Де Катинат приступил к исполнению своих обязанностей. Настало утро следующего дня. На больших часах Версаля пробило восемь, приближалось время монарху вставать ото сна. В длинных коридорах и расписанных фресками галереях огромного дворца слышались тихие голоса и шелест шагов, шла приглушенная суета приготовлений, ибо вставание короля было пышной государственной церемонией, в которой участвовало много народа. Слуга с дымящейся серебряной миской поспешал к господину де Сен-Кантену, королевскому брадобрею. Другие, с переброшенными через руку предметами туалета, устремлялись в переход, что вел в приемную перед опочивальней. Гвардейцы караула в ярких голубых плащах с серебром приосанились и взяли алебарды по стойке смирно, а наш молодой офицер, с легкой завистью наблюдавший из окна за придворными, что смеялись и болтали на террасах, резко повернулся на каблуках и подошел к белым с золотом дверям королевской опочивальни.
Не успел он вернуться на свой пост, как ручку осторожно повернули изнутри, дверь бесшумно приоткрылась на смазанных петлях, в возникшую щель проскользнул мужчина и закрыл за собой дверь.
– Ш-ш! – шепнул он, приложив палец к тонким выразительным губам и всем своим гладко выбритым лицом и изогнутыми бровями изображая мольбу и предупреждение. – Король еще почивает.
Собравшиеся перед дверями шепотом передали его слова от одного к другому. Говоривший, а им был месье Бонтам, главный королевский камердинер, дал знак начальнику караула проследовать за ним в оконную нишу, откуда тот только что вернулся.
– Доброе утро, капитан де Катинат, – произнес он со смесью фамильярности и уважения.
– Доброе утро, Бонтам. Хорошо ли король почивал?
– Великолепно.
– Однако же время вставать.
– Не совсем.
– Так вы его не станете сейчас будить?
– Через семь с половиной минут. – С этими словами камердинер извлек маленькие часы-луковицу, которым подчинялся человек, повелевающий двадцатью миллионами подданных. – Кто командует большим караулом?
– Майор де Бриссак.
– Сколько вы здесь пробудете?
– Я охраняю короля еще четыре часа.
– Прекрасно. Вчера вечером, когда он остался один после petit coucher[132], он велел передать указания дежурному офицеру. Он повелел мне сказать вам, что месье де Вивонн не допускается к grand lever[133]. Вам надлежит это ему сообщить.
– Будет исполнено.
– Далее. Если вдруг принесут записочку от нее – вы меня понимаете, от новой…
– От мадам де Ментенон?
– Совершенно верно. Но благоразумней не называть имен. Так вот, если она пришлет записку, вам надлежит ее взять и при первой возможности незаметно передать королю.
– Будет исполнено.
– Но если явится другая, что вполне вероятно, – та, другая, вы понимаете, о ком я, бывшая…
– Мадам де Монтеспан.
– Ах, капитан, вы по-солдатски прямолинейны! Если, как я сказал, она явится, вы вежливо преградите ей вход и обратитесь к ней в самых почтительных выражениях, вы понимаете, но ни в коем случае не позволите ей войти к королю.
– Хорошо, Бонтам.
– У нас осталось всего три минуты.
Он прошел сквозь быстро растущую толпу в коридоре с видом гордого смирения, как то и пристало слуге, который король среди слуг, будучи слугой короля. У самых дверей выстроились в ряд лакеи, являвшие великолепное зрелище в своих пудреных париках и красных плисовых ливреях с серебристыми аксельбантами.
– Здесь ли смотритель печей? – спросил Бонтам.
– Здесь, господин, – ответствовало указанное лицо, держащее в руках покрытый эмалью поднос с сосновыми щепками.
– Открывающий ставни?
– Здесь, господин.
– Убирающий со стола?
– Здесь, господин.
– Ждите, когда позовут. – С этими словами он снова нажал на ручку и скользнул в темную комнату.
То был большой квадратный покой с двумя высокими окнами напротив дверей, занавешенными бесценными бархатными портьерами. Сквозь зазоры между ними утреннее солнце пробивалось парой слабых лучей, которые расширялись, пересекая комнату, и ложились яркими пятнами на бледно-желтые обои. Широкое кресло стояло у потухшего очага под огромной каминной полкой из мрамора, задник которой уходил круто вверх, опоясанный и изукрашенный тысячью завитушек и геральдических эмблем, и сливался с богато расписанным потолком. Кушетка в углу с брошенным пледом говорила о том, где провел ночь верный Бонтам.
