Людовик проследовал на молитву не в самом благочестивом расположении, что было заметно по его омраченному челу и сжатым губам. Он прекрасно знал свою последнюю фаворитку, знал, какой вспыльчивой, дерзкой и необузданной бывает она, когда ей перечат или противятся. От нее можно было всего ожидать – отвратительного скандала, злых сплетен, какими она частенько потешала его за счет других, но мишенью которых теперь мог стать он сам, а то еще и какого-нибудь прилюдного разоблачения, которое сделает его притчей во языцех для всей Европы. Он содрогнулся от этой мысли. Такой чудовищной развязки следует избежать любой ценой. Но как, как разорвать связующие их узы? Все прочие связи он рвал легко. Кроткая Лавальер укрылась в монастыре, как только прочла в глазах короля, что его любовь к ней убывает. Она любила его всей душой. Но эта женщина будет ожесточенно сражаться, биться до последнего, прежде чем уступит столь дорогие ее сердцу позиции. Она поминала про свои обиды. А на что ей, собственно, обижаться? В закоренелом своем себялюбии, взлелеянном бесконечной лестью, которую он вдыхал вместе с воздухом, Людовик был не способен понять, что пятнадцать лет жизни, ему отданных, и потеря супруга, чье место в ее постели он занял, давали ей на него определенные права. Он считал, что возвысил ее выше всех своих подданных. Теперь она ему наскучила, и ее прямой долг – удалиться со смирением, больше того – с благодарностью за дарованные в прошлом милости. Ей, конечно, будет назначено содержание, о детях тоже позаботятся. Чего еще может требовать разумная женщина?
К тому же отказывается он от нее не просто так, а по возвышенным соображениям. Он снова и снова к ним возвращался, стоя на коленях, пока архиепископ Парижский служил мессу, и чем больше он о них думал, тем охотнее одобрял. Бог в его представлении был тот же Людовик, только побольше, а небеса – еще более великолепным Версалем. Раз уж он требует повиновения от двадцати миллионов подданных, то и сам должен оказывать его тому, кто вправе требовать повиновения от него самого. В целом он жил в мире с собственной совестью, но в одном деле ему было за что себя упрекать. С первой минуты, как ко двору прибыла из Испании его кроткая великодушная молодая жена, он ни разу не позволил ей остаться без соперницы. После ее кончины лучше не стало. Фаворитки сменяли одна другую, и если де Монтеспан продержалась так долго, то скорее благодаря ее дерзости, нежели его любви. Теперь же отец Лашез и Боссюэ не уставали напоминать о том, что он миновал вершину своего жизненного пути и ступил на дорогу, ведущую под уклон, к могиле. Безумное увлечение несчастной Фонтанж стало последней судорожной вспышкой страсти. Пришла пора степенности и покоя, но о них нечего было и помышлять, пока рядом находилась мадам де Монтеспан.
Однако он нашел, где обрести желанный покой. С того часа как де Монтеспан представила ему гувернантку их сыновей, исполненную достоинства молчаливую вдову, общество последней неизменно доставляло ему все больше и больше удовольствия. Поначалу он часами сидел в покоях фаворитки, наблюдая, с каким тактом и безмятежным терпением воспитательница смиряла мятежный нрав раздражительного юного герцога Менского и проказливость малыша графа Тулузского. Он ходил к ней под тем предлогом, что лично надзирает за их учением, но ограничился тем, что восхищался наставницей. А потом наступило время, когда и он подпал под обаяние этой сильной и кроткой натуры, начал обсуждать с нею дела правления, внимал ее советам и действовал по ним с послушанием, какого до тех пор не замечали за ним ни министры, ни любовницы. Одно время он думал, что ее благочестие и разговоры о заповедях не более чем маска, ибо привык видеть вокруг сплошное лицемерие. Ему казалось маловероятным, чтобы женщина, не утратившая красоты и яркостью глаз и изяществом фигуры не уступающая ни одной из придворных дам, смогла после стольких лет, проведенных в самых беспутных кругах, сохранить в неприкосновенности душу монахини. Но этому заблуждению наступил скорый конец. Когда его речи зазвучали нежнее, чем было дозволено дружбой, он натолкнулся на ледяную вежливость и сухие слова, которые дали ему понять, что в его владениях нашлась по крайней мере одна женщина, уважающая себя больше, нежели короля. Возможно, оно было и к лучшему. После бурь страсти простые радости дружбы действовали весьма умиротворяюще. Часы, что он ежедневно проводил в ее комнате, слушая речи, не окрашенные лестью, и внимая мнениям, которые не подгонялись под его вкус, стали для него теперь самыми счастливыми. К тому же она так благотворно на него влияла! Она рассуждала о его монарших обязанностях, о примере, что он являет собой для подданных, о приуготовлениях к переселению в мир иной и о необходимости собраться с силами и порвать опутавшие его греховные узы. Она была его добрым духовником – духовником с прекрасным лицом и безупречными руками.
