Солнце стояло уже высоко, когда Актеон направился в город по дороге, называемой Змеиной.
По пути ему встречались тележки, нагруженные бурдюками с маслом и амфорами с вином. Ряды рабов, согнутых под тяжестью ноши и с запыленными ногами, чтобы дать греку пройти, отступали к краю дороги с покорностью и приниженностью, испытываемыми ими перед свободным человеком. Актеон на минуту приостановился перед масличными мельницами, глядя на громадные вертящиеся камни, приводимые в движение скованными рабами, а затем двинулся дальше, огибая горы, на вершинах которых возвышались спекулы, дозорные башни. Они своими красными огнями возвещали Акрополю Сагунта о прибытии кораблей или же о движениях, замечаемых на противоположном косогоре, где начинались владения враждебных турдетанов.
Бесконечные поля раскинули свои плодородные борозды под золотым дождем утреннего солнца. Из деревень, из сельских домов, из всех бесчисленных жилищ, беспорядочно разбросанных на всем протяжении долины, люди стекались на Змеиную дорогу, направляясь в город.
Большинство сагунтского населения жило в деревне, обрабатывая землю. Город был сравнительно мал. В нем жили только купцы и богатые землевладельцы, городское начальство и иностранцы. Но когда грозила какая-нибудь опасность, когда турдетаны предъявляли права на сагунтскую землю, тогда весь народ стекался в город, ища убежища и защиты за его стенами. Тогда поселяне, гоня впереди себя свой скот, шли слиться с ремесленниками Сагунта, укрываясь в городе, который обыкновенно посещали лишь в торговые дни.
Актеон догадался по многочисленному стечению народа, наполнявшего дорогу, что сегодня базарный день на Форуме. Рядами шли поселянки, неся на головах корзины, прикрытые листьями, одетые лишь в темную тунику, которая, спадая вдоль тела, обрисовывала его грубые формы при каждом шаге. Землепашцы, загорелые, сильные, в коротком одеянии из кожи или грубой ткани, подгоняли волов, запряженных в телеги, или ослов, навьюченных ношей. Вдоль дороги среди облаков красной пыли, подымаемой копытами бегущих животных, раздавались беспрерывный звон колокольчиков козьих стад и протяжное мычание коров.
Некоторые семьи уже возвращались с базара, показывая с гордостью обновки, приобретенные в лавках Форума взамен своих плодов, и приятели приостанавливались, чтобы полюбоваться новыми тканями, чашами из красной глины, свежими и блестящими, а также женскими украшениями, грубо сделанными из чистого серебра. Приятели-ценители восхищались видом этих вещей и поздравляли покупателей, заставляя краснеть от гордости.
Смуглые девушки, худые и крепкие, большелобые, с распущенными по кельтиберскому обычаю волосами, шли по две, неся на плечах длинные жерди, на которых висели связки цветов, предназначенные для продажи благородным горожанкам. Другие несли завернутые в листья, для защиты от пыли, громадные грозди красных вишен. Время от времени, сопровождаемые взрывами смеха, девушки подпрыгивали и кричали, пародируя голоса и жесты богатой молодежи Сагунта, которая, к большому негодованию города, собиралась в саду Сонники, чтобы там перед изображением бога Диониса, также называемого Вакхом, подражать прекрасным вакхическим безумствам Греции.
Актеон любовался красотой пейзажа. Рощицы смоковниц, которыми славился Сагунт, начинали покрываться листьями, образуя из своих ветвей зеленые шатры, спускающиеся до самой земли. Виноградные лозы, точно изумрудная зыбь, покрывали всю окрестность и вились на отдаленных горах, достигая сосновых и дубовых рощиц, а поля оливковых деревьев, симметрично посаженных на рыжей почве, образовывали как будто колоннаду с пирамидальными верхушками серебристой листвы. Вид этого прекрасного пейзажа взволновал Актеона, пробудив в нем воспоминание детства. Эта долина была так же хороша, как и родная Греция. Здесь он останется, если только богам не будет угодно снова толкнуть его в безнадежные скитания по свету.
Грек шел уже более часа, все время видя впереди себя гору с раскинувшимся на ее склоне городом, а наверху – бесчисленные здания Акрополя. На одном из поворотов дороги он заметил, что народ останавливается перед жертвенником: длинным каменным алтарем, на котором распростерла свои чешуйчатые кольца голубого мрамора громадная змея. Поселяне клали цветы и ставили глиняные чаши, наполненные молоком, перед неподвижным животным, которое своей поднятой головой и открытой пастью, казалось, угрожало людям. На этом самом месте змея укусила несчастного Зазинто, когда он возвращался в Грецию с быками, похищенными в Героне[52], и вокруг его трупа, сожженного на холме Акрополя, основался город. Простой народ поклонялся гадине как одному из основателей родины и с ласковыми словами окружал ее приношениями, которые таинственно и быстро исчезали: многие верили, что с наступлением мрака змея оживает, так как слышали в грозовые ночи ее ужасный свист, разносящийся на далекое расстояние.
Актеон догадался о близости Сагунта по могильным камням, которые возвышались по обе стороны дороги и привлекали внимание прохожего своими надписями. Позади них раскинулись сады загородных вилл, окруженные густыми изгородями, над которыми виднелись ветки фруктовых деревьев. Несколько рабынь смотрели на детей, совершенно нагих, с чертами греческого типа, которые играли и боролись. У ворот одного из садов тучный старик, одетый в пурпурную хламиду, смотрел с холодной гордостью разбогатевшего коммерсанта на движущиеся волны простого люда. На террасе одной из вилл Актеон заметил женщину, причесанную по афинской моде – волосы были выкрашены золотым порошком и перевиты красными лентами. Подле колебалось опахало из разноцветных перьев азиатских птиц. Это были богатые виллы сагунтских патрициев, вышедших из негоциантов.
Приближаясь к реке, к Беатис-Перкес[53], которая отделяла город от его окрестностей, грек заметил, что рядом с ним идет молодая девушка, почти девочка, впереди которой бежало стадо коз. Стройная, тонкая, но сильная, со смуглой бархатистой кожей, она походила на мальчика, но не была им, так как короткая туника, с разрезом по левой стороне, позволяла разглядеть ее грудь, слегка выдающуюся. Черные глаза, влажные и большие, казалось, заполняли все ее лицо, озаряя его таинственным сиянием. Легкая улыбка губ, горячих и воспаленных от ветра, позволяла видеть сверкающие зубы – белые, крепкие, ровные. Пышные волосы, связанные узлом на затылке, она украсила гирляндой полевых маков, собранных среди ржи. На плече девушка несла с мужской легкостью тяжелую сетку, наполненную белыми сырами, круглыми, как хлебы, свежими и еще сочащимися сывороткой, а свободной рукой ласкала белую шерсть козы, своей любимицы, которая прижималась к ногам хозяйки, звеня медным колокольчиком, привешенным к шее.
Актеон с удовольствием рассматривал эту юную фигуру, на которой оставил свой след тяжелый сельский труд, но свежая молодость торжествовала над усталостью. Стройность, прямые и гармоничные линии этого тела напоминали изящество статуэток на столах афинских домов или высокомерную юность раскрашенных черной краской канефор[54] на боках греческих ваз.
Девушка несколько раз взглянула на Актеона и, наконец, улыбнулась, показав зубы с уверенностью кокетки, которая чувствует, что ею восхищаются.
– Ты ведь грек, да?..
Жители порта говорили с Актеоном на странном языке торгового города, открытого для всех народов, – на смеси кельтиберийского, греческого и латыни. Так же говорила и девушка.
– Я из Афин, – ответил грек. – А кто ты?
– Меня зовут Ранто, а мою госпожу – Сонника Богачка. Ты о ней слышал? У нее есть корабли в порту, сотни рабов и она пьет вино из золотых чаш. Видишь маленькую розовую башенку над оливковыми деревьями на берегу моря? Это загородный дом, где она живет, как только зима позволяет ей покинуть город. Я приписана к поместью и в теплые периоды года становлюсь ее служанкой. Мой отец присматривает за ее стадом, и она часто приходит на наш скотный двор, чтобы поиграть с козами.
Актеон был поражен тем, как часто он слышал о Соннике с тех пор, как ступил на землю Сагунта. Имя этой богатой женщины, которую одни называли богачкой, а другие куртизанкой, было у всех на устах. Пастушка, которая, казалось, чувствовала некую симпатию к незнакомцу, продолжала говорить:
– Она хорошая. Время от времени она кажется грустной, говорит, что падает в обморок от скуки среди своих богатств и что все ей безразлично, но затем она спокойно позволяет управляющему распять рабов, которые не слушаются. Зато когда госпожа счастлива, то она добра и спасает нас от наказания. Плохой человек – это ее управляющий, тот, кто отвечает за рабов. Вольноотпущенник ибериец, который следит за нами и ежеминутно угрожает нам кнутом и распятием на кресте. Моего отца несколько раз ругали за потерянную овцу, за погибшую козу, за пролитое молоко на сыроварне. Я бы и сама получала от управляющего пощечины, если бы не почтение, которое он часто испытывает передо мной, видя, как меня балует Сонника.
Ранто говорила об ужасном положении рабов с искренностью существа, привыкшего с рождения нести подобные тяготы.
– Зимой, – продолжала она, – я иду с отцом в горы и с нетерпением жду наступления теплой погоды, чтобы госпожа могла вернуться в деревню, а я могла бы спуститься на равнину, где есть цветы. Тогда я могу провести целый день в тени деревьев, с моими козами.
– А как ты выучила греческий?
– Сонника говорит на этом языке с богатыми людьми в городе, которые являются ее друзьями, и с рабами, которые ей служат. Кроме того…
Девушка на мгновение замерла, и ее бледные щеки зарделись.
– Кроме того, – весело продолжала она, – мой друг Эросион, сын лучника Мокса, приехавшего с греческого острова Родос, также говорит на этом языке. Мой друг помогает мне ухаживать за козами, когда не работает в гончарной мастерской, которая тоже принадлежит Соннике.