Посреди покоя стояла огромная постель о четырех столбах; занавеси из гобеленов были собраны у изголовья и перехвачены петлями. Со всех сторон постель на расстоянии примерно в пять футов была обнесена полированными перильцами. Внутри огороженного места стоял круглый столик, покрытый белой салфеткой, а на ней серебряная тарелка с тремя крохотными ломтиками цыплячьей грудки и изукрашенный эмалью бокал с разбавленным фронтиньякским вином – на тот случай, если королю вдруг захочется ночью откушать.
Бесшумно пересекая покой по мягкому, как мох, ковру, в котором тонули ноги, Бонтам ощущал в воздухе тяжелый сонный дух и слышал редкое слабое дыхание спящего. Он прошел через оставленный в перильцах проход и застыл с часами в руке, ожидая наступления той минуты, когда неумолимый распорядок двора потребует разбудить монарха. На ложе чуть выше роскошного покрывала из зеленого блестящего шелка, наполовину ушедшая в пышные валансьенские кружева, которыми была обшита подушка, угадывалась круглая голова в черной щетине коротко подстриженных волос; на белизне наволочки проступал профиль человека с крючковатым носом и капризно оттопыренной губой. Камердинер щелкнул крышкой часов и склонился над спящим.
– Имею честь доложить вашему величеству, что времени половина девятого, – произнес он.
– А-а.
Король медленно поднял веки, открыв большие темно-карие глаза, перекрестился и приложился губами к маленькой черной ладанке со святыми мощами, которую вытащил из-под ночной рубашки. Затем он уселся в постели и стал протирать глаза, собираясь с мыслями.
– Ты передал распоряжения начальнику караула, Бонтам? – спросил он.
– Да, сир.
– Кто сегодня командует?
– Большим караулом – майор де Бриссак, перед вашими покоями – капитан де Катинат.
– Де Катинат! Это тот молодой человек, кто остановил моего коня в Фонтенбло. Я его помню. Можно начинать, Бонтам.
Главный слуга быстрым шагом направился к дверям и настежь их распахнул. В спальню вбежали смотритель печей и трое слуг в красных ливреях и белых париках. Они сноровисто и бесшумно занялись каждый своим делом. Один схватил Бонтамову кушетку вместе с пледом и в мгновение ока выставил в переднюю; второй вынес тарелку, бокал и подсвечник; а третий тем временем раздвинул тяжелые портьеры тисненого бархата, и солнце хлынуло в комнату. Смотритель печей зажег в камине сосновые щепки, положил на них сверху, когда огонь принялся, крест-накрест два круглых поленца, так как утро было прохладное, и удалился вместе с прочими слугами.
Не успели те выйти, как в опочивальню вошла более представительная компания. Впереди выступали двое. Один был молодой человек чуть старше двадцати, среднего роста, со склонностью к полноте, с неторопливыми, исполненными важности движениями, стройными ногами и довольно миловидным застывшим лицом, лишенным какого бы то ни было выражения, разве что в глазах у него порой пробегала озорная искра. Он был облачен в богатый наряд из темно-фиолетового бархата, грудь его пересекала широкая лента синего шелка, из-под которой выглядывал сверкающим краешком орден Святого Людовика. Вторым был мужчина лет сорока, смуглый, внушительный и гордый, в простом, однако дорогом платье черного шелка с золотыми прорезями на воротнике и рукавах. Эта пара приблизилась к королю; все трое были довольно похожи, что говорило о кровном родстве и позволяло догадаться (если кто об этом не знал), что тот, кто постарше, – это Месье, младший брат короля, а молодой – это Людовик-дофин, единственное рожденное в браке дитя короля и наследник престола, каковой по неисповедимой прихоти Провидения ни ему, ни его собственным детям не суждено было занять.
Как ни сильно было сходство трех лиц, каждое с крючковатым бурбонским носом, большими глазами навыкате и толстой нижней губой дома Габсбургов, полученными в наследство от Анны Австрийской, их черты тем не менее являли изрядное различие нрава и характера. Королю шел уже сорок шестой год, его черные короткие волосы начинали редеть на макушке, а виски тронула седина. В нем, однако, многое сохранилось от былой юношеской красоты, облагороженной величием и суровостью, которые приумножались с ходом лет. Взгляд его темных глаз был выразителен, а четкие линии лица радовали скульптора и художника. Твердый и в то же время чувственный рот и густые дуги бровей придавали лицу вид могущественный и властный, тогда как свойственное его брату более мягкое выражение выдавало в нем человека, который всю жизнь только и делал, что почтительно держался в тени. У дофина же лицо, хотя и отличалось более правильными, чем у отца, чертами, было не способно передать столь же богатую гамму чувств в минуты возбуждения, а в минуты покоя принимать выражение августейшей безмятежности, про которое кто-то из проницательных современников заметил, что Людовик, не будь он величайшим монархом в истории человечества, имел все необходимое, чтобы такового сыграть.
