Шок, в который меня повергла новость о лжи Чэня, не может рассеяться так быстро, мной овладевает то гнев, то разочарование. Но я решила выслушать его покаяние до конца, каким бы болезненным оно ни было. Я сажусь на другом конце кровати, скрестив руки на груди, и делаю ему знак, что внимательно слушаю. Чэнь с несчастным видом склоняет голову, но не пытается сесть ближе. Пару секунд он молчит, словно ему не удается решить, с чего начать. В конце концов он с грустным видом бросается в омут с головой.
– У меня немного воспоминаний о своем детстве, – начинает он свой рассказ.
И хотя он хорошо помнил о клетушке с тараканами, где жил с Вэньсюй, о ледяной квартирке китайского квартала Харбина, у него не осталось никаких воспоминаний о дворце, в котором они жили до этого.
Что касается черт родителей, они стерлись из его памяти. На самом деле он ассоциировал их скорее с ощущениями. Отстраненность. Отсутствие. Если сосредоточиться, он смутно видел, как его биологическая мать, вторая жена принца Юисиня Айсинь Гъоро, уходила из покоев, не взглянув на детей, торопясь сесть в машину, которая везла ее развлекаться. Если сосредоточиться еще больше, он видел блестки на ее платье, портсигар из слоновой кости, небрежно скользящий в ее перчатке. Что до отца, принца Юисиня, тот ассоциировался с закрытой дверью. Дверью большого кабинета, в котором он часами принимал японских друзей.
Старший брат Юйжэнь в его воспоминаниях был обольстительным мужчиной, увлеченным светской жизнью.
Единственным воспоминанием из детства, ясным и четким, будто утренняя звезда, была его старшая сестра. Вэньшань.
Его губы растягиваются в ностальгической улыбке:
– Только она занималась Вэньсюй и мной. Следила за нашим образованием, учила нас китайскому, каллиграфии, живописи. Я без устали смотрел, как она обращается с кистью. Я в этом ничего не понимал, но линии ее мазков, их сила с оттенком нежности казались достойными величайших мастеров.
Взгляд Чэня светится.
– Больше всего, – продолжает он, – я любил истории, которые Вэньшань рассказывала нам перед сном, убедившись, что слуги разошлись по домам и никто не может нас услышать. Она обещала нам, что японцев скоро выгонят из Маньчжурии. Что благодаря коммунистической партии китайский народ построит более справедливое общество, общество, в котором все смогут утолить свой голод. Землю перераспределят между крестьянами, каждый ребенок пойдет в школу, а женщины будут свободны выбрать себе мужа. Я засыпал улыбаясь, мечтая о моменте, когда помогу сестре спасти народ. А потом, – продолжает Чэнь, делая глубокий вздох, – все разрушилось.
Ему было четыре, а Вэньсюй – десять.
Японцы арестовали его старшего брата, а спустя несколько дней – и Вэньшань.
Она вернулась лишь в конце августа сорок пятого года. Она все еще была красива, но трагичной, мрачной красотой. Черты ее лица обострились, взгляд стал отсутствующим. Она похудела, словно стебелек бамбука.
Ни слова не сходило с ее уст, все дни напролет она была погружена в состояние непередаваемого страдания. Что-то терзало ее изнутри. Даже живопись ее больше не увлекала. Ее любовь к Чэню и Вэньсюй не исчезла, она проявлялась иногда в ласке или нежном взгляде. Но она была где-то далеко, словно солнце, подернутое постоянной дымкой. Единственным проблеском страсти, который оставался в ней, единственным, что могло еще вернуть ее к жизни, была ее мечта построить более справедливое общество.
Японцев изгнали с китайской территории, но противостояние коммунистической партии и Гоминьдана[24] продолжалось. Вэньшань не долго оставалась с Чэнем и Вэньсюй. Она быстро присоединилась к Красной армии, несмотря на истощенное состояние после плена у японцев.
Гордость, которую Чэнь испытывает и сейчас, говоря об идейности сестры, пронизывает каждое его слово.
Он делает паузу. Его взгляд блуждает по куполу собора Святой Софии, он виден из окна. Затем, сжав кулаки, словно собираясь с силами, он возвращается к нити рассказа:
– Пару лет спустя, осенним вечером сорок восьмого года, нас удивил стук в дверь нашей лачуги. Такие слабые удары мы сначала приняли за сквозняк. Я все же пошел проверить, надеясь, что соседский сын спустился предложить мне партию игры в го.