И девушка указала на большие мастерские рядом с рекой – знаменитые гончарные мастерские Сагунта. Верхние части печей для обжига, в форме полусферы, возвышались между глиняными стенами, напоминая огромные красные ульи.
На обочине дороги, среди деревьев, раздались нежные звуки тростниковой свирели. Эти звуки вдруг стали безумно радостными, и Актеон увидел, как на дорогу выскочил юноша, почти такого же возраста, как Ранто. Юноша был высокий, стройный, босой и без какой-либо одежды, если не считать козью шкуру. Она, скрепленная на левом плече и оставлявшая правое открытым, окутывала его тело от пояса до колен. Глаза его были похожи на пылающие угли, а черные волосы с голубоватым отливом, вьющиеся кудрями, образовали как будто густую овечью шерсть и шевелились при резких движениях головы. Руки, худые и сильные, с кожей, под которой местами вздувались вены и сухожилия, были по локти окрашены в красный цвет глины. Глину, если постоянно с ней работаешь, весьма трудно отмыть.
Актеон, размышляя о правильных чертах прекрасного юноши, который не мог и двух мгновений оставаться на одном и том же месте, вспомнил учеников афинских скульпторов. Один молодой художник в солнечные дни, прежде чем вернуться в свою студию, шокировал мирных горожан своими мальчишескими играми на улице Керамика.
– Это Эросион, – сказала Ранто, мило улыбнувшись при виде своего друга. – Хотя он и родился в Сагунте, но он грек подобно тебе, иностранцу.
Юноша не смотрел на девушку. Он смотрел на незнакомца, причем с явным уважением.
– Ты из Афин, да? – сказал он с восхищением. – Этого нельзя отрицать. Ты похож на Одиссея, путешествовавшего по миру и пережившего множество приключений, описанных Гомером, отцом поэзии. Я как будто видел тебя прежде – на вазах и барельефах. По фигуре и одежде ты похож на мужа Пенелопы. Радуйся, сын Афины Паллады.
– А ты тоже раб Сонники?
– Нет, – быстро и надменно сказал юноша. – Это Ранто – рабыня… но, возможно, однажды перестанет ею быть. А я свободен, мой отец – Мокс, грек с Родоса и первый лучник Сагунта. Он приехал оттуда, не имея при себе никакого имущества, кроме лука и стрел, а сегодня, после последнего похода против турдетанов, он богат и занимает первое место в городском ополчении. Я работаю в гончарной мастерской Сонники, где меня очень любят. Именно госпожа дала мне имя Эросион, потому что в детстве я выглядел как амурчик. Я не из тех, кто месит глину и вращает колесо, чтобы придать форму сосудам. Меня называют художником: я создаю бордюры из листвы, леплю животных, могу вылепить голову Дианы по памяти, и никто, кроме меня, не может высечь на глине большую печать Сагунта. Знаешь, как она выглядит? Корабль с убранными парусами, с тремя рядами весел и летящая над ним богиня Победа в длинных одеждах, возлагающая венок на нос судна. Если пожелаешь, я могу вылепить твой портрет…
Но юноша остановился, смущенный этими последними словами, и грустно добавил:
– Ты, наверное, сейчас посмеешься надо мной, чужестранец? Ты родом оттуда, из той чудесной страны, о которой мне так часто рассказывает отец. Ты видел Парфенон, храм Афины, который моряки замечают на море задолго до того, как видят очертания самого города Афины, удивительный парад коней на метопах[55], чудеса Фидия… Как же я хочу увидеть все это! Когда в порт приходит корабль из Греции, я убегаю из гончарной мастерской и провожу дни в тавернах моряков. Я пью с ними, я дарю им статуэтки женщин в непристойных позах, чтобы повеселить, и все это для того, чтобы они рассказали мне, что видели: храмы, статуи, картины. Но их рассказы, вместо того чтобы успокоить меня, распаляют мое воображение… О, если бы только Сонника разрешила! Если бы она позволила мне отправиться на одном из своих кораблей, когда они отплывут в Грецию!..
Затем он с чувством добавил:
– Та, кого ты видишь здесь, моя милая Ранто, – единственная, кто держит меня здесь. Если бы ее не было, я давно бы нашел капитана корабля, чтобы уплыть. Я продал бы себя в рабство в оплату за проезд, если понадобится. Чтобы путешествовать по миру, видеть Грецию и быть художником, одним из тех, кому оказывают такие же почести, как богам.
Они втроем долго шли молча, следуя за небольшим облаком пыли, поднятом козьим стадом. Юноша медленно успокаивался рядом с Ранто, которая взяла его за руку.
– А зачем ты сюда приехал? – спросил юноша у Актеона.
– Я приехал подобно твоему отцу. Я грек, не имеющий никакого имущества, и хочу послужить Сагунтской республике в качестве воина в ее противостоянии с турдетанами.
– Поговори с Моксом, моим отцом. Ты найдешь его на Форуме или в Акрополе, возле храма Геркулеса, где заседают наши городские власти. Он будет рад тебя видеть. Он очень уважает афинян и будет поручителем за тебя перед городом.
Снова наступила тишина. Грек видел, как юноша и девушка обменивались влюбленными взглядами, как крепко эта пара держалась за руки, сплетая пальцы, как нежно касались друг к другу их молодые тела, полные жизни, которые искали друг друга, поддерживали друг друга в пути. Эросион, словно повинуясь безмолвной мольбе своей возлюбленной, вынул из-за пазухи тростниковую свирель и заиграл, выводя нежную пастушью мелодию, на которую козы отвечали блеянием.
Грек догадался, что его присутствие тяготит счастливую пару. Они все больше и больше замедлялись.
– Прощайте, дети, – сказал он. – Идите медленно и не бойтесь опоздать. Молодежь всюду появляется вовремя. Увидимся в городе.
– Да хранят тебя боги, незнакомец, – ответила Ранто. – Если тебе что-то понадобится, ты найдешь меня на Форуме. Там я буду продавать эти сыры и другие, которые привез на рассвете садовник в тележке.
– Прощай, афинянин. Поговори с моим отцом, – добавил Эросион, – но не говори, с кем ты меня видел.
Актеон перешел вброд реку между телегами, погруженными по самые оси в воду, и очутился перед стенами города, удивляясь их монументальности: необработанные каменные основания без всякого скрепляющего раствора поддерживали стены и башни прочного сооружения.
У ворот Змеиной дороги, считавшихся главными, ему пришлось задержаться из-за скопления людей, повозок и лошадей, которые заполняли узкий проход. Внутри города, почти прилегая к стене, находился храм Дианы, святилище, известное по своей древности всему миру и пользующееся не меньшей славой у сагунтцев. Актеон полюбовался кровлей храма из можжевеловых досок, ценных из-за своей старинной выделки, и, желая поскорей ознакомиться с городом, пошел дальше.
Он находился на прямой улице, в конце которой возвышались здания, образующие громадную квадратную площадь с великолепными строениями, поддерживаемыми арками, под которыми сновала толпа. Это был Форум. Поверх крыш вдали виднелись многочисленные дома и белые ограды: город поднимался как будто ступенями по склону горы, а на вершине – стены Акрополя, колоннады храмов, поддерживающие фризы из огромных камней, покрытых барельефами.
Актеон, продолжая идти по улице, ведущей к Форуму, невольно вспомнил портовый квартал Пирея в Афинах. Это была торговая часть города, населенная по преимуществу греками. Через окна, расположенные довольно низко от земли, видна была трудовая жизнь. Рабы перетаскивали тюки, молодые люди с завитыми бородами и носами хищных птиц чертили на восковых табличках сложные подсчеты торговых оборотов, а перед дверями домов на маленьких столах были выставлены образцы предметов торговли: горки пшеничных зерен, тюки шерсти и тяжелые камни, добытые в шахтах. Купцы стояли, прислонясь к косякам дверей, и разговаривали со своими покупателями, призывая в свидетели богов.
В некоторых лавках хозяин в одежде с золотыми цветами, в высокой шапке и пурпурных сандалиях, с загадочными глазами сфинкса молчаливо слушал покупающих, поглаживая локоны своей надушенной бороды. Это были купцы из Африки и Азии, карфагеняне, египтяне или финикийцы, которые хранили в своих домах драгоценные ткани, золотые вещи, слоновую кость, страусовые перья и янтарь. Перед их дверями останавливались богатые женщины, окутанные белыми мантиями и сопровождаемые рабынями. Разговаривая, они просовывали свои любопытные носики вовнутрь магазина, пьянея от дыхания чужеземных ароматов, исходящих от возбуждающих пряностей Азии и таинственных благовоний Востока. Среди товаров величественно прохаживались со странными криками редкие, привезенные из тех же стран, птицы, которые влекли за собою, как настоящую мантию, свои многоцветные перья.
Актеон, бегло осмотрев эти лавки, вошел на Форум. Был торговый день, и вся жизнь города хлынула к большой площади. Огородники разложили вокруг портиков груды своих овощей, козопасы уложили в пирамиды сыр перед ковшами, наполненными молоком, а портовые женщины, загорелые и полунагие, предлагали свежую рыбу, лежащую на листьях в камышовых корзинах. В одном конце горные пастухи с диким видом, вооруженные небольшими копьями, присматривали за коровами и лошадьми, помещенными на рынке. Это были кельтиберы, те, о которых с ужасом говорили, что они часто едят человеческое мясо. Казалось, они были поглощены жизнью площади, следя недружелюбным взглядом за всем этим движением улья, столь непохожим на своеобразное одиночество их скитальческой жизни. Богатства Сагунта раздражали их воровские инстинкты, и, сжимая копье, они глядели дикими глазами на группу вооруженных наемников, состоящих на службе у города, которые в глубине Форума на ступенях храма охраняли сенатора, на которого возлагалась обязанность чинить правосудие в торговые дни.