За сыном и братом короля следовала маленькая группа нотаблей и должностных лиц, которых на эту ежедневную церемонию призвали обязанности. Тут были главный королевский портной, первый смотритель опочивальни, а также герцог Менский, бледный юноша в черном бархатном костюме, сильно хромающий на левую ногу, и его младший брат, отрок граф Тулузский – незаконные сыновья короля от мадам де Монтеспан. Им на пятки наступал смотритель королевского гардероба, а уж за ним шли личный врач короля Фагон, придворный хирург Телье и трое пажей в алых с золотом ливреях, несущих королевский наряд. Таковы были участники семейного выхода, попасть на который почиталось при французском дворе величайшей честью.
Бонтам плеснул королю на руки несколько капель винного спирта, которые стекли в им же подставленное серебряное блюдо, а первый смотритель опочивальни поднес чашу со святой водой. Обмакнув в нее пальцы, король перекрестился и пробормотал хвалу Святому Духу; затем, кивнув брату и сказав несколько ласковых слов дофину и герцогу Менскому, перебросил ноги через край постели и сел, явив взорам длинную шелковую ночную рубашку, из-под которой выглядывали не достающие до пола маленькие ступни, – неподобающий вид для любого мужчины, но не для короля: чувство собственного достоинства так глубоко вошло в его плоть и кровь, что он не мог и помыслить, что при известных обстоятельствах может уронить это достоинство в глазах посторонних. Так он сидел, государь Франции, но раб ничтожного ветерка, ибо налетевший сквозняк заставил его вздрогнуть и поежиться. Благородный брадобрей господин де Сен-Кантен набросил на августейшие плечи пурпурный халат и водрузил на голову пышно завитой парадный парик, а Бонтам тем временем натянул королю на ноги красные чулки и поставил на пол шлепанцы из расшитого бархата. Монарх сунул ноги в шлепанцы, завязал пояс халата, подошел к камину и уселся в кресло, протянув худые изящные руки к горящим поленьям. Вошедшие выстроились полукругом в ожидании предстоящего grand lever.
– Да что же это такое, господа? – спросил вдруг король, оглядывая их с обиженным видом. – Я чувствую запах духов. Не может быть, чтобы кто-то из вас посмел явиться надушенным, зная – а всем вам это должно быть известно, – как я не терплю ароматов.
Присутствующие переглянулись и все как один заявили, что не виноваты. Верный Бонтам, однако, крадучись проскользнул за их спины и обнаружил преступника.
– Ваша светлость, аромат исходит от вас, – сказал он графу Тулузскому.
Граф Тулузский, румяный подросток, залился краской.
– Простите, сир, но, может, это мадемуазель де Граммон брызнула мне на камзол из флакончика, когда мы вчера играли в Марли, – пролепетал он. – Я не заметил, но раз это вашему величеству неприятно…
– Прочь, прочь! – воскликнул король. – Фу! У меня комок в горле, я задыхаюсь! Бонтам, откройте нижнюю створку. Впрочем, нет, не надо, раз он вышел. Месье де Сен-Кантен, по-моему, мне сегодня положено бриться.
– Да, сир; все готово.
– Приступайте же! Мы и так задерживаемся на три минуты. За дело, сударь! А вы, Бонтам, объявите о начале grand lever.
Было ясно, что король не в лучшем расположении духа. Он вопросительно поглядывал на сыновей и на брата, но, какие бы упреки или колкости ни вертелись у него на языке, их в зародыше заглушили старания неутомимого Сен-Кантена. С невозмутимостью, порожденной долгой привычкой, брадобрей покрыл августейшие щеки мыльной пеной, ловко провел по ним бритвой и приложил губку, смоченную в винном спирте. Другой дворянин помог королю натянуть короткие черные бархатные панталоны и расправил складки, а третий стянул с него через голову ночное одеяние и подал рубашку, которую грели у огня. Придворные благородных кровей, каждый из которых ревниво оберегал дарованную ему привилегию, по очереди застегнули на королевской особе туфли с алмазными пряжками, подвязки и алый жилет, а поверх последнего укрепили голубую ленту с украшенным алмазами крестом ордена Святого Духа и орден Святого Людовика на красной перевязи. Лицу, впервые попавшему на сей ритуал, могло показаться странным, что мужчина низкого роста стоит равнодушно и безучастно, задумчиво созерцая пылающие поленья, а вокруг него суетится группа людей с прославленными в истории именами, поправляя одно и разглаживая другое, словно стайка детишек вокруг любимой куклы. Был надет черный камзол, повязан нарядный кружевной галстук, одернут свободный сюртук, поднесены на эмалевом блюде и рассованы двумя придворными в два боковых кармана два носовых платка из драгоценных кружев, вручена слоновой кости с серебром трость – и монарх был снаряжен для дневных трудов.
