Когда корабль славного Полианто, сагунтского[1] капитана, приблизился к родной гавани, то моряки и рыбаки, привычные зорким взглядом преодолевать морские дали, тотчас же узнали знакомый огненно-рыжий парус и деревянную фигуру богини Победы с распростертыми крыльями и венком в правой руке, занимающую часть носа судна и омывающую свои ноги в волнах.
– Это же корабль Полианто! Это «Победоносный». Он возвращается из Гадеса[2] и Нового Карфагена[3].
И чтобы лучше видеть, все кинулись гурьбой к каменным перилам, которыми были отгорожены три гавани сагунтского порта, соединенные с морем посредством длинного канала.
Низменная и болотистая местность, покрытая осокой и ползучими водными растениями, тянулась вплоть до Сукронского залива, замыкающего горизонт своим голубым поясом, на котором, точно мухи, скользили рыбачьи лодчонки.
Корабль медленно приближался к входу в порт. Парус огненного цвета трепетал от легкого дыхания ветерка, но не надувался, поэтому по каждому борту пришел в движение тройной ряд весел, досадливо рассекая морскую пену у входа в канал.
Сгущались сумерки. На прилегающем к порту холме храм Афродиты, также называемый храмом Венеры, отражал в полированных поверхностях своего фасада пламя угасающего солнца. Золотистая атмосфера окутывала колоннаду и стены голубого мрамора, словно властитель дня, удаляясь, прощался поцелуем света с богиней морских вод. Цепь темных гор, покрытых соснами и кустарником, образовывала исполинский полукруг, обращенный к морю, и охватывала плодородную сагунтскую долину, ее белые виллы, одинокие возвышенности и деревеньки, раскинувшиеся среди зеленой массы полей.
На краю горного хребта, кажущегося расплывчатым в туманной дали, там, где горы больше всего отстояли от моря, виднелся город, древний Зазинто, он же Сагунт, с группами домов, оттесненных крепостными стенами и башнями к подножию крутого склона. На вершине же возвышался Акрополь[4] и циклопические оборонительные стены, над которыми вздымались кровли храмов и общественных зданий.
В порту тем временем кипела работа. В большой гавани два корабля из Марсилио[5] загружались вином. Корабль из Либурнии[6] запасался сагунтскими грузами и сушеными винными ягодами для сбыта их в Риме, а галера из Карфагена забирала в свою утробу крупные слитки серебра, добытого в копях Кельтиберии[7].
Остальные корабли с собранными парусами и рядами опущенных весел, свисающих по бортам, оставались неподвижно у пристани, словно большие спящие птицы. Они лишь слегка покачивали своими носами, похожими на головы крокодилов или лошадей, которые были в обычае у флота в Александрии Египетской. Некоторые же вместо крокодильей или лошадиной головы демонстрировали фигуру страшного красного карлика, похожего на того, который украшал корабль легендарного финикийца Кадма во время его удивительных путешествий по морям.
Рабы, согнутые под тяжестью амфор, тюков и слитков металла, без всякой одежды, кроме набедренной повязки и белой шляпы, с напряженными и вспотевшими телами, проходили в беспрерывном движении по деревянным трапам, тянувшимся от пристани к кораблям, и переносили в утробы судов товары, сложенные на набережной.
Посреди большой центральной гавани возвышалась башня, охраняющая вход в порт, – могучее сооружение, погружающее свои плиты в водную глубину. Тут же покачивался военный корабль, пришвартованный у башенных стен, имевших металлические кольца специально для таких случаев. Этот тип судна назывался либурна. Оно отличалось высокой кормой, головой барана на носу, большим четырехугольным парусом, сейчас свернутым, и зубчатой деревянной башенкой у мачты, а по каждому борту располагался ряд щитов морских воинов – классияр. Это был римский корабль, которому завтра на рассвете следовало увезти послов, присланных великой Республикой для умиротворения распрей, волновавших Сагунт.
Во второй гавани, тихом водном пространстве, где строились и чинились суда, стучали по доскам колотушки конопатчиков. Точно больные чудовища, виднелись лежащие на берегу галеры, без мачт, с дырами-ранами на боках, через которые можно было видеть их крепкие ребра и черноту их нутра. В третьей гавани, самой маленькой и с грязными водами, мокли рыбачьи челноки, а также стаями парили чайки, опускаясь к воде, чтобы поживиться тем, что плавало на ее гладкой поверхности. На берегу сновали женщины, старики и дети, ожидая прибытия из Сукронского залива лодок с рыбой, которую ловцы продавали ближайшим жителям Кельтиберии.
Прибытие сагунтского корабля отвлекло от своего дела весь портовой люд. Рабы работали медленно, видя, что их надсмотрщики заняты наблюдением за подходом судна, и даже мирные горожане, сидящие на молу с удочками в руках и стремящиеся поймать жирных угрей, обитающих в гавани, забыли про рыбную ловлю, следя взглядом за приближением «Победоносного». Он уже находился в канале. Корпус корабля не был виден, мачта двигалась поверх тростников.
Повсюду царила вечерняя тишина, нарушаемая монотонным кваканьем бесчисленных лягушек, живущих в болотистой местности, и чириканьем птиц, которые перепархивали с ветки на ветку на оливковых деревьях подле святилища Афродиты.
Портовый люд притих, следя за ходом корабля Полианто. «Победоносный» миновал второй изгиб канала. В большой гавани показалось золоченое изображение богини на носовой части и первые весла, громадные красные лапы, рассекающие с такой силой гладкую поверхность воды, что на ней вздымалась пена.
Многочисленная толпа, среди которой волновались семьи моряков, разразилась криками восторга при входе корабля в порт.
– Привет тебе, Полианто! Добро пожаловать, сын Афродиты!.. Да осыплет тебя милостями Сонника, твоя госпожа!
Голые загорелые ребятишки кидались с головой в воду гавани, плавая вокруг корабля, точно скопище маленьких тритонов.
Все восхваляли своего соотечественника, преувеличивая его достоинства: никто никогда не погибал на его корабле, и богачка Сонника может гордиться своим вольноотпущенником.
На передней части корабля штурман, неподвижный, как статуя, следил напряженным взглядом за ходом судна, чтобы заранее заметить малейшее препятствие. Обнаженные тела гребцов, с согнутыми к веслам спинами, лоснились на солнце. На корме стоял капитан корабля, сам Полианто, нечувствительный к усталости. Он был одет в красные одежды, в правой руке держал руль, а в левой – белый жезл, который мерно колебался, отмечая движение весел. Подле мачты сгруппировались мужчины в чужеземном одеянии и женщины, неподвижные, усталые, в широких накидках.
Корабль, словно громадное насекомое, приближался к порту, рассекая своим носом спокойные, будто мертвые воды. Бросив якорь и перекинув дощатый мостик, гребцы стали отталкивать шестами толпу, которая сгрудилась, стремясь пробраться на корабль.
Капитан отдавал приказания с кормы. Его красное одеяние, словно воспламененное заходящим солнцем пятно, мелькало то здесь, то там.
– А, Полианто!.. Добро пожаловать, мореплаватель! Что ты привез?
Капитан увидел на берегу двух молодых всадников. Тот, который говорил, был одет в белый плащ, один конец которого прикрывал его голову, оставляя открытой бороду, завитую локонами и блестящую от благовоний. Другой сжимал бока коня своими обнаженными сильными ногами; одет он был в военный плащ кельтиберов и короткую шерстяную тунику, поверх которой болтался в ножнах за плечом его широкий меч. Волосы, такие же непокорные и жесткие, как и борода, обрамляли мужественное и смуглое лицо.
– Привет тебе, Лакаро! И тебе привет, Алорко! – ответил капитан с выражением почтения. – Не увидите ли вы вскоре Соннику, мою госпожу?
– Этим же вечером, – ответил Лакаро. – Мы ужинаем в ее загородном доме… Что ты привез?
– Скажите ей, что я привез среброносный свинец из Нового Карфагена и шерсть из Бетики[8]. Чудесное путешествие!
Молодые люди натянули поводья своих лошадей.
– Мы все признательны тебе за это, – сказал Лакаро.
– Прощай, Полианто! Да будет Нептун милостив к тебе!
И оба всадника ускакали, скрывшись между группой хижин, стоявших у подножия храма Афродиты.
