Сонника проснулась спустя два часа после полудня, но не спешила вставать. Косые лучи солнца пробивались между золочеными прутьями окна, увитыми листвой виноградных лоз. Солнечный свет озарял колонны розового мрамора, украшающие двери, и яркий лепной гипс, который служил рамой сценам Олимпийских игр, ставших темой росписей на стене.
Гречанка скинула на пол покров из белого себатисского[85] льна и оглядела себя до кончиков розовых ступней. На ней не было даже рубашки, поэтому ничто не мешало Соннике убедиться в силе собственной красоты. Роскошные волосы шелковистыми волнами спускались, облекая тело, словно царственные одежды, доходящие до колен. Проснувшись, бывшая куртизанка любовалась собой и даже восхищалась, что стало результатом восхвалений, которые она прежде слышала от афинских деятелей искусств.
Она была все еще молода и красива. Все еще могла заставить мужчин дрожать от волнения, как случалось в прежние времена, когда она по окончании банкета представала обнаженной на столе, как Фрина[86].
Сонника провела ладонями по своей шее и далее вниз по всему телу: по груди, талии, сильным бедрам и ногам. Гармоничную ровность этих ног азиатские купцы, прежде посещавшие ее дом в Афинах, сравнивали с хоботом слона… Ну что ж, купцы – не поэты и не мастера подбирать метафоры.
Любовь пролила на это тело свои огненные потоки, не поглотив его. Сонника жила среди этого пламени холодной, бесчувственной и белой, как мраморная статуя под лучами солнца. И, продолжая выглядеть молодо, свежо, почти как девушка, она улыбалась, довольная собой, довольная жизнью.
– Одация! Одация!
На звук голоса госпожи вошла рабыня кельтиберка, высокая, стройная, сильная, которую Сонника очень ценила за умение искусно причесывать ее пышные волосы.
Опершись руками о плечи рабыни, гречанка легко соскочила с ложа, а затем направилась в ванную комнату. Нагота покрылась волосами, точно прозрачной золотой тканью.
Когда босые ноги ступили на пол ванной, где мозаика изображала суд Париса[87], холод камня вызвал у Сонники смех, который заставил появиться нежные ямочки на ее щеках и пробежал легким трепетом по спине.
Гречанка спустилась по трем каменным ступенькам и бросилась в яшмовый бассейн, взмахивая руками, из-за чего вода вспенилась, будто россыпи жемчуга. Ее тело в зеленоватых волнах казалось полупрозрачным и фантастически сияющим. Она двигалась взад и вперед, как русалка с перламутровой спиной, окруженная волнами волос.
– Кто пришел, Одация? – спросила Сонника, погружаясь в воду.
– Прибыли женщины из Гадеса, которые будут танцевать сегодня вечером. Полианто поместил их подле кухонь.
– А еще кто?..
– Чужеземец из Афин, которого ты встретила в храме Афродиты. Прибыл совсем недавно. Я проводила его в библиотеку и не забыла ничего из обязанностей гостеприимства. Сейчас он, наверное, закончил умываться.
Сонника улыбнулась, вспомнив утреннюю встречу. Гречанка плохо спала. Она объясняла это утомлением от долгой ночи, проведенной с друзьями на вилле, и своим внезапным, устроенным по прихоти, путешествием в порт перед восходом солнца. Но также она с некоторой рассеянностью думала о том, насколько хорошо отпечатался в ее памяти образ афинянина – до такой степени, что она несколько раз думала о нем, возвращаясь на виллу. Сама не зная почему, она сравнивала фигуру Актеона с фигурой Зевса, который принял обличие смертного, чтобы спуститься на землю в поисках очередного любовного приключения.
Прежде в Афинах, когда Сонника с отвращением и раздражением принимала ласки, оплаченные грудой золота, ее посещали не до конца осознанные мечты быть любимой богом. Она думала о прекрасной Леде, к которой явился Зевс, и о Психее, ставшей избранницей Амура, и приходила в ярость от невозможности случайно встретить бога. Он овладел бы ею в таинственном лесу или возле одной из тех тропинок, которые ведут неведомо куда. Она хотела созерцать свое отражение в глубине глаз, наполненных вечным сиянием бессмертного существа. Целовать уста, которые служили вратами к высшей мудрости. Чувствовать себя рабыней в объятиях, наделенных огромной, всемогущей силой. Сонника чувствовала что-то похожее, любя своего поэта, благодаря таланту царственного, прекрасного и возвышенного, а в некоторые моменты подобного богам. Но наивность юности не позволила Соннике насладиться этим ощущением в полной мере, а теперь, в пору зрелости, она наблюдала вокруг только людей двух типов, которые были ее поклонниками в Афинах. Одни – грубые и жестокие, другие – женственные и ироничные, без тени той суровой властной красоты, которая так восхищала гречанку.
Она вышла из ванной комнаты и вернулась в спальню, по-детски шмыгая носом и подрагивая, а при каждом шаге с ее волос сыпались капли, как мелкий дождь.
Одация позвонила в колокольчик, и вошли три рабыни, которые помогали ей готовить госпожу к торжественному выходу, а также являлись трактатрисами, то есть массажистками. Сонника отдала себя в руки трех женщин, которые с силой растирали ее тело, чтобы придать ему легкость и гибкость. Затем она села в кресло из слоновой кости, положив порозовевшие локти на дельфинов, которых изображали собой ручки сиденья. В этом положении, выпрямившаяся и неподвижная, она ждала, чтобы рабыни приступили к сооружению ее сложной прически.
Одна из рабынь, почти девочка, одетая в полосатую ткань, опустилась на пол на колени, держа большое зеркало, чеканенное из бронзы, в котором Сонника отражалась вся целиком. Вторая перебирала на мраморных столиках туалетные принадлежности, старательно раскладывая их в ряд. Одация же стала расчесывать гребнями из слоновой кости пышные волосы своей госпожи. Между тем вторая рабыня приблизилась с бронзовой миской, наполненной сероватой массой. Это была мука из бобов, употреблявшаяся афинскими щеголихами для сохранения молодости и смягчения кожи. Она покрыла ею щеки гречанки, затем грудь, живот, бока и ноги, как бы окутывая почти все тело сероватой и блестящей пеленой. Места, где на теле рос легкий пушок, она смазала дропаксом, составом, истребляющим нежелательные волосы и приготовленным из уксуса и кипрской земли.
Сонника хладнокровно подчинялась этим предваряющим ее одевание процедурам, которые на несколько минут портили ее внешний облик, но в то же время возрождали красоту тела, делая все более восхитительной.
Одация продолжала причесывать гречанку. Она схватила ладонями волны пышных волос, и обе ее руки затерялись в этом сверкающем каскаде. Служанка аккуратно закрутила его, свернув в своих пальцах, будто большую золотую змею, затем снова распустила, разделяя прядь за прядью, чтобы просушить, и опять принялась любовно расчесывать гребнями из слоновой кости, разложенными на ближайшем столике. Эти гребни, служащие красоте, сами по себе были прекрасны, представляя собой настоящие произведения искусства, с тончайшими зубьями и превосходной гравировкой, изображающей лесные сцены: надменных нимф, которые преследовали оленей, и грубых сатиров, охотящихся за обнаженными красавицами.
Парикмахерша, просушив волосы, стала их красить. Маленькой амфорой, заканчивающейся длинным острым носиком, она смочила их раствором шафрана и аравийской древесной смолы. Затем, открыв ларчик, наполненный золотым порошком, Одация припудрила им густые, шелковистые волосы, которые приобрели блеск солнечных лучей. Потом, вложив передние пряди в железную формочку, нагретую на маленькой жаровне, создала густые локоны, которыми покрыла лоб гречанки до самых глаз. Остальную массу волос собрала на затылке, скрепив и переплетя их красной шелковой лентой, и завила верхушку прически, подражая волнообразному пламени факела.
Сонника поднялась. Две рабыни поднесли тяжелую глиняную амфору, наполненную молоком, и стали обмывать губкой тело госпожи, очищая его от пасты из бобов. Белизна кожи стала выступать на свет, еще более свежая и молодая.
Одация с серебряными щипчиками в руке осмотрела тело своей госпожи с хмурым вниманием художника, создающего великое произведение и ищущего малейший недостаток. Служанка безжалостно уничтожала даже намек на растительность, которую греки считали неуместной, подражая строгой чистоте статуй.
Сонника снова села в кресло из слоновой кости и начала приводить в порядок лицо. На прикроватном столике выстроилась настоящая армия стеклянных флакончиков, алебастровых чаш, бронзовых и серебряных банок, маленьких шкатулок из слоновой кости и золота. Все точеные, блестящие, покрытые изящными фигурками, украшенные драгоценными камнями, содержащие египетские и еврейские эссенции, ароматы Аравии, духи и прочие средства, привезенные из Италии, а также из Азии в финикийские порты, чтобы оттуда отправиться в Грецию или Карфаген, где их покупали капитаны кораблей для Сонники, занимавшиеся рискованными торговыми операциями.
Одация набелила госпоже лицо, а затем, смочив небольшой деревянный предмет, имеющий форму клинка, в розовой эссенции, погрузила его в бронзовую баночку с рисунком лотосов, наполненную черным порошком. Это была кохоль[88], которую египетские купцы продавали по баснословной цене. Рабыня поднесла деревянный клинок к лицу гречанки, подкрасив края век в насыщенный черный цвет и проведя тонкую линию во внешних уголках глаз, что придавало взгляду больше величия и сладости.