Сейчас он понимал, что настало время выбирать между нею и де Монтеспан. Они тянули его в противоположные стороны. Так больше не могло продолжаться. Он поставлен между добродетелью и пороком и должен сделать выбор. А порок такой привлекательный, такой миловидный, такой остроумный и сковал его цепями привычки, которые так трудно порвать. Были минуты, когда его неудержимо влекло к пороку и манил соблазн вернуться к прежней жизни. Но Боссюэ и отец Лашез не оставляли его своими заботами, нашептывали слова ободрения, но больше всех старалась мадам де Ментенон, напоминающая о том, как пристало вести себя в его положении и годах, которых насчитывалось четыре десятка и еще шесть лет. И вот наконец он собрался с духом для последнего усилия. Ему не ведать покоя, пока старая фаворитка при дворе. Он слишком хорошо себя знал, чтобы надеяться на долговременную перемену, пока эта женщина рядом, когда она только и ждет, как бы подловить его в минуту слабости. Нужно уговорить ее покинуть Версаль, если при этом можно обойтись без скандала. Во время предстоящей встречи он проявит твердость и заставит ее раз и навсегда понять, что власти ее пришел конец.
Вот о чем думал король, стоя коленями на роскошной малиновой подушке, лежащей на его молитвенной скамеечке из резного дуба. Он молился в своем уголке, отгороженном справа от алтаря; вместе с ним были гвардейцы охраны и ближайшее окружение; что до придворных, то дамы и кавалеры заполняли саму часовню. Благочестие теперь вошло в моду, подобно темным плащам и кружевным шейным платкам, и никто из придворных, как оказалось, не погряз в мирских делах настолько, чтобы не сподобиться благодати – после того, как король пристрастился к религии. Но они смертельно скучали, все эти воины и сеньоры, зевали и клевали носами над молитвенниками, а те, кто на виду у других отдавался службе с большим самозабвением, на самом деле с головой ушли в новые романы Скюдери или Ла Кальпренеда, хитроумно переплетенные под цвет молитвенников. Дамы отличались наибольшим рвением и заботились о том, чтобы все это видели, ибо каждая держала перед собой зажженную свечечку под предлогом посветить в молитвенник, а на самом деле – чтобы король смог заметить ее лицо и прийти к заключению, что нашел родственную душу. Возможно, несколько человек там и тут возносили молитвы от всего сердца, ибо пришли в часовню по доброй воле. Но поведение Людовика превратило его дворян в придворных, а людей света – в лицемеров, так что в конце концов весь двор сделался одним огромным зеркалом, многократно повторяющим его собственное подобие.
На обратном пути из часовни у Людовика было заведено принимать прошения или выслушивать от подданных жалобы на притеснения. Возвращаясь в свои покои, он проходил мимо открытой площадки, где обычно дожидались просители. В то утро их было мало, всего трое – парижанин с жалобой на произвол прево своей гильдии, крестьянин, чью корову разорвали охотничьи собаки, и арендатор, с которым грубо обошелся сеньор. Несколько вопросов – и секретарь тут же получил распоряжение восстановить справедливость. Людовик хоть и был тираном, но, по крайней мере, имел то достоинство, что решительно пресекал все другие попытки тиранства в своем королевстве. Он было тронулся дальше, но тут пожилой мужчина в костюме почтенного горожанина и с решительным, иссеченным морщинами лицом, которое выдавало в нем сильную натуру, бросился вперед и опустился перед монархом на одно колено.