Голос Чэня дрожит, когда он говорит о шоке, который испытал, обнаружив Вэньшань на пороге двери. Она была такой же молчаливой, когда уходила от них, чтобы присоединиться к Красной армии, но снова подурнела. В этот раз от красоты, о которой он хранил нежные воспоминания, ни следа не осталось. Ее кожа пожелтела и иссохла. Редкие оставшиеся волосы, сухие и колючие, словно соломинки, жалко свисали по сторонам. Сильная физическая боль искажала ее черты, но взгляд оставался пустым, лишенным жизни. Чэнь сразу понял, что старшая сестра вернулась, чтобы умереть. Вердикт старого врача из квартала, которого привела Вэньсюй, был однозначным. Жизнь Вэньшань должна была прерваться из-за рака. Вопрос нескольких недель, максимум месяца.
Чэнь снова замолчал на пару секунд. Между нами повисла напряженная тишина. Какой бы ни была обида, тлевшая во мне, невозможно не сочувствовать его горю.
– Она продержалась до двенадцатого ноября тысяча девятьсот сорок восьмого года, – продолжает он, украдкой вытирая глаза. – Дня, когда был вынесен вердикт Токийского трибунала над преступниками японской войны.
Я опускаю голову от стыда. Конечно, я слышала о судебном процессе и вердикте, но я не в состоянии вспомнить точную дату его вынесения. Для меня речь идет о далеком, почти апокрифическом событии. Тогда как эта дата каленым железом высечена в памяти тех, кто, подобно Чэню, испытал на своей шкуре жестокость оккупации.
– В тот вечер, – продолжает Чэнь, – я привел Вэньшань слушать вердикт к нашим соседям, семье Сун. На ее губах мелькала легкая улыбка: она только что приняла дозу опиума. Вэньсюй из кожи вон лезла, чтобы достать его для нее. Я помню, как она работала допоздна в трактире вниз по улице, вставая на рассвете, чтобы проводить бродячего торговца, согнувшись в три погибели под весом тяжелых ивовых корзин. Возможность избавить старшую сестру от страданий была бесценна, даже если опиум приносил ей лишь пару часов передышки.
Семья Сун жила в квартирке не больше их, на верхнем этаже здания. Чэнь вел Вэньшань по лестнице, помогая ей взбираться по ступенькам. Она наваливалась всем своим весом на его руку, но даже так была не тяжелее прошлогоднего листочка.
Он немного злился на Вэньсюй за то, что та приказала ему отвести сестру в квартиру Сун. На ее стадии болезни подниматься по лестнице было все равно что лазать по одному из самых высоких пиков Гуйлиня[25]. Когда они наконец дошли до лестничной клетки верхнего этажа, Чэнь с облегчением вздохнул.
– Я думал, что Вэньшань сможет немного отдохнуть у соседей. Но я ошибался. Дверь нам открыла Вэньсюй. Она пришла прямо с работы из ресторана – начальник в тот день отпустил ее пораньше в качестве исключения. Хорошо помню ее передник, покрытый пятнами жира, который она не потрудилась снять. Голос диктора на радио звучал за ее спиной, на лице читалось нетерпение. Она поторопила нас сесть.
Печально улыбаясь, Чэнь объясняет мне, что у Вэньсюй была навязчивая идея: Вэньшань должна была выслушать приговор. Она думала, что это поможет ей снова заговорить. Она постоянно просила Вэньшань рассказать, объяснить, что же произошло после ее ареста. Рассказ помог бы ей уйти с миром, поэтому Вэньсюй не отступалась от этой идеи. Но, несмотря на мольбы, ласку и обиды, Вэньшань не произнесла ни звука.
– Ну а мне, – говорит Чэнь, – эта затея не нравилась.
Ум восьмилетнего мальчика смутно чувствовал, что выслушивание приговора принесет лишь страдания их сестре, которая и так уже знала достаточно.
Он сказал об этом Вэньсюй, но она отмела его протесты одним пожатием плеч.
В свои четырнадцать она пользовалась неоспоримой властью, что подкреплялось ожесточенной работой, которую она взвалила на себя, чтобы их прокормить. Она была главой их семьи, по крайней мере того, что от нее оставалось. Они не знали, что стало с родными и первой женой отца. Вихрь сокрушительного японского поражения разметал их в стороны, словно обычные песчинки.