Приготовления к торжественному выходу подходили к финалу. Рабыни открыли бесчисленные флаконы и банки, выстроившиеся на мраморной столешнице, и по помещению распространился смешанный запах дорогих духов. Тубероза[89] с Сицилии, ладан и мирра из Иудеи, алоэ из Индии и тмин из Греции. Одация взяла небольшую стеклянную амфору, инкрустированную золотом, с конической пробкой, оканчивающейся тонким наконечником, который служил для нанесения на глаза теней, а после завершения операции предложила госпоже три вида красок, чтобы придать телу оттенки розового: сурик, кармин и египетский красный – краситель, извлекаемый из внутренностей крокодила.
Рабыня осторожно подкрасила тонкой кистью лицо своей госпожи. Нарисовала облачко нежного румянца на ее щеках и мочках ушей. Также были подкрашены розовым интимные части тела, которые Сонника не собиралась сегодня никому показывать, но бывшей куртизанке все равно следовало оставаться во всеоружии на всякий случай. Также египетским красным были раскрашены ногти на руках и ногах, а затем рабыня одела госпоже белые папирусные сандалии с золотыми пряжками.
Ее надушили благовониями, особыми для каждой части тела, чтобы Сонника благоухала, как букет цветов, в котором соединяются различные ароматы. Одация поднесла ларчик с драгоценностями, в котором переливались самоцветные камни, точно беспокойные и ослепляющие рыбки. Точеные пальцы гречанки равнодушно перебирали груду ожерелий, колец и серег. Сцены из великих поэм были изображены с мельчайшими подробностями на камеях из сердолика, оникса и агата, а изумруды, топазы и аметисты были украшены чистыми профилями богинь и героев.
Обнаженную грудь Сонники накрыло ожерелье из драгоценных камней. Ее пальцы теперь были унизаны кольцами до самых ногтей, а белизна рук казалась более прозрачной, пересекаемая местами блеском широких золотых браслетов. Чтобы придать более выразительности лицу, Одация украсила свою госпожу несколькими маленькими мушками, и затем стала завязывать вокруг ее талии фасцию, корсет того времени: широкий шерстяной пояс, который поддерживал грудь, чтобы она сохраняла свою строгость линий, не теряя формы от тяжести. Сонника, рассматривая себя в бронзовое зеркало, улыбалась своему отражению, нагому и прекрасному, как отдыхающая Афродита.
– Которую из туник желает надеть госпожа? – спросила Одация.
Сонника не пришла ни к какому решению: она выберет одеяние в гардеробной комнате. И со всем величием своей обнаженной красоты, шелестя на каждом шагу папирусными сандалиями, она вышла из своей опочивальни, сопровождаемая рабынями.
Тем временем Актеон ожидал в библиотеке. Во время странствий по разным землям и городам ему доводилось бывать в огромных дворцах, созерцать знаменитый Родосский колосс за два года до землетрясения, разрушившего его, посещать Серапиум[90] и могилу великого завоевателя[91] в Александрии. Он привык к блеску богатства и роскоши, но, невзирая на это, не мог скрыть удивления при виде жилища гречанки, воздвигнутого в варварской стране, но более великолепного и изысканного, чем дома самых богатых граждан Афин.
В сопровождении раба Актеон миновал сады, наполненные шелестом листвы и криками чужеземных птиц, а затем прошел через крытую галерею с колоннами, которая вела прямо к входу в дом Сонники. Далее пришлось миновать вестибюль с его мозаичным цоколем[92], на котором были изображены дикие черные собаки с огненными глазами и открытой слюнявой пастью, скалящие зубы.
Над дверями, подле светильника, была прикреплена лавровая ветка в честь богини, охраняющей дом. За вестибюлем, несколько темноватым, находился под открытым небом прямоугольный внутренний двор с рядами колонн по каждой стороне, поддерживающих кровлю и образующих многочисленные проходы, в которые смотрели двери комнат.
В центре двора находился прямоугольный мраморный бассейн, куда с крыш стекала дождевая вода, которая затем наполняла маленькое подземное водохранилище. Между колоннами возвышались на пьедесталах большие вазы из красной глины, покрытые рисунками цветов. Четыре мраморных стола, поддерживаемые крылатыми львами, окружали бассейн, подле которого высилась статуя Амура, являвшаяся частью фонтана, и в дни празднеств услаждавшая гостей своим видом.
Актеон залюбовался художественной стройностью колонн, сделанных так же, как и цоколь галерей, из голубого мрамора, что придавало освещению двора нежный оттенок, точно здание было воздвигнуто на дне моря.
Затем провожатый передал гостя Одации, любимой рабыне Сонники, и Одация повела Актеона во второй внутренний двор, также под открытым небом и также с колоннадой по четырем сторонам, но значительно больший, чем первый. Он поразил грека своим художественным оформлением.
Нижняя часть колонн была расписана красным, далее этот цвет частично использовался в окраске остальной части колонны наряду с лазурью и золотом вертикальных полос и капителей[93], снова доминируя на орнаментах вдоль края крыши. В открытой части двора был вырыт в земле глубокий пруд с прозрачными водами, в которых, точно золотые блестки, плавали рыбы. Вокруг пруда стояли мраморные скамьи, поддерживаемые четырехгранными столбиками с человечьими головами, и столы на ножках в виде дельфинов с загнутыми хвостами. Повсюду виднелись клумбы с розами, среди листвы которых виднелись белые или коричневые статуэтки в сладострастных позах. Стены по периметру двора между дверями жилищ были расписаны большими картинами греческих художников. Вот Орфей со своей лирой, окруженный львами и пантерами, которые с опущенными головами внимают его песне. Вот Афродита, выходящая из морской пены. А вот Адонис, убитый вепрем на охоте и воскрешенный Афродитой, а также другие сцены, восхваляющие силу искусства и красоту.
Актеон увидел подле себя двух молодых рабов, которые проводили его в комнату для омовений, и, выйдя оттуда, он снова встретил Одацию, которая ввела его в библиотеку, – вход туда находился в глубине двора.
Библиотека представляла собой большое помещение с мозаичным полом, изображающим торжество Вакха. Юный бог, прекрасный, как женщина, нагой и увенчанный виноградными ветвями и розами, ехал верхом на пантере, высоко держа тирс[94]. Росписи на стенах изображали известные события из «Илиады».
На полках были разложены самые объемные сочинения, мелкие же произведения хранились связками в узких ивовых корзинах, снабженных внутри шерстяной подкладкой. Актеон пришел в восторг от богатства библиотеки, насчитав более сотни сочинений! Конечно, не сравнить с Александрийской библиотекой, где хранились десятки тысяч книг, но для домашней библиотеки очень неплохо. Даже сто книг представляли собой целое состояние.
Сонника поручала своим капитанам привозить ей все известные произведения, которые они находили во время своих путешествий, а афинские книготорговцы доставляли ей самые модные развлекательные сочинения, которые пользовались успехом в их городе.
Все сочинения, как и полагалось книгам того времени, представляли собой длинный свиток из папируса. Эти свитки наматывались на умбилик, деревянную или костяную палочку. Листки, исписанные только на одной стороне, были пропитаны с другой стороны кедровым маслом для предохранения их от насекомых-вредителей. А на верхней обложке, окрашенной в фиолетовый цвет, сверкало красными и золотыми буквами заглавие сочинения, имя автора и оглавление.
Копии этих книг заключали в себе итог жизни многих людей, громадную работу, проделанную авторами, и грек, с присущим его нации преклонением пред мудростью и искусством, чувствовал себя в тишине библиотеки как бы окруженным величественными тенями знаменитых сочинителей. Его взгляд с благоговением переходил от Гомера на старом, потемневшем от времени папирусе, и сочинений Фалеса и Пифагора к современным поэтам – Феокриту и Каллимаху, сочинения которых не были свернуты, поскольку хозяйка дома как раз их читала.
Актеон услышал легкий хруст сандалий во дворе, а бледно-золотой квадрат, нарисованный на полу солнцем, проникающим со двора через дверь, омрачился чьей-то тенью. Это была Сонника, одетая в тонкую белую тунику.
– Добро пожаловать, афинянин, – приветливо сказала женщина мелодичным голосом. – Те, кто прибывает из Афин, всегда становятся почетными гостями в моем доме. Пир этой ночи будет устроен в честь тебя, ведь никто, кроме сына Афин, не может быть главой стола и направлять ход беседы.
Актеон, несколько взволнованный присутствием красивой женщины, окутанной ароматом духов, стал говорить о ее жилище, о том удивлении, какое оно вызвало в нем своим великолепием в этой варварской стране, и об известности, которой пользовалась его хозяйка в городе. Все там говорят о Соннике Богачке.
– Да, меня любят, – согласилась Сонника, – но во многих случаях меня осуждают. Однако поговорим о тебе, Актеон: расскажи мне, кто ты. Твоя жизнь должна быть столь же интересна, как и жизнь легендарного Одиссея. И все-таки сначала я хотела бы узнать, что нового в Афинах.
И долгое время между греком и гречанкой шла неумолкающая беседа. Сонника хотела узнать, какие куртизанки теперь считаются первыми в Керамике и диктуют моду. Радостная, наслаждающаяся воспоминаниями о своем прошлом, будто омолодившаяся на десяток лет и забывшая о своем несметном богатстве в Сагунте, Сонника как будто все еще царила в своем афинском доме на улице Треножников. А Актеон как будто оказался одним из тех начинающих деятелей искусств, которые посещали ее днем, чтобы по-приятельски обсудить городские сплетни и новости. Она смеялась, слушая относительно свежие остроты «бездельников с Агоры», а также песенки, вошедшие в моду в тот год, когда Актеон покинул Афины. Но когда речь зашла о последних модных новшествах в одежде и прическах самых знаменитых гетер, Сонника слушала с серьезным и даже хмурым видом.