– Справедливости, сир, справедливости! – воскликнул он.
– Что такое? – спросил Людовик. – Кто вы и что вам угодно?
– Я парижанин и претерпел жестокую несправедливость.
– На вид вы человек весьма достойный. Если с вами и вправду поступили несправедливо, мы это непременно исправим. На что вы жалуетесь?
– В мой дом определили на постой двадцать кавалеристов из Лангедокского полка Синих драгун во главе с капитаном Дальбером. Они меня объели и ограбили, избили моих слуг, однако городские власти отказываются возместить убытки.
– Клянусь жизнью, в нашем городе Париже правосудие, видимо, отправляется весьма странным образом! – гневно воскликнул король.
– Воистину постыдное дело, – произнес Боссюэ.
– И тем не менее тому могут быть основательные причины, – предположил отец Лашез. – Я бы просил ваше величество осведомиться у этого человека, кто он, чем занимается и почему это драгун прислали на постой именно к нему.
– Вы слышали вопросы преподобного отца, ответьте.
– Сир, меня зовут Катинат, занимаюсь я торговлей мануфактурным товаром, а обошлись со мной так потому, что я принадлежу к реформатской церкви.
– Так я и думал! – воскликнул духовник.
– Это все меняет, – заметил Боссюэ.
Король нахмурился и покачал головой:
– В таком случае вам остается пенять лишь на себя самого. Спасти себя вы можете только сами.
– Но как, сир?
– Обратившись в единственно истинную веру.
– Но я уже ее исповедую, сир.
Король гневно топнул ногой.
– Я вижу, вы дерзкий еретик, – сказал он. – Во Франции только одна церковь – та, к которой принадлежу я. Раз вы за ее пределами, вам не приходится рассчитывать на мою защиту.
– Я держусь веры отца и деда, сир.
– Если они грешили, это еще не значит, что вы обязаны следовать их примеру. Мой собственный дед тоже заблуждался, пока у него не открылись глаза.
– Однако он благородно искупил свое заблуждение, – пробормотал иезуит.
– Стало быть, сир, вы мне не поможете?
– Сначала помогите себе сами.
Старый гугенот поднялся, безнадежно махнув рукой, а король удалился, причем оба церковника принялись с двух сторон нашептывать ему слова одобрения.
– Вы благородно рассудили, сир.
– Воистину вы первейший сын нашей церкви.
– Достойный преемник святого Людовика.
У короля, однако, был вид человека, не до конца убежденного в собственной правоте.
– Значит, вы не считаете, что к этим людям применяются излишне суровые меры? – спросил он.
– Излишне суровые? Отнюдь. Ваше величество чрезмерно милосердны.
– Я слышал, они толпами покидают мое королевство.
– Так это и к лучшему, сир. Разве может снизойти благословение на страну, в чьих границах находят приют столь закоренелые безбожники?
– Предающие Господа едва ли будут хранить верность королю, – заметил Боссюэ. – Сила вашего величества возрастет, если в ваших владениях не будет места их храмам, как они именуют свои притоны ереси.
– Но мой дед обещал им покровительство. Как вам прекрасно известно, они пребывают под защитой эдикта, что он даровал им в Нанте.
– Но ваше величество может исправить причиненное зло.
– Каким образом?
– Отменив эдикт.
– И погнав в распростертые объятия врагов два миллиона моих лучших ремесленников и храбрейших слуг? Нет, нет, святой отец. Смею надеяться, что я ревностный сын нашей Матери Церкви, но в том, что граф де Фронтенак говорил нынче утром, есть своя правда: негоже путать дела земные с делами небесными, от этого одни несчастья. А что скажете вы, Лувуа?
– При всем уважении к церкви, сир, скажу, что дьявол наделил гугенотов изрядной ловкостью рук и ума, так что лучших работников и торговцев не найти во всем королевстве вашего величества. Не представляю, как пополнять государственную казну, если мы лишимся таких налогоплательщиков. Многие из них уже за границей, а с ними и их капиталы. Если уедут все до последнего, для нас это обернется хуже, чем проигранная кампания.