– А про Юйжэня, моего брата, – добавляет он, – я бы предпочел ничего не знать.
После этих слов лицо Чэня так судорожно скорчилось, что по моей спине пробежали мурашки. Хотя я сгораю от нетерпения, я не решаюсь задать хоть один вопрос. Чэнь трет глаза, словно пытаясь прогнать воспоминание о Юйжэне, и возвращается к рассказу о вечере двенадцатого ноября тысяча девятьсот сорок восьмого года:
– Вэньсюй взяла Вэньшань под руку и отвела ее в центр комнаты. Я, вздыхая, пошел за ними.
Семья Сун собралась вокруг единственного достояния, настоящего сокровища в глазах Чэня: радиоприемника. Новоприбывшие расселись на стертом полу, Чэнь и Вэньсюй, как могли, старались удерживать Вэньшань в положении сидя, не давая ей заснуть.
В благоговейном молчании они слушали, как диктор объяснял, что после восьмисот восемнадцати заседаний, изучив сорок восемь тысяч пятьсот страниц судебных процессов и более четырех тысяч вещественных доказательств, одиннадцать судей Международного Военного трибунала для Дальнего Востока наконец вынесли свой приговор.
После юридических замечаний, которые показались маленькому мальчику, каким Чэнь тогда был, чрезвычайно витиеватыми, оратор перечислил имена приговоренных к смертной казни.
Кэндзи Доихара
Коки Хирота
Хэйтаро Кимура
Сейсиро Итагаки
Иванэ Мацуи
Акира Муто
Хидэки Тодзё
Я поражена: почти пятьдесят лет спустя Чэнь может без колебаний назвать имена этих людей. Мне знакомо только имя Хидэки Тодзё, премьер-министра того времени.
– Семерых, – подчеркивает Чэнь, устремив на меня тяжелый взгляд. – К смертной казни приговорили лишь семерых.
Меня снова охватывает стыд, и я с трудом встречаюсь глазами с Чэнем. Насколько я могу судить, вопросы войны и ответственности Японии всегда были спорными в моей стране. Родители никогда не говорили об этом, но я помню, что смутно придерживалась, из-за отсутствия информации и интереса, общепринятой идеи, что Токийский процесс стал правосудием победителя. Правосудием, навязанным извне американскими оккупационными войсками, пристрастным и предвзятым. Что касается осужденных, то, как и большинство японцев, я считала их шайкой военных, которая манипулировала императором и народом, подстегивая их к войне. Могущественное меньшинство, вряд ли представляющее японский народ в целом.
Столкнувшись с видением Чэня и китайских жертв войны, я осознаю, насколько ошибочным был мой взгляд. Разве каждый солдат, каждый колонист, каждый японец, так или иначе участвовавший в этой войне, в конечном счете не несет часть ответственности?
– Число прозвучало как плохая шутка, – мрачно продолжает Чэнь. – Затем диктор объявил имена обвиняемых, приговоренных к простым тюремным срокам. Помню, как я с изумлением уставился на Вэньсюй. Она так много рассказывала о вопиющем поведении японцев во время войны, что я представлял, как трибунал прикажет казнить тысячи людей. А как насчет императора Хирохито? Его имя даже не было упомянуто. Выходит, что человек, чьи армии все эти годы сеяли раздор по всей Азии, собирался продолжать жить так, как будто ничего не произошло, в своем токийском дворце?
Чэнь вспоминает, как на лице Вэньсюй отразилось чувство горечи. Их соседка, госпожа Сун, выглядела сраженной наповал. Ее муж погиб на Аньшанских сталелитейных заводах, вкалывая как раб ради производства стали, необходимой для войны, которую вела Япония.
Вэньсюй гневно выключила радио.
И тут в тесной квартирке раздался голос. Голос с того света, от которого кровь стыла в жилах: «Не хватает одного».
Все одновременно вздрогнули, словно были частью одного организма. Оглушенные несправедливостью приговора, все позабыли о Вэньшань. Казалось, она наконец пришла в себя, чего с ней не случалось за последние годы. Ее глаза горели животной ненавистью.
Вэньсюй схватила ее исхудалую руку, сжав со всей силой: «Кого, старшая сестра, кого?»
Тогда Вэньшань произнесла последние слова, которые им суждено было услышать из ее уст: «Хадзимэ Такеши».