Наконец, удовлетворив свое любопытство бывшей жительницы Афин, Сонника захотела послушать о приключениях своего гостя, и Актеон с откровенной простотой поведал ей обо всем.
Он родился в Афинах. В возрасте двенадцати лет был перевезен в Карфаген. Его отец состоял на службе у этой африканской республики, поэтому сражался вместе с Гамилькаром в Сицилии против Рима. Один и тот же раб в деревне воспитывал сына греческого наемника и ребенка Гамилькара, которому было всего лишь четыре года. Ребенок этот был Ганнибал. Афинянин вспоминал колотушки, которыми награждал не раз этого маленького дикого звереныша в отместку за укусы, наносимые ему африканцем неожиданно среди игр. Затем разгорелось восстание наемников со всеми ужасами, сопровождавшими Непримиримую войну. Отец Актеона, оставшийся верным Карфагену и не пожелавший быть в войсках своих восставших сотоварищей, был распят карфагенской чернью, которая, позабыв, как он проливал кровь за их государство, видела в нем чужеземца. Сын чудесным образом спасся от кровавой расправы, и верный раб отвез его на судне в Афины.
Там под покровительством родственников он воспитывался, подобно другим греческим юношам. Он получал награды гимназии за успехи в атлетической борьбе, беге и метании диска, а также учился ездить верхом без седла и садиться на лошадь без помощи стремени, опираясь ногой лишь на крючок на древке копья. Чтобы смягчить суровость этого воспитания, его учили играть на лире и петь стихи различного размера, и, наконец, став крепким телесно и вооруженный знаниями, он был послан, как и все афинские юноши, в пограничный гарнизон, чтобы получить первый боевой опыт.
Актеону наскучила пассивность такого существования. Он был беден, но любил наслаждаться жизнью. Кровь его предков, которые все были воинами, кипела в нем, и он бежал из Аттики, чтобы на Понте Эвксинском[95]заняться рыболовным промыслом. Затем стал мореплавателем, торговал на море и на суше: его караваны уходили вглубь Азии, минуя воинственные племена и народы, причинявшие много зла изнеженной и дряхлеющей цивилизации греков, облепивших берега Средиземного моря своими колониями. Он был влиятельным лицом при дворе некоторых тиранов[96], которые восторгались им, когда грек залпом выпивал амфору душистого вина и с ловкостью афинянина побеждал одним ударом кулака гигантов-телохранителей.
Приобретя богатства, Актеон выстроил дворец на Родосе, возле моря, и устраивал пиршества, которые длились по три дня и по три ночи. Землетрясение, которое разрушило колосс Родосский, покончило с его состоянием: потонули его корабли, погибли под волнами его склады, наполненные товарами, и он снова начал странствовать по свету, становясь в одном месте учителем пения, а в другом – преподавателем военного искусства для молодежи. Так продолжалось до тех пор, пока он, привлеченный слухами о возрождении боевой славы Спарты, не вступил в армию Клеомена, последнего греческого героя. Актеон сопровождал Клеомена, когда тот после поражения отплыл в Александрию Египетскую.
В итоге Актеон стал бедным странником без иллюзий. Он считал, что богатство не вернется к нему, и грустил от осознания, что на весь мир звучат имена Карфагена и Рима, а Греция пережила свою славу. Он прибыл сюда, в Сагунт, в маленькую, почти неизвестную республику, в поисках куска хлеба и мирной жизни, думая остаться здесь до тех пор, пока не пробьет его последний час. Быть может, в этом уединении, если не помешает война, он напишет историю своих странствий.
Сонника с интересом следила за рассказом, устремив на Актеона сочувственный взгляд.
– И ты, который был героем и властителем, станешь служить этому городу в качестве простого наемника?
– Стрелок Мокс обещал отличать меня среди воинов.
– Этого недостаточно, Актеон. Ведь ты должен будешь жить, как большинство наемных воинов: проводить дни в трактирах Форума, спать на ступенях храма Геркулеса. Нет! Твой дом здесь. Тебе покровительствует Сонника.
И в ее сверкающих глазах, казавшихся больше из-за подкрашенных сурьмой век, зажглось пламя сострадания, в котором было нечто материнское.
Афинянин с удивлением смотрел на Соннику. Она выпрямилась на своем кресле, точно белое облако в полумраке библиотеки, освещенной, как и все греческие жилища, лишь светом, проникающим через двери.
– Пройдем в сад, Актеон. Вечер тихий, и мы можем на время вообразить, что гуляем в рощах Академии.
Они вышли из дома и направились по извилистой аллее, усаженной высокими лавровыми деревьями, к которым были привиты ветки райской смоковницы, поливаемые вином для скорейшего сращения. На террасе виллы два павлина издавали свои резкие крики и ходили вокруг балюстрады[97], распуская свои великолепные хвосты.
Актеон искоса поглядывал при свете на свою прекрасную покровительницу. Единственным ее одеянием был греческий хитон, открытая туника, скрепленная на плечах металлическими пряжками и перехваченная у талии золотым поясом. Руки выступали обнаженными из-под белого одеяния, а с левой стороны туника, скрепленная от подмышки до колена несколькими мелкими застежками, открывалась при каждом шаге, показывая перламутровую наготу тела. Ткань была настолько тонка, что сквозь нее вырисовывались контуры фигуры, которая, казалось, плавала в пелене, сотканной из морской пены, породившей богиню Афродиту.
– Тебя удивляет мое одеяние, Актеон?
– Нет, я любуюсь тобой. Ты мне кажешься Афродитой, вышедшей из морских волн. Я давно не видел красавиц Афин, показывающих свою божественную красоту. Я огрубел в своих странствиях среди суровых нравов варваров.
– Это правда. Как говорит Геродот, только варвары почитают бесчестием появляться нагими. Если бы ты знал, как поначалу были оскорблены жители этого города моими афинскими привычками!.. Разве в мире существует что-то более прекрасное, чем человеческий образ? Разве обнаженная человеческая натура не является проявлением высшей красоты? Я восхищаюсь Фриной. Эта куртизанка поражала своим обнаженным телом стариков Ареопага и вызывала восхищенный рев тысяч паломников, собравшихся на празднике Посейдона на берегу близ Элевсина[98]. Паломники видели, как ее белое тело появлялось из-под полупрозрачных покровов, как луна из-за облаков. Я верю в силу ее красоты больше, чем в силу богов.
– Сомневаешься в существовании богов? – спросил Актеон со своей тонкой улыбкой афинянина.
– Так же, как ты и остальные. Сейчас боги – лишь образы, которые служат моделями для художников. А в прежние времена, если боги действительно пребывали среди людей, то оказались слишком снисходительны к старику Гомеру и не уничтожили его за неуважение к их особам. Наверное, потому что он воспел божественные ссоры и раздоры прекрасными стихами. Но если серьезно, то нет, я в богов не верю. Они кажутся мне слишком простодушными, чтобы быть высшими существами. Они доверчивы, как дети. Но я люблю их, потому что их красота бессмертна.
– Во что же ты веришь, Сонника?
– Не знаю… Во что-то таинственное, что окружает нас и придает жизни смысл. Я верю, что есть истинная красота и истинная любовь.
Она приостановилась с задумчивым видом и затем продолжала:
– Я не люблю варваров не за то, что им непонятны произведения греческого искусства, а за ненависть варваров к людям, которая укрепляется всевозможными законами и предрассудками. Они называют искусство живописи и ваяния преступлением. Они ненавидят наготу, скрывая свое тело под различным тряпьем, точно нагота представляет собой отвратительное зрелище… Чувственная любовь, встреча двух тел – это не мерзость, а возвышенная любовь, из которой мы все рождены. И без нее иссяк бы род человеческий.
– Вот почему мы такие великие, – очень серьезно сказал Актеон. – Поэтому наше искусство наполняют землю и все преклоняются пред величием ума Греции. Мы – народ, который умеет почитать жизнь, воздавая культ ее началу. Мы без лицемерия отдаемся любви и поэтому мы лучше, чем другие, понимаем потребности духа. Дух возносится свободнее, когда не чувствует бремени тела, терзаемого целомудрием. Наши боги ходят нагими, не зная иных украшений, кроме лучей божественного сияния на челе. Они не требуют человеческой крови, как варварские божества, которые облачены в одеяния, оставляющие открытыми лишь их лица, омраченные преступлениями. Наши боги прекрасны, как смертные, они смеются, как люди, и взрывы их смеха, наполняя Олимп, веселят землю.
– Любовь – самое добродетельное чувство, – подхватила Сонника. – От нее рождается величие. Только варвары клевещут на любовь, скрывая ее как грех.
…Она, слушая грека, приблизилась к высоким кустам роз и срывала цветы, с наслаждением вдыхая их аромат. Ей казалось, что она в Афинах, в своем саду на улице Треножников слушает своего поэта, который посвящает ее в сладкие тайны искусства и любви. И она с нежностью посмотрела на Актеона, с нескрываемой и искренней страстью, с покорностью рабы, говоря одним взглядом «я желаю тебя», как будто ждала только одного слова, чтобы упасть в его объятия.
Воздух сладко благоухал по всему саду. Сквозь листву виднелось небо пурпурного цвета, воспламененное гаснущим солнцем. Под деревьями воцарялся таинственный полумрак. Гул селения, движение людей, проходящих из хозяйского дома в жилища рабов, и крики чужеземных птиц на террасе, казалось, исходили из другого, далекого мира.