Между тем один из прибывших спустился с корабля и смешался с многочисленной толпой, стоящей лицом к корпусу корабля. Это был грек. Каждый узнавал его происхождение по прикрывавшему его голову пилэосу, коническому кожаному шлему, подобному тому, который изображен у Одиссея на картинах греческой живописи. Одет он был в темную короткую тунику, перехваченную у пояса ремнем, на котором висела сумка. Хламида, не доходившая до колен, была скреплена на правом плече медной пряжкой. Обувь из поношенных и запыленных ремешков прикрывала его обнаженные ноги, руки же, сильные и старательно очищенные от волос, опирались о большой дротик, почти копье. Волосы, короткие и вьющиеся, крупными завитками выбивались из-под шлема, образуя вокруг его головы волнистый ореол. Кудри были черные, но в них серебрилось несколько седых волос – так же, как и в обрамлявшей его лицо бороде, широкой и короткой.
Это был сильный и стройный мужчина, полный мужественности и энергии. В его глазах с ироническим выражением сверкал тот огонь, который отмечает людей, рожденных для борьбы и власти. Он свободно шел по этому не знакомому ему порту, как путешественник, привыкший ко всякого рода случайностям и неожиданностям.
Солнце скрывалось за горизонт, и портовые работы прекращались, заставляя медленно рассеиваться толпу, заполнявшую набережную. Мимо чужеземца проходили группы рабов, отиравших пот и расправлявших свои изболевшиеся плечи. Подгоняемые палками своих надсмотрщиков, они шли к горным пещерам или масличным мельницам, где должны были провести ночь, вдали от людей, подальше от морских кабачков, харчевен и лупанаров[9], которые группировали свои земляные стены и дощатые крыши у подножия храма Афродиты.
Торговцы также отправлялись на поиски своих лошадей и тележек, чтобы ехать в город. Они шли группами, изучая заметки на своих памятных табличках и толкуя о предприятиях дня. Различные типы внешности, фигуры и одеяния свидетельствовали о большой смеси национальностей Зазинто, этого торгового города, куда с древних времен стекались корабли Средиземного моря и чьи купцы выдерживали конкуренцию с Ампурией[10] и Марсилио.
Азиатские и африканские купцы, которые получали для богачей города слоновую кость, страусовые перья, пряности и благовония, сразу выделялись в толпе своей степенной поступью, туниками с золотыми цветами и птицами, зелеными полусапожками, высокими тиарами, сплошь вышитыми, и бородами, спускающимися на грудь горизонтальными волнами мелких завитков. Греки с обычной подвижностью болтали и смеялись, угнетая своим многоречием иберийских[11] перевозчиков товаров, степенных, бородатых, нелюдимых, одетых в грубую шерсть и своим молчанием как бы протестующих против этого потока ненужных слов.
Набережная опустела за несколько минут. Вся ее жизнь отхлынула к дороге, идущей к городу, где среди облаков пыли бежали лошади, катились повозки и тряслись мелкой рысью африканские ослицы, везя на своих спинах тучных седоков, сидящих по-женски.
Грек медленно шел по набережной позади двух мужчин, одетых в короткие туники, полусапожки и в конические со спущенными полями шляпы, похожие на шляпы эллинских пастухов. Это были два городских ремесленника. Они провели день, удя рыбу, и возвращались домой, поглядывая с плохо скрываемой гордостью на свои ивовые корзины, на дне которых шевелило хвостами множество барвен[12], извивающихся с проворностью угрей. Они говорили по-иберийски, беспрестанно вставляя в свою речь греческие и латинские слова. Это было обычное наречие здешней древней колонии, всегда употребляемое купцами в торговых отношениях с главнейшими народами страны. Грек, следуя за ними по набережной, прислушивался с любознательностью чужестранца.
– Я подвезу тебя в своей тележке, приятель, – говорил один из ремесленников. – Я оставил ее в трактире Абилиано под присмотром. Ведь мой осел, как тебе известно, является предметом всеобщей зависти. Но в трактире с ним ничего не случится, а мы приедем в город ранее, чем запрут ворота.
– Очень тебе благодарен, сосед. Небезопасно идти одному теперь, когда в наших деревнях развелось столько бродяг, которых мы содержим на жалованье для войны с турдетанами[13]. К тому же вокруг столько злого люда, бежавшего из города после последних беспорядков! Ты ведь знаешь, что третьего дня нашли на дороге труп Актэно, цирюльника с Форума[14]? Беднягу убили грабители, когда он возвращался вечером в свой загородный дом.
– Говорят, что теперь, после вмешательства римлян, мы заживем покойнее. Послы Рима отсекли множество голов и утверждают, что благодаря этому у нас водворится мир.
Оба собеседника на минуту остановились и повернулись, чтобы посмотреть на римское судно – либурну, которая еле виднелась возле башни порта, скрытая сумраком надвигающейся ночи. Затем ремесленники продолжили путь, шагая медленно и как бы размышляя.
– Я знаю, – продолжал один из них, – что я не более чем сапожник, у которого есть лавка возле Форума и который может довольствоваться кошельком звонких викториатов[15], чтобы спокойно встретить старость и проводить вечера на набережной с удочкой в руке. Я не знаю того, что знают риторы, которые, отправляясь за городские стены, рассуждают, крича, как фурии. Я не мыслю, как философы, которые собираются в портиках[16] Форума, чтобы спорить среди насмешек торговцев о том, кто прав из мыслителей Афин. Но при всем своем невежестве я задаю себе вопрос, сосед: к чему эти распри между людьми, с которыми мы живем бок о бок и к которым мы должны относиться как к братьям?.. К чему?
Приятель сапожника молча кивнул в знак одобрения, а невольный оратор продолжал свою речь:
– Да, я понимаю, что у нас есть основания быть во враждебных отношениях с нашими соседями, турдетанами. Во-первых, из-за проведения воды на поля, во-вторых, из-за пастбищ и, в-третьих, из-за земельных границ и того, что мы мешаем им воспользоваться этим прекрасным портом. Я понимаю, почему наши горожане вооружаются, ищут повод для сражения и стремятся разрушать деревни турдетанов и сжигать хижины. Наконец, турдетаны – это люди не нашего племени. Кроме того, ведь война поставляет рабов, в которых обычно чувствуется недостаток. А без рабов что бы делали мы, люди… горожане?
– Я беднее тебя, сосед, – наконец ответил другой рыболов. – Изготовление лошадиных седел не приносит мне такого заработка, как тебе – башмачное ремесло. Но и при моей бедности я нахожу возможным содержать раба-турдетана, который мне весьма полезен. И я хочу войны, так как она повышает цену на мой труд.
– Война с соседями… Что ж, в добрый час! Молодежь на войне крепнет и ищет случая отличиться, государство приобретает этим значительность. А все сражающиеся, после того как побегают по полям и горам, покупают обувь и отдают в починку седла своих лошадей. Чего же лучше?! На этом-то и держится торговля. Но почему мы вынуждены более года превращать Форум в поле битвы и каждую улицу – в крепость? Разве приятно торговать в своей лавке, спрашивая с красивой горожанки цену за сандалии, сделанные из папируса по азиатской моде, или же продавая прекрасные греческие котурны[17], когда слышишь на площади звон оружия, крики и вопли умирающих? А приятно, проходя по порту, опасаться, как бы тебе не запустили в седалище какой-нибудь шальной дротик? И из-за чего? Что за причина жить как собака с котом на лоне этого Зазинто, столь спокойного и трудолюбивого в прежние времена?
– Из-за чего? Что за причина? Всему причиной гордость и богатство греков… – начал говорить спутник.
