорю: не может. Потому что у него это… ног нет, вот почему.
– Эк-то вас развезло… Неужто вам так Изабелку жалко?
Не желая, чтобы Таня видела выступившие на глазах слезы, Романов отвернул лицо в сторону.
– Жалко, – всхлипнул он. – Она была такая… такая хорошая… такая добрая… такая… Такая несчастная!
Последний звук последнего слова перешел в тихое рыдание. Романов закрыл лицо ладонями и, чуть не разбив лоб, уткнулся головой в стойку бара.
– Да что ж вы так убиваетесь-то? – Таня погладила его по волосам. – Ну, успокойтесь, успокойтесь, не надо… А! Я поняла! Вы в нее, наверное, были влюблены? Да?
Романов выпрямился. Вытирая слезы с глаз, сказал:
– Наверное. Хотя вряд ли… Просто что-то тут, в душе, вдруг оторвалось и потекло. Такое со мной иногда бывает. Извините. Я сейчас пойду… Вот только выпью еще пятьдесят грамм и пойду.
Таня с готовностью налила ему рюмку водки. Нарезая лимон, сказала, что никогда не думала о том, что у Изабеллы мог быть такой преданный поклонник.
– Хотя, с другой стороны, почему не мог? Про нее давно говорили, что она в постели могла любого мужика с ума свести. Вот как, например, мужа своего.
– О чем вы, девушка! – усмехнулся Романов. – Да я с ней даже не целовался тридцать лет. Какая уж тут постель?
Таня удивленно всплеснула руками:
– Да вы что?
– Представьте себе. Она не хотела. Я ей говорю: «Ниночка! Давай поцелуемся!» А она мне: нет! Ни в какую! «Ты, – говорит, – не знаешь, ни кто я, ни что я, ни зачем. И вообще ты, Васенька, ничего про меня не знаешь. Не буду, – говорит, – с тобой целоваться!» Хоть ты режь!
– Вас зовут Василий?
– Васенька! Она меня всегда так называла… Теперь уж никто не будет меня так называть. А вот целоваться со мной категорически отказывалась!
– Это она запачкать вас боялась. Жалела, значит. Берегла.
– Вы так думаете?
– Точно вам говорю. Сама-то я женщина честная, но с ними… с этими, с прости меня, Господи, – как их поприличнее назвать-то? – такое хоть и редко, но все же случается, когда им в руки человек хороший попадается.
– Может быть, может быть, – задумчиво произнес Романов. – А вы ее давно знали? Расскажите о ней, пока я окончательно не опьянел. Пожалуйста.
– Да что я могу о ней рассказать? Я с ней мало общалась. А впрочем…
Подвинув стул, Таня села напротив Романова.
– Ну, если хотите, слушайте… Значит, так. Познакомились мы с ней, если мне память не изменяет, где-то в начале восьмидесятых, в ресторане «Турист». Я пришла туда, помнится, с подружкой, она – одна. Там к нам начали клеяться трое парней из одной компании. Мы с ними чуть выпили, а мы тогда, надо сказать, почти не употребляли – разве что курили, как лошади, – и поехали все вместе, то есть вшестером, на дачу к одному из них – сыну директора гостиницы…
Рассказ получился долгим. Пользуясь тем, что посетителей в баре было мало, а те, что были, почти ничего не заказывали, Таня в течение получаса не умолкала ни на секунду. Она рассказала все, что знала о погибшей подружке: где Изабелла жила, с кем и на что. Что любила, кого любила и за сколько. Кто по ней страдал, чем она страдала и в какой форме. В ее жизни, казалось, не было ничего – ни хорошего, ни плохого, – чего бы Таня не знала и утаила от поклонника. И только в самом конце рассказа, догадавшись, что сболтнула лишнего, прикусила язык. Стыдливо отвела глаза в сторону, туда, где висели электронные часы, и, внимательно вглядевшись в красные цифры, ахнула:
– Василий! Поезд ушел!
Услышав голос взволнованной барменши, Романов посмотрел в ту сторону, куда был направлен ее взгляд. Нахмурился, потом глупо улыбнулся и, погрозив указательным пальцем, сказал, что готов настаивать на своем и дальше:
– Поезд, Танечка, уйти не может!
– Да как это не может! – возмутилась Таня. – Он уже ушел! Полчаса назад!
Романов взял ее за руку. Погладил по внешней стороне ладони и попросил успокоиться.
– Давайте лучше проанализируем, что случилось: поезд от меня сбежал в Тамбов или это я сбежал от поезда, чтобы он меня не увез в Тамбов?
Увидев недоуменное лицо барменши, попросил минутку внимания.
– Хорошо. Допустим, это поезд сбежал от меня. Допустим! Ну и что теперь прикажете делать? Плакать? Неэффективно. Он если об этом и узнает, что маловероятно, все равно не вернется – ему на наши слезы наплевать. Бежать за ним вдогонку? Не догоним. Ругаться, что тихо объявили посадку по громкоговорящей связи? Нам скажут, что говорили громко, а не слышали мы потому, что связь у них тихо говорящая.
– Так что вы предлагаете?
– Я предлагаю подождать. Помяните мое слово – он еще вернется. Вот он постоит денек-другой на вокзале в Тамбове, увидит, как там несладко людям и поездам, и обязательно вернется. Вот тогда-то мы в него и сядем! Если, конечно, захотим.
Выслушав Романова, Таня восторженно покачала головой. Сказала, что вид у него пьяный-пьяный, а говорит лучше иного трезвого.
– Вот как, скажите, такое может быть? У меня муж, когда бутылку выжрет, выглядит будто трезвый, пока не заговорит, а как заговорит, пусть даже трезвый, думаешь, что выпил…
– Ну как-как? – задумался Романов. Почесал затылок и сказал, что пить надо с умом, а говорить с толком – тогда все остальное само собой приложится.