В центре площади, покупая и споря, волновалась толпа, одетая в тысячу тканей разнообразного цвета и говорящая на различных языках. Проходили добродетельные горожанки, скромно одетые в белое, сопровождаемые рабами, которые несли в сетках провизию, закупленную на неделю. Греки в длинных хламидах шафранового[56] цвета интересовались всем и долго торговались, прежде чем купить какую-нибудь безделицу. Сагунтские граждане, иберийцы, потерявшие свою первобытную грубость вследствие постоянных браков с представителями более культурных народов, подражали своим одеянием и манерой держаться римлянам, которые в данное время являлись людьми, наиболее уважаемыми. И среди всей этой толпы виднелись уроженцы внутренних районов материка, бородатые, загорелые, с длинными непослушными гривами волос, привлеченные торгом, несмотря на отвращение, которое им внушал город и особенно греки своими богатствами и утонченностью.
Несколько кельтиберов, представителей родов более дружественных Сагунту, разъезжали среди Форума на лошадях, не выпуская из рук копье и щит, сплетенный из воловьих жил. Защищенные шлемом с тройным султаном и кожаной кирасой, они, казалось, находились в стане врагов и боялись неприятельских козней. Жены их, подвижные, загорелые и мужеподобные, переходили с одного места рынка к другому, размахивая на ходу краями своего широкого одеяния с вышитыми на нем цветами ярких красок, и останавливались с детским любопытством перед столом какого-нибудь грека, продающего хрустальные и коралловые ожерелья, а также бронзовые безделушки грубой чеканки.
Плащи из тончайшего льна и драгоценного пурпура виднелись в толпе рядом с обнаженными телами рабов или кельтиберским плащом из черной шерсти. Греческие прически, перевитые красными лентами, – волны спущенных на затылок локонов и прикрытые челками лбы, служащие как бы признаком высшей красоты, – соседствовали с прическами кельтиберских женщин, которые оставляли лбы открытыми и укладывали волосы вокруг прикрепленной к голове небольшой палочки, образуя острый рог, с которого спускалось черное покрывало. Некоторые кельтиберки носили плотное стальное ожерелье, от которого шло несколько спиц, соединенных над прической, и с этой клетки, прикрывающей волосы, спадало покрывало, оставляя горделиво открытым громадный лоб, лоснящийся и сверкающий, как полумесяц.
Актеон провел много времени, дивясь прическам этих женщин и их мужественному и воинственному виду. Его тонкий инстинкт грека угадывал опасность в этих варварах, неподвижных на своих конях среди Форума, господствующих со своей высоты и глядящих взглядом, полным ненависти, на купцов и земледельцев других национальностей. Это были хищные птицы, которые, для того чтобы питаться и существовать в своих бесплодных горах, спускались в долину в качестве грабителей. И настанет день, когда Сагунт, окруженный этими народами, должен будет вступить в борьбу со всеми ними.
Грек, размышляя об этом, вошел под своды портиков, где собирались праздные горожане перед креслами цирюльников, лавками менял[57], а также столами продавцов вин и прохладительных напитков. Актеону казалось, что он очутился на афинских галереях Агоры[58].
За небольшим исключением это была та же толпа его родного города. Вот важные граждане, за которыми раб переносил складной стул, чтобы, сидя у дверей какой-нибудь лавки, эти господа слушали новости. Вот любители сплетен, которые перебегали от одной группы к другой, распространяя самые свежие небылицы. Вот прихлебатели, ищущие приглашения покушать и лебезящие перед богачом, подле которого вертелись, и осуждающие всех, мимо проходящих. Вот учителя, до криков спорящие по поводу какого-нибудь правила греческой грамматики. А вот молодые граждане, порицающие старых сенаторов и утверждающие, что республике нужны люди более сильные.
Много говорили о последнем походе против турдетанов и о большой победе, одержанной над ними. Теперь-то они уже не подымут головы. Их царь, бежавший в самые отдаленные места своих владений, достаточно проучен недавним поражением. И сагунтская молодежь смотрела с гордостью на трофеи, состоящие из копий, щитов и шлемов, выставленные в портиках. Это было оружие нескольких сотен турдетанов, убитых или взятых в плен в последний поход.
В лавках цирюльников продавались по низкой цене мебель и украшения, награбленные сагунтскими воинами во вражеских деревнях. Никто не хотел их покупать. Город был завален подобными предметами грабежа, сагунтское войско вернулось, таща за собою целый обоз нагруженных телег и бесконечное стадо людей и животных. Все улыбались, думая о торжестве победы, с холодной жестокостью, присущей древней войне, не знающей прощения и считающей рабство наибольшим милосердием для побежденного.
Возле храма, где чинилось правосудие, производилась торговля рабами. Они сидели полукругом на земле, прикрытые рубищем, подтянув колени к подбородку и обхватив ноги руками. Люди, рожденные рабами, ожидали нового хозяина с пассивностью животных. Их отличали исхудавшие от голода тела и бритые головы, прикрытые белой шапкой. Другие, сидящие ближе к торговцу, были бородаты, и на их грязных, густых волосах лежали венки из ветвей, чтобы отличить таких людей как рабов, плененных во время войны. Это были свободные турдетаны, не могущие выкупить себя. В их глазах еще сверкали ужас и ярость от сознания, что они обращены в рабство. Многие из них были скованы цепями, и на их теле виднелись еще свежие шрамы последней битвы. Они злобно смотрели на этот враждебный им народ, судорожно сжимая челюсти, точно желая укусить. Некоторые же из них в волнении шевелили правой рукой, оканчивающейся бесформенным обрубком. Им отрубали руку после неудачной битвы с каким-нибудь племенем внутренних районов материка, которое таким образом лишало пленных возможности быть воинами.
Сагунтцы равнодушно смотрели на этих врагов, превращенных в предметы, в животных в силу жестокого закона завоевания, и, забывая о турдетанах, говорили о городских раздорах, о борьбе местных партий, которая, казалось, была подавлена вмешательством римских послов. На ступенях большого храма еще видны были следы крови обезглавленных за расположение к Карфагену, а друзья Рима, которых было большинство, громко выражали одобрение энергичным действиям посланников великой Республики. Город теперь будет жить в мире и пользоваться покровительством Рима.
Актеону, который прислушивался к разговорам, вдруг показалось, что среди толпы, спускающейся и поднимающейся по ступеням большого храма, он увидел пастуха, который минувшей ночью убил римского воина. Это было минутное видение: его черный плащ затерялся среди толпы, и грек остался в сомнении, не зная, действительно ли видел того незнакомца.
Наступал день. Актеон много времени провел в праздном шатании по рынку и подумал, что уже пора заняться делами. Так как ему надо было повидать Мокса, то он направился к Акрополю и стал подниматься по извилистым улочкам, вымощенным булыжником, с белыми домами, в дверях которых женщины пряли и ткали шерсть.
Дойдя до Акрополя, грек залюбовался циклопическими стенами, сложенными из громадных камней с редким искусством и прочностью. Это была колыбель города, память о спутниках Зазинто, поселившихся среди грубых местных племен.
Он прошел под широким сводом и очутился на обширной площади, окруженной стенами, которые могли укрыть столь многочисленное население, как в Сагунте. На этом громадном пространстве возвышались в беспорядке разбросанные общественные здания, являющиеся как бы воспоминанием той эпохи, когда город стоял на вершине и не спускался, расширяясь, к морю. За стенами начинались неизмеримые плодородные земли владений Республики, теряющиеся на юге у морского берега. Бесчисленные деревушки и виллы группировались по берегам Беатис-Перкес, а город, точно большой белый веер, раскинулся на склоне горы, огороженный стенами, через которые, казалось, вот-вот перескочат стиснутые ряды домов, украшенных садами.
Снова повернувшись к замкнутому пространству Акрополя, Актеон стал рассматривать храм Геркулеса. Рядом тянулся портик здания Сената, стояла мастерская для чеканки монет и храм, где хранились сокровища Республики. Здесь же виднелся арсенал, где граждане вооружались, а также казармы для наемников. И, господствуя над всеми этими зданиями, высилась башня Геркулеса, огромное циклопическое сооружение, которое ночью отвечало своими огнями приморским и горным спекулам, возвещавшим о тревоге или спокойствии всей сагунтской территории. Здесь же группа рабов под руководством греческих архитекторов заканчивала небольшой храм, который Сонника Богачка воздвигала в Акрополе в честь Минервы.
Сагунтцы, которые поднялись в Акрополь, чтобы спокойно полюбоваться своим городом, и наемники, которые чистили мечи и бронзовые кирасы у дверей своих казарм, с любопытством смотрели на грека.
Один сагунтец, благообразный, одетый по римскому обычаю, в красную тогу, и опирающийся на длинную палку, заговорил с ним. Это был мужчина почтенных лет, крепкий, но волосы и борода уже начали седеть. Во взгляде и в улыбке сквозила приветливость.
– Скажи мне, грек, – мягко спросил он, – зачем ты прибыл сюда? Не купец ли ты?.. Или, может, мореплаватель? Не ищешь ли ты для своей страны серебра, которое нам доставляют кельтиберы?..
– Нет. Я – бедняк, странствующий по свету. И я приехал, чтобы предложить свои услуги Республике в качестве воина.
Сагунтец печально качнул головой.
– Я должен был угадать это по дротику, который служит тебе дорожным посохом… Воины!.. Вечно воины!.. В прежние времена в целом городе не было видно ни единого меча, ни единого дротика. Прибывали чужеземцы на своих кораблях, наполненных товарами, брали наши товары, нам давали свои, и мы жили в мире, воспеваемом поэтами. Теперь же приезжие – и греки, и римляне, африканцы и азиаты, – заявляются к нам с оружием. Будто свирепые псы, которые предлагают посторожить стадо, которое прежде мирно паслось, не боясь врагов. Видя все эти воинственные приготовления, наблюдая, как радуется сагунтская молодежь, говоря о последнем походе против турдетанов, я боюсь за город, за судьбу своих… Теперь мы самые сильные, но не явится ли кто-нибудь, кто окажется сильнее нас и не наденет ли нас рабский ошейник с цепью?..
И с высоты стены старик смотрел на город с легкой грустью.