– Да, я это знаю. Отсюда ненависть между иберийцами и греками – из-за убеждения, что греки благодаря своим богатствам и образованию главенствуют и эксплуатируют иберийцев… Как будто в городе есть чистокровные иберийцы и чистокровные греки!.. Иберийцы – это те, которые живут по другую сторону этих гор, скрывающих от нас горизонт. Грек же – это тот, который, как мы видели, сошел с корабля и идет теперь вслед за нами. Но мы, мы – не более как сыны Зазинто, или Сагунта, как хотят именовать наш город. Мы являемся последствием тысячи столкновений земли с морем, и сам Юпитер затруднился бы сказать, кто были наши предки. С тех пор как на этих полях змея укусила нашего прародителя Зазинто и легендарный Геркулес воздвиг высокие стены Акрополя, кто может отличить людей, прибывших сюда, от тех, которые здесь жили? Сюда прибывали люди из Тира[18] на своих кораблях с красными парусами в поисках серебра, лежащего в недрах земли. Моряки Занта[19], бежавшие со своими семьями от тиранов своей родины. Жители Ардеи[20], население Италии, бывшее могущественным в те времена, когда еще не существовал Рим. Карфагеняне того времени, когда больше думали о торговле, чем о военных подвигах… И могу ли я знать, какие еще народы! Интересно послушать, когда обо всем этом рассказывают философы в портике храма Дианы, объясняя историю… Я сам разве знаю, грек ли я или ибериец?! Мой дед по отцовской линии был вольноотпущенником из Сицилии, он прибыл сюда с поручением от одной фабрики глиняной посуды и женился на кельтиберке. Мать моя была лузитанка[21], приехавшая сюда с экспедицией для продажи золотого порошка купцам Александрии Египетской. Я так же, как и другие, горжусь тем, что я сагунтец. Те, которые почитают в Сагунте иберийцев, верят в греческих богов. Греки же, не замечая, усваивают многие иберийские обычаи. Они считают себя чуждыми друг другу потому, что живут разобщенно в этом городе, но их праздники одинаковы и в ближайшие торжества в честь Минервы[22] ты увидишь вместе дочерей эллинских коммерсантов и детей тех граждан, которые обрабатывают землю, носят грубое сукно и отпускают бороды, чтобы больше походить на коренное население.
– Да, но греки захватили все в свои руки. Они хозяева всего, завладели жизнью города.
– Они более образованные, более отважные. В их личности есть нечто божественное, – произнес назидательно сапожник. – Обрати внимание на того, который позади нас. Одет он бедно; быть может, в его кошельке нет и двух оболов[23], чтобы поужинать; возможно, что он будет спать под открытым небом, и все же он кажется Зевсом, который, переодевшись, спустился с небес.
Оба ремесленника оглянулись на грека и затем продолжали свой путь. Они направились к хижинам, которые, окружая порт, оживляли его людской суетой.
– Есть другая причина вражды, которая разъединяет нас, – сказал седельщик. – Не только неприязнь между греками и иберийцами. Одни хотят, чтобы мы были друзьями Рима, а другие – Карфагена.
– Ни теми, ни другими, – наставительно сказал сапожник. – Жить спокойно и торговать, как в прежние времена, – вот что необходимо для нашего довольства. Греки Сагунта хотят, чтобы мы поддерживали дружбу с Римом, и это я ставлю им в упрек.
– Рим – победитель!
– Да, но он очень далеко, а карфагеняне – почти у наших ворот. Их войска из Нового Карфагена могут прийти сюда с многочисленными полками.
– Рим – наш союзник и наш покровитель. Его послы, которые завтра уезжают, положили конец нашим смутам, обезглавив тех граждан, которые нарушили покой нашего города.
– Да, но эти граждане были друзьями Карфагена и пользовались покровительством Гамилькара[24]. Ганнибал не так-то легко забудет друзей своего отца.
– Ба! Карфаген хочет мира и обширной торговли, чтобы обогатиться. После своего поражения в Сицилии он боится Рима.
– Боятся карфагенские сенаторы, но сын Гамилькара для этого слишком молод и, откровенно говоря, у меня вызывают большое опасение эти превращенные в полководцев мальчишки, которые не признают вина и любви, мечтая лишь о славе.
Грек не мог более расслышать беседу. Оба ремесленника скрылись между хижинами; звук голосов затерялся вдали.
Чужеземец оказался совершенно один среди незнакомого порта. Набережная оставалась безлюдной. На носах кораблей загорелось несколько фонарей, а вдали над водами залива поднималась луна, точно громадный диск медового цвета. Только на малой рыбачьей пристани чувствовалось некоторое оживление. Женщины, высоко подняв и сжимая между ног рубища, которые служили им туникой, стояли по колена в воде, полоща рыбу. Каждая труженица складывала этих рыб в корзину, которую ставила себе на голову, и отправлялась в путь, таща за собой своих ребятишек, толстопузых и совершенно голых.
С кораблей, неподвижных и безмолвных, сходили группы мужчин, направляющихся к публичным домам, расположенным у подножия храма Афродиты. Это были моряки, которые двинулись на поиски трактиров и лупанаров.
Греку были хорошо знакомы эти нравы. Здешний порт напоминал многие другие виденные им порты. Наверху – храм, служащий путеводителем для мореплавателей, а внизу – вино, легкая любовь и кровопролитные ссоры, являющиеся как бы завершением празднества.
На минуту у грека возникла мысль направиться в город, но город был слишком далеко, дорога неизвестна, и чужеземец предпочел остаться здесь, проспав где-нибудь до восхода солнца. Он пошел по кривым улочкам, образовавшимся между хижинами, случайно построенными, точно свалившимися с неба со своими земляными стенами и крышами из соломы или камыша, с узкими оконцами и единственным входом, завешанным ковром или лоскутами ткани. В некоторых хижинах, внутри менее убогих, жили скромные торговцы гавани, которые доставляли съестные припасы кораблям и поставляли зерно, а также рабочие, которые помогали рабам переносить на гребные суда бочки воды. Но большинство домишек было занято трактирами, кабачками и лупанарами. Над дверями некоторых домов виднелись разрисованные охрой надписи на греческом, иберийском и латинском языках.
Грек услышал, что его окликают. Оказалось, это был тучный и плешивый человек, который, стоя у дверей своего жилища, жестикулировал.
– Привет тебе, сын Афин, – сказал он, желая польстить путешественнику именем знаменитейшего города Греции. – Войди сюда. Ты будешь среди своих, так как мои предки также происходили оттуда же. Погляди на вывеску моего трактира: «Храм Афины». Здесь ты найдешь лауронское[25] вино, которое столь же прекрасно, как и вино Аттики[26]. Если захочешь попробовать кельтиберское пиво, также и оно у меня имеется, а если пожелаешь, могу предложить тебе несколько бутылок вина из Самоса[27], которое так же неподражаемо, как и украшающая мой прилавок богиня Афина.
Грек ответил улыбкой и отрицательным жестом, а болтливый трактирщик уже успел проскользнуть в свое малое и грязное жилище, приподняв ковер, чтобы впустить группу моряков.
Пройдя несколько шагов, грек приостановился, привлеченный слабым свистом, который, казалось, призывал его из глубины хижины. Старуха, закутанная в черный плащ, подавала знаки у дверей. Внутри жилища, при свете глиняного светильника, висящего на цепочке, видно было несколько женщин, сидящих на камышовых циновках в позах покорных животных, с неподвижной улыбкой, от которой сверкали их зубы.
– Я тороплюсь, матушка, – сказал чужеземец, смеясь.
– Погоди, сын Зевса, – заговорила старуха по-эллински, коверкая этот язык твердостью произношения и свистом дыхания из-за беззубых десен. – Я сразу поняла, что ты грек. Все, рожденные в твоей стране, веселы и прекрасны: ты походишь на Аполлона, ищущего своих божественных сестер. Войди, здесь ты их встретишь…
Старуха, приблизившись к чужеземцу, взяла его за край хламиды и стала перечислять все прелести своих питомиц: иберьянок, балеарок[28] и африканок. Одни величественны и крупны, как Юноны, другие миниатюрны и грациозны, как куртизанки Александрии Египетской и Греции… Но, видя, что грек высвободился и продолжает свой путь, старуха, думая, что не сумела угодить его вкусу, возвысила голос и заговорила о молоденьких девушках, белокурых и с длинными волосами, прекрасных, как улыбающиеся дети, которые поспорят с красавицами Афин.
Грек покинул кривую улочку, но все еще продолжал слышать голос старухи, которая, казалось, цинично упивалась своими грязными речами! Он очутился на поле в начале дороги, идущей в город. Направо был холм, на котором возвышался храм, а под холмом виднелся дом несколько больший, чем другие. Это был трактир с дверями и окнами, ярко освещенными светильниками из красной глины.