Романов пил до самого вечера, до того момента, когда и в помещении, и на улице стало одинаково темно. Убедившись в том, что освещение, куда ни погляди – хоть за окно на улицу, хоть за дверь в туалет, – тусклое, троекратно расцеловался с барменшей Таней, к тому времени тоже не совсем трезвой, и отправился домой пешком.
От горя, которое испытал при известии о смерти Нины, не осталось и следа. Стыдясь хорошего настроения, появившегося сразу после того, как выплакал слезы, Романов пытался отыскать в своей душе хотя бы каплю скорби и жалости к женщине, ставшей ему в последние дни родной и близкой. Однако, как ни старался, как ни скреб по сусекам – ни скорби, ни жалости в душе не было. А было море вины. За то, что он пьян, а она уже никогда не выпьет, за то, что он – мужчина в самом соку – жив, здоров, а она, та, которая помогла ему стать мужчиной, не жива и, если верить барменше Тане, редко когда была здорова.
Напевая строчку из песенки на стихи Поля Элюара «Я живой», Романов подошел к дому. У детской площадки, метрах в тридцати от своего подъезда, обернулся на сонный вороний крик и заметил приткнувшуюся к основанию высокой детской горки красную «Ауди», из выхлопной трубы которой клубился серый дымок. Обрадовавшись возможной встрече с розовощеким, он заплетающимся шагом подошел к автомобилю и постучал согнутым пальцем по передней левой дверке.
Тонированное стекло медленно опустилось. Романов нагнулся и увидел перед собой немолодого человека с лицом, испещренным глубокими морщинами.
Настроение у Романова упало. Стараясь как можно внятнее проговаривать каждое слово, он извинился за доставленное беспокойство и объяснил, что надеялся увидеть за рулем «Ауди» знакомого господина по фамилии Максимов.
– А может, и не Максимов, может, его как-то по-другому зовут. Впрочем, вы его все равно не знаете… В общем, прошу еще раз меня извинить. Я тут немного выпил и… И если вы не возражаете, я пойду. Хорошо?
Испугано посмотрев на Романова, человек с лицом, испещренным глубокими морщинами, обернулся и что-то сказал вполголоса тому, кто сидел у него за спиной.
Через секунду задняя дверца открылась, а еще через две из машины с криком восторга выскочил розовощекий. Радостный, ироничный, с заспанным лицом, он выглядел точь-в-точь таким, каким его запомнил Романов на сцене драматического театра в роли писателя Бориса Тригорина.
– Василий Сергеевич! – воскликнул он, раскрывая объятья. – Вы ли это? Глазам своим не верю! Нет, ну надо же, где нам опять довелось встретиться! Офигеть!
Романову не понравился тон, каким розовощекий разговаривал с ним. Он показался чересчур фамильярным, а главное, неуместно-радостным для данного времени суток. Вокруг – ночь, темень, рядом под фонарем, готовым угаснуть от старческого бессилия, стояла какая-то несуразная детская горка, а тут, откуда ни возьмись, заспанный Тригорин со своим:
– Как я рад вас видеть!
«А чему это Тригорин, собственно, рад?» – подумал Романов.
И решил выяснить.
– Чему вы так радуетесь, Борис Алексеевич? – спросил его. – Можно узнать?
– Простите? – застыл с распростертыми объятиями розовощекий.
– Тому, как вы поступили с Ниной? Да? Вы этому радуетесь?
Розовощекий недоуменно переглянулся с водителем «Ауди». Спросил, что он, Василий Сергеевич, имеет в виду.
– Я имею в виду прежде всего вас, ну и конечно, Нину – порядочную девушку!
– Вы считаете Нину Романову порядочной девушкой? – еще шире развел руками розовощекий. – Ну, знаете ли…
– Я говорю не о Нине Романовой – при чем здесь вообще Романова? – я говорю о Нине Заречной! Это ж вы ее соблазнили? Вы ее бросили? Так как вам не стыдно, Борис Алексеевич? Ай-яй-яй! А еще писатель! Интеллектуал! Зачем, скажите, вам эта глупенькая актриса? Или вы, как всякий интеллектуал, содержание предпочитаете форме только в искусстве, а в реальной жизни форма для вас, – при слове «форма» Романов, повторяя изгиб женского тела, провел волнообразно руками сверху вниз, – особенно если эта форма новая, молодая, гораздо важнее внутреннего содержания?
Поняв, в чем дело, водитель «Ауди» хитро подмигнул розовощекому. Тот обнял Романова за талию и, извинившись за то, что так нехорошо вышло с Ниной Заречной, с ее дружком Константином Треплевым и вообще со всеми, для кого не нашел места в жизни Антон Павлович Чехов, открыл заднюю дверцу автомобиля.
Романов первым влез в салон. Увидев перед собой человека в маске птицы с черным кривым клювом, ахнул и с рыданием бросился ему на шею.
– Какая милая пташка! – всхлипнул он. – Совсем как та, что мне когда-то подарила маменька на Новый год. Дай я тебя, пташечка моя хорошая, расцелую.
Смачно поцеловав маску сначала в одну, потом в другую щеку, еще раз протяжно всхлипнул и, закрыв глаза, повалился на сиденье.
– Володя, что с ним? – из-под маски глухо спросила обцелованная пташка.
Розовощекий пожал плечами. Заглянул Романову в лицо и, услышав тихое сопение, усмехнулся.
– Уснул, – сказал он. – Жалко, что не сдох, пьянь… Ну ничего, все у него впереди. Поехали.
Сквозь сон, выветрившийся из головы ровно через секунду после того, как открылись глаза, Романов услышал, как кто-то произнес его фамилию. Он огляделся, пытаясь определить, откуда донесся голос, – повернул глаза направо, налево, вверх. Увидев над собой без единой трещинки чистый потолок, под собой грязный половик, медленно встал. Потянулся и, разминая затекшую шею, повел головой из стороны в сторону.