– Чужеземец, – продолжал он, – меня зовут Алько, а друзья мои прозвали меня Благоразумный. Старейшины Сената слушают моих советов, но молодежь им не следует. Я торговал, я объездил свет, у меня есть жена и сыновья, которые живут в достатке, и я глубоко убежден, что мир – это счастье для народов, и его необходимо поддерживать любой ценой.
– А я – Актеон, сын Афин. Я был мореплавателем, но мои корабли потерпели крушение. Я торговал, но потерял свое состояние. Меркурий и Нептун всегда обходились со мною, как отцы – с нелюбимым ребенком, без всякого сострадания. Я познал много радостных минут, но еще более страдал и теперь, почти обнищав, прибыл сюда, чтобы за деньги проливать свою кровь и тратить силу в битвах.
– Ты плохо поступаешь, афинянин: ты человек, а хочешь превратиться в волка. Знаешь ли ты, что больше всего мне нравится в твоем народе? То, что вы насмехаетесь над Геркулесом и его подвигами, зато воздаете культ Афине Палладе. Вы презираете силу, чтобы поклоняться уму и мирным искусствам.
– Сильная рука стоит столько же, сколько и голова, в которую Зевс вдохнул огонь жизни.
– Да, но эта рука толкает голову на смерть.
Актеон почувствовал себя раздосадованным словами Алько.
– Не знаешь ли ты стрелка Мокса?..
– Ты найдешь его там, возле храма Геркулеса. Ты его узнаешь по оружию, которое он никогда не оставляет. Он один из тех, кто привлекает сюда злого духа войны.
– Что ж. Благодарю и прощай, Алько!
– Да покровительствуют тебе боги, афинянин.
Актеон узнал Мокса в доблестном греке с луком и колчаном, которые висели за плечами. Это был могучий мужчина, с длинной бородой, а седые волосы были скреплены вместо шнурка воловьей жилой. Сильные и мускулистые руки своими выступающими сухожилиями давали представление о том напряжении, которое они испытывали, чтобы натягивать тугой лук и пускать стрелы.
Мокс отнесся к Актеону с почтительной симпатией, которую афиняне внушали своим превосходством грекам островов.
– Я поговорю с Сенатом, – сказал стрелок, узнав намерение Актеона. – Достаточно моего слова, чтобы ты был принят в наемники со всеми отличиями, какие заслуживаешь. Сражался ли ты когда-либо?
– Я воевал в Лакедемонии, под начальством Клеомена.
– Знаменитый военачальник. Сюда дошли слухи о подвигах спартанского царя. Что с ним сталось?
– Он был побежден, но не сдался и бежал в Александрию Египетскую. Там жил в изгнании под покровительством Птолемеев, но, как мне недавно поведали в Новом Карфагене, вследствие придворных интриг Клеомен впал в немилость: египетский монарх велел его умертвить, и Клеомен, вместе со своими двенадцатью спутниками, лишился жизни. Когда он умирал, то видел пред собой груду трупов.
– Конец, достойный героя… Где ты изучал военное искусство?
– Я начал воевать на полях Сицилии и Карфагена в рядах наемников, а окончил свое образование в Пританее[59] Афин. Мой отец, Лисиас, был военачальником, состоявшим на службе у Гамилькара. Он был умерщвлен карфагенянами во время войны с наемниками, которую называют Непримиримой.
– Славная школа и доблестный отец. Имя его доходило до моего слуха в те времена, когда я скитался по свету прежде, чем поступить на службу к Сагунту… Добро пожаловать, Актеон! Если ты пожелаешь вступить в гоплиты[60], то будешь находиться в первом ряду фланга, с тяжелыми доспехами и длинной пикой… Впрочем, нет: вы, афиняне предпочитаете сражаться налегке; вы более опасны на бегу, чем в нанесении ударов. Ты будешь пельтастом[61] со своим охотничьим копьем и легким щитом; ты будешь свободно сражаться, и я уверен, что о твоих геройских подвигах будут говорить.
Мимо прошло несколько старцев, которым стрелок почтительно поклонился.
– Это сенаторы, – сказал Мокс Актеону, – они собираются по случаю базарного дня. Многие из них прибыли в носилках со своих вилл и направляются к Акрополю. Они собираются под этой колоннадой.
Актеон видел, как сенаторы рассаживались в своих изогнутых деревянных креслах, подлокотники которых спереди заканчивались головой Немейского льва[62]. По лицам и одеяниям этих людей было заметно, что в городе существует серьезное разделение по национальностям. Сенаторы иберийского происхождения прибывали со своих полей бородатые, загорелые, в льняной кирасе[63] с шерстяной подкладкой, с коротким обоюдоострым мечом, который висел за спиной, и в колпаке из плотной кожи, похожем на шлем. Торговцы-греки являлись с выбритыми щеками, одетые в белую хламиду, из-под которой выступала обнаженная правая рука. Лента, будто диадема, охватывала их волосы. В руке у каждого был высокий посох, увенчанный шишкой. Они казались царями из поэмы «Илиада», собравшимися перед Троей.
Актеон увидел среди них гиганта с черной бородой и короткими, вьющимися волосами, которые покрывали его голову, точно волосяной митрой. В разрезах его красного одеяния проглядывало его атлетически сложенное тело с выступающими мускулами и напряженными жилами, которые, казалось, готовы были лопнуть.
– Это Тэрон, – сказал стрелок, – верховный жрец Геркулеса. Исключительный человек, который получил венок на Олимпийских играх. Он убивает быка одним ударом кулака в загривок.
Вторично Актеону показалось, что он видит среди людей, собравшихся возле Сената, кельтиберского пастуха, который с интересом рассматривал гиганта-жреца. Но стрелок продолжал говорить, и Актеон перевел взгляд на Мокса.
– Сейчас начнется совет, и я должен стоять возле трибуны в ожидании приказов. Ступай, Актеон, и жди меня на Форуме. Там ты найдешь моего сына. Или ты хочешь сказать, что не видел его на дороге? Я бы точно пошел с той рабыней, которая пасет коз Сонники. Не смущайся, Актеон, и не надо мне лгать. Я догадываюсь… Ох, этот мой сынишка! Этот пострел, который вместо того, чтобы работать, носится по полям, как беглый раб!..
И вопреки горестному тону, в речи лучника была заметна нежность и особое отношение, которых он не проявлял в отношении других своих сыновей, а только к этому непоседливому юному художнику, покидавшему родительский дом, чтобы целыми днями бегать по порту и ближайшим горам.
Оба грека распрощались, и Актеон снова направился к Форуму, причем, проходя Акрополь, подумал, что опять видит таинственного пастуха.
Подходя к портикам Форума, он услышал свистки и крики; кучки людей вертелись, смеясь и произнося оскорбления. Публика поспешно выходила из цирюлен и парфюмерных магазинов. Грек увидел группу молодых людей, роскошно одетых, которые спокойно, с презрительной усмешкой, проходили под бурей свистков и насмешек, вызываемых их появлением.
Это была золотая молодежь Сагунта: богатые юноши, которые подражали моде афинских аристократов, нелепо искаженной из-за отдаленности Афин и из-за отсутствия вкуса у подражателей. Актеон также невольно улыбнулся своей тонкой усмешкой афинянина, подметив неуклюжесть, с которой эти молодые люди подражали своим далеким оригиналам.
Во главе их шел Лакаро, щеголь, сопровождавший Соннику во время ее утреннего посещения храма Венеры. Они шли, одетые в ткани кричащих цветов и настолько прозрачные, что сквозь них просвечивали их тела, как сквозь туники, надеваемые гетерами во время пиршеств. Их тщательно выбритые щеки были покрыты слоем румян, а глаза увеличены черной подводкой. Волосы, завитые и умащенные благовонным маслом, были перехвачены шелковой лентой. У некоторых из них были в ушах большие золотые серьги и на ходу звенели невидимые браслеты. Другие лениво опирались о плечо кудрявых мальчиков-рабов с белыми шеями, которые походили на девочек округлостями своих форм. Точно не слыша оскорблений и насмешек толпы, молодые люди спокойно беседовали о греческих стихах, которые сочинил один из них: спорили об их достоинстве, о том, в каком тоне лучше аккомпанировать им на лире. Вполне удовлетворенные скандалом, вызванным их присутствием на Форуме, юноши приостанавливались лишь для того, чтобы погладить по щеке своего маленького раба или поприветствовать знакомых.
– Не говорите мне, что они подражают грекам, – ораторствовал перед собранием старик со злобным лицом и в грязном, заплатанном плаще учителя, не имеющего места. – Огонь богов должен пасть на город. Допустим, верно, что наш отец Зевс однажды был пленен красотой юного Ганимеда, но… а как же Леда и все бесчисленные красавицы, которые заполучили в свои лона огонь повелителя?.. Хорош станет мир, если мы, люди, наслушавшись историй о греческих богах, станем поступать, как эти глупцы, одетые по-женски! Они что, своим видом хотят привлечь внимание Зевса? Да поразит он их молнией! Из-за них люди будут думать, что все греки таковы. Хотите видеть грека? Вот он пред вами: этот настоящий представитель Эллады.
И он указал на Актеона, который заметил устремленные на него любопытные взгляды собравшихся.
– Как, вероятно, ты смеешься, чужеземец, глядя на этих несчастных, которые столь неумело стараются подражать твоей родине, – продолжал ораторствовать негодующий старик в нищенском одеянии. – Ты знаешь, я философ. Единственный сагунтский философ, и вследствие этого, как ты видишь, этот неблагодарный народ позволяет мне умирать с голоду. В молодости я был в Афинах, я обучался в ее школах, затем стал моряком и объездил свет, чтобы найти истину в самом себе. Я не придумал ничего нового, но я знаю все, что высказано людьми о душе и мире, и если желаешь, я скажу тебе наизусть целые статьи из Сократа и Платона и все изречения великого Диогена. Я знаю твою страну и стыжусь за свой город, видя в нем стольких глупцов… Знаешь ли, кто виноват в этих чудачествах, которые нас бесчестят? Конечно, Сонника – та Сонника, которая которую называют Богатая, бывшая куртизанка, которая кончит тем, что превратит Сагунт в публичный дом, разрушив традиции города и строгие, здоровые нравы прежних времен.