Внутри виднелись сидящие на каменных скамьях путешественники всех стран. Там были римские воины со своими панцирями из бронзовых чешуек, короткими мечами, висевшими за плечом, и лежащими у их ног шлемами, с гребнями из красного конского волоса. Там же находились гребцы из Марсилио, полунагие с клинками, наполовину скрытыми в складках рубищ, опоясывающих их бедра. Кроме того зашли на огонек финикийские и карфагенские моряки в широких панталонах, высокой шапке в форме митры и в тяжелых серебряных серьгах. Были там и негры из Александрии, атлетически сложенные и с неповоротливыми движениями, показывающие при улыбке свои острые зубы, которые невольно наводили на мысль об ужасных картинах людоедства. Нашлось место для кельтиберов и иберийцев в темной одежде, с длинными спутанными волосами, недоверчиво поглядывающих по сторонам и чуть что инстинктивно тянущих руку к широкому ножу. Также в трактире сидели несколько краснокожих мужчин с длинными усами и жесткими гривами, связанными шнурком и спадающими на затылок. Наконец, там находились люди, перебрасываемые случайностями войны и капризами моря с одного конца света на другой, становящиеся в один день военными победителями, а на другой день – пленными рабами. Это были столь же моряки, сколько пираты, не знающие ни закона, ни родины, не ведающие другого страха, как только трепет перед начальником корабля, карающим плетьми и крестом. Эти люди веровали лишь в меч и в мускулы, а потому носили печать своего таинственного прошлого, полного ужасов, в заживших ранах, покрывавших их тела, в широких рубцах, которые бороздили их кожу, в отсеченных ушах, прикрытых грязными и спутанными волосами.
Одни из них ели, стоя вокруг прилавка, позади которого высились заткнутые пробками амфоры, украшенные рисунками в виде листьев. Другие, сидя на каменных скамьях вдоль стен, держали на коленях глиняные блюда. Большинство же развалились на полу на брюхе, точно дикие животные, делящие пищу, и тянулись своими волосатыми лапами к блюдам, треща челюстями.
Еще не распивалось вино и требовалось присутствие женщин. Изнуренные воздержанием долгих путешествий и нравственно измученные строгой дисциплиной кораблей, люди ели и пили с аппетитом людоедов.
Случайно собравшись в узком помещении, наполненном копотью светильников и паром кушанья, они чувствовали потребность в общении, так что каждый из них между едой вступал в беседу со своим соседом, не обращая внимания на различие языка, ведь в итоге все понимали друг друга, объясняясь более жестами, чем словами.
Один карфагенянин рассказывал греку о своем последнем путешествии на острова Великого моря[29], находящиеся далее, чем Столпы Геркулеса[30]. Долго плыли они по серому морю под сенью сплошных облаков, пока, наконец, не прибыли к крутым, известным лишь капитанам его страны, берегам, где находится олово[31].
Негр со смешной мимикой рассказывал двум кельтиберам об экскурсиях вдоль Красного моря к таинственным берегам, не обитаемым днем, но ночью покрытым движущимися огнями и населенным людьми, волосатыми и проворными, как обезьяны, чьи кожи, набитые соломой, доставлялись в храмы Египта для жертвоприношения богам.
Римские воины, более пожилые, рассказывали о своей великой победе на Эгатских островах, которая позволила завершить войну и очистила Сицилию от карфагенян. И в своей заносчивости победителей они не считались с присутствием униженных карфагенян, которые слушали их.
Иберийские пастухи, смешавшись с мореплавателями, хотели умалить эффект морских приключений и рассказывали о породистых лошадях и о быстроте их бега.
Между тем какой-то маленький грек, поразительно живой и язвительный, желая унизить варваров и доказать преимущество своей нации, декламировал отрывки известной оды, выученной им в Пирее[32], или напевал мелодию, медлительную и сладостную, которая терялась среди гула разговоров, чавканья и звона посуды.
Гости потребовали большего освещения, так как с каждой минутой хмельная атмосфера трактира сгущалась. Пламя светильников еле виднелось в ней, словно капли крови на стенах, черных от копоти.
Из расположенной рядом кухни плыл едкий пар от пряных соусов и горящих поленьев. Он вызывал у многих посетителей слезы и кашель.
Некоторые уже были пьяны, едва приступив к ужину, и требовали у рабов венки из цветов, чтобы так же, как на пирах богачей, украсить ими себя. Другие с ревом аплодировали, увидев, что вертеп озарился кровавым сиянием факелов, которые зажигал хозяин трактира.
Рабы суетились за каменным прилавком, наливая напитки из больших амфор, бегали на кухню и сейчас же возвращались, красные от духоты, неся большие блюда. Вино проливалось на пол, когда опрокидывались чаши, а как только в окнах появлялись раскрашенные лица проституток – волчиц[33] порта, выжидавших момента, чтобы сделать набег на трактир, моряки приветствовали их громкими взрывами смеха. Этот смех уподоблялся реву животных, а затем мужчины кидали женщинам остатки своей пищи, провоцируя среди проституток драку и крики.
Кушанья возбуждали зверский аппетит, и их жадно уничтожали, запивая каждый кусок. Греки ели слизняков, плавающих в шафранном соусе, свежих сардин из залива, уложенных на круглом блюде и украшенных лавровыми листьями, даже птичьи гребешки, политые зеленым соусом. Иберийские пастухи довольствовались сушеной рыбой и твердым сыром. Римляне и галлы поглощали большими кусками ягнятину, из которой каплями сочилась кровь. Также подавались угри из гавани порта, гарнированные вареными яйцами, и все эти кушанья и большинство других были приправлены солью, перцем и зеленью с острым запахом.
Все чувствовали потребность швырять деньги, пресытиться едой и напиться до потери сознания, чтобы хоть этим усладить суровую и полную лишений жизнь, которая ожидала на кораблях. Римляне, которые на следующий день уезжали, собирали последние деньги, чтобы оставить свои сестерции[34] в порту Сагунта. Карфагеняне с гордостью говорили о своей Республике, самой богатой в мире.
Трактирщик без конца кидал на дно пустой амфоры монеты различного достоинства: Зазинто с изображением носовой части корабля и богини Победы, летящей над ней; Карфагена с легендарной лошадью и ужасными богами; наконец, Александрии Египетской с изящным профилем Птолемеев[35].
Большинство простых гребцов привередничали, чувствуя себя господами. Они стремились хоть в течение одной ночи подражать богачам, чтобы в дни голода утешать себя этим воспоминанием. Вот почему такие посетители трактира требовали устриц из Лукрино[36], которых корабли доставляли в амфорах с водой для крупных торговцев Сагунта, а также хотели попробовать оксигарум, за который патриции Рима платили большие деньги. Последнее блюдо представляло собой внутренности мелкой рыбы, приготовленные с уксусом и пряностями и возбуждающие аппетит.
Черное лауронское вино[37] и вино цвета розы сагунтских полей казалось непригодным для тех, у кого были деньги. С таким же пренебрежением они относились к вину Марсилио, говоря, что оно приготовляется из древесной смолы, и требовали вин Кампании[38], Фалерно[39] и Массико[40]. Эти дорогие напитки наливались, несмотря на цену, в кимбы, очень вместительные чаши из сагунтской глины в форме лодки.
Все люди, собравшиеся вокруг горячих кушаний и различных напитков, начиная от кельтиберского пива и заканчивая иностранными винами, пожирали громадное количество зелени и фруктов, соскучившись после долгого пребывания на море по овощам и плодам. Они набрасывались на блюда, наполненные грибами, хватали руками редис, приготовленный в уксусе, жадно уничтожали порей, свеклу, чеснок и груды свежего садового латука, усыпая пол его листьями.
Грек наблюдал это зрелище, стоя у дверей среди нескольких моряков, которые не нашли себе места в трактире. При виде грубого пиршества чужеземец вдруг вспомнил, что ничего не ел с самого утра, когда Полианто, капитан корабля, дал ему кусок хлеба.
Новизна впечатлений, когда путешественник высадился на берег незнакомого города, заставила умолкнуть желудок, приученный к воздержанию, но теперь при виде стольких людей, которые ели, грек почувствовал приступ голода и инстинктивно сделал шаг вперед, но сейчас же остановился. К чему входить? Ведь в сумке, которая висела у его пояса, был только папирусный свиток, свидетельствующий о прошлых деяниях, и таблички для памятных заметок. Там же хранились щипцы для выдергивания волос и гребенка – словом, все те незначительные предметы, без которых не мог обойтись ни один порядочный грек, заботящийся о себе. Но сколько бы он ни искал, не нашел в сумке ни единого обола. На корабль его пустили бесплатно, видя блуждающим по пристани Нового Карфагена, так как капитан уважал греков Аттики. Теперь же путешественник чувствовал себя одиноким и голодным в незнакомом порту, и если бы вошел в трактир, желая поесть, не заплатив, то с ним обошлись бы как с рабом, выгнав палками.