Между двумя клумбами роз возвышалась статуя Приапа[99], вырезанная из дерева. Бог, особо почитаемый в сельской местности, похотливо улыбался, выпячивая волосатую грудь и прогибаясь поясницей вперед, будто для того, чтобы лучше продемонстрировать свое мужское достоинство невероятных размеров, окрашенное в красный цвет.
Сонника улыбнулась, видя, как афинянин рассматривает статую.
– Ты же наверняка знаешь, что существует древний обычай отдавать сады под опеку Приапа. Говорят, он отпугивает воров. Так считают мои рабы. Но я поставила здесь статую как символ жизни среди этих роз, которые так же прекрасны, как розы Пестума[100]. Грубая похотливость Приапа компенсируется возвышенностью любовного чувства.
Грек и гречанка молчали, медленно уходя прочь по аллее стройных кипарисов, в конце которой виднелся скалистый грот, увитый плющом. Солнце, проходя лучами сквозь его листву, создавало внутри грота зеленый рассеянный свет. Маленький белый амурчик пускал из раковины струю воды, которая падала в алебастровую чашу и от удара разлеталась вокруг каплями, будто слезами. Здесь бывшая куртизанка проводила дневные часы, когда зной особенно силен.
Актеон почувствовал, как гречанка задела его своей упругой грудью.
– Сонника!..
Он положил руки на золотой пояс этой прекрасной женщины и заставил ее опуститься на камни, устилавшие грот. Ее руки, прохладные, с атласной кожей, обвились вокруг шеи Актеона, как две змеи. Сонника нежно потерлась щекой о плечо грека, который, глядя сверху вниз, пристально смотрел на нее глазами, увлажнившимися от волнения.
– Ты – Афины, которые я потеряла. Возвращайся ко мне, – пробормотала Сонника в сладком полузабытьи. – Когда я нашла тебя сегодня утром возле храма Афродиты, то подумала, что ты бог Аполлон, пришедший в мир смертных… Я почувствовала внутри себя божественный огонь любви… Невозможно устоять… Я долго презирала любовь… Но малютка Амур отомстил мне за это и поразил меня своей стрелой. Я люблю тебя. Приди же… Приди в мои объятия!..
И она еще крепче обхватила шею Актеона сплетением своих рук. Застежки туники расстегнулись, ткань соскользнула вдоль тела, и в сумерках грота бледным светом засияла нагота гречанки.
Приглашенных Сонникой было девять, и с наступлением ночи они стали прибывать, одни в колесницах, другие верхом на лошадях, проезжая мимо рабов с зажженными факелами, которые стояли на страже у подъезда виллы.
Когда Сонника и Актеон вошли в пиршественную залу, приглашенные, разбившись на группы, толпились подле обитых пурпурной тканью лож, расставленных вокруг стола, стоящего буквой «П». Несколько рабов как раз заканчивали протирать мраморную столешницу губками, пропитанными душистой водой.
Четыре громадных бронзовых светильника занимали углы залы. От них спускались на цепочках бесчисленные курильницы с благовонным маслом, в которых трещали фитили, распространяя яркий свет. Гирлянды из роз и листвы были протянуты от одного светильника к другому, образуя душистую раму праздничного стола. Возле двери, сообщающейся с большим внутренним двором, возвышались на деревянных столах блюда, золоченые и серебряные вазы, а также лежали острые ножи, которыми рабы должны были разрезать пищу для гостей.
Кельтибер Алорко разговаривал с Лакаро и тремя другими греческими юношами, которые своей женоподобностью вызвали негодование сагунтцев на Форуме. Надменный варвар по обычаю своей нации не расставался с опоясывающим его мечом до начала пира. Лишь когда наставало время трапезы, Алорко вешал пояс с мечом на передний угол пиршественного ложа, отделанного слоновой костью, чтобы оружие всегда было под рукой.
У другого конца стола спокойно беседовали двое граждан преклонного возраста и почтенный Алько, миролюбивый сагунтец, с которым Актеон разговаривал утром на площади Акрополя.
Те два старика были давнишние друзья дома, греческие купцы, компаньоны Сонники по торговле, и она приглашала их на свои ночные пиршества, ценя умеренную веселость, которую они вносили в беседу.
Когда появилась хозяйка дома вместе с Актеоном, все сразу угадали в них влюбленную пару по влажному блеску глаз Сонники и по тому, как она невзначай склоняла к греку свою голову. Золотисто-рыжеватые волосы Сонники были увенчаны венком из роз и фиалок.
– Кажется, появился хозяин дома, – завистливо пробормотал Лакаро.
– Да, ему повезло больше, чем нам, – простодушно согласился кельтибер. – В конце концов, он афинянин, и я понимаю, почему неприступная Сонника смягчилась в отношении своего соотечественника.
Актеон, знакомясь со всеми приглашенными, проходил по зале с самоуверенностью властителя, который пользуется своими богатствами, с видом человека, привыкшего к блестящей роскоши, которого поворот судьбы извлек из бедности, вернув к прежним привычкам.
По приглашению Сонники гости расположились на пурпурных ложах, которые окружали стол по внешней стороне. И тотчас в зал вошли четыре юных девушки, неся на головах ивовые корзины с венками из роз и проявляя при этом величавую грацию. Девушки шли изящно и легко, как бы скользя по мозаике пола под звуки невидимых флейт, и своими тонкими руками стали надевать венки на головы участников застолья.
В зал вошел управляющий виллы, явно чем-то раздраженный.
– Госпожа! Эуфобий требует впустить его.
Среди приглашенных раздались крики и протесты.
– Выгони его, Сонника! Хватит с нас того, что мы терпим этого нищего в городе, – восклицали юноши, вспоминая с негодованием насмешки, которые он позволял себе на Форуме по поводу их одеяния и привычек.
– Терпеть этого наглого нищего – позор для города, – говорили степенные граждане.
Сонника улыбалась, но, внезапно вспомнив злую эпиграмму, которую за несколько дней до того Эуфобий посвятил ей, повторяя ее на Форуме, строго приказала управляющему:
– Выгони его палками.
Гости омыли руки в струях душистой воды, которую подносила рабыня, переходя от ложа к ложу, и Сонника официально объявила о начале пира, когда снова вошел управляющий, еще сжимая в руке узловатую палку.
– Я бил его, госпожа, но он не хочет уходить. Он сносит побои и после каждого удара все дальше проникает в дом.
– И что же говорит этот наглец?..
– Говорит, что праздник Сонники немыслим без присутствия Эуфобия, и что побои – это знак отличия.
Красавица гречанка, кажется, смягчилась: гости смеялись, и Сонника приказала впустить философа. Но прежде, чем управляющий успел выйти, чтобы исполнить повеление, Эуфобий уже вошел в зал, робкий, смиренный, но глядящий на всех наглыми глазами.
– Да будет с вами милость богов. Да сопутствует тебе всегда веселье, красавица Сонника.
И, обратясь к управляющему, он надменно произнес:
– Братец, ты видишь, что как бы там ни было, но в итоге я все равно вхожу в зал празднества, поэтому требую, чтобы в будущем твоя рука не была так тяжела.
И под смех приглашенных он потер лоб, на котором начинала выступать шишка, а концом своего старого плаща смахнул несколько капель крови подле уха.
– Привет тебе, вшивый! – крикнул ему щеголь Лакаро.
– Устраивайся подальше от нас! – подхватили остальные юноши.
Но Эуфобий не обращал на них внимания. Он улыбнулся Актеону, увидев, что тот занимает место подле Сонники, и глаза философа загорелись злобным торжеством.
– Ты, афинянин, очутился там, где я и предполагал тебя увидеть. Ты победил этих женоподобных, которые окружают Соннику и оскорбляют меня.
И, невзирая на насмешливые протесты юношей, он добавил с раболепной улыбкой:
– Я думаю, ты не забудешь своего старого друга Эуфобия. Ведь теперь ты можешь заплатить за все вино, какое только он пожелает выпить в трактирах Форума.
Философ занял ложе в отдалении, в конце стола, и отстранил венок, который ему поднесла рабыня.
– Я пришел не ради цветов: я пришел поесть. Розы я вижу на каждом шагу в полях, куска же хлеба для философа я не нахожу в Сагунте.
– Ты голоден? – спросила Сонника.
– Я куда более мучим жаждой. Я провел целый день, говоря на Форуме. Все меня слушали, но никто не подумал о том, что мне необходимо освежить горло.
По греческому обычаю следовало избрать царя пиршества, любимого гостя, который должен был предлагать тосты, определять время возлияния вин и направлять застольную беседу.
– Мы избираем Эуфобия, – сказал Алорко, сохраняя непроницаемое выражение лица, как обычно делают кельтиберы, так что невозможно понять, шутят они или нет.
– Не годится, – запротестовала Сонника. – Однажды ради шутки мы поручили ему руководить пиром и, прежде чем дойти до третьего блюда, все были пьяны. После каждого съеденного куска он предлагал тост.
– Кого избрать царем? – риторически переспросил философ. – Он уже есть у нас, рядом с Сонникой. Да будет им афинянин.
– Пусть будет так, – сказал щеголь Лакаро. – И пусть этот царь запретит тебе говорить на всю нынешнюю ночь, наглый паразит.
В центре стола возвышалась широкая бронзовая чаша, по краям которой красовались нимфы, глядящие в овальное озеро вина. Позади каждого гостя стоял раб для его услуг, и все они стали наполнять чаши участников застолья для первого возлияния. Эти чаши, из миррового дерева, привезенные за большую цену из Азии, были сделаны секретным способом, с применением порошка из ракушек, а также защищенной от гниения и окрашенной древесины мирры. Расписанные греческими красками, они обладали непрозрачной белизной слоновой кости, секретный состав их материала придавал особенно приятный вкус напитку.