При имени Сонники среди присутствующих поднялся ропот протеста.
– Видишь их?! – вскричал философ, все более возмущаясь. – Они льстивые рабы, которые трепещут перед правдой. Имя Сонники производит на них такое же действие, как имя богини. Видишь вон того юношу, который убегает? Ведь его отцу Сонника на днях одолжила солидную сумму без всякой для себя прибыли, с единственной целью, чтобы они могли купить пшеницу в Сицилии. И поэтому он считает должным бежать оттуда, где говорится что-либо против Сонники. А взгляни на другого юношу, который повернулся спиной. Куртизанка дала свободу его отцу, бывшему рабом, и он не хочет слышать ничего, что оскорбляет Соннику. А эти остальные, которые более мужественны, не уходят, но глядят на меня так, точно хотят меня сожрать… Все они получили от нее милость и готовы были бы прибить меня за мои слова. Это рабы, которые защищают ее, словно милостивое божество. Каковы они, таково и большинство в Сагунте, поэтому-то судьи и не дерзают покарать эту гречанку, которая своими безумными выходками оскорбляет город. Идите сюда, бейте меня, торгаши! Колотите единственного носителя правды в Сагунте!
Присутствующие постепенно расходились, оставляя философа, который стоял, метая громы негодования.
– Тебе бы следовало быть более благодарным, – заметил с презрением один из последних слушателей, удаляясь. – Если тебе временами все же удается поесть, то только за столом Сонники.
– Я буду у нее ужинать и этой ночью! – воскликнул философ с заносчивостью. – Но что ж из этого следует? Я ей в глаза скажу то же, что говорю здесь!.. И она, как всегда, станет смеяться. Вы же будете есть у себя по домам объедки, думая об ее пиршестве!..
– Неблагодарный! Блюдолиз!.. – проговорил уходящий, с презрением повернувшись к нему спиной.
– Благодарность – это собачье свойство, – возразил философ, – а человек доказывает свое превосходство, говоря худо о тех, которые ему покровительствуют… Если не хотите, чтобы философ Эуфобий был блюдолизом, так кормите его за его мудрость.
Но Эуфобий напрасно тратил слова. Все разошлись, присоединяясь к другим компаниям в толпе. Один только Актеон остался и с интересом изучал философа, как бы удивляясь тому, что в этом отдаленном городе встретил человека, столь похожего на тех, которые в Афинах расположились возле Академии, представляя собой философствующую чернь, голодную и мрачную.
Прихлебатель, увидев, что возле него нет никого, кроме грека, с силой схватил его за руку.
– Ты один достоин меня слушать. Ведь видно, что ты из Афин и что умеешь отличить заслуживающего внимания.
– Кто эта Сонника, которая возбуждает в тебе такое негодование своим поведением? Ты знаешь историю ее жизни? – спросил афинянин, желая узнать прошлое женщины, имя которой, казалось, было на устах всего города.
– Как мне не знать ее историю! Тысячу раз Сонника мне ее рассказывала в минуты тоски и скуки, которые у нее бывают весьма часто. Когда мне не удается позабавить ее своими знаниями, и она чувствует потребность пооткровенничать, то рассказывает мне о своем прошлом, но говорит со мной с таким пренебрежением, точно беседует со своим псом. Это долгая история.
Философ приостановился и, подмигнув, указал на ближайшую открытую дверь, через которую виднелся прилавок, уставленный рядом амфор.
– В доме Фульвия нам будет лучше всего. Это честнейший римлянин, который клянется, что состоит во вражде с водой. Третьего дня он получил чудесное вино из Лаурона. Я отсюда слышу его аромат.
– У меня нет ни единого обола в кошельке.
Философ, который расширил ноздри, точно вдыхая винные пары, уныло поник головой. Затем с сочувствием посмотрел на грека.
– Ты достоин слушать меня. Ты беден так же, как и я среди этих разбогатевших торгашей!.. И, так как нет вина, идем: прогулка проясняет мысли. Я буду беседовать с тобой, как Аристотель со своими любимыми учениками.
И, направляясь вдоль портика, Эуфобий начал рассказывать то, что знал о жизни Сонники.
Она уверяла, что родилась на Кипре, на «острове любви» для мореплавателей. На эти берега, возле которых, по словам поэтов, из морской пены родилась прекраснейшая богиня Афродита, женщины острова выбегали ночью на поиски моряков, чтобы в память о богине предаться распутству. Последствием одной из таких встреч с гребцом было рождение Сонники. Она смутно помнила первые годы своего детства, протекшие на палубе корабля. Прыгая с одной скамьи гребцов на другую, получая подачки и окрики, как корабельная кошка, девочка посещала многие порты, где были люди, различные по манере одеваться, обычаям и языку, но видела все это издали и неясно, точно сон, никогда не ступая ногой на твердую почву.
Прежде чем стать женщиной, Сонника стала любовницей хозяина судна, самосского капитана, который, пресытившись ею или соблазнившись крупным заработком, однажды ночью продал ее одному беотийцу[64], содержавшему публичный дом в афинском припортовом квартале, близ Пирея. Не прошло и двух лет, как маленькая Сонника приобрела известность среди проституток, которые наполняли ночью Пирей, главный центр афинской проституции.
Сменяющееся население города, состоящее из иностранцев, игроков и юношей, выгнанных из своих домов строгими отцами, стекалось в это предместье Афин, которое окружало гавани Пирея и Фалернскую бухту, образуя пригород. Как только спускалась ночь, весь этот люд, мятежный и порочный, собирался на большой площади Пирея, между городом и портом, где сновали проститутки, которым с наступлением сумрака разрешалось выходить из диктерионов[65], где их держали взаперти. Под сводами портиков площади кидали свои игральные кости игроки, спорили странствующие философы, спали бродяги, рассказывали о своих путешествиях моряки, и среди этого сборища разнородных людей проходили проститутки с накрашенным лицом, почти обнаженные или же в полосатых плащах ярких цветов, обличающих их африканское либо азиатское происхождение. Там выросла и воспитывалась юная дочь Кипра, ища каждую ночь какого-нибудь торговца пшеницы из Вифинии[66] или поставщика кож из Великой Греции[67], людей грубых и жизнерадостных, которые хотели прежде, чем вернуться на родину, порастратить часть своих барышей с куртизанками Афин. Днем она являлась неизменной добычей диктериона, здания захудалого вида, единственным украшением фасада которого служил большой фаллос, являющийся вывеской заведения. Здесь не было цепных собак, которых держат в большинстве приличных домов. Двери были всегда открыты, а когда приподымалась завеса из грубой шерстяной ткани, то взору гостя открывался внутренний двор, где у входов в комнаты сидел на корточках или на подушках весь живой товар диктериона: женщины, развращенные и истощенные любовным пылом, а также девочки, едва достигшие зрелости. Все обнаженные, так что на контрасте хорошо различались темная бархатистая кожа египтянок, бледная кожа гречанок и белая шелковистая кожа азиаток.
Сонника, которую тогда называли Мириной (имя, данное ей моряками)[68], утомилась от жизни в диктерионе. Все там были рабынями, которых беотиец бил палками, если они вызывали недовольство какого-нибудь посетителя. Ей было противно получать определенные законом Солона[69] два обола из этих мозолистых рук, которые, лаская, причиняли ей боль. В ней возбуждали отвращение люди всех стран света, грубые и жестокие, которые являлись, ища наслаждения, и уходили, удовлетворенные. Они беспрестанно сменялись новыми и новыми, точно постоянная, повторяющая волна желаний, возбуждаемых суровой, полной лишений жизнью моряка. Ох, эти одинаковые прихоти и одинаковые требования.
Однажды ночью Мирина в последний раз посетила храм Афродиты Пандемос[70], воздвигнутый Солоном на большой площади Пирея. Как последнюю жертву, она возложила два обола перед статуями Афродиты и ее спутницы Пифо, двумя богинями куртизанок. Мимо этих статуй девушка проходила много раз с очередным клиентом, прежде чем отдаться ему на берегу моря или подле большой стены, выстроенной Фемистоклом[71], чтобы соединить порт с Афинами. Но с прошлым было покончено! Мирина сбежала в город, стремясь к свободе и наслаждениям, желая стать одной из тех афинских гетер, чьей роскошной жизнью и красотой восхищалась издалека.
Мирина стала жить как свободные и бедные куртизанки, которых афинская молодежь за их крики называла волчицами. Вначале она целые дни оставалась без еды, но считала себя счастливее своих прежних подруг из Фалернской бухты или пригорода, жалких рабынь содержателей диктерионов. Теперь местом ее промысла был Керамик, обширное предместье Афин, расположенное вдоль стены у ворот Дипилон[72], ведущих из центра города к саду Академии и к кладбищу – могильным памятникам славных граждан, умерших за Республику. Днем сюда приходили известные гетеры или же присылали своих рабынь посмотреть, написаны ли углем их имена на стене Керамика. Афинянин, который желал обладать какой-нибудь гетерой, писал ее имя рядом с многочисленными предложениями, и если он ей нравился, то она под надписью обозначала время свидания. При свете солнца здесь щеголяли богатые и знаменитые куртизанки, почти обнаженные, в пурпурных сандалиях, в цветных одеждах и с венками из свежих роз на пышных волосах, припудренных золотым порошком. Поэты, риторы, другие деятели искусств и просто знатные горожане прогуливались по зеленым рощицам Керамика.