В висках тут же застучало. Колени задрожали, как от страха перед плясками вприсядку, а сердце, подобно попавшей в ивовый садок крупной рыбы, забилось о прутья ребер так, что все другие проблемы со здоровьем вмиг отошли на второй план.
– Ну, наконец-то! – раздался голос, который Романов услышал перед тем, как открыть глаза. – Подсудимый, кажется, проснулся. Какое счастье… Ну что, господа? Начнем суд? Все готовы?
– Все! – раздался нестройный хор из трех голосов.
– Хорошо. Господин обвинитель, вам слово… А вы, подсудимый, сядьте!
Романов опустил глаза. Увидев под ногами табурет, сел за длинный, узкий, покрытый зеленой скатертью стол. Поморгал ресницами и принялся разглядывать комнату, в которой находился.
Прямо перед ним, в трех-четырех метрах, восседал за зеленым столом человек в маске совы. Его плечи и грудь покрывала черная мантия, голову – напудренный парик. В руках он держал деревянный молоток. По бокам от него сидели два человека: один – справа – в маске обезьяны, другой – слева – медведя. Оба также были в париках и в мантиях – обезьяна в мантии желтого цвета, сидящий напротив нее медведь – фиолетового. За спиной Романова стоял, широко расставив ноги, палач в белом балахоне до пят. Его голову покрывал конусообразный колпак с узкими прорезями для глаз и рта. В руках он держал секиру с длинной рукоятью.
Все, кроме палача, о чем-то оживленно перешептывались.
Выслушав обезьяну, сова согласно кивнула. Выпрямилась и, оглядев присутствующих, ударила молотком по черной дощечке на столе.
– Все! Тихо! – приказала она. – Суд идет!
В скудно освещенной свечами комнате, наглухо задрапированной темными гобеленами, воцарилась тишина. Лишь язычки пламени испуганно качнулись в разные стороны, но и они, казалось, быстро успокоились под взглядом совы.
– Прошу вас!
Сова ткнула молотком в сторону медведя. После чего откинулась на спинку высокого кресла и приготовилась слушать.
Медведь встал. Прокашлялся в кулак и, стараясь говорить как можно торжественнее, обратился к сове:
– Ваша честь! Сегодня мы судим не человека. Не поэта судим мы…
Услышав эти слова, обезьяна вскочила с места. Закричала мужским голосом, что протестует – прежде чем засудить Романова-человека за то, что тот сделал, нужно засудить Романова-поэта за то, что тот, бездарь, написал.
– Послушайте, ваша честь, его вирши и вы сами поймете, о чем я!
Она высоко подняла голову и, размахивая рукой из стороны в сторону, громко процитировала:
– «Ты всем моим словам не верь и никому не верь, как мне…» Как вам это нравится, а? Или вот еще, пророческое… «Что теперь винить века, нравы правящего света? Видно, просто коротка жизнь российского поэта!..» Символично, не правда ли?
Обезьяна хотела прочесть еще что-то. Потом подумала, что не стоит испытывать терпение суда, и, театрально поклонившись сначала сове, потом палачу с медведем, села на место. И тут же добавила, что судить и казнить Романова надо прежде всего за то, а не за это.
– Ведь если судить и казнить за это, то когда ж судить и казнить за то?
Внимательно выслушав обезьяну, сова ударила молотком по черной дощечке на столе. Сказала, что еще одна подобная выходка – и защищать Романова станет некому.
– Надеюсь, господин адвокат, вы меня хорошо поняли?
– Так точно! – снова вскочила со своего места обезьяна. – Я, ваша честь, вас хорошо поняла, и я с вами, ваша честь, полностью согласна. Пусть будет так!
Сова снова ткнула молотком в сторону медведя.
– Продолжайте, господин обвинитель, мы вас слушаем.
– Спасибо, ваша честь! – ответил медведь. – Итак, господа, сегодня мы судим не человека. Не поэта судим мы, а явление, имя которому каждый из вас может придумать себе сам. Лично я придумать ничего не смог и по этой причине никак его не назвал… Впрочем, сказать я хотел о другом, о своем, о прокурорском, а именно… Если преступление, господа, стало явлением в нашем обществе – а оно им стало! – если оно нашло отклик в душах людей – а оно нашло! – значит, это преступление отвечало чаянью общества и его насущным потребностям, таким как вино, хлеб, зрелище, секс. А раз так, господа, то мы не можем не обратить на него своего высокого внимания и не отблагодарить совершившего его преступника какой-нибудь особо изощренной казнью.
– А общество осталось довольным наказаниями, какие мы вынесли остальным осужденным? – перебила сова.
– О да, ваша честь! – ответил медведь. – Оно пребывает в полном восторге.
– Что говорят?
– Они говорят, ваша честь, что так им и надо! Правда, есть тут одна закавыка, как некогда выразился один наш сладкоголосый подсудимый после оглашения смертного приговора…
В этом месте медведь замялся. Подбирая слова, пощелкал в воздухе пальцами и сказал, что обществу не совсем понравилась некоторая непоследовательность в действиях высшего суда.
– Понимаете, ваша честь! В городе за последние годы развелось столько всяких ворюг, взяточников, проституток, что оно не понимает, почему одних мы оставили без своего высокого внимания, а других приговорили к заслуженной каре? Как, например, того же Ребко – очень страшного преступника, или Кудрявцева, или Грушину с Дзержинской…
– Или Романова с Лемтюговым и Третьяковым, – ехидно подсказала обезьяна.