Раздраженный запахами мяса и соусов, грек предпочел уйти прочь, чтобы не испытывать этих мук Тантала[41], но на выходе столкнулся с высоким мужчиной, закутанным в темный военный плащ и обутым в сандалии с ремешками, перекрещивающимися до колен. Незнакомец в плаще походил на кельтиберского пастуха, но грек, столкнувшись с ним и обменявшись беглыми взглядами, испытал такое чувство, как будто не в первый раз видит эти властные глаза, напоминающие глаза орла, сидящего у ног Зевса.
Грек, равнодушный к людям, не обратил внимания на эту встречу. Сейчас ему хотелось лишь заглушить голод и, если это возможно, заснуть до восхода солнца. Быстро удаляясь от жалкого предместья, освещенного и шумного, он искал места, где бы отдохнуть, поэтому направился к храму Афродиты. От храма, возведенного на высоком холме, спускалась голубая мраморная лестница, нижние ступени которой примыкали к набережной.
Грек опустился на гладкий камень, предполагая дождаться здесь наступления дня. Луна освещала всю высокую часть храма. Гул портовой жизни доходил сюда смягченным, приглушенным и как бы тающим в величественной тишине ночи, в которой растворялись отдаленный плеск моря, трепетный ропот оливковых деревьев и монотонное пенье лягушек, живущих в приморских болотах.
Грек услышал повторяющийся несколько раз крик, протяжный и жалобный, похожий на вой волка. Внезапно этот звук раздался за спиной. Путешественник ощутил на своем затылке горячее дыхание и, оглянувшись, увидел женщину, которая наклонялась к нему, протягивая руки, прикрытые тряпьем. Она тупо улыбалась, открывая рот и показывая отсутствие нескольких зубов.
– Привет тебе, прекрасный чужеземец. Я видела тебя убегающим от сборища, но в одиночестве ты бы соскучился, и я пошла вслед за тобой, чтобы ты был счастлив…
Грек сразу понял, кто эта женщина. Это была волчица порта, одна из тех несчастных, которых он видел на пристанях всех стран. Гражданки мира, жалкие куртизанки, любимые на одну ночь людьми всех племен и рас, покорно растягивающиеся на камне или в тени лодки, чтобы заработать несколько оболов. Среди них попадались бывшие гетеры[42], опустившиеся до скотского состояния, а также беглые рабыни, ищущие свободы в распутстве, грязи и пьянстве, и просто самки, предлагающие любовь грубым людям моря. Словом, несчастные животные, изнуряемые в молодости чрезмерными ласками и подвергающиеся побоям в старости.
Чужеземец смотрел на эту еще молодую женщину и замечал в ней следы красоты, но она выглядела изнуренной своим ремеслом, глаза слезились, а рот оказался обезображен из-за выбитых зубов. Одежда из дорогой ткани, прекраснейшей выделки, давно покрылась грязью и истрепалась. Ноги волчицы были босы, а спутанные длинные волосы поддерживались медной гребенкой, к которой несчастная приколола несколько лесных цветов.
– Ты напрасно теряешь время, придя сюда, – сказал грек с добродушной улыбкой. – У меня в кошельке нет ни единого обола.
Мягкий тон этого человека, казалось, понравился бедной куртизанке. Она была существом, привыкшим к побоям. Мужчина являлся для нее воплощением грубости, животных наслаждений, сопровождаемых укусами, а перед мягкостью грека она растерялась и даже почувствовала робость, как перед опасностью.
– У тебя нет денег? – смиренно проговорила она после долгого молчания. – Это ничего… я останусь здесь с тобой. Ты мне нравишься. Я твоя раба. Среди всего этого люда, собравшегося в трактире, мои глаза остановились на тебе.
И она наклонилась к греку, лаская огрубевшими руками его вьющиеся волосы. Он же смотрел на нее с сожалением в глазах.
Чужеземец, голодный и одинокий в незнакомом порту, чувствовал себя растроганным добротой этой несчастной: это было товарищество бедности.
– Если хочешь, останься со мной и говори, что пожелаешь, но не ласкай меня. Я голоден: я ничего не ел с самого утра и в данную минуту променял бы все ласки любви на порцию пищи любого моряка.
Блудница была поражена услышанным.
– Ты голоден?.. Ты изнемогаешь от голода, тогда как я была уверена, что ты питаешься амброзией Зевса.
И ее глаза выразили точно такой же ужас, как если бы она увидела Афродиту, недосягаемую богиню, хранящуюся наверху в храме, спустившейся со своего мраморного пьедестала и выпрашивающей у гребцов порта хоть один обол.
– Погоди, погоди!.. – решительно проговорила куртизанка после некоторого размышления.
Грек увидел, как она побежала к хижинам, и, когда из-за усталости и слабости его глаза сомкнулись, он вторично почувствовал женщину подле себя, она толкала его.
– Возьми, мой господин. Мне многого стоило достать это. Жестокая Лаис, старуха, ужасная, как Парки[43], которая помогает нам в черные дни, решилась отдать мне свой ужин лишь после того, как взяла с меня клятву, что с восходом солнца я принесу ей два сестерция. Кушай, любовь моя, кушай и пей.
И женщина положила на ступени теплый круглый хлеб, несколько сухих рыб, половину белого сагунтского сыра, мягкого и сочащегося сывороткой, а также поставила рядом кувшин кельтиберского пива.
Грек приблизился к кушаньям и стал с жадностью уничтожать их, а волчица следила за ним взглядом, который минутами смягчался, принимая почти материнское выражение.
– Я бы хотела быть столь же богатой, как Сонника, которая начала так же, как и каждая из нас, а теперь она – госпожа многих из этих кораблей, имеет чудесные, как Олимп, сады, толпы рабов, фабрики глиняной посуды, и половина здешних земель принадлежит ей. Я бы хотела стать богатой пусть даже на одну эту ночь, чтобы угостить тебя всем тем прекрасным, что только есть в порту и в городе. Чтобы устроить для тебя такой же пир, как пиры Сонники, которые длятся до рассвета и где бы ты, увенчанный розами, пил самосское вино из золотой чаши.
Грек, тронутый простотой и искренностью, с которой говорила эта несчастная, посмотрел на нее с нежностью.
– Не благодари меня… – продолжала она. – Это я должна выражать тебе благодарность за то счастье, которое ты доставил мне, позволив дать тебе поесть. Почему так? Не знаю… Никто не прикасался к моему плечу, не дав мне чего-нибудь. Одни давали медные монеты, другие – кусок ткани или чашу вина, большинство же награждало меня побоями и укусами. Все давали мне что-нибудь, а я страдала и ненавидела их. Но ты, который прибыл сюда бедным и голодным, который не ищет меня, не хочет меня, который ничего мне не дает, ты рождаешь во мне радость от того, что не даешь. Ты рождаешь во мне радость от того, что находишься подле меня, и мое тело наполнилось неведомым счастьем. Дав тебе поесть, я чувствую себя пьяной, точно вышла после пиршества. Скажи, грек: действительно ли ты человек или же отец богов, который, спустившись на землю, пришел осчастливить меня?
И, возбужденная своими собственными словами, куртизанка поднялась по мраморным ступеням до половины лестницы и, воздев свои худые руки к храму, озаренному луной, воскликнула:
– Афродита! Моя богиня! В тот день, когда я соберу столько, сколько стоит пара голубей, я принесу их, украшенных цветами и шелковыми лентами огненного цвета, на твой жертвенник в память об этой ночи.
Грек отпил горький напиток из кувшина и передал кувшин куртизанке, которая стала искать на глиняном краю то самое место, к которому прикасались уста ее спутника, и приникла к этому месту своими губами. Она не прикоснулась к ужину, часть которого предложил грек, только пила, и это, казалось, делало ее более разговорчивой.