С наступлением ночи место прогулки наполнялось толпой женщин, несчастных и оборванных, рассеивающихся среди могил великих граждан. Эти женщины представляли собой чернь афинского наслаждения, живущую на свободе и ищущую мрака. Здесь были состарившиеся куртизанки, которые под покровом ночи выходили зарабатывать хлеб на то место, где в прежние времена царили могуществом своей красоты. Здесь искали клиентов бывшие проститутки диктерионов, а также рабыни, которые убегали на несколько часов из дома господина, и простолюдинки, которые таким образом подрабатывали, чтобы помочь мужу. Прячась за памятниками, среди лавровых рощиц, они оставались неподвижными, как сфинксы, но как только в тишине Керамика раздавались мужские шаги, они выхолили со всех сторон, призывая окриками проходящего. Часто они убегали с безумной быстротой, узнавая сборщика подати, наложенной Солоном на продажных женщин и являющейся хорошим источником дохода для Афин. В полночь возвращающийся с пира прохожий, идя по Керамику, чувствовал вокруг себя движение, слышал вздохи невидимых существ. Поэты, смеясь, говорили, что это тени великих граждан, вздыхающих в своих глубоких могилах.
Так жила Мирина, проводя ночь в Керамике, а день – в лачуге старухи из Фессалии[73], которая, как и все старухи ее страны, слыла колдуньей, потому что помогала при разрешении от бремени, продавала куртизанкам любовные напитки и молодила лица тех, которые начинали блекнуть.
Чему только ни научилась маленькая волчица, живя подле фессалийки, костлявой и противной, как Парки. Девушка помогала растирать белила, которые, смешанные с рыбьим жиром, сглаживали морщины на лице. Она делала муку из бобов для нанесения на грудь и живот, чтобы придать коже гладкость. Она наполняла баночки сурьмой[74], чтобы подводить глаза, растворяла кармин[75], чтобы легкими мазками окрашивать щеки, и, наконец, с глубоким вниманием выслушивала мудрые советы, на которые старуха не скупилась для своих питомиц, дабы они во всем блеске показывали свои совершенства и скрывали недостатки.
Старая фессалийка советовала женщинам низкого роста носить обувь с толстой подошвой, а высоким – обуваться в легкие сандалии и склонять голову к плечу, как будто из кокетства. Она изготавливала набивные накладки под одежду для худых и корсеты для тучных. Она красила сажей седые волосы, а тем, у кого были красивые зубы, советовала жевать миртовую веточку для свежести дыхания и смеяться при малейшем слове.
Юная девушка пользовалась доверием старой фессалийки, открывавшей ей самые опасные области своих знаний: изготовление любовных напитков и применение волшебных заклинаний. За это старуха не раз она была преследуема Ареопагом[76], но зато самые богатые гетеры обращались к ней за советом, чтобы удовлетворить свои желания или чувство мести, и она предлагала им помощь.
Чтобы сделать мужчину бессильным или женщину бесплодной, следовало только дать им чашу вина, в которой плавал барбус[77]. Чтобы завоевать неподатливого мужчину, надо сжечь пресную лепешку в огне, разведенном на ветках тимьяна и лавра, а затем подсыпать пепел мужчине в пищу и убедиться, что он ее съест. Чтобы превратить любовь в ненависть, нужно только идти за человеком, наступая на его следы и ставя правую ногу туда, где он ступил левой, причем следует приговаривать: «Стою на тебе, тебя попираю». Если требовалось вернуть охладевшего возлюбленного, старуха начинала катать по полу бронзовый шарик, который носила на груди, моля Афродиту таким же образом перекатить возлюбленного через порог. Если же заклинание не оказывало должного действия, она кидала в жаровню восковое изображение возлюбленного, моля богов, чтобы растаяло от любви холодное сердце так же, как тает его изображение. И наряду с этими колдовскими обрядами, сопровождаемыми таинственными заклинаниями, варились напитки из трав, могущие привести к смерти.
В одну весеннюю лунную ночь у Мирины произошла в Керамике встреча, позволившая навсегда покинуть лачугу фессалийки. Девушка сидела подле могилы, когда ее призывный крик, нежный и слабый, как жалоба, привлек мужчину, одетого в белый плащ. Судя по блеску глаз и неуверенности шагов, он был нетрезв. На голове у него был венок из подвядших роз.
Мирина узнала в нем благородного горожанина, который возвращался с пира. То был поэт Сималион, молодой аристократ, однажды награжденный венком на Олимпийских играх.
В этом поэте Афины видели повторение творческого вдохновения Анакреона[78]. Красивейшие гетеры пели на пирах его стихи под звуки лиры, а добродетельные гражданки шептали их в уединении, охваченные душевным волнением. Самые известные красавицы Афин оспаривали друг у друга поэта, а он, тяжело больной с юности, как бы изнемогающий под бременем всеобщего обожания, укрывался в храме Эскулапа, когда кашель вызывал у него кровохаркание, или же отправлялся путешествовать по всем целебным источникам Греции и ее островов. Но как только поэт начинал чувствовать себя лучше, ощущал новый прилив телесных сил, то с отвращением бежал от врачей. Он спешил на пиры с купцами и деятелями искусств Аттики, проводил время среди известных гетер и хорошеньких флейтисток, переходя из одних объятий в другие, платя за ласки стихами, которые после долго повторялись целым городом. Всегда пламенный, он сжигал свою жизнь, точно факел, который в ночные празднества Дионисия проходил цепью по рукам вакханок до тех пор, пока не терялся в бесконечности.
Возвращаясь с одной из таких оргий, поэт встретил Мирину. Он, при свете луны заметив ее красоту, свежую, совершенную и почти детскую, невольно провел руками по глазам, словно боясь быть обманутым из-за опьянения. Это была как будто Психея, нежная возлюбленная Амура, с правильными и мягкими очертаниями тела, которые привели бы в восторг скульпторов Академии! Возможно ли встретить ее в месте, посещаемом грязными волчицами? Но поэт встретил! И испытал такое же удовлетворение, как после одинокой полуденной прогулки за городом, вдоль стены Фемистокла, когда удалось подобрать последние строфы к новой оде.
Мирина хотела повести его в лачугу фессалийки, но Сималион, смущенный видом тела слоновой кости, которое, казалось, светилось под изношенными одеждами, отвел ее в свой великолепный дом на улице Треножников, и там Мирина осталась в качестве госпожи, у которой в распоряжении есть служанки-рабыни и роскошные наряды.
Этот смелый поступок поэта поразил Афины. На Агоре и в Керамике только и говорили, что о новой возлюбленной Сималиона. Она пользовалась успехом забытого и затерянного в песке драгоценного камня, который неожиданно найден и сверкает в центре царской диадемы. Известные гетеры, которым никогда не удавалось всецело завладеть поэтом, негодовали, видя его соединенным тесными узами с юной девушкой из диктериона, которую знали многие бродяги Пирея.
На все большие празднества в храмах Аттики поэт возил ее в своей колеснице, запряженной тройкой коней с подстриженными гривами. По утрам он сочинял в честь Мирины стихи и будил ее, произнося их и осыпая ее ложе облаками цветов. Он задавал пиры приятелям, деятелям искусства, вызывая у них зависть и удивление, когда к десерту Мирина появлялась на столе – обнаженная, в великолепии чистой красоты, которая возбуждала в греках благоговейное волнение.
Верная Сималиону вначале из чувства благодарности, а после полюбившая поэта и его произведения, Мирина обожала его как любовника и как преподавателя, который обучал ее различным искусствам. Она вскоре выучилась играть на лире и читать стихи всех размеров, а также перечла всю библиотеку своего возлюбленного, чтобы блеснуть своими знаниями перед приглашаемыми к ужину образованными гостями и считаться среди афинских гетер самой умной.
Сималион, с каждым днем все более приходя в восторг от своей подруги, бездумно расточал свои жизненные силы и свое состояние. Он поручал привозить для нее из Азии тончайшие одеяния, расшитые фантастическими цветами, полупрозрачные и подчеркивающие перламутровую белизну ее тела. Он покупал для Мирины золотую пудру для волос, делающую ее похожей на богинь, которых поэты и художники Греции всегда изображали рыжими. Он поручал мореплавателям покупать египетские розы исключительной свежести, и все более худеющий, с блекнущей кожей, кашляющий и задыхающийся в объятиях своей музы, чувствовал, как убывают его силы.
Так прошло два года, вплоть до того осеннего вечера, когда, сидя на лужайке в своем саду и склонив голову на колени красавицы, он в последний раз слушал свои стихи, спетые нежным голосом Мирины под аккомпанемент лиры, по струнам которой скользили белые пальцы. Заходящее солнце горело на раскаленном копье Афины Парфенона[79]. Слабая, будто детская, рука Сималиона с трудом удерживала золотую чашу, наполненную вином с медом. Он сделал усилие, чтобы поцеловать свою возлюбленную, но розы, венчающие его, вдруг стали осыпаться, покрывая дождем лепестков грудь Мирины. Вскрикнув, он закрыл глаза и умер на тех коленях, которым отдал последние дни своей жизни.
Молодая девушка оплакивала его с отчаянием вдовы. Она обрезала свои великолепные волосы, чтобы возложить их как жертву на его могилу, оделась в темную шерсть, как добродетельные афинянки, и оставалась безвыходно в своем доме, безмолвном и закрытом.
Но необходимость существовать и поддерживать ту роскошь, к которой Мирина привыкла, иметь колесницу для торжественных выездов, а также рабов и конюхов заставили ее подумать о своей красоте, и тогда самые выдающиеся гетеры встревожились из-за появления новой соперницы. В темно-рыжем парике, скрывающем остриженные из-за траура волосы, одетая в тонкие покровы, из которых выступала ее чудесная шея, обвитая жемчугом, и нежные руки алебастровой белизны, украшенные до плеч браслетами, она появлялась в высоком окне своего дома с гордым величием богини, которая ожидает поклонения. Богачи Афин с наступлением вечера отправлялись на улицу Треножников, чтобы лицезреть «вдову поэта», как ее язвительно прозвали посетители Керамика. Некоторые, более смелые или более пылкие, подымали указательный палец в виде немого вопроса, но напрасно надеялись получить от нее утвердительный ответ привычным жестом гетер, смыкающих большой и указательный пальцы в кольцо.
Очень немногим удавалось войти в дом знаменитой куртизанки. Поговаривали, что бывали ночи, когда в минуты тоски она открывала дверь своего дома тем юношам, которые лепили свои первые статуи в садах Академии или произносили свои стихи, еще не известные, праздным посетителям Агоры. Эти юноши могли оплатить любовь лишь несколькими оболами или, самое большее, драхмой[80], а богачи, которые предлагали золотые статеры[81] или несколько мин[82], чтобы войти в дом, чувствовали себя бедняками, будучи не в состоянии удовлетворить свои желания.