Актеон приподнялся на своем ложе, чтобы предложить первое возлияние в честь любимой богини.
– Выпей за Дафну, афинянин, – проговорил Алько низким голосом. – Выпей за любимую сагунтскую богиню.
Но грек почувствовал, как дернулась невидимая нить, тонкая и нежная, ласково повелевающая.
Афинянин посвятил свой тост Афродите, и молодые сагунтцы ответили восторженными криками. Афродита, судя по всему, стала богиней нынешней ночи, ведь пока городская молодежь рассуждала о танцовщицах из Гадеса, чье выступление должно было стать главным развлечением пиршества, Сонника и Актеон, опершись локтями на подушки, думали совсем о другом. Они одаривали друг друга ласковыми взглядами, в то время как их тела находились так близко друг к другу, что можно было почувствовать исходящее от них тепло.
Сильные рабы, потные от кухонного жара, поставили на стол первые кушанья на больших блюдах из красной сагунтской глины. Здесь были морепродукты в свежем виде или же испеченные в горячей золе со всевозможными пряностями. Свежие устрицы, украшенные петрушкой и зеленью, спаржа, огурцы, латук, павлиньи яйца, свиные потроха, маринованные в уксусе с тмином, и жареные птицы, плавающие в соусе из тертого сыра, масла и уксуса. Кроме того, приглашенным предлагался оксигарум, приготовленный в Новом Карфагене: рыбный соус с уксусом и солью, который, обостряя аппетит, возбуждал жажду.
Запах всех этих блюд распространялся по пиршественной зале.
– Чего мне только ни рассказывали о гнездах птицы феникса, – говорил Эуфобий с набитым ртом. – По уверениям поэтов, феникс наполняет свое жилище ладаном, кинамом[101] и корицей, но клянусь богами, что в таком гнезде я не чувствовал бы себя так хорошо, как в пиршественном зале Сонники.
– Но это не мешает тебе, злодей, – сказала, улыбаясь, гречанка, – посвящать мне стихи, в которых ты бранишь меня.
– Это потому, что я люблю тебя и протестую против твоих безумств. Днем я философ, но ночью мой желудок побуждает меня искать тебя, и я прихожу, снося побои твоих слуг, чтобы ты накормила меня.
Рабы унесли остатки первой перемены блюд и подали вторую, состоящую из жаркого и рыбы. Молодой жареный кабан занял центр стола. Большие фазаны с цельным оперением на вареном мясе красовались на блюдах, окруженные вареными яйцами и душистыми травами. Дрозды, нанизанные на стеблях тростника, образовывали венки. Печеные зайцы, разделенные на части, показывали свою начинку из розмарина и тимьяна, а деревенские голуби чередовались с перепелами и другой птицей. Рыбные блюда были бесчисленны, и они напоминали грекам кушанье их родины. Гости наслаждались мегарскими[102] моллюсками, скионскими[103] муренами, дорадами и меч-рыбой с берегов Фалирона[104] и Геллеспонта[105].
Каждый из приглашенных выбирал из блюд то, которое ему было по вкусу, и угощал им друзей, с помощью рабов передавая с одного конца стола на другой. В пиршественные чаши наливались новые вина из амфор, запечатанных смолой и успевших запылиться в погребах. Хиосское вино[106], привезенное издалека и весьма дорогое, чередовалось с винами Цекубы[107], Фалерно и Массико, а также с лауронскими и сагунтскими винами. Аромат этих напитков смешивался с запахом соусов, в состав которых, по сложным рецептам греческой кухни, входили сильфий[108], петрушка, кунжут, укроп, тмин и чеснок.
Сонника почти ничего не ела: ради того, чтобы улыбаться Актеону, она забывала о кушаньях, которыми в изобилии угощала своих гостей.
– Я люблю тебя, – тихо сказала Сонника по-гречески. – Кажется, на меня навела чары одна из колдуний Фессалии. Все во мне наполнено любовью. Видишь этих рыб?.. Я боюсь их есть. Вдруг, если я их съем, то совершу святотатство, ведь розы и рыбы – символы Афродиты, матери нашего счастья. Я лучше буду пить. Много пить, потому что чувствую внутри огонь, который ласкает меня и сжигает одновременно.
Гости с аппетитом уничтожали кушанья, нахваливая повара Сонники, азиата, купленного в Афинах одним из ее капитанов. Она заплатила за этого повара чуть ли не стоимость виллы, но все полагали, что деньги потрачены не зря, дивясь искусству, с которым он придумывал в своей кухне удивительные кулинарные рецепты, исполняемые затем другими слугами, и особенно восторгаясь его удачной идеей в приготовлении сладких соусов к жаркому из фиников и меда. Такой раб может сделать прекрасной твою жизнь и отдалить смерть на многие годы.
Исчезла вторая перемена блюд. Гости чувствовали себя разгоряченными на своих ложах и ослабляли пояса на своих нарядных одеяниях. Чтобы не приходилось приподыматься при питье вина, рабы подавали напитки в алебастровых чашах в форме рога, с острого конца которого стекали струи вина. Пурпур лож покрывался пятнами от напитков. Большие угловые светильники со своими курильницами с ароматным маслом, казалось, тускнели в этой густой атмосфере, наполненной паром кушаний. Гирлянды роз, тянувшиеся от одного светильника к другому, увядали в отяжелевшем воздухе. Через двери виднелись колонны внутреннего двора и частица темной лазури неба, на котором мерцали звезды.
Миролюбивый Алько, приподнявшись на ложе, улыбался с мягкостью спокойного опьянения и созерцал красоту небес.
– Я пью за красоту нашего города, – проговорил он, подымая рог, наполненный вином.
– За греческий город Зазинто, – провозгласил Лакаро.
– Да, будем греками, – поддержали его друзья.
И разговор перешел к большому празднику, который по инициативе Сонники греческое население Сагунта устраивало в честь Минервы[109] по случаю окончания жатвы. Это празднество было похоже на Панафинеи[110] и заканчивались процессией, подобной той, которую Фидий увековечил в мраморе на фасаде Парфенона. Молодежь с энтузиазмом говорила о лошадях, на которых будет выезжать, и о чудесах ловкости, которые готовилась проявлять благодаря продолжительным упражнениям. Сонника оплачивала проведение празднеств, потому что могла себе это позволить благодаря своим неистощимым доходам. Она хотела, чтобы эти празднества были столь же известны, как и торжества, прославившие Афины при сооружении Парфенона.
Как всегда во время празднеств, молодежь Сагунта утром выйдет за городские стены, чтобы в атлетических состязаниях доказать, что она не хуже, чем кельтиберские всадники. Самые мирные будут состязаться на Форуме с лирой в руках, чтобы завоевать венок, предназначенный тому, кто лучше всех умеет петь стихи Гомера. Затем великолепная процессия с участием всех жителей города пройдет по улицам и войдет в Акрополь, а вечером будет проведен забег с факелами, во время которого люди будут смеяться и освистывать тех, кто позволил потушить свой факел, и награждать тумаками того, кто слишком медленно бежал.
– Но ты действительно веришь в Минерву? – спросил Эуфобий у Сонники.
– Я верю в то, что вижу. Я верю в весну и в оживающие поля. Верю в рожь, которая произрастает из земли, чтобы накормить людей своими золотыми зернами. Я верю в цветы, которые – как галька на земле. Но больше всех богинь я люблю Афину за мудрость, которая помогает людям сравняться с богами, и Минерву, которая поддерживает людей своей заботой о плодородии.
Рабы поставили на стол третью перемену блюд, и гости, почти опьяневшие, приподнялись на своих ложах при виде корзин, наполненных фруктами, и блюд, покрытых слоями сладкого теста, свернутого в трубочки по-каппадокийски, лепешками из кунжутной муки, наполненными медом и подрумяненными жаром печи, а также пирогами с творогом, украшенными вареными фруктами.
Откупоривались маленькие амфоры, содержавшие ценные вина, привезенные кораблями Сонники со всех концов света. Вино финикийского города Библоса насытило окружающую атмосферу своим сильным ароматом, точно флакон с туалетного столика. Вино с острова Лесбос распространяло сладкий аромат розы, и наряду с ним струились в чаши вина Эритреи и Гераклеи[111], крепкие и пьянящие, а также родосские и хиосские, благоразумно смешанные с морской водой, которая способствовала пищеварению.
Некоторые из рабов, чтобы снова возбудить у гостей аппетит и пробудить жажду, предлагали блюда с кузнечиками в рассоле, редис с уксусом и горчицей, жареный бараний горох[112] и маслины, остро приправленные и редкие по своей величине и вкусу.
Актеон не ел. Он был взволнован от прикосновения Сонники. Она, встав с ложа, обняла грека, потерлась щекой о его щеку и заставила его дыхание участиться. Актеон и Сонника молча смотрели друг на друга.
– Позволь мне поцеловать твои глаза, – пробормотала Сонника. – Это окна души, и мне кажется, что через них моя нежность проникнет в самую глубину твоего сердца.
Надменный Алорко, степенный, как всякий кельтибер в состоянии опьянения, говорил о близком празднике, глядя на свою опустошенную чашу. Он держал в городе пять самых лучших, породистых лошадей, и если городское начальство позволит ему принять участие в празднике, невзирая на то, что он чужеземец, сагунтцы подивятся быстроте и силе его прекрасных животных. Он получит венок, если только что-либо не заставит его до того времени покинуть город.