– Да-да, или Романова, – согласился медведь. – Который хоть и потрафил народу тем, что показал, как надо красиво прожигать жизнь, и даже какое-то время олицетворял собой явление, название которого я еще не придумал, но делал это так смачно, чертяка, что мне от зависти не терпится приговорить его к какой-нибудь особо мучительной казни.
– А мне не терпится его мучительно казнить, – пробасил из-за спины Романова палач.
– А мне – объявить протест! – крикнула обезьяна. – По причине того, что вердикт суда, который вашей честью не был официально вынесен, был заранее оглашен обвинителем!
Сова снова стукнула молотком по черной дощечке на столе.
– Протест принят. Обвинитель превысил свои полномочия и будет выдворен из зала суда.
Все, кто находился в зале, с немым удивлением уставились на сову.
– Я имею в виду в следующий раз, – добавила та. – Не сейчас, господа, в следующий.
Романов смотрел на то, что происходило у него на глазах, и не мог сообразить, что это. Сон? Бред? Комедия? Фарс?
«Театр! – решил он. – Все это театр абсурда. Декорация, костюмы, реквизит, монологи, диалоги, придурки в масках… Чего им от меня надо? Что я здесь делаю? Надо уходить».
Романов встал с табурета. Повернувшись к палачу, спросил, где тут выход.
Палач промолчал.
– Не хочешь разговаривать со мной? Или не можешь? Ага! Видимо, ни один ответ не вписывается в канву вашей пьесы. Понимаю. Ладно, найду сам. Не проблема.
Романов с вызовом похлопал палача по плечу. Повернулся спиной и пошел прочь.
Не успел он сделать и двух шагов, как получил удар в спину обухом секиры.
Охнув, Романов упал лицом вниз. Через минуту-другую, ругаясь и постанывая, сел на колени. Коснулся лбом пола, переждал, когда под лопаткой стихнет боль, и осторожно встал.
И тут раздался странный звук. Тревожный, стонущий, он зародился где-то в дальнем от Романова углу комнаты и медленно двигался в его сторону, становясь с каждой секундой все тревожней и сильней. По телу Романова пробежали мурашки. Он попытался представить, кто или что могло издавать его, но не смог – в голову лезли какие-то испуганные мысли о неприкаянных душах людей, потом о самих людях, некогда побывавших здесь и, судя по звуку, не сумевших пережить то, что, возможно, предстоит пережить ему.
Сова ударила молотком по черной дощечке на столе.
Звук замер и пропал – так же неожиданно, как появился.
– Подсудимый Романов! Немедленно вернитесь на место! Предупреждаю: если подобное повторится, я прикажу надеть на вас наручники!
Романов ошеломленно молчал. То ли болезненный удар в спину заставил его со всей серьезностью отнестись к угрозам людей в масках, то ли звук из дальнего угла напугал до смерти, но у него в этот момент даже мысли не было о том, чтобы не подчиниться приказу. Он поискал глазами табуретку, на которой сидел, и, сделав два шага назад, вернулся на место.
– Господин обвинитель, у вас есть, что еще сказать суду? – спросила сова.
– Есть! – ответил медведь.
– Тогда продолжайте. Вам слово.
– Спасибо, ваша честь.
Медведь кашлянул в кулак. Сказал, что не оговорился, назвав проректора медицинского института Степана Ребко очень страшным преступником.
– Господа! Я, как всегда, скажу афористично… У нищего, господа, невозможно отобрать деньги – их у него нет! Распутную жену нельзя лишить чести – ее никогда у нее не было! У больного невозможно трансплантировать здоровье, а у старика отнять молодость! Но абсолютно у всех, господа, даже в минуты отчаянья, есть надежда на лучшее. И именно ее отбирал Ребко, когда на пушечный выстрел не подпускал к мединституту людей, не имевших денег на взятки. Но тем не менее я готов утверждать: преступление Ребко, которому мы справедливо вынесли смертный приговор, а наш палач привел в исполнение, ничто в сравнении с преступлением Романова. В сущности, вина Ребко заключалась лишь в том, что он воровал. Да, он воровал! Но делал это, заметьте, господа, честно! Всем известно, что руководство института до него брало взятки, при нем брало и после него, если не случится атомной войны, будет брать. А вот Романов – совсем другое дело. Он, ваша честь, привнес в наш патриархальный уклад новую заразу. Он показал людям не только то, как, будучи творческим человеком, можно смачно прожигать жизнь, не только то, что, смачно прожигая жизнь, можно оставаться творческим человеком, но и то, что творческий человек – прошу обратить на это особое внимание! – может быть доволен жизнью. Вот это, господа, уже никуда не годиться! Такого в России никогда не было и не должно быть!.. Нет, я, конечно, понимаю, что в этом виноваты прежде всего те, кто обязан следить за тем, чтобы жизнь творческого человека была постоянно невыносимой: я имею в виду жен, любовниц, критиков, – но все же главная вина лежит на нем самом… Ваша честь! Исходя из всего вышесказанного мной и нижедобавленного защитой, я требую для Романова смертного приговора. Он должен быть казнен! У меня все, ваша честь, я закончил. Спасибо за внимание.
Человек в маске медведя тряхнул головой, как бы говоря: я сделал все что мог, – и сел.
Сова поблагодарила обвинение за выступление и предоставила слово защите.
Человек в маске обезьяны встал.
И тут Романова снова охватил страх. Он почувствовал себя кроликом, оказавшимся в пасти удава. Вроде не все еще потеряно и есть надежда вырваться, стоит только сбросить с себя оцепенение и как следует поднатужиться. Но вот беда – стоило поднатужиться, пошевелиться, как его тут же с новой силой влекло в пасть, полную отчаянья и страхов.