Старые куртизанки с истинным благоговением рассказывали друг дружке на ухо, что один азиатский царек, проезжая через Афины, заплатил Мирине за одну ночь два таланта – сумму, сопоставимую с готовыми расходами одного из греческих государств, – и что такая крупная сумма совсем не произвела впечатления на красавицу гетеру. Мирина разрешила азиатскому поклоннику провести с ней столько времени, сколько требуется для истечения воды ее клепсидры, потому что устала, отдаваясь мужчинам, измерять время любви песочными часами. Слишком долго!
Баснословно богатые купцы, прибывая в Пирей, искали приятельских связей, чтобы проникнуть в дом Мирины. Они осыпали подарками странствующих деятелей искусства, друзей куртизанки, чтобы быть приглашенными на ее ужины. И не один из этих купцов, прибыв в порт с кораблями, нагруженными дорогими товарами, продавал их по бросовой цене еще прежде, чем разгрузить суда, чтобы только поскорее побывать в доме покойного поэта Сималиона. Купец возвращался на родину, принятый из милости на корабль, но довольный своей бедностью, видя зависть и уважение, которые внушал своим спутникам.
Так же Мирина познакомилась с Бомаро, молодым иберийцем, купцом из Зазинто, который прибыл в Афины с тремя кораблями, нагруженными кожей. Куртизанку привлекла его мягкость, которая так контрастировала с грубостью других негоциантов, развращенных обычаями крупных портовых городов. Он говорил мало и краснел, будто отсутствие женского общества в долгих плаваниях взрастило в нем робость, как у девушки. Если его заставляли рассказывать о своих морских приключениях, он делал это просто, не упоминая о подстерегавших его опасностях, и проявлял детское восхищение культурой греков.
Мирина во время ужина, на котором увидела молодого иберийца в первый раз, чувствовала на себе пристальный взгляд, наполненный такой нежностью и благоговением, как будто ибериец смотрел на богиню, недоступную для обладания. Этот мореплаватель, воспитанный среди варваров в далекой греческой колонии, которая еле сохраняла дух митрополии-Греции, начал интересовать куртизанку больше, чем афинская молодежь и могущественные купцы, ее окружающие. Трепеща и волнуясь, он вымолил у нее, как величайшую милость, одну ночь и провел ее с Мириной, более преклоняясь, чем наслаждаясь, обожая свою обнаженную царицу, восторгаясь ее голосом, который убаюкивал его теплым материнским воркованием, сопровождаемым звуками лиры.
Проснувшись, Бомаро пожелал оставить ей целое состояние: весь груз своих кораблей, но Мирина, не зная почему, отказалась принять это, несмотря на все его уверения, что он не разорится. Бомаро говорил, что богат; что не имеет родителей; что там далеко, в той стране варваров, он владеет многочисленными стадами, а также сотнями рабов, которые обрабатывают его поля или работают в рудниках; что у него есть горшечные мастерские и много кораблей таких же, как те три, которые доставили его в Пирей. И, видя, что куртизанка, отказываясь принять от него деньги, относится к нему, как к щедрому мальчику, он купил на улице Ювелиров чудесное жемчужное ожерелье, которое было предметом желания и зависти всех гетер, и, прежде чем уехать, послал его Мирине.
После этого он возвращался в Афины много раз. Он не хотел вернуться в свою страну. Он подымал паруса своей флотилии, но в первом попавшемся порту принимал груз для Афин, не обращая внимания на цену, и, как только достигал Пирея, сейчас же бежал в дом куртизанки, где оставался до тех пор, пока не начинал думать, что своим присутствием наскучил Мирине.
Куртизанка, в конце концов, привыкла к этому возлюбленному, всегда стремящемуся быть у ее ног, жаждущему умереть за нее и проявляющему свое обожание со страстностью варвара, столь отличавшейся от скептицизма и насмешливой учтивости афинян. Мирина называла его «братишка», и это слово, которое гетеры употребляли в отношении молодых любовников, мало-помалу приобрело в ее устах смысл теплой искренней привязанности. Когда он запаздывал возвращаться из своих путешествий по островам, она с нетерпением ждала его и, как только видела входящим, бежала с раскрытыми объятиями, в порыве буйной радости, которой никогда не испытывала в отношении других друзей.
Она не любила его так, как любила поэта, но страстная покорность Бомаро, его любовь, почтительная и нежная, пробудила в Мирине чувство благодарности.
Однажды ночью ибериец, казавшийся весьма озабоченным, решился после долгих колебаний рассказать ей о своих намерениях.
Он не может жить без нее; он никогда не вернется в Зазинто; он решил лучше потерять все свое состояние, чем оставить ее и потерять возможность увидеть снова. Он предпочел бы стать грузчиком на набережной Фалернской бухты… И он, будто мореход, стремящийся скорее миновать опасные скалы, торопливо предложил ей стать его женой, получить права на его состояние, отправиться вместе туда, в веселый Зазинто. Этот город находится среди цветущих полей и розоватых гор, так похожих на поля и горы Аттики.
Мирина смеялась, слушая его, но внутри чувствовала волнение из-за трогательной самоотверженности иберийца, который, чтобы соединиться с ней навсегда, собирался смело переступить через ее позорное прошлое в диктерионе и Керамике. Куртизанка отклонила предложение о браке с шутливой улыбкой, но Бомаро упорно настаивал на своем. Разве она не утомилась от нынешней жизни? Разве не устала чувствовать себя дорогой вещью, которую, несмотря на ценность, часто презирают грубые люди, считающие себя ее хозяевами только потому, что заплатили золотом? Разве не приятно для Мирины стать хозяйкой обширных земель в Иберии, быть окруженной теми, кто восхитится ее талантами афинянки?
Бомаро победил ее своей настойчивостью, и в один прекрасный день афинские куртизанки с изумлением узнали, что Мирина продала свой дом на улице Треножников, и увидели, как рабыни переносили в порт богатства, собранные за три года и представляющие собой баснословное состояние. Все это складывали на корабли иберийца, который поднял на мачтах пурпурные паруса для торжественного путешествия.
Куртизанка, желая позаботиться о душевном спокойствии человека, который полностью доверился ей, решила оставить в Афинах свое прошлое. Она пожелала стать другой, забыть свое имя и потому попросила Бомаро перечислить ей красивейшие имена иберийских женщин, а в итоге остановилась на имени Сонники как самом благозвучном.
Прибыв в Зазинто, мореплаватель и афинянка соединились брачными узами в храме Дианы в присутствии всех местных сенаторов, к числу которых принадлежал молодой человек. Город поддался тому очарованию, которое, казалось, исходило от личности Сонники. Она была как будто дыханием далеких Афин, дурманившим головы греческих купцов Сагунта, отупевших от своего долгого пребывания среди варваров.
На пирах, когда лились рекой сладкие вина, а Сонника пела гимны великих поэтов, вся сагунтская молодежь греческого квартала чувствовала неодолимое желание пасть к ее ногам, поклоняясь Соннике, как богине.
В первый же год супружества Бомаро почувствовал, что эта женщина является опорой его благосостояния. Она действительно изменила свою жизнь, стала понимать, откуда берутся деньги, и желала прекратить пересуды добродетельных граждан о прошлом расточительной куртизанки.
Она наблюдала за полевыми работами, многочисленными стадами, горшечными фабриками, отправлялась встречать прибытие кораблей, и громадное состояние Бомаро увеличилось благодаря удачным предприятиям, в отношении которых жена давала советы своим мягким, мелодичным голосом. Особенно хотелось ее слушать и выполнять все ее приказы, когда она сидела с мужем на лужайке в саду, в лавровой роще, а рабыня обмахивала ее опахалом из перьев.
Когда пыл любовной страсти был удовлетворен, Бомаро снова стал совершать плавания, уверенный в успехе своей торговли и желающий преумножить то состояние, которым так умело распоряжалась Сонника. Последняя же окружила себя свитой из юношей, с которыми обращалась как госпожа. Греческая молодежь, родившаяся в Сагунте, следовала за ней, чтобы изучать вкусы и привычки Афин, недосягаемого рая. Злые языки города называли жену Бомаро «куртизанка Сонника», но народ, которому она помогала, и мелкие торговцы, которым она никогда не отказывала в поддержке, величали ее «богачка Сонника». Они готовы были подраться с теми, кто плохо отзывался о ней.
Однажды зимой, после четырех лет супружества, Бомаро погиб во время кораблекрушения возле Геркулесовых Столпов, а Сонника оказалась собственницей громадного состояния и почти госпожой всего города. Она освободила рабов в память о несчастном мореплавателе, отправила щедрые пожертвования во все сагунтские храмы, воздвигла в Акрополе мавзолей памяти Бомаро, выписав для этого резчиков мрамора из Афин. Благодаря ее щедрости ей прощали ее происхождение, и в конце концов она достигла того, что город строгих нравов примирился с ее жизнью, веселой и свободной, которая являлась возрождением афинских нравов среди иберийской сдержанности.
После вдовьего траура она давала пиры в своем загородном доме, которые длились до рассвета. Она привезла из Аттики знаменитых флейтисток, которые под звуки своих инструментов приводили в неистовство сагунтскую молодежь. Ее корабли часто отправлялись в плавание с единственной торговой миссией – чтобы капитан судна выторговал ей редкие духи из Азии, ткани из Египта и причудливые украшения из Карфагена. Ее слава распространилась так далеко вглубь материка, что некоторые царьки Кельтиберии приезжали в Сагунто, желая познакомиться с этой удивительной женщиной, мудрой, как жрец, и красивой, как богиня. Греки восхищались ею, наблюдая, как благодаря Соннике растет влияние их культуры на примитивных сагунтцев, которые хвалили ее за бескорыстие.