Лакаро и его друзья-щеголи намеревались состязаться за награду в пении. Их по-женски нежные руки, тонкие и гибкие, нервно ударяли по столу, точно касались струн лиры. Их накрашенные губы шевелились, потому что щеголи вполголоса напевали стихи Гомера. Эуфобий, лежа на спине на своем ложе, глядел вверх сонными глазами, и имел лишь одно желание – протянуть рабу пустую чашу и требовать вина. Алько же и греческие коммерсанты досадовали, что пир все никак не перейдет в следующую стадию.
– Танцовщицы! Да придут дочери Гадеса! – требовали они дрожащими голосами, а в глазах светился огонь опьянения.
– Да, пусть танцовщицы придут! – воскликнул Эйфобий, выходя из ступора. – Я хочу посмотреть, как достойные гости, глядя на развратные танцы дочерей Геркулеса, испортят свое пищеварение, которое является лучшим процессом в организме.
Сонника сделала знак управляющему, и спустя некоторое время неподалеку, во дворе, раздались звуки флейт.
– Флейтистки! – воскликнули гости.
И в зал празднества вошли четыре стройные девушки, увенчанные фиалками, в хитонах с разрезом от талии до ступни, открывающим при каждом шаге левую ногу. Каждая девушка играла на двойной флейте, по отверстиям которой бегали ловкие пальцы.
Заняв пространство, охватываемое столом, имеющим форму буквы «П», они начали наигрывать сладостную мелодию, которая вызвала довольную улыбку у гостей, возлежащих на своих ложах. Большинство из присутствующих смотрели на флейтисток, как на старых знакомых, и, покачивая головами в такт флейте, внимательно следили, как музыкантши взмахивали ногами в такт ритму.
Несколько раз флейтистки меняли высоту тона и такт, но через час гостям стало скучно.
– Это мы уже знаем, – сказал Лакаро. – Эти флейтистки играют на всех твоих пирах, Сонника. Кажется, с тех пор, как ты влюбилась, о друзьях больше не заботишься. А вот мы желаем видеть танцовщиц.
– Да, пусть явятся танцовщицы! – хором закричали молодые сагунтцы.
– Успокойтесь, – ответила гречанка, на мгновение оторвавшись от Актеона, с которым сидела рядом, обнимая его. – Танцовщицы придут, но это будет в конце пира, когда я откажусь от своих иллюзий. Я хорошо вас знаю, так что предвижу, чем закончится праздник. Поэтому прежде я хочу, чтобы вы полюбовались девочкой-рабыней, которая выучилась у греческих моряков ходить по канату, совсем так же, как это делают в Афинах.
Перед тем, как вошла рабыня, приглашенные встревоженно посмотрели на дальний конец стола. Из-под столешницы выглянул некто, уже потерявший человеческий облик. Это был Эуфобий, который, опьянев, упал со своего ложа и, ударившись головой о мозаичный пол, стал зачем-то бросать еду себе в чашу с вином.
– Дайте ему пожевать лаврового листа, – сказал Алько Благоразумный. – Нет ничего лучше, чтобы развеять опьянение.
Рабы заставили философа жевать листья, не обращая внимания на его протесты.
– Я не пьян! – кричал Эуфобий. – Это все голод, который преследует меня. Наибольшую часть дня я не могу найти даже хлеб, чтобы насытиться. И когда я оказываюсь за таким столом, как у Сонники, то ем все без разбора.
– Лучше скажи, что ты пьешь все без разбора, – ответила Сонника, снова обнимая грека и кладя голову ему на грудь.
Перед столом появилась акробатка, которая приветствовала свою госпожу, поднеся сложенные руки к лицу. Это была девочка лет четырнадцати со смуглой кожей и без всякого одеяния, кроме красной набедренной повязки, спускающейся концами спереди и сзади ниже живота. Ее подвижные и ловкие руки и ноги, а также плоская грудь, без всякой округленности, делали эту девочку похожей на мальчика-сорванца.
Она вскрикнула и, выгнувшись назад со стремительной грацией, встала на руки. С ногами, поднятыми кверху, а волосами слегка касаясь пола, она стала быстро бегать по залу. Затем ловким, пружинистым движением рук вскочила на стол, и ее кисти забегали между блюдами, амфорами и чашами, не задевая их.
Гости аплодировали с криками восторга. Двое греческих купцов предложили акробатке свои чаши, целовали ее в щеки, когда она пила, и похлопывали по спине.
– Лакаро, – обратился философ к своему давнему врагу-щеголю, – почему ты и твои товарищи не привели с собой на пир тех симпатичных мальчиков-рабов, с которыми вы всюду ходите на Форуме?
– Сонника нам запретила, – ответил юноша, довольный вопросом, не уловив иронию Эуфобия. – Она необыкновенная женщина, умная, утонченная, но из всех утонченных обычаев Афин это единственный, который она отказывается принять. Она уважает только страсть Зевса к Леде. А история о том, как Зевс был пленен красотой юного Ганимеда, заставляет ее плеваться. Увы, она не вполне афинянка.
Несколько рабов под руководством своего надзирателя расставляли на полу ряд мечей на подставках, сделанных таким образом, чтобы клинки, широкие и острые, торчали вверх. Так было нужно для новых гимнастических упражнений акробатки.
Флейтистки начали наигрывать медлительную и грустную мелодию, а гимнастка, снова с опущенной к полу головой, стала ходить между мечами, не задевая их и не нарушая стройности их рядов. Гости, с чашами в руках, жадным взглядом следили за этой прогулкой по роще острого железа, которое могло вонзиться в тело при малейшем неосторожном движении. Остановившись возле одного из мечей, девочка подняла руку и, стоя только на одной руке, стала опускаться на ней, пока не коснулась губами пола. Затем акробатка так же поднялась, причем острие лезвия слегка касалось ее живота и груди, не ранив кожи.
Когда окончился этот фокус, снова раздались аплодисменты гостей. Двое стариков заставили акробатку лечь на пиршественное ложе между ними, и она почти скрылась под их широкими туниками. Лишь голова, похожая на голову озорного мальчишки, выглядывала наружу и жадно высматривала среди чаш и сластей, чего бы утянуть со стола.
– Но что же это такое, Сонника!.. – воскликнул Лакаро. – Где это видано, чтобы прекрасная гречанка так забывала своих гостей? Афинянин, ты сводишь ее с ума своей любовью. Заступись за нас и сделай так, чтобы дочери Гадеса скоро появились.
Сонника, казалось, оцепенела на груди Актеона, опьяненная теплом тела своего возлюбленного.
– Скажи, чтобы они пришли… – пробормотал Актеон. – Пусть гости развлекаются, как хотят… Лишь бы оставили нас в покое.
Во дворе раздался шум шагов, смех и крики. Толкаясь, как взбесившееся стадо, в залу вошли танцовщицы Гадеса.
Это были девушки небольшого роста с пухлыми и подвижными руками. Сразу обращали на себя внимание черные копны волос, кожа бледно-янтарного цвета, светлые раскосые глаза и тело, окутанное колышущимися белыми вуалями. Эти вуали делали очертание фигуры нечетким и создавали обманчивую прозрачность, еще более возбуждающую, чем нагота. Довершая образ, девушки носили на груди, на ногах и руках множество нанизанных на шнурок монет и амулетов, которые с радостным звоном стучали друг об друга при каждом движении.
Эти танцовщицы пристально смотрели на гостей пира, не испытывая никакого волнения: как стадо, привыкшее к праздникам. Они переходили с одного пиршества на другое, видя только мужчин в час пьянства.
Руководитель группы, пожилой человек с пергаментным лицом и дерзким взглядом, был одет так же, как и они, в женственные вуали. Он так же румянил щеки, подводил сурьмой глаза, но отличался от девушек не только своей морщинистой пергаментной кожей, но и большими ушами, а также циничной улыбкой на ярко-красных губах, готовый принять самые непристойные предложения.
Эуфобий, равнодушный к миловидности танцовщиц, смотрел на него с изумлением, одержимый сомнением по поводу того, какому полу соответствуют эти костлявые руки, намазанные белилами и украшенные драгоценностями, которые выглядывали из-под вуали.
– Братец, ты мужчина или женщина? – серьезно спросил философ.
– Я заботливый папочка всех этих цветов, – ответил евнух резким голосом, показывая при улыбке свои черные беззубые десны.
Три женщины, присев на корточки, начали громко звенеть сагатами[113], в то время как другая играла на барабане. Она била правой рукой по вогнутой мембране, держа музыкальный инструмент левой рукой за дужку, приделанную с боку.
Евнух ударил посохом в пол, и сразу четыре пары танцовщиц вышли в центр зала, начав танцевать под варварскую и громкую музыку своих спутниц. Они танцевали торжественно, величественно выпрямившись, раскинув руки, как будто плавали в космосе, медленно покачивая своими янтарными телами, которые, казалось, плыли в прозрачной пене прибоя, окутывающего их. Постепенно ритм нарастал. В танце появились движения, заставляющие упругие груди подниматься, выглядывая из-под вуали. Бедра колыхались, заставляя тело изгибаться. Движение фигур, заключенных в эту белую и летящую пелену, которая развевалась тысячью складок в сладострастном трепете и казалась волшебным образом ожившей в свете ламп.
Внезапно по сигналу старика музыка оборвалась, и танцы прекратились.
– Еще, еще… – закричали гости, прильнувшие к своим ложам, как затаившиеся хищники, и жадно наблюдавшие за танцем.