– Ваша честь! – сказала обезьяна. – Вина моего подзащитного столь велика и очевидна, что ввести суд в заблуждение, как это обычно делают все адвокаты мира, в данном случае просто-напросто глупо. Нет, я, конечно, могла бы ради приличия обратиться, ваша честь, к вашей жалости, напомнить о том, что Романов – хронический поэт и что лекарств от болезни на этой стадии еще не изобрели, но зачем? Вы, ваша честь, извините, кушали вчера с обвинителем водочку, а меня не позвали, из чего любому дураку станет понятно, что сегодня вам на мои аргументы накласть как по большому, так и по маленькому счету. А я не дура – я адвокат. Поэтому я не буду просить простить его и спасти ему жизнь. Я буду просить вас помочь спасти душу моего подзащитного… Он виноват, ваша честь, он грешен, он еретик. Но душа его бессмертна и должна быть очищена от скверны. Так помогите же ей. Прошу вас!
Выйдя из-за стола, обезьяна протянула руки к сове и рухнула на колени.
– Всем, что у меня в жизни есть святого, молю вас! – возопила она. – Заклинаю! Смилостивитесь, ваша честь! Помогите!
– Чем же помочь ей? – пожала плечами сова. – Я, признаться, даже не знаю.
– Аутодафе, ваша честь! Приговорите к сожжению для его же счастья и благополучия! Только огонь сможет очистить душу моего подзащитного! Только огонь сделает ее такой, какой она была, когда вселилась в его грешное тело, светлой и чистой, аки слеза безвинного ребенка!
Медведь вскочил со своего места. Закричал, что обвинение протестует.
– Ваша честь! Вина других, ранее приговоренных нами к казни, была не так велика и столь очевидна в сравнении с виной подсудимого Романова, но их, заметьте, мы не сжигали на кострах! Так за что, спрашивается, ему такая честь? Я категорически против!
– Будьте милосердны! – продолжала вопить обезьяна. – Сожгите тело, спасите душу!
– Я против! – стоял на своем медведь.
– И тогда всем нам за это благое дело воздастся на том и на этом свете!
– Я все равно против!
Романов почувствовал, как страх заглатывает его все глубже и глубже. Ему стало тяжело дышать, шевелиться, думать. Он расстегнул воротник, удавом сдавивший горло, и закашлялся.
Ударом молотка по черной дощечке на столе сова прекратила прения.
– Хватит! – сказала она, обращаясь к медведю и обезьяне. – Все! Угомонитесь! Слово предоставляется подсудимому… Подсудимый, встаньте!
Ноги Романова отказывались повиноваться. Собрав силы в кулак, он оперся руками в край стола и с трудом поднялся.
– Вам предоставляется последнее слово. Говорите!
Во рту пересохло, мысли путались. Хотелось пить.
Романов расстегнул еще одну верхнюю пуговицу на рубашке. Набрал в легкие воздуха и сказал, как выдохнул:
– Отпустите меня… хватит… у меня уже нет сил… правда…
– Аутодафе проси! – змеей зашипела обезьяна. – Аутодафе!
– Я все осознал. Все понял… Я больше не буду никуда ходить… нигде мелькать… тусоваться… Отпустите…
Не зная, что еще сказать, Романов развел руками.
– Обещаю… с этого дня буду вести совсем другую жизнь… праведную…
– Все вы так говорите, – желчно произнес медведь, – но только тогда, когда вам предоставляется последнее слово.
– Да-да-да, – закивала обезьяна. – Помните, как Третьяков тут катался по полу, кричал, что, если мы его отпустим, он весь город перевернет вверх дном, но найдет все то, что отказывался искать, когда служил в милиции?
– А Ребко клятвенно обещал ворованные деньги, которые хранил в тайнике, до последней копейки вернуть студентам, – добавил медведь.
– Да! Кстати! – воскликнула обезьяна. – Кто-нибудь выяснил, где находится тайник?
Все, кто находился в комнате, посмотрели на палача. Палач сперва энергично замотал головой из стороны в сторону, но, увидев, что ему никто не поверил и, судя по всему, не собирался верить, сверху вниз и снизу вверх.
– Так что ж ты молчишь?! – взревел медведь. – Заныкать хотел?
– Не успел сообщить.
– Что значит «не успел»?
– А вот то! Времени не нашел!
Палач переложил секиру из руки в руку. Сказал обиженным голосом о том, что они – прокуроры с адвокатами – хорошо устроились – отзаседали свое, положенное, и ушли дрыхнуть, в отличие от него, бедолаги, которому приходится подсудимых сперва казнить, потом развозить их вонючие тела по дальним и ближним весям.
У Романова от этих слов клещами схватило сердце. Пытаясь унять боль, он положил руку на грудь и чуть согнулся.
– Знаю я, как ты развозишь! – собирая бумажки со стола, ехидным голосом ответила обезьяна. – Бросишь мертвяков на улице где ни попадя, а потом живых девочек всю ночь укатываешь до полусмерти!
Сова ударила молотком по черной дощечке на столе. Сказала: «Хватит вам!» – и, дождавшись, когда все успокоились, кивнула в сторону Романова:
– Подсудимый, вам есть что еще сказать суду?
В эту минуту опять раздался все тот же странный звук. Тревожный, стонущий, он зародился там, где и раньше, – в дальнем от Романова углу комнаты, и медленно двигался в его направлении, становясь с каждой секундой все сильней. По телу пробежала дрожь. Романов закрыл уши, но звук беспрепятственно проник сквозь пальцы и зазвучал в голове, внося в нее дикую сумятицу и страх.
Подождав, когда звук смолкнет, сова повторила вопрос:
– Подсудимый, так вам есть что сказать суду? Или нет?
Проглатывая подступившую к горлу тошноту, Романов отрицательно покачал головой.
– Ну что ж… – Громко кряхтя, сова поднялась из-за стола. – Тогда слушайте вердикт суда… Прошу всех встать!