И так она жила, не впуская в свой дом других женщин, кроме рабынь, флейтисток и танцовщиц, окруженная мужчинами, которые ее желали, но не отдаваясь никому из них. Порой она позволяла себе открыть перед ними свою душу в умопомрачительной откровенности, но никогда не допускала до своего царственного тела и всегда думала об Афинах, этом просвещенном городе, который хранил ее прошлое, и нравы которого она стремилась воссоздать здесь.
Философ Эуфобий, дойдя до этого места своего рассказа, стал доказывать чистоту Сонники. Наперекор тому, что говорили гречанки торгового квартала, у Сонники не было любовников. Не было! Это утверждал он, Эуфобий, у которого был самый злой язык в городе!
Иногда она чувствовала симпатию к некоторым из гостей своего дома. Алорко, сын одного кельтиберского царька, который живет в Сагунте и часто посещает ее, произвел на нее известное впечатление своей мужественной красотой и дикой неукротимостью сына гор. Но в решительный момент Сонника отступила, словно боясь унизиться слиянием с варварской нацией. Воспоминание об Аттике всецело владело ее воображением. Если бы она оказалась любима каким-нибудь молодым афинянином, прекрасным, как Алкивиад[83], поющим стихи, ваяющим статуи и проявляющим ловкость и талант, достойные Олимпийских игр, то тогда, возможно, она упала бы в его объятия. Но ее целомудрие продолжало сохраняться среди высокомерных кельтиберов, которые на всех празднествах появлялись верхом на коне и с мечом на боку, а также среди изнеженных сыновей коммерсантов, завитых, употребляющих благовония и гладящих по щеке маленьких рабов.
– Ты, афинянин, должен представиться Соннике, – продолжал философ: – она примет тебя хорошо… Положим, ты уже не юноша, – добавил он, насмешливо улыбаясь, – у тебя седеет борода, но от твоей фигуры веет надменностью царя из «Илиады», а на челе лежит печать чего-то, напоминающего величие Сократа. И кто знает, не станешь ли ты наследником богатств Бомаро? Если это случится, не забудь бедного философа; я удовольствуюсь бурдюком лауронского вина за то, что теперь ты обрекаешь меня на жажду.
И Эуфобий засмеялся, похлопывая Актеона по плечу.
– Я приглашен нынешним вечером на пир Сонники, – сказал грек.
– Ты тоже?.. Мы там встретимся. То есть я-то не приглашен, но вхожу туда с таким же правом, как домашняя собака.
Философ увидел, как почтенный Алько, всегда ратующий за мир, спускается из Акрополя на Форум.
– Это один из немногих достойных людей, которые здесь есть. Он взывает к моей добродетели, советует мне забыть о философии, найти другой заработок, если в учителя меня не берут, но… кроме того, он всегда угощает меня вином. До вечера, иностранец.
И Эуфобий побежал к Алько, который, опираясь на длинную палку, с доброй улыбкой наблюдал за приближением философа.
Актеон, оставшись снова один, стал бродить по центру рынка, как вдруг услышал за своей спиной юный голос, зовущий грека по имени. Это Ранто сидела на земле среди уже пустых молочных кувшинов и продавала свои последние сыры. Рядом с ней на корточках сидел юный гончар. Они ели сухие хлебцы со свежим сочным луком и, заботливо пододвигая друг к другу кусочки, громко смеялись. Пастушка предложила Актеону кусок сыра и булочку, и грек согласился, уступив требованию своего голодного желудка. Кажется, сама Судьба распорядилась, чтобы он получал средства к поддержанию телесных сил в Сагунто из женских рук. С тех пор, как он сошел на берег, ему уже дважды оказывали помощь женщины.
Сидя между юной Ранто и ее юным приятелем, грек наблюдал, как мало-помалу пустеет рынок. Пастухи гнали свои стада к морским воротам. Кельтиберские вожди, посадив своих жен позади, на круп лошади, мчались галопом, желая поскорее очутиться в своих горных деревнях. Пустые телеги лениво катились по направлению к сагунтским селениям.
Актеон снова заметил под сводами портиков кельтиберского пастуха, который переходил от одной группы к другой, словно простак и деревенщина, интересующийся каждым разговором. Проходя мимо Актеона, пастух взглянул на него тем загадочным взглядом, который пробудил в греке неопределенное воспоминание.
В это время юный гончар вдруг вскочил и бросился бежать, скрывшись за колоннами Форума.
– Это он заметил своего отца, – спокойно пояснила Ранто. – Вон идет Мокс, спускается из Акрополя.
Актеон вышел навстречу лучнику.
– Одного моего слова было достаточно, – сказал Мокс, – чтобы Сенат согласился принять тебя на службу. Городу скоро понадобятся такие умелые воины, как ты. Этим утром старейшины были немного встревожены. Они боятся Ганнибала, этого волчонка, сына Гамилькара. Сейчас волчонок рыщет вокруг карфагенян и не может спокойно смотреть на нашу дружбу с римлянами, а также смириться с казнью своих друзей, которые у него были здесь… Возьми, это задаток, который Республика выплатила тебе. – И он вручил Актеону горсть монет, которые грек спрятал в кошелек.
Затем Мокс хотел отвести Аксеона к себе домой, познакомить со своей семьей и угостить ужином, но афинянин отказался, сославшись, что уже приглашен к Соннике.
Когда лучник ушел, Актеон почувствовал жажду и, помня о рекомендации философа, вошел в лавку того римлянина, чье вино из Лаурона вызывало такой восторг у Эуфобия. Грек положил на прилавок один викториат и получил глиняную чашу из красной глины, по формам повторяющую корабль, наполненную черным вином, по поверхности которого плавали белые пузырьки.
В углу той же лавки пили два воина, два наемника с бандитскими лицами. Один был иберийцем. Другой, загорелый атлет, был похож на ливийца. Его щеки с мозолями от нащечников шлема, а также шея и руки, изборожденные шрамами, выдавали наемного воина, который с юных лет равнодушно сражался за своих нанимателей, переходя из одного города в другой.
– Я на службе у Сагунта, – говорил ливиец. – Эти торговцы платят лучше, чем торговцы Карфагена. Но поверь мне, хоть я и рад служить здешним жителям, они ввязались в опасное дело, решив сердить Ганнибала. Рим многого стоит, но Рим далеко, а этот львенок живет в нескольких днях пути отсюда. Ты бы видел его, видел с самого детства, как я, когда он сражался под началом своего отца Гамилькара. Он бегает так же быстро, как лошадь, одинаково хорошо умеет сражаться пешим и конным. Он ест то, что есть, или легко переносит голод, если нет ничего. Он одевается, как раб, а из дорогих вещей позволяет себе только хорошее оружие. Он спит на земле, и часто на рассвете отец находил его спящим среди отдыхающих часовых. Он не хочет, чтобы ему доставляли сведения о противниках: ему нужно все увидеть своими глазами, поговорить с врагами, чтобы тщательно изучить их слабые стороны. Много раз Гасдрубал[84], муж его сестры, удивлялся, вдруг увидев в своей палатке старого нищего, и громко смеялся, глядя, как Ганнибал срывает с себя парик и лохмотья, в которых провел несколько часов среди врагов.
Актеон поспешно вышел из винной лавки, увидев, что Ранто передала кувшины из-под молока рабу, который увез их в своей повозке, а сама собралась возвращаться в поместье Сонники.
– Я пойду с тобой, малышка, – сказал грек. – Ты проводишь меня к дому своей госпожи.
Солнце клонилось к закату. Вечерняя заря золотила листву деревьев, а листьям виноградных лоз придавала янтарную прозрачность. По сельским дорогам звенели колокольчики стад, слышались скрип повозок и убаюкивающее пение поселян.
Когда грек приблизился к вилле Сонники, то подумал, что здесь различных построек столько же, сколько домов в деревенском поселении. Прежде всего он миновал жилища рабов, в дверях которых крутился рой голых ребятишек с большим животом и выступающим, как бутон, пупком. Затем – конюшни, из которых шел теплый пар и слышалось ржание лошадей. Вот сараи, житницы, дом управляющего, темницы для непокорных рабов, голубятня в виде высокой башни из кирпича, вокруг которой трепетало облако белых крыльев с непрекращающимся воркованием. Вот большие соломенные хижины, служащие жилищем для сотен кур. А среди этих построек красовалась вилла отдохновения, жилище Сонники, о котором говорили с удивлением даже среди самых отдаленных городов Кельтиберии. Вилла была окружена кипарисами и лаврами, огорожена стенами, покрытыми вьющимися виноградными лозами, и среди целой массы листвы выделялись лишь стены здания розового цвета с колоннадами и фризами из голубого мрамора, а также терраса, украшенная раскрашенными статуями, чьи эмалевые глаза сверкали на солнце, как драгоценные камни.
Актеон был молчалив и сосредоточен. Вот уже полчаса Ранто говорила с ним, не получая ответа.
– Смотри, иностранец. Все поля вокруг, насколько хватает взгляда, принадлежат Соннике. И ты только подумай, сколько кур. Почти все яйца, которые съедаются в городе, появляются здесь.
Актеон не обращал внимания на замечания пастушки, но когда она постучала в ворота сада, и в ответ на звон колокольчика раздался лай собак и странный крик невидимых птиц, грек неожиданно ударил себя по лбу, как бы сделав, наконец, открытие.
– Я же знаю, кто это, – сказал он, точно пробуждаясь ото сна.
– Кто? – изумленно спросила Ранто.
– Никто, – буркнул грек в ответ, боясь, что сказал слишком много.
Но он внутренне ликовал от своего открытия. Вспоминая слова ливийского наемника в винной лавке, Актеон припомнил и загадочную фигуру кельтиберского пастуха. И внезапно пришло озарение.
Теперь он знал, кем был пастух. Не зря же глаза этого незнакомца с первой минуты произвели на Актеона такое впечатление – глаза, которые нисколько не изменились за минувшие годы. Эти глаза он видел много раз в детстве, когда отец сражался вместе с Гамилькаром в Сицилии, а сам Актеон воспитывался в Карфагене.
Пастухом был Ганнибал.