– Если бы ты знал, чего мне стоило раздобыть все это!.. Улочки переполнены пьяными. Эти люди, валяясь в грязи и волоча друг друга под руки, обрывают на мне платье и кусают за ноги. Вино течет из дверей трактиров. На набережной не лучше. Несколько африканцев гнались за поселянином и, поймав его, опустили головой вниз в воду. Одного кельтибера сшибли с ног ударом кулака. А Тугу, иберийскую девочку, схватили за ноги и погрузили с головой в самую большую, какая только оказалась в харчевне, винную бочку. Когда Тугу вытащили оттуда, она наполовину захлебнулась вином. Это обычное развлечение. А бедную Альбуру, одну мою подругу, я видела окровавленной, сидящей на земле и держащей на ладони глазное яблоко, которое у нее выскочило от удара кулака пьяного египтянина. И так каждую ночь. Теперь все это рождает во мне страх. Мне кажется, что, как только я тебя узнала, я очутилась в новом мире и впервые увидела то, что меня окружает.
Продолжая говорить, женщина рассказала греку всю свою историю. Куртизанку звали Бачис, и она не знала точно, откуда родом. Вероятно, родилась в другом порту, так как смутно помнит в первые годы жизни долгое путешествие на корабле. Мать, судя по всему, была волчицей порта, а Бачис стала плодом встречи своей матушки с каким-нибудь моряком. Имя, которое дали новорожденной девочке, было именем многих знаменитых куртизанок Греции[44].
Одна старуха, вероятно, купила Бачис у капитана, который привез ее в Сагунт. И еще ребенком, задолго до того как стать женщиной, Бачис познала любовь, принадлежа посещающим хижину старухи портовым негоциантам и вольноотпущенникам города, которые рекомендовали друг другу это детское тело, слабое и жалкое, на котором еще не намечалось округленных форм ее пола. После смерти своей хозяйки Бачис стала волчицей и перешла в распоряжение моряков, рыбаков, пастухов ближайших гор – всего этого зверья, наполняющего порт.
Ей еще не исполнилось двадцати лет, а между тем она была уже состарившейся, обессиленной, изнуренной распутством и побоями. Город она обычно видела лишь издали. За всю жизнь была внутри городских стен лишь два раза. Туда не пускали волчиц. Мирились только с их пребыванием подле храма Афродиты, обеспечивая таким образом безопасность Сагунта, который оказывался избавленным от нежелательного наплыва людей всех стран, прибывающих в порт. Однако в городе иберийские мужчины чистых нравов негодовали при виде куртизанок, а развращенные греки, жившие в Сагунте, обладали слишком утонченным вкусом, чтобы чувствовать сострадание, а не отвращение к этим продавщицам любви, которые, как животные, с ожесточением кидались на гроздь винограда или горсть орехов.
Здесь, под сенью храма Афродиты, протекала жизнь несчастной Бачис – жизнь в постоянном ожидании новых кораблей и новых людей, которые набрасывались на женщину, наглые и грубые, как сатиры, раздраженные долгим воздержанием на море. И так будет продолжаться до тех пор, пока ее не убьют в ссоре моряки или же пока она не умрет от голода подле какой-нибудь оставленной лодки.
– А ты? Кто ты? – закончив свой рассказ, спросила Бачис.
– Мое имя Актеон. Моя родина – Афины. Я много странствовал по свету: в одном месте я был воином, в другом – мореплавателем. Я сражался, торговал, сочинял стихи и вел с философами беседы о таких предметах, о которых ты и не слышала. Одно время я был богат, а теперь ты даешь мне поесть. Вот и вся моя история.
Бачис смотрела на него удивленными глазами, угадывая в его скупых словах все прошлое, полное приключений, ужасных опасностей и чудесных превратностей судьбы. Она вспоминала храбрые подвиги Ахиллеса и полную приключений жизнь Одиссея, много раз воспетые в стихах, слышанных ею, когда эти стихи декламировались пьяными греческими моряками.
Куртизанка, склонившись на грудь Актеону, одной рукой гладила его волосы. Грек, благодарный, братски улыбался Бачис с таким бесстрастием, точно она была девочкой.
Из-за хижин вышли два моряка и, покачиваясь, направились по набережной. Пронзительный вой, который, казалось, рассек воздух, прозвучал над ухом Актеона.
Его подруга, побуждаемая привычкой, с инстинктом продавца, издали угадывающего покупателя, вскочила на ноги.
– Я вернусь, мой господин. Я позабыла об ужасной Лаис. Надо уплатить ей деньги до восхода солнца. Она изобьет меня, как избивала не раз, если я не исполню своего обещания. Жди меня здесь.
И, повторяя свой дикий вой, женщина пустилась вдогонку за моряками, которые приостановились и приветствовали крики волчицы взрывами смеха и похабными словами.
Оставшись в одиночестве и уже не чувствуя голода, грек подумал о том, что сейчас произошло, и ощутил настоящее отвращение. Актеон, афинянин, тот, из-за которого спорили в Керамике[45] самые богатые гетеры прекрасного города, покровительствуем и обожаем распутницей порта.
И, не желая более встречаться с ней, он бежал прочь от лестницы, углубившись в улочки порта.
Грек снова очутился перед тем трактиром, у дверей которого испытывал муки голода. Оргия среди моряков была в полном разгаре. Трактирщик с трудом мог отстоять неприкосновенность своего лица за прилавком. Рабы, напуганные тумаками, спрятались на кухне. На полу лежало несколько амфор, из которых, точно ручьи крови, текло вино, а среди луж, впитывающихся в земляной пол, валялись пьяные. Египтянин исполинской силы бегал на четвереньках, подражая реву шакала и кусая женщин, которые находились в харчевне. Несколько негров танцевали с женоподобными движениями, созерцая, точно загипнотизированные, свой пуп, который вздрагивал от судорожных движений живота. Позабывшие о приличиях мужчины и женщины повалились по углам на каменные скамьи, не стесняясь грубого света факелов. Запах голого потного тела смешивался с запахом вина.
Среди этого разгула только четыре человека подле прилавка оставались безучастными к окружающему хаосу и вели спор с мнимым спокойствием. Это были два римских воина, а также старый карфагенянин и кельтибер.
Римлянин вспомнил свое участие в сражении на Эгатских островах, бывшем более двадцати лет тому назад.
– Знаю я вас, – заносчиво говорил он карфагенянину. – У вас республика торгашей, рожденных для плутовства и мошенничества. Я согласен, что вы возьмете первенство в умении подороже продать, надув покупателя. Но если говорить об умении воевать, о настоящих мужчинах, то лучшими из них будем мы, сыны Рима, которые держат одной рукой плуг, а другой – копье.
И он с гордостью поднял свою круглую начисто обритую голову, с твердыми мозолями от нащечников шлема.
Актеон смотрел через окно на кельтибера, единственного из группы, который сохранял показное спокойствие. Кельтибер не спускал глаз с бронзового шлема римского воина, с его обнаженной шеи, точно хищник, привлеченный видом толстых вен, которые выступали под кожей. Без сомнения, этот хищный взгляд греку где-то встречался, был ему давно знаком, но имя обладателя этого взгляда никак не вспоминалось. Грек своим тонким чутьем угадывал какую-то маску, притворство в образе кельтибера и пробормотал:
– Клянусь Меркурием, что этот человек не таков, каким я его вижу. Более всего он походит на пастуха, но бронзовый цвет его лица не свойственен кельтиберам. Их лица, загорелые на солнце, имеют иной оттенок. А его длинные, спадающие на плечи волосы кажутся париком…
Далее грек уже не изучал этого человека, так как сосредоточил свое внимание на споре между римским воином и старым карфагенянином, которые все более приближались друг к другу, чтобы лучше слышать среди шума, царящего в трактире.
– Я также был участником в печальном сражении на Эгатских островах, – говорил карфагенянин. – Там я получил этот шрам, который пересекает мое лицо. Да, вы победили нас. Но что же из этого следует? Много раз я видел ваши корабли, преследуемые нашими, и не раз на полях Сицилии я насчитал сотни римских трупов. О! Если бы Ганнон[46] в день сражения прибыл на острова не так поздно. Если бы Гамилькар получил подкрепление!
– Гамилькар! – воскликнул презрительно римлянин. – Великий полководец, который хотел победить нас, но сумел достичь лишь того, чтобы предложить нам мир. Коммерсант, превращенный в завоевателя!..
И с заносчивостью сильного римлянин смеялся, не боясь гнева старого карфагенянина, который заикался, пытаясь возражать.
Кельтибер, который до сих пор молчал, опустил свою руку на плечо старика.