Она взяла со стола листок бумаги и громко, в полный голос, зачитала:
– Именем справедливости! Ознакомившись с материалами дела и выслушав все заинтересованные стороны, высший суд постановил: признать Романова Василия Сергеевича, одна тысяча девятьсот пятьдесят девятого года рождения, виновным по всем статьям предъявленных ему обвинений и приговорить к высшей мере наказания – перерезыванию вен. Приговор обжалованию не подлежит и должен быть приведен в исполнение через десять часов с момента его оглашения. То есть… – сова поднесла левую руку к лицу, – сегодня в восемнадцать ноль-ноль… Прошу всех сесть!
Все, кроме Романова и палача, сели, гремя стульями, на свои места.
– Подсудимый, вам понятен приговор высшего суда?
Не в силах вымолвить слова, Романов вновь отрицательно покачал головой.
– Ровно через десять часов, – пристально посмотрев ему в глаза, произнесла сова, – в шесть вечера вам перережут вены на руках, и вы умрете… Вы умрете! Вы поняли это?
Романов в третий раз за последнюю минуту отрицательно покачал головой.
– Умрете так, как умер Вячеслав Третьяков! Как умер Степан Ребко! Как умер Анатолий Кудрявцев! Как умер Леша Соловушкин! Как умер Виктор Лемтюгов! Как умерла Ольга Грушина! Как умерла Изабелла Дзержинская!.. Да будет так!
Человек в маске совы ударил молотком по черной дощечке на столе. Сказав: «Заседание высшего суда закончено!», встал и быстрым шагом вышел из комнаты.
Вслед за ним вышли люди в масках медведя и обезьяны.
Палач подождал, когда за ними закроется дверь. Тронул Романова за плечо и спросил, может ли тот самостоятельно передвигаться.
Прежде чем ответить, Романов прислушался к себе. Сказав: «Могу», встал и на негнущихся ногах поплелся в сторону, указанную палачом.
Комната, в которую его ввел палач, представляла собой квадрат со сторонами в пять шагов. Возле одной стены находился унитаз со сливным бачком, рядом – раковина со смесителем, над ними, под высоким потолком, – узкое зарешеченное окно. В двух с половиной шагах от окна стоял прикрученный болтами к бетонному полу металлический стул. Напротив стула, на голой белой стене висели и громко тикали круглые часы с олимпийской символикой на циферблате.
Ничего другого в комнате не было.
«Это, видимо, единственное, что, по мнению судей и палачей, необходимо человеку для того, чтобы тихо встретить смерть», – подумал Романов, оглядывая свое новое жилище.
Отсчитав пять шагов от одной стены до другой, он посмотрел на часы, короткая стрелка которой едва перевалили за цифру восемь, и сел на стул.
Часы были старые. Судя по олимпийской символике – мишке, подпоясанному ремнем с пряжкой из пяти колец, – изготовлены они были в восьмидесятых годах прошлого столетия. Корпус часов на вид был твердый, как у всех механизмов, что делались в те времена, стекло толстое, крепкое, изрядно поистершееся.
Переведя дыхание, Романов встал и снова медленно прошелся по комнате. Несмотря на то что колени по-прежнему дрожали, а сердце билось, как рыбина в тесном садке, сидеть было тяжелее, чем ходить.
Пять шагов вперед, пять шагов назад… пять шагов влево, пять вправо…
«Бред какой-то, – остановился у раковины. – Четыре шута приговорили меня к смертной казни, а затем заперли в сортире. Смех, да и только».
Он открыл кран и принялся жадно пить. Умылся холодной водой, тщательно протер мокрой ладонью шею и грудь.
В этот момент ему вдруг вспомнился человек в маске совы, точнее – не сам человек, а его утверждение, будто смерть людей из списка Всевидящего – дело рук его шайки. Романов напрягся, пытаясь понять, что это значит, однако сосредоточиться ни на одной мысли не мог – в голове постоянно шумело, а в комнате, заглушая тиканье часов и стук капель из неплотно закрытого крана, набирал силу знакомый звук.
Тревожный, стонущий и стенающий, он ледяным облаком медленно прокатился от одного угла до другого, потом вернулся и прокатился от угла до угла еще раз.
Романов ни живой ни мертвый стоял, вцепившись в край раковины. Проследив взглядом за его движением, он чуть не лишился рассудка, когда на расстоянии вытянутой руки внезапно заметил перед собой издающее тяжелое дыхание полупрозрачное существо. Существо колыхалось рваной простыней на ледяном ветру и постоянно меняло форму.
Романов в ужасе закрыл глаза и заткнул ладонями уши.
Звук вскоре умолк.
Подождав какое-то время, Романов осторожно приоткрыл веки. Увидел большее грязное пятно на неровно освещенной поверхности стены в том месте, где привиделось полупрозрачное существо, и в изнеможении опустился на стул.
Перед его глазами оказались круглые часы. Не обращая внимания на то, что творилось вокруг, они старательно отстукивали время и, как показалось Романову, без устали повторяли слово за словом одну и ту же фразу: «Тик-так, так сходят с ума… Тик-так, так сходят с ума… Тик-так…»
– Я просто устал, – ответил Романов. – Причем тик, то есть так сильно, что мне в таком состоянии ничего не стоило обмануться.
«Тик-так, так сходят с ума… Тик-так, так сходят с ума…»
– Нет-нет, я в порядке. Это всего лишь тень на стене… Я просто ошибся…
«Тик-так, так сходят с ума… Тик-так, так сходят с ума…»
– Это только тень… это понятно…
«Тик-так, так сходят с ума…»
– Мне непонятно другое…
«Тик-так, так сходят с ума…»
– Они утверждают, что убили семерых…
«Тик-так, так сходят с ума…»
– И семеро да, действительно умерли…
«Тик-так, так сходят с ума…»
– Но своей смертью…
«Тик-так…»
– И еще они утверждают, что меня сегодня тоже убьют…
Романову послышалось, будто часы с «тик-так» перешли на «так-так».