Это был перерыв, чтобы сменить тональность и заставить еще больше разбушеваться бурю перед кратким затишьем. Музыка стала живой и громкой, старый евнух начал стучать палкой в пол, издавая протяжный, печальный, нежно-сладкий плач. Казалось, такой звук не мог выходить из его беззубого рта, а затем евнух начал медленно и сонно напевать двусмысленные стихи о любви, которые опять же выходили как будто не из его уст. Они вызывали эффект афродизиаков, заставляя гостей пиршества реветь от восторга.
Танцовщицы одним прыжком бросились в центр залы, двигаясь в танце быстро, как будто сотрясаемые лихорадкой. Каждая строфа, спетая евнухом, была, как удар хлыста, который возбуждал нервы танцовщиц, и обнаженные ступни прыгали, как белоснежные птицы, по мозаике пола или поднимались в полете, поднимая шифоновые облака, обнажавшие хорошо вылепленную ногу с украшениями, издававшими серебряный звон. Их животы с плавным изгибом, казалось, обрели отдельную жизнь. На неподвижном теле, застывшем в священном оцепенении, они двигались, как беспокойные животные, сокращаясь круговыми толчками, образуя водоворот сладострастных волн, центром которого был пупок. Танцовщицы аккомпанировали друг другу в танце, непрерывно щелкая пальцами. Зажав вуаль под мышками и прижав ее к бедрам, они в сладострастном ритме двигали округлостями тела, напоминавшего крутые бока амфоры. При этом танцовщицы вздыхали в изнеможении, склонив головы, как зачарованные, уверенные в собственной красоте.
Внезапно музыка стихла, как будто отдалилась, и танцовщицы, поставив ступни вместе и слегка раздвинув ноги в коленях, медленно спускались и спускались по спирали, мягкими волнами, пока не коснулись ягодицами мозаичного пола. И вдруг эти красавицы каллипиги[114] заскользили по мозаике и встали прямо, как атакующие змеи. Стук сагатов и барабана звучал громче среди завываний самих музыкантш, которые подбадривали своих подруг-танцовщиц словами любви, выражениями наивысшего восторга, как если бы они мутили воду, поднимая ил со дна.
Приглашенные, красные от волнения, с горящими глазами и пересохшими ртами, бросились в центр залы, прерывая танец, смешиваясь с парами, разнимая их. Эуфобий храпел у подножия своего ложа. Сонника исчезла задолго до этого, выйдя из залы, опираясь на рабыню и не отрывая головы от плеча Актеона. Гречанка, как и признавалась недавно, слишком хорошо знала, чем закончится праздник.
Белые вуали теперь валялись под столом. А сами танцовщицы, скинувшие их, теперь ели вареные в меду и свежие фрукты, пили из амфор и опускали головы в кратер нимф, чтобы посмеяться, увидев свои лица, залитые вином. Евнух продолжал петь и яростно стучать по полу, чтобы задать ритм своей музыке, но напрасно. Те, кто пытался танцевать, не могли двигаться в руках гостей, которые на каждом шагу шлепали их по округлым формам, срывали с танцовщиц вуали.
Молодые люди катались по полу у подножия бронзовых светильников, обезумевшие от этих вакханок, мастериц изысканного разврата, выросших в порту Гадеса, куда мореплаватели привозили свои утонченные и порочные привычки, позаимствованные в разных уголках мира. Кельтибер Алорко, проявляющий грубость варвара даже в минуту воодушевления, расхаживал по залу с распростертыми объятиями. Показывая свою силу, он хватал сразу двух танцовщиц, которые испуганно визжали, а снаружи, в темноте двора, были заметна суета любопытных рабов и рабынь с кухни, которые приближались, крадучись, чтобы издалека насладиться зрелищем вакханалии.
Еще не рассветало, когда Актеон проснулся, несколько удивленный белизной ложа и благоуханием опочивальни. Сонника была подле него, и при свете светильника, стоящего у дверей, он увидел улыбку счастья, которая блуждала на ее губах.
После опьянения ночи афинянин чувствовал потребность подышать свежим воздухом. Он задыхался в комнате Сонники, погруженный головой в подушки, которые, казалось, жгли огнем пережитых волнений подле этого женского тела. Оно незадолго до того трепетало в его объятиях, а теперь оставалось неподвижным и без всяких признаков жизни, кроме легкого дыхания, вздымающего грудь.
Осторожно, на цыпочках, грек вышел во двор. В пиршественном зале еще горели светильники, и отвратительный запах от потных тел, мяса и вина шел из дверей. Актеон увидел гостей лежащими на полу среди женщин, которые храпели, разметавшись в неприличных позах. Эуфобий очнулся от своего опьянения и, заняв почетное место, ложе Сонники, изображал из себя хозяина виллы.
Закутанный в свой старый плащ, он заставлял двух сонных танцовщиц танцевать, с презрительным видом созерцая их обнаженные тела, как мужчина, который считает себя выше плотских наслаждений.
Увидев Актеона, некоторые рабы убежали из залы, боясь быть наказанными за свое любопытство. Не желая быть замеченным философом, грек вышел из дома, ища прохлады садов. Там он заметил тех же рабов, которых спугнул в зале. По аллеям бежали парочки, взявшись за руки. За клумбами и кустами при его приближении раздавались удивленные возгласы, и в предрассветных сумерках сады казались наполненными тайной жизнью, как будто под сводами ветвей находился целый город, предававшийся любви.
Рабы, увидев оргию в пиршественной зале, взялись подражать этому под открытым небом.
Грек улыбнулся, подумав, что ночное пиршество это не только расходы, но и прибыль, потому что оно увеличит благосостояние Сонники за счет рождения новых рабов.
– Пусть спокойно наслаждаются, – пробормотал Актеон. Мешать им означало бы вредить Соннике. И он пошел прочь, чтобы не препятствовать радостям несчастного рабского стада, которое, на время забыв о своей горькой доле, разбивалось на пары и в предрассветных сумерках получало удовольствие от жизни.
Грек прошел громадные владения Сонники, рощи смоковниц, обширные пространства, засаженные оливковыми деревьями, пока неожиданно не очутился на Змеиной дороге. Никто не проходил по ней. Но издали доносился лошадиный топот, и Актеон увидел в голубоватой рассветной дымке всадника, который, без сомнения, направлялся в порт.
Когда всадник приблизился, афинянин узнал его, несмотря на то, что голова всадника была прикрыта капюшоном военного плаща. Это был кельтиберский пастух. Кинувшись на средину дороги, грек с силой схватил лошадь за узду, причем всадник, остановленный на ходу, подался всем туловищем назад и в то же мгновение вытащил из-за кожаного пояса нож.
– Спокойно! – сказал Актеон тихим голосом. – Если я остановил тебя, то для того, чтобы сказать, что я тебя знаю. Ты Ганнибал, сын великого Гамилькара. Твое переодевание может пригодиться тебе для сагунтцев, но твой друг детства тебя узнает.
Африканец склонился с седла, тряхнув своей косматой головой, и его надменные глаза в полусвете узнали грека.
– Это ты, Актеон?.. Вчера мы случайно сталкивались столько раз, что я лишь ждал минуты, когда ты, наконец, узнаешь меня. Что ты здесь делаешь?
– Я живу в доме Сонники Богачки.
– Я слышал о ней. Гречанка, известная своей красотой и талантами бывшей афинской куртизанки. Я хотел с ней познакомиться и, думаю, она бы мне понравилась, но мужчинам положено заниматься не только тем, чтобы бегать за женщинами… А ты больше ничем не занят?
– Я состою воином на службе у города.
– Ты?!.. Сын Лисиаса, который был доверенным полководцем Гамилькара! Человек, воспитанный в афинском Пританее, на службе у города варваров и торгашей?!..
Ганнибал помолчал несколько минут, как бы пораженный поведением грека, и затем решительно продолжал:
– Садись на круп моей лошади: поезжай со мной. В большой гавани меня ожидает карфагенский корабль, который принял в свой трюм груз серебра. Я отправляюсь в Новый Карфаген, чтобы стать во главе своих. Приближаются дни славы, грандиозное и великое предприятие, подобное предприятию гигантов, когда они взобрались на горы, чтобы приступом взять ваш Олимп. Едем. Ты друг моего детства, я встретил тебя раньше, чем Гасдрубала и Магона, моих младших братьев, которых отец называл «мои львята». Я знаю тебя: ты хитер и смел, как твой отец. Под моим началом ты достигнешь богатств. Кто знает, не будешь ли ты царствовать в какой-либо прекрасной стране, когда я, подражая Александру, разделю свои завоеванные земли между военачальниками…
– Нет, карфагенянин, – возразил с достоинством Актеон. – Я с удовольствием вспоминаю наши детские годы, но никогда не пойду за тобой. Я не забыл о тех, кто убил моего отца. Их раса, прошлое твоего народа и кровавая тень моего отца разделяют нас.
– Раса – это просто выдумка. Расовая принадлежность – лишь предлог для ведения войны. Не все ли тебе равно, кому служить: Карфагену или другому государству? Ведь ты грек, а Греция далеко. Если бы я оказался далеко от Карфагена и не имел причины вернуться на родину, то сражался бы за любую державу. Мы с тобой – люди войны, мы сражаемся за славу, власть и богатство: нужды народов и рас, к которым мы принадлежим, служат только для оправдания нашей победы и для побуждения нас к завоеваниям. Я ненавижу торговцев Карфагена, мирных и привязанных к своим складам с товарами, так же сильно, как и гордых римлян. Поехали, Актеон. Раз уж мы встретились, следуй за мной, потому что удача на моей стороне.
– Нет, Ганнибал. Я останусь здесь. Увидев твоих африканских воинов, я вспомню карфагенскую чернь, которая распяла Лисиаса на кресте.