– Молчи, карфагенянин. Римлянин прав. Вы, по сравнению с ними, несведущие в войне лавочники. Вы слишком любите деньги и потому не умеете господствовать мечом. Но люди твоего сословия ведь не составляют всего населения Карфагена. Есть другие, родившиеся там же, которые сумеют устоять перед мужичьем Италии.
Римлянин, видя, что в их спор вступил сельский житель, стал еще заносчивее и наглее.
– И кто ж это такой, кто сумеет устоять? – крикнул он с презрением. – Не сын ли Гамилькара? Этот мальчишка, мать которого, как говорят, была рабыня?
– Вспомни, римлянин, что одна блудница родила сыновей, которые основали Город[47]. И не далек тот день, когда лошадь Карфагена лягнет волчицу Ромула.
Римский воин поднялся, дрожа от негодования и ища свой меч, но в то же мгновение издал дикий крик и упал, хватаясь за горло.
Актеон видел, как кельтибер опустил руку под военный плащ и, вытащив нож, полоснул воина вдоль шеи, которую с хищным вниманием изучал, пока тот издевался над Карфагеном.
Трактир задрожал от шума начавшейся драки. Другой римлянин, видя своего товарища упавшим, бросился на кельтибера с высоко поднятым мечом, но мгновенно получил удар ножом в лицо, и почувствовал себя ослепленным кровью.
Ловкость этого таинственного сельского жителя была изумительна. Его движения отличались пластичностью, как у пантеры. Летящие в него предметы, казалось, отскакивали от его тела, не нанося вреда. Вокруг сыпался град разбитых кувшинов, обломков амфор, мелькали в воздухе клинки мечей, но он, с поднятой рукой, в которой сжимал нож, сделал быстрый прыжок к дверям и скрылся.
– За ним! За ним! – вопили римляне, преследуя его.
И, привлеченные грубым удовольствием охоты за человеком, за ними последовали из трактира все, кто только еще мог держаться на ногах. Толпа людей, возбужденная видом крови, прыгала через умирающего римлянина и бесчувственных пьяниц, которые храпели подле тела, испускающего последний вздох. Грек видел, как они выбежали и, разделившись на отдельные группы, ринулись в различных направлениях, чтобы поймать кельтибера. Но тот скрылся в нескольких шагах от трактира, точно растаял во мраке.
Гавань заволновалась, охваченная горячкой погони. Замелькали огни на набережной и на улочках предместья. Лупанары и харчевни подвергались строгому обыску со стороны римлян, опьяненных злостью. У дверей каждой лачуги возникали новые ссоры, могущие перейти в кровавую расправу, и грек, боясь быть вовлеченным в распрю, быстро направился к лестнице храма. Бачис не вернулась, и грек, поднявшись по голубым ступеням, очутился во дворе храма, широкой площадке, вымощенной плитами голубого мрамора, на которые колоннада, поддерживающая фронтон, бросала косые линии теней.
Просыпаясь, Актеон почувствовал на лице солнечное тепло. Где-то недалеко пели птицы на оливковых деревьях, а прямо возле него звучали голоса. Очнувшись, грек с удивлением увидел, что наступило утро, тогда как он был уверен, что прошло несколько минут с тех пор, как им овладел сон.
Молодая женщина, патрицианка, стояла в нескольких шагах от него и улыбалась. Ее широкое одеяние было из белой льняной ткани, которая, словно одеяние статуи, спускалась изящными складками к ногам. Волос под капюшоном плаща не было видно, кроме нескольких светлых завитков, спадающих на лоб. Губы были накрашены. Черные глаза с густыми, будто бархатными ресницами, смотрели мягко и ласково. Особую выразительность им придавал голубоватый ореол от утомления после бессонной ночи. При малейшем движении рук под плащом звенели серебряным звоном невидимые драгоценные украшения, а кончик сандалии, видневшийся из-под края одеяния, сверкал, точно алмазная звезда.
Позади женщины две стройные рабыни-кельтиберки со смуглой, пышной, почти обнаженной грудью и бедрами, опоясанными цветастой тканью, несли дары, очевидно, предназначенные для богини. Одна служанка держала пару голубей, а другая – корзинку, полную роз, причем не в руках, а поставив ее себе на голову.
Возле красивой патрицианки Актеон увидел Полианто, сагунтского капитана, и молодого человека, надушенного и изящного, который был на набережной с другим всадником во время прибытия корабля.
Грек невольно встал, пораженный прекрасным видением, которое улыбалось ему.
– Афинянин, – обратилась к нему женщина по-гречески, с чистейшим произношением. – Я – Сонника, собственница корабля, который тебя сюда доставил. Полианто – мой вольноотпущенник и он очень хорошо поступил, привезя тебя в город. Он ведь знает, что твой народ привлекает меня. Кто ты?
– Я – Актеон и молю богов, чтобы они осыпали тебя милостями за твою доброту. Да сохранит Афродита твою красоту на всю жизнь.
– Ты мореплаватель?.. Или купец? Быть может, странствуешь по свету, преподавая уроки красноречия и поэзии?
– Я воин, по примеру всех моих предков. Мой дед умер в Италии, защищая великого Пирра[48], который оплакивал его, как брата. Мой отец возглавлял наемников на службе у Карфагена, и его несправедливо лишили жизни во время войны, которую называют Непримиримой[49].
Несколько секунд он молчал, словно это воспоминание мешало ему продолжать, лишив голоса, а затем добавил:
– Я сражался до тех пор, пока не смолкли приказания Клеомена[50], последнего достойного лакедемонянина[51]. Я был одним из его сотоварищей, и когда герой оказался побежденным, я сопровождал его в Александрию Египетскую. Изъездив свет, я снова вернулся на родину, будучи не в силах выносить изгнание. Я также был купцом на острове Родос, рыбаком у берегов пролива Босфор, земледельцем в Египте и сатирическим поэтом в Афинах.
Красавица Сонника улыбалась, приблизившись к нему. Он был истинным афинянином, обладающим всеми качествами этого столь любимого ею народа: одним из тех искателей приключений, привыкших к превратностям судьбы, объездивших весь свет и на старости лет записывающих хронику своих деяний.
– А почему ты прибыл сюда?
– Я здесь так же случайно, как мог бы очутиться в другом месте. Твой капитан предложил довезти меня в Зазинто, и я согласился. Я тосковал в Новом Карфагене. Меня могли принять в войско Ганнибала. Мне было бы достаточно для этого заявить о своем происхождении: греки дорого оплачиваются во всех войсках. Но здесь тоже война, и я предпочитаю идти против турдетанов, служить городу, которого не знаю.
– И здесь, при храме, ты провел минувшую ночь? Разве ты не нашел приюта в трактирах?
– Я не нашел ни единого обола в своем кошельке. И если мне удалось поужинать, то только благодаря доброте одной несчастной блудницы, которая разделила со мной свою скромную долю пищи. Я беден и отощал от голода. Но не жалей меня, Сонника, не гляди на меня с состраданием. Я также устраивал пиры, которые длились от заката до восхода. На Родосе в часы песен мы кидали из окон рабам серебряные блюда. Жизнь человека должна быть, как жизнь героев Гомера: то царь, то нищий.
Полианто смотрел с интересом на этого искателя приключений, а изнеженный и изящный Лакаро, который поначалу даже не хотел, чтобы его приятельница Сонника будила грека, столь плохо одетого, приблизился к нему, признавая изящество афинянина даже в этом убогом костюме. Лакаро решил сделать афинянина своим другом, чтобы получить от него несколько полезных уроков.
– Приходи сегодня в мой загородный дом, – сказала Сонника, – приходи на закате. Ты отужинаешь с нами. Спроси первого встречного, где моя вилла, и каждый укажет ее тебе. Один из моих кораблей привез тебя в этот порт, и я хочу, чтоб под моим кровом ты нашел радушный прием. До скорого свидания, афинянин. Я ведь также из Афин и, когда вижу тебя, мне кажется, что пред моими глазами все еще сверкает золотое копье, которое держит Афина Паллада в главной зале Парфенона, который возвышается над городом. – Она посмотрела на дротик, который служил Актеону дорожным посохом, а сейчас просто лежал на мраморных плитах храмового двора.
Затем Сонника улыбнулась афинянину на прощание и направилась к храму, сопровождаемая двумя своими рабынями.