– Однако, – возразил Боссюэ, – как только они узнают о повелении короля, пусть ваше величество не сомневается – даже наихудшие из его подданных питают к нему такую любовь, что не замедлят устремиться под опеку Святой Церкви. Пока эдикт действует, им кажется, что король равнодушен к вопросам веры и они могут коснеть в своем заблуждении.
Король покачал головой.
– Они всегда отличались упорством, – возразил он.
– Быть может, – заметил Лувуа, бросив на Боссюэ злобный взгляд, – если французские епископы пожертвуют в государственную казну сокровища своих епархий, мы как-нибудь обойдемся без гугенотских налогов.
– Все достояние церкви находится в распоряжении короля, – резко сказал Боссюэ.
– Королевство принадлежит мне со всем, что в нем есть, – молвил Людовик, когда они вошли в Большую залу, где двор собирался после молитвы, – однако я полагаю, что мне еще долго не придется претендовать на богатства церкви.
– Надеемся, государь, – отозвались оба церковника.
– Впрочем, отложим подобные темы до нашего совета. Где Мансар? Я должен посмотреть, как он спроектировал новое крыло в Марли.
Людовик отошел к столу у стены и погрузился в свое любимое занятие, пристально изучая грандиозный проект великого архитектора и живо интересуясь ходом работ.
– Мне кажется, – сказал отец Лашез, увлекая Боссюэ в сторону, – что слова вашей милости произвели на короля известное впечатление.
– При вашей могучей поддержке, отец.
– Можете не сомневаться – я не упущу случая посодействовать благому делу.
– Раз вы берете его в свои руки, оно уже сделано.
– Но есть другое лицо, чье влияние сильней моего.
– Фаворитка, де Монтеспан?
– Нет-нет, ее время миновало. Мадам де Ментенон.
– Я слышал, она весьма набожная особа.
– Весьма. Но мой орден она не жалует. Она сульпицианка. Тем не менее все мы можем послужить одному общему делу. Не могли бы вы, ваша милость, с ней побеседовать?
– С превеликой охотой.
– Объясните ей, сколь благое дело она совершит, если сможет добиться изгнания гугенотов.
– Так я и сделаю.
– А со своей стороны предложите ей нашу помощь в… – Он наклонился и прошептал прелату на ухо.
– Что?! На это он не пойдет!
– Почему? Королева давно в гробу.
– На вдове поэта Скаррона!
– Она из хорошего рода. Их деды были близкими друзьями.
– Невозможно!
– А я знаю его сердце и говорю – возможно.
– Кому, как не вам, знать его сердце, отец. Но мне эта мысль и в голову не приходила.
– Так пусть придет и останется. Если мадам послужит церкви, то и церковь послужит ей. Однако меня призывает король, я должен идти.
И тощая фигура в темной сутане нырнула в толпу придворных, а благородный епископ Мо остался стоять на месте, опустив голову и погрузившись в размышления.
К этому времени в Большой зале собрался весь двор, огромное помещение из конца в конец запестрело шелками, бархатом и парчой женских нарядов, блеском драгоценностей, расписными веерами, колышущимися эгретками и плюмажами. Серое, черное и коричневое мужских костюмов приглушали изобилие красок, ибо все должны носить темное, если король в темном, и только голубые мундиры гвардейцев да жемчужные с серым мушкетеров приводили на память первые годы его правления, когда мужчины и женщины состязались в роскоши и блеске гардероба. Но если переменились туалеты, то нравы переменились еще сильнее. Прежнее легкомыслие и прежние страсти были, несомненно, лишь слегка прикрыты, но теперь пошла мода на серьезные лица и глубокомысленные разговоры. Ныне не болтали об удачном ходе за карточным столом, о последней комедии Мольера или новой опере Люлли, но рассуждали о порочности янсенизма, о выдворении Арно из Сорбонны, о дерзости Паскаля или о сравнительных достоинствах таких популярных проповедников, как Бурдалу и Массийон. Так, под сияющим потолком, в окружении множества бессмертных полотен, вставленных в золоченые узорные рамы, двигались по многоцветному паркету знатные господа и дамы Франции, и все они подражали маленькому человеку в темном платье, что находился в их гуще, но был добычей двух соперниц, меж которых предстояло выбрать и которые вели игру, где ставками были судьба Франции и его собственное будущее.