Я осоловело смотрю на Хадзимэ, он подливает мне саке.
Ама не родная дочь моего отца. В таком случае, может быть, я тоже?.. Хадзимэ, кажется, читает мои мысли.
– К тебе это не относится, – сухо заявляет он. – Ты моя дочь.
Сейчас эта мысль не утешает. Родители лгали нам всю жизнь, Аме и мне. Они говорили, что Ама родилась десятого августа тысяча девятьсот сорок пятого года. Спустя четыре дня после Хиросимы. На следующий день после Нагасаки. В последнюю минуту родители уехали из Маньчжоу-Го, чтобы с ребенком добраться до Японии. Пятнадцатого августа император Хирохито объявил по радио о капитуляции.
Нам никогда не приходило в голову подвергать сомнению их слова. И вот в сорок пять лет я понимаю, что все ложь.
Чувство предательства пронзает грудь, я так сильно сжимаю кулаки, что ногти впиваются в ладони.
Но учитывая срочность ситуации, я не в праве разбрасываться на такие бесполезные эмоции, как гнев и ступор.
– Кто настоящие родители Амы? – наконец произношу я. – У нее могли бы быть братья и сестры?
Нахмурив брови, Хадзимэ напоминает мне о драматических обстоятельствах поражения и стремительной эвакуации Маньчжоу-Го.
Я жду объяснений, с трудом скрывая нетерпение.
Хадзимэ же наливает себе саке.
Его руки дрожат, я жду, что будет дальше.
– В то время, – продолжает он, – я был женат на другой женщине. Ее звали Хироми.
Когда он произносит имя первой жены, в его глазах появляется особенный блеск, дикий, почти свирепый, но быстро затухает. И я задаю себе вопрос, не почудилось ли мне.
Хадзимэ поднимается и направляется в смежную комнату, где стоит его письменный стол. Он молча делает мне знак следовать за ним. Я подчиняюсь, держась за стакан саке, как за спасательный круг.
Эта комната – единственная в доме – напоминает о китайском прошлом родителей.
Когда мы с Амой были детьми, нам никогда не разрешали находиться в ней больше пяти минут. Желтые занавески с вышитыми драконами всегда вызывали восхищение, а от тяжелого запаха благовоний кружилась голова. Библиотечные шкафы из палисандра от пола до потолка были завалены медицинскими пособиями и китайским антиквариатом. От некоторых предметов – фарфоровых статуэток, украшенных тончайшими цветочными узорами, заколок для волос из жемчуга и нефрита – веяло непередаваемым изяществом и поэтичностью. Другие, напротив, казалось, были готовы наброситься, например тот бронзовый лев с бешеными глазами и высунутым языком, разместившийся перед отцовскими трактатами по медицине.
Кабинет Хадзимэ внушал одновременно восторг и тревогу. В нем отражалась та запретная грань жизни родителей, о которой, по молчаливому согласию, мы не заговаривали с самого детства.
Сейчас комната выглядит опустевшей: мать забрала в дом престарелых немало антиквариата, раньше украшавшего библиотечные шкафы. Однако на одной из полок все так же ревниво бдит бронзовый лев.
За стеклом сверкает коллекционное оружие – увлечение, появившееся у отца на склоне лет. Катана лежит по соседству с вакидзаси, коротким мечом, который используется для сэппуку, ритуального самоубийства самураев.
Хадзимэ открывает один из ящиков стола, достает оттуда конверт, из него вынимает фотографию.
Это старый черно-белый снимок. На нем ослепительно улыбается прекрасная женщина. Ее улыбка дышит надеждой и гордостью. В простом кимоно без узора, со стрижкой каре она производит поразительно современное впечатление.
– Вот Хироми, – говорит отец.
Его палец задерживается на очертаниях лица первой жены так, словно он нежно касается ее бархатистой кожи. Сильные чувства, смесь любви и боли, искажают его черты. Моя мать никогда не имела над ним подобной силы. Я отвожу взгляд, смутившись. Внезапно чувствую острую нехватку Чэня. Подношу стакан к губам и сосредотачиваюсь на жаре саке.
– Хироми была одной из самых ослепительных женщин, которых я знал. Журналистка. Она написала много статей, когда мы жили в Маньчжоу-Го. А до этого работала в крупных газетах Токио.
На мгновение лицо Хадзимэ освещает гордость.
– Но у нас никак не получалось зачать ребенка, – продолжает он. – У нее был выкидыш. А потом, ближе к концу войны, она снова забеременела. К несчастью, роды прошли плохо. У Хироми родилась мертвая девочка, а сама она скончалась из-за кровотечения. Спустя несколько дней я уехал из Маньчжоу-Го со своим подразделением и твоей матерью, Нацу, которая ассистировала мне в качестве медсестры.
Он смотрит в окно. На улице окончательно стемнело. Только в окнах дома на горе напротив, такого же одинокого, как наш, горят огоньки. В темноте я с трудом различаю черты отца, но от волнения в его голосе по коже бегут мурашки.
Он упоминает страшный август тысяча девятьсот сорок пятого года. Непрекращающиеся воздушные бомбардировки. Землю и заводы поджигают отступающие в беспорядке японские солдаты. Последние поезда пересекают огромные просторы Маньчжоу-Го, а потом и корейский полуостров, они идут в порт Пусана. Дороги наводнены потерпевшими поражение солдатами и испуганными колонистами.
Все бегут на восток, пешком или в случайных двуколках с одной-единственной мыслью: уплыть в Японию.
– Я обнаружил Аму, оставленную всеми на обочине дороги. Новорожденную, такую же слабую и хрупкую, как та, которую я только что потерял.
Тщательно спеленатая, она не плакала, выставив навстречу окружавшему ее хаосу маленькое, розовое, сосредоточенное личико. Мой отец скрупулезно осмотрел пеленки в поисках имени или адреса в Японии – ибо было очевидно, что девочка являлась японкой, – но не нашел никаких данных о семье ребенка.
Ему не потребовалось много времени, чтобы решиться: младенец был знаком свыше.
Он назвал ее Аматэрасу, так звали богиню солнца. Это имя успела перед смертью выбрать Хироми для их дочки.
В задумчивости я смотрю сквозь стекло на мрачную громаду гор, черные тени вырисовываются на фоне чуть более светлого неба. Откровения отца напомнили мне недавно прочитанные статьи: в августе сорок пятого тысячи детей японских колонистов остались в Маньчжурии, их бросили или потеряли в хаосе поражения. Сейчас организации в Японии и Китае работают над воссоединением семей, трагически разделенных войной.
Эту информацию я запомнила машинально среди тонны других сведений, которые ежедневно оседают в голове, а потом забыла, так как меня лично она не касалась.
Ушедшая эпоха внезапно оказалась ужасно реальной.
Мой гнев испарился.
Кто я такая, чтобы судить своего отца? Наоборот, его скорбь и этот жест любви до глубины души трогают меня.
И все же я в замешательстве.
Я кладу руку на плечо отца. Обычно я сдержанна и никогда не позволяю себе подобных жестов. Он напрягается, но не высвобождается.
– Ты помнишь, в каком именно месте ты нашел Аму? – спрашиваю я более твердым голосом.
Хадзимэ пожимает плечами:
– Какая разница?
– Это очень важно.
Он трет виски, чтобы оживить воспоминания.
– Это было на окраине деревни, название которой я забыл, – отрывисто говорит он, – недалеко от Синьцзина[14]. Это не очень точно, но спустя пятьдесят лет я вряд ли вспомню что-то еще.