– Это было безумием Непримиримой войны, к которой побудили нас торгаши. Мой отец тысячи раз оплакивал своего верного Лисиаса, вспоминая его. Я заглажу своим покровительством эту несправедливость Карфагена.
– Я не последую за тобой, Ганнибал. Мне не нужны ни битвы, ни добыча. Я предпочитаю состариться здесь, среди тишины и покоя, подле Сонники, возлюбив мирную жизнь, уподобиться кротким сагунтским торговцам.
– Мирную жизнь!.. Мирную жизнь!..
И среди безмолвия дороги раздался взрыв смеха, презрительного и издевательского.
– Слушай, Актеон, – сказал африканец, снова становясь серьезным. – Ты говоришь о мире?!.. Очнись! Если ты думаешь покойно состариться в каком-нибудь уголке, то беги с любимой гречанкой подальше отсюда, как можно дальше отсюда, как можно дальше. Там, где я, не будет мира до тех пор, пока я не стану властителем всего. Война идет вслед за мною. Тот, кто не покорится мне, умрет или же станет моим рабом.
Грек понял угрозу, которую выражали эти слова.
– Подумай, Ганнибал, о том, что этот город находится под защитой Рима. Республика считает его своим союзником и покровительствует ему.
– Ты думаешь, что я боюсь Рима?.. Если я ненавижу Сагунт, то лишь потому, что он гордится своим союзом и ненавидит, презирает меня, невзирая на то, что я близко. Он спокоен потому, что ему покровительствует эта Республика, которая находится очень далеко, и он смеется надо мной, царящим на всем полуострове вплоть до Эбро[115] и расположившимся лагерем чуть ли не у их ворот. Он относится враждебно к турдетанам, которые, как и все иберийские народности, являются моими союзниками. Внутри своих стен город обезглавил граждан, которые были друзьями великого Гамилькара. О-о! Город слепой и надменный! Как дорого ты заплатишь за то, что, живя подле Ганнибала, не знаешь его!..
И, повернувшись на седле, он глядел угрожающим взором на Акрополь Сагунта, который выделялся среди утреннего тумана.
– Рим нападет на тебя, как только ты атакуешь его союзника.
– Пусть нападает, – возразил африканец с высокомерием. – Это то, чего я желаю. Меня тяготит мирное время; я не могу привыкнуть к тому, чтобы видеть Карфаген побежденным, и он не будет побежден, пока существуют такие люди, как я и мои друзья. Или Рим, или Африка. Пусть как можно скорее наступит час решающей схватки, после которой господином всего мира останется лишь один народ. Я ненавижу богачей моей страны за то, что они, невзирая на позор поражения, счастливо живут, довольные, что имеют возможность спокойно торговать и набивать серебром свои погреба. Это те презренные, которые после наших поражений на Сицилии мечтали покинуть Карфаген и массово перебраться на острова Великого моря, чтобы жить спокойно. Они настоящие карфагеняне. У финикийцев нет большей радости, чем перемены, и нет другой мечты, кроме как найти порты для сбыта своих товаров. Мы, род Баркидов, ливийцы, мы произошли от богов. У нас, как и у бессмертных, есть великие устремления. Мы хотим повелевать или умереть. А эти торгаши не понимают, что быть богатым – это еще не все. Нужно доминировать и внушать страх. И они образовали в Карфагене партию мира, которая омрачила дни моего отца поражениями, поэтому я одинок. У меня нет других резервов, кроме тех, которые я могу найти на здешнем полуострове. Торгаши не знают о величии рода Баркидов, несмотря на то, что мы все прилагаем усилия, чтобы Карфаген стал великим. Мой отец, потеряв Сицилию, предвидел, что это обернется гибелью для карфагенского народа, и хотел спасти его. Мы потеряли наибольшую часть наших прежних доходов от торговли. Нам нужна была армия, чтобы защитить себя от амбициозного Рима, а у нас ее не было. Граждане Карфагена в большинстве своем умеют сражаться только на своей земле. Торговец не выдерживает тяжести оружия и не соглашается проводить месяцы и годы в походах по чужим странам. Стоимость добычи, захваченной на кровопролитной войне, ему легче заработать со своими тюками. А поскольку он любит деньги, то не хочет платить иностранным наемникам. Вот почему мой отец Гамилькар Барка привел нас на полуостров, и здесь мы открыли Карфагену новые порты и рынки, а у Баркидов есть армия, сформированная ими самими. И не имеет значения, что в карфагенском Сенате партия мира отказывается присылать нам воинов. Иберийские племена полюбили моего отца за его силу. И они с оружием в руках по первому зову Баркидов пойдут войной на врага, которого мы им укажем.
И Ганнибал посмотрел на далекие горы, как будто мысленным взором видел варварские народы, живущие за ними, занимающиеся возделыванием земли либо скотоводством.
– Гамилькар пал, – сказал он с грустью, – но успел увидеть, что его мечты осуществляются. Большая армия, чтобы вступить в бой с Римом, и собственные богатства, чтобы вести войну, не нуждаясь в помощи африканских купцов. Гасдрубал Красивый, муж моей сестры, став преемником моего отца, впустую потратил восемь лет. Он был хорошим правителем, но робким военачальником. Возможно, сам Баал[116], наш грозный бог, направил руку убийцы, чтобы на смену Гасдрубалу Красивому пришел другой, способный уничтожить вечного врага Карфагена… Это буду я. Слушай же внимательно, грек. Ты первый, которого я посвящаю в свои планы. Настало время дать последнее сражение. Скоро узнает Рим, что существует некий Ганнибал, который бросит ему вызов, завладев Сагунтом.
– У тебя для этого слишком мало сил, африканец. Сагунт силен. Я сам, прибыв из Нового Карфагена, видел там лишь слонов, остатки армии, которой командовал твой отец, и нумидийскую конницу, присланную вашими африканскими друзьями.
– Ты забываешь об иберийцах и кельтиберах, обо всем полуострове, который подымется массой, чтобы двинуться для взятия Сагунта. Страна бедна, а город переполнен богатствами. Я хорошо его изучил. Там можно захватить достаточно золота, чтобы несколько лет содержать большую армию. А с побережья Великого моря станут прибывать лузитанские народности. Их привлекут надежда на добычу и чувство ненависти, которую туземцы питают к могущественному и цивилизованному городу, где живут их эксплуататоры. Для Ганнибала не составит особого труда завладеть республикой землепашцев и торговцев.
– И что же затем, когда ты станешь хозяином Сагунта?..
Африканец не отвечал, опустив бороду на грудь и загадочно улыбаясь.
– Ты молчишь, Ганнибал?.. Ведь после того, как ты станешь господином Сагунта, ты дальше никуда не двинешься. Рим потребует твоей выдачи за нарушение договора, а карфагенский Сенат проклянет тебя, объявит большую награду за твою голову, повелит твоим воинам не повиноваться тебе, и ты умрешь распятым или же станешь скитаться по свету, как беглый раб.
– Нет, огонь Баала! – воскликнул вождь с высокомерием. – Карфаген не пойдет против меня. Он согласится на войну против Рима, даже если сегодня воевать не желает. У меня имеются бесчисленные сторонники, чернь, которая хочет войны, предвкушая свою долю после грабежа и дележа добычи. Весь пригородный люд, который в восторге, что после выплаты жалования войску ему достанутся присланные мной в Карфаген награбленные богатства полуострова. То же самое делали Гамилькар и Гасдрубал. Вот почему беднота может пустить в ход ножи против богатых, если богатые предпримут что-то против Ганнибала. Я не возвращался в Карфаген с тех пор, как последовал за моим отцом, когда мне было девять лет, но народ с обожанием произносит мое имя. Члены партии мира последуют за мной и на войну, если я втяну их в войну.
– А как же ты победишь Рим?
– Не знаю, – сказал Ганнибал с загадочной улыбкой. – У меня столько мыслей, которые показались бы смешными моим друзьям, если бы я вздумал рассказать. Я вижу себя титаном, взбирающимся на огромные горы, ступающим ногой там, где гнездятся орлы. Я погружаюсь в снег вершин, достигая небес, чтобы оттуда обрушиться на моего врага[117]. Не спрашивай меня больше: я ничего не знаю. Моя воля говорит: «хочу», и этого достаточно. Я достигну.
Ганнибал замолчал, нахмурив брови, как бы боясь, что сказал слишком много.
Уже наступал день. По дороге проходили женщины с ивовыми корзинами на голове. Два раба, неся на плечах большую амфору, висящую на шесте, приостановились на секунду подле собеседников, чтобы передохнуть. Африканец поглаживал шею своего коня, как бы готовя его к продолжению пути.
– В последний раз спрашиваю, грек. Едешь?..
Актеон отрицательно покачал головой, а африканец сказал:
– Я слишком хорошо тебя знаю, чтобы просить тебя забыть, что ты видел Ганнибала. Ты догадлив: ты сам понимаешь, что слова, которые мы здесь говорили, были проглочены тишиной полей и никому не должны повторяться. Будь счастлив в любви и живи в мире, если ты, родившись орлом, умеющим летать, предпочитаешь оставаться в клетке. Если ты когда-нибудь станешь моим врагом и выйдешь на битву против меня, я не распну тебя за это и не обращу в раба. Я люблю тебя, хоть ты и не следуешь за мной. Я никогда не забуду, что ты был первым, кто преподал мне урок метания дротика. Да хранит тебя Баал, Актеон! Мои ждут меня в порту.
С развевающимся плащом Ганнибал поскакал галопом среди облаков пыли, приводя в смятение поселян и рабов, которые отступали к краям дороги, чтобы дать ему проехать.