– Но это совсем не так-так! – горячо возразил он. – Меня не убьют! До сих пор никто никого не казнил и вены никто никому не вскрывал – все семеро умерли сами!
«Так-так…»
– И все же они умерли… да… так…
«Так-так…»
– Или их все-таки убили?..
«Так-так…»
– Казнили…
«Так-так…»
– Вскрыли вены…
«Так-так…»
– Так-так…
Романов встал.
Пять шагов вперед, пять шагов назад, пять шагов влево, пять вправо…
Он подошел к окну, поднял голову и стал наблюдать за тем, как из-за решеток лился скудный, холодный, как источавший его апрельское солнце, утренний свет. Подумал: если б у него сейчас была с собой краска, он бы выкрасил стену с пола до потолка и стал смотреть, как она сохнет, – наверняка это было бы куда увлекательней, чем наблюдать за тем, что в данную минуту наблюдал он.
«Зачем меня приговорили к казни? Какая нелепость. Ведь я не могу умереть! То есть, конечно, могу, но только не здесь, не сейчас, не через восемь с половиной часов, а когда-нибудь потом… потом… не сейчас…»
Обернувшись, Романов посмотрел на часы. Короткая толстая стрелка подобралась к цифре десять, а длинная тонкая опустилась до цифры шесть.
«Тик-так, так сходят с ума… Тик-так, так сходят с ума…»
Романов подумал: как неестественно быстро бегут эти часы с олимпийской символикой. Почти как его жизнь.
«Давно ли проходила Олимпиада? А столько событий произошло за это время».
Шагая по комнате – пять шагов вперед, пять шагов назад, пять шагов влево, пять вправо, – он принялся вспоминать: где был, когда проходили Игры в Москве, чем занимался в то время и чем занимался потом, когда они закончились. Перебирая мельчайшие подробности прожитой жизни, дошел до момента выхода в «Губернских ведомостях» статьи Всевидящего со списком худших людей года и, снова посмотрев на часы, удивился – он перебрал в своей памяти события длиной почти в тридцать лет, а тонкая стрелка прошла путь всего-навсего в десять минут.
«Неужели со мной уже происходит то, что происходит с людьми перед смертью, когда они наделяются способностью окинуть прожитую жизнь одним взглядом? Но этого не может быть! Я не умру! Я не могу умереть! Здесь никто никого не умертвлял и не убивал! Никто! Никого!»
Обхватив голову руками, Романов сел на стул перед часами. Посмотрел, как длинная, тощая, похожая на палача стрелка тихой сапой подбиралась к стрелке, такой же короткой, как сорокачетырехлетняя жизнь приговоренного к казни человека, и твердо прошептал:
– Здесь никто никого не убивал… Никто… Никого…
«Тик-так, так сходят с ума… Тик-так, так сходят с ума…» – бесстрастно ответили часы.
Романов решил успокоиться и привести мысли в порядок. Он откинулся на спинку стула и, закрыв глаза, подумал о том, что казнь, к которой его приговорила сова, скорее всего, носит ритуальный характер.
«Так у нас, в России, уже казнили. Достоевского, например».
Он подумал было о том, что после гражданской казни Достоевского отправили на каторгу, а Ребко вместе с остальными – в морг, но тут же отогнал от себя эту мысль.
«Здесь никто никого не убивал. Запомни это. Никто и никого».
Романову вдруг вспомнился сын Игорь. То, как он родился. Как, подрастая, становился похожим на него и на Элеонору, причем чем дальше, тем больше на него, чем на Элеонору. Еще ему вспомнилось, как Элеонора когда-то давным-давно ушла от него. И то, к кому ушла. И почему.
Только теперь ему стало понятно, почему она ушла. Не потому, что любила-любила и вдруг разлюбила, и не потому, что выходила замуж за одного человека, а жить пришлось с другим…
«А потому, что я – в то время слабый и нищий – был ее недостоин. И еще потому, что, предпочтя меня – слабого и нищего – другому – богатому и сильному, – она тем самым стала недостойна меня и достойна того, другого… Все в этом мире взаимосвязано и предельно просто. Вот только непонятно: почему время теперь движется так быстро?»
Сощурив глаза, он пристально вгляделся в часы. Короткая стрелка с видом запыхавшейся толстушки из последних сил тащилась в гору к защитному частоколу из двух единиц, в то время как длинная, поджарая, похожая на обезумевшего от вожделения доходягу, мчалась за ней во весь опор. Без шести минут одиннадцать стрелка-доходяга нагнала стрелку-толстушку, навалилась на нее и удерживала под собой ровно шестьдесят секунд. Через шестьдесят секунд, утолив вожделение, побежала как ни в чем не бывало дальше, в то время как толстушка, осмысливая то, что с ней произошло, осталась лежать на месте.
«Тик-так, так сходят с ума… Тик-так, так сходят с ума…» – с еще большей уверенностью протикали Романову в лицо круглые часы.
Романов предпринял еще одну попытку успокоиться. Он трижды подряд повторил, что никто никого здесь не убивал, никто никому вен не перерезывал, а значит, паниковать, по большому счету, причин нет. Однако вместо успокоения пришла тревога из-за того, что большинство из тех, кому не перерезывали вен, перед смертью, должно быть, говорили себе то же самое.
В двенадцать часов из угла в угол прокатилась новая холодная волна странного и страшного звука. Романов закрыл глаза, заткнул уши и втянул живот. Когда в комнате стало тихо, приоткрыл веки и с испугавшим себя безразличием подумал о том, что в следующий раз он этого точно не переживет.