Актеон слышал, что говорили Лакаро и Полианто, стоя возле храма. Минувшая ночь была проведена в доме Сонники. Лишь с восходом солнца закончилось застолье. Голова Лакаро все еще была украшена венком пиршества с увядшими и лишенными листьев розами. Сонника узнала, что танцовщицы из Гадеса, которых она с нетерпением ждала, прибыли и стремились предложить ей свои услуги в развлечении гостей на пирах. Заодно она пожелала увидеть Полианто и свой корабль, а также захотела по пути принести жертву Афродите, как делала это всегда, посещая порт. Так в своих больших носилках она отправилась в путь, сопровождаемая Лакаро и двумя рабынями, а по возвращении собиралась лечь спать, потому что привыкла проводить большую часть дня в постели, до позднего вечера.
В итоге капитан вернулся к своему кораблю, чтобы высадить танцовщиц, а Актеон направился с Лакаро к открытым дверям храма.
Интерьер отличался простотой и изяществом. В кровле здания было оставлено незакрытым большое пространство квадратной формы, чтобы освещать храм. Солнце, проникая сквозь это окно, придавало зеленоватый оттенок морской воды голубым колоннам с их верхними частями, изображающими раковины, в то время как фигуры дельфинов обвивали основание. В глубине, в мягкой тени, наполненной жертвенными курениями, возвышалась богиня, белая, гордая и прекрасная в своей наготе, будто только что вышедшая из морской пены и представшая перед изумленными взорами людей.
Недалеко от дверей стоял жертвенник. Подле него жрец в широком льняном одеянии, увенчанный венком цветов, принимал из рук Сонники дары для богини.
Когда Сонника вышла во двор храма, она обвела восхищенным взглядом море, покрытое пеной, порт, который сверкал, точно тройное зеркало, зеленую и безграничную долину и далекий город, озаренный золотым сиянием первых солнечных лучей.
– Какая красота!.. Взгляни, Актеон, на наш город. Греция не превосходит его.
У подножия лестницы ее ожидали носилки, настоящий маленький дом с пурпурным пологом, украшенный по четырем углам страусовыми перьями.
Сонника вошла в это подвижное жилище, переносимое рабынями, отстранила Лакаро, с которым обращалась, будто с низшим существом, приближаемым лишь по капризу, и снова взглянув на грека, стоящего у входа в храм. Она в последний раз улыбнулась и сделала прощальный жест рукой, унизанной до ногтей драгоценными перстнями, так что при каждом движении пальцев в воздухе разливались лучи света.
Носилки стали быстро удаляться по дороге, идущей в город, и в то же время Актеон почувствовал, что его шею ласково обвивают чьи-то руки.
Это была Бачис, еще более поблекшая и оборванная при свете солнца. Под глазом у нее был багровый синяк, а на руках – фиолетовые пятна.
– Я не могла освободиться и прийти, – сказала она с покорностью рабыни. – Что за народ! Мне едва удалось заработать, чтобы заплатить Лаис… Всю ночь я думала о тебе, мой бог, в то время как меня мучили эти сатиры, которые мерзко фыркали мне в лицо.
Актеон невольно отвернулся, избегая ее ласк. Он слышал запах вина, идущий от этой несчастной, охмелевшей и изнуренной после своих ночных похождений.
– Ты избегаешь меня?.. Я понимаю. Я видела тебя беседующим с Сонникой Богачкой, которую ее друзья называют первой красавицей Зазинто. Не станешь ли ты ее любовником? Я понимаю, что она будет обожать тебя, но ведь она такая же женщина, как и я… не более… Скажи, Актеон: почему ты отталкиваешь меня? Почему не сделаешь своей рабой?.. Проведи со мной хоть одну ночь, и я буду вечно тебе благодарна.
Грек отвел ее худые руки, которые пытались обнять его, и устремил взгляд на дорогу, откуда доносились звуки труб и виднелись среди большого облака пыли сверкающие каски и копья.
– Это едут послы Рима, – сказала куртизанка.
И очарованная впечатлением, производимым военными на ее детское воображение, она спустилась с лестницы храма, чтобы лучше видеть шествие.
Впереди шли трубачи римского корабля, трубящие в свои длинные металлические трубы, со щеками, перевязанными широкими шерстяными лентами. Конвой из граждан Сагунта окружал послов, гарцуя на своих мохнатых кельтиберских лошадях, держа в руках копья и прикрыв головы шлемами с тремя гребнями, еще носившими следы ударов, полученных в последних стычках с турдетанами. Несколько старейшин сагунтского Сената с неподвижной степенностью восседали на своих больших лошадях. Белые бороды спускались на грудь, а темные плащи с широкими складками, доходящие до стремян, одним краем были наброшены на голову и придерживались вышитыми тиарами. Могучий воин-классияр держал алое знамя Рима, где древко было увенчано изображением волчицы, а позади следовали послы с обнаженными бритыми круглыми головами: один – тучный, с тройным от жира подбородком, другой – сухопарый, нервный, с острым носом, как у хищной птицы. Оба были в броне из шлифованной бронзы, в металлических поножах, защищающих их ноги от колена до щиколотки. Под броней виднелась туника темно-вишневого цвета, снизу похожая на юбку средней длины. Кожаный пояс был украшен спереди свободно свисающими полосками из золота, которые колебались при малейшем движении лошадей.
На набережной среди групп моряков, рыбаков и рабов виднелась кучка закутанных в плащи женщин, которые шли в сопровождении старика с наглым взглядом, сжатыми губами и с тем отталкивающим выражением, которое лежит на лицах евнухов, живущих в постоянном общении с женщинами-рабынями. Это были танцовщицы из Гадеса, которые, сойдя с корабля Полианто, проходили набережную, оглушенные неожиданным шумом торжественного шествия.
Несколько женщин рыбацкой гавани поднесли послам венки, сплетенные из цветов с ближайших гор и из лилий, растущих в лагуне. Крики приветствия раздавались вдоль пристани, на которой среди возбужденной толпы стояли безучастные группы моряков всех стран.
– Привет Риму! Да покровительствует вам Нептун! Боги да сопутствуют вам!
Актеон услышал позади себя глумливый взрыв смеха и, оглянувшись, увидел кельтиберского пастуха, который минувшей ночью убил римского воина.
– Ты здесь? – сказал грек с изумлением. – Ты один и не бежишь от римлян, которые тебя ищут?
Надменные глаза пастуха, те глаза, которые пробудили в греке смутные и непонятные воспоминания, гордо взглянули на него.
– Римляне!.. Я их презираю и ненавижу. Я пошел бы без страха хоть на палубу их корабля… Занимайся своими делами, Актеон, и не вмешивайся в мои.
– Откуда знаешь ты мое имя? – воскликнул грек с возрастающим изумлением, удивляясь также, насколько чисто простой пастух говорил по-гречески.
– Мне известно твое имя и все известно про твою жизнь. Ты сын Лисиаса, военачальника, бывшего на службе у Карфагена, и, как все люди твоей нации, ты странствуешь по свету, нигде не встречая блага.
Грек, всегда уверенный в своих силах и не терявшийся ни при каких обстоятельствах, почувствовал себя смущенным перед этим загадочным человеком.
Кельтибер же, поглощенный созерцанием шествия, провожающего послов, повернулся спиной к Актеону. Глаза его выражали ненависть и презрение при виде сверкающей на солнце бронзовой волчицы римского знамени, приветствуемого сагунтцами.
– Они мнят себя сильными, они уверены в себе потому, что Рим покровительствует им. Они воображают, что Карфаген умер потому, что его Сенат, состоящий из торгашей, боится нарушить договор с Римом. Они обезглавили сагунтских друзей Карфагена, тех, которые были давнишними сторонниками рода Баркидов и выходили приветствовать Гамилькара Барку, когда он проезжал вблизи города, отправляясь в свои походы. Но они не знают, что есть тот, который не дремлет… Мир слишком тесен для двух народов. Быть или одному, или другому!..
Возгласы толпы, приветствовавшей ялик, на котором послы отплывали к либурне, и шумные звуки труб, которые гремели на носу корабля, казалось, действовали на пастуха, словно удары бича, и со стиснутыми зубами, с глазами, покрасневшими от гнева, он простер свои могучие руки к кораблю и издал возглас, как зловещую угрозу:
– Рим!.. Рим!..