Часы согласились: «Так-так…» и тут же, как бы предлагая посчитать, сколько ему – арестанту, приговоренному к казни, – осталось мучиться ожиданием смерти, передвинули длинную стрелку еще на одно деление вперед.
– Меньше шести часов осталось мучиться, – сказал Романов, наливаясь ненавистью ко всему, что приближало его конец. – Меньше шести!
Он в ярости вскочил со стула. Схватив за спинку, хотел грохнуть его об стену так, чтобы дом рухнул вместе с часами, но вспомнил, что ножки стула прикручены к бетонному полу стальными болтами, и разжал руку.
Так прошло еще три часа. Все это время Романов проявлял бурную активность: ходил от стены к стене – пять шагов вперед, пять шагов назад, пять шагов влево, пять вправо; прыгал, пытаясь сорвать часы, ругался и ругал заперших его в сортире «шутов» последними словами. Потом сел на стул и все оставшееся время молча смотрел себе под ноги, пытаясь представить, что случится с ним в тот момент, когда стрелки, словно показывая направление, куда после казни отправится его тело, куда душа, выстроятся в линию: короткая – вертикально вниз, длинная – вертикально вверх.
«Завтра утром, – думал он, – мое тело найдут у вокзала, где меня видели в последний раз, и отвезут в морг. Врач-патологоанатом поставит диагноз – нечто вроде внезапной смерти – и выдаст соответствующую справку. Родственники, конечно, не поверят, но скандал поднимать не станут – скандалов им хватает и без меня. Они тихо-мирно свезут меня на кладбище для всех, похоронят, как всех, а потом, помянув и похмелившись, благополучно забудут. Навсегда».
У Романова от этих мыслей опять заныло сердце. Пытаясь унять боль, он положил правую руку на грудь и вынул левой рукой из кармана коробочку с таблетками. Положил одну таблетку в рот и запил водой из крана.
Около шести в комнате опять появился страшный и странный звук. Вогнав Романова в ступор, он прокатился от стены до стены три раза, после чего внезапно замер и, словно испугавшись скрипа приоткрывшейся двери, исчез.
Дверь со стуком распахнулась настежь. Подул сквозняк, и на пороге под звуки траурного марша появилась торжественная процессия, состоящая из четырех человек в масках.
Во главе процессии шагал палач в белом балахоне. Высоко и медленно, в такт музыке поднимая ноги, он как бесценную реликвию нес на вытянутых руках подушечку из красного бархата, на которой, к немому ужасу Романова, лежал медицинский скальпель.
За палачом, скорбно опустив головы, один за другим следовали – и тоже в такт музыке – люди в масках обезьяны, совы, медведя. Дойдя до окна, они синхронно повернулись на девяносто градусов и встали лицом к лицу с Романовым.
Траурный марш умолк.
Человек в маске совы вышел из строя. Поднял к глазам лист бумаги с текстом и принялся неторопливо зачитывать приговор высшего суда.
Закончив, спросил Романова: не желает ли он помолиться перед смертью.
– Этого не может быть, – еле шевеля губами, прошептал Романов. – Никто никого до этого не убивал… мы сами… от болезней…
Сова согласно кивнула: дескать, так оно и есть, вы сами, – и приказала палачу приступать к исполнению своих священных обязанностей.
Сердце Романова, подобно крупной рыбе, предпринявшей последнюю попытку вырваться из душившего ее садка, забилось в груди.
«Этого не может быть! – мысленно повторял он, судорожными движениями освобождая горло от воротника рубашки. – Меня не могут убить! Здесь никто никого не убивает! Никто… Никого…»
Молча передав подушечку со скальпелем обезьяне, палач подошел к раковине. С видом священнодействующего жреца открыл один кран, другой, подставил ладонь под струю воды, пробуя, не слишком ли она горяча для будущего мертвеца, и, обернувшись, попросил подать повязку.
«Это какое-то недоразумение! Меня не могут убить… Я ни в чем не виноват… Я хочу жить!»
Получив черную повязку из рук человека в маске медведя, встал за спиной Романова. Приложил к его глазам и, крепко стянув, завязал на затылке концы в тугой узел.
«Как же так… Никого же раньше не убивали… как же так…»
Палач приказал подсудимому встать.
С повязкой на глазах, Романов медленно поднялся на ноги.
«Этого не может быть… этого не может быть!.. Я не умру… Я не могу умереть!»
Палач взял его за локоть. Подвел к раковине и еще раз попробовал льющуюся из крана воду. Оставшись довольным температурой, сунул руку Романова под струю и после небольшой паузы произнес, точно выстрелил дуплетом:
– Скальпель!
Сердце Романова забилось еще сильней. Ноги подкосились, в ушах зашумело так, что не было слышно собственных мыслей, а голова набухла от нестерпимой боли.
«Этого не может быть… не может быть… не может…»
– Именем справедливости! – торжественным голосом провозгласила сова.
На секунду в комнате воцарилась мертвая тишина. И в эту секунду – длинную, дрожащую от напряжения – Романов почувствовал, как до его согретого теплой водой запястья коснулось острое лезвие. В голове что-то вспыхнуло, и он потерял сознание.
Несмотря на то что повязка была снята с глаз, Романов почти ничего не видел – нависавшие над ним человеческие фигуры то расплывались в тумане, то покрывались бесчисленным множеством кишащих в воздухе черных точек. Он хотел привстать, чтобы отогнать их, но ни поднять рук, ни даже пошевелить ими не мог.
– Что у него, как думаешь? – раздался чей-то глухой тихий голос. – Инфаркт?
– Думаю, инсульт, – ответил другой голос, такой же глухой и тихий.
– А мне кажется, инфаркт.
– Нет, только не инфаркт.
– Поспорим?
– А что, давай. Сколько?
– По сотне!
– Идет.
Романов услышал хлопок ладоней. Закрыл глаза и погрузился в густой туман.