За те полчаса или около того, что длился описанный ритуал, двери в спальню беспрерывно открывались и затворялись, капитан королевской гвардии шепотом сообщал дежурному служителю то или иное имя, а тот, в свою очередь, передавал это имя первому смотрителю опочивальни, и в результате в комнате появлялось новое лицо. Каждый входящий отвешивал, приветствуя государя, три глубоких поклона, а затем присоединялся к маленькой группе или кружку своих, чтобы вполголоса поболтать о новостях, о погоде и о планах на день. Число присутствующих неприметно росло, и к тому времени, как королю подали скромный ранний завтрак, состоящий из хлеба и вина пополам с водой, большой квадратный покой заполнила толпа людей, многие из которых споспешествовали превращению этой эпохи в самую блистательную за всю историю Франции. В непосредственной близости к монарху грубый, но неутомимый Лувуа, ставший всесильным после смерти его соперника Кольбера, обсуждал какие-то армейские дела с двумя военными, один из которых был высок и статен, тогда как другой на удивление мал – просто уродливый коротышка, однако он носил знаки отличия маршала Франции, а имя его наводило страх по ту сторону границы с Голландией, ибо на Люксембурга уже взирали как на преемника Конде; впрочем, и в его собеседнике Вобене тоже видели преемника Тюренна. Неподалеку от них низенький седой священник с добрым лицом, отец Лашез, духовник короля, шепотом излагал свое мнение о янсенизме тучному Боссюэ, красноречивому епископу Мо, и высокому, худому и юному аббату де Фенелону, который слушал, нахмурив чело, ибо при дворе подозревали, что его собственные взгляды не избежали воздействия той самой ереси, о которой шла речь. Тут же и художник Лебрю беседовал об искусстве в кругу своих коллег Веррио и Лагерра, архитекторов Блонделя и Ленотра и скульпторов Жирардона, Пуже, Дежардена и Куазевокса, чьи работы изрядно украсили новый королевский дворец. У самых дверей Расин, расплывшись в улыбке, так что красивое его лицо лучилось морщинками, болтал с поэтом Буало и архитектором Мансаром; все трое смеялись и перебрасывались шутками с раскованностью, свойственной королевским любимцам, единственным подданным, кто мог запросто, без доклада, входить в королевские покои.
– Что это он сегодня не в духе? – шепотом спросил Буало, кивнув в сторону короля и его ближайшего окружения. – Боюсь, сон не поднял его настроения.
– Развлекать его становится все труднее, – заметил Расин, покачав головой. – В три часа мне надлежит быть у мадам де Ментенон. Посмотрим, не исправят ли положение две-три страницы из «Федры».
– Друг мой, – сказал архитектор, – не кажется ли вам, что сама мадам утешит его скорее, чем ваша «Федра»?
– Мадам – удивительная женщина. Умна, сердечна и исполнена такта – она восхитительна.
– И тем не менее одно из ее достоинств излишне.
– Какое же?
– Возраст.
– Оставьте! Кто станет считать ее годы, если выглядит она на тридцать? Какие глаза! Какие руки! И потом, друзья мои, он и сам уже не мальчик.
– Ну, это совсем другое дело.
– Для мужчины возраст – пустяк, для женщины – катастрофа.
– Весьма справедливо. Но юноша видит, а зрелый муж слышит. За сорок верх берут мудрые речи, до сорока – красивое личико.
– Ах, мошенник! Значит, вы решили, что сорок пять лет во всеоружии такта одолеют тридцать девять во всеоружии красоты? Что ж, когда ваша дама одержит победу, она, несомненно, не забудет, кто первый воздал ей должное.
– А я думаю, Расин, что вы ошибаетесь.
– Посмотрим.
– А если вы ошибаетесь…
– Что тогда?
– Тогда вас могут ожидать неприятности.
– Почему?
– У маркизы де Монтеспан хорошая память.
– Ее влиянию скоро может прийти конец.
– Не стоит так уж полагаться на это, мой друг. Когда Фонтанж, голубоглазая и медноволосая, явилась из своего Прованса, все в один голос твердили, что звезда Монтеспан закатилась. Однако Фонтанж покоится в церковном склепе, и над ней шесть футов земли, а маркиза на прошлой неделе провела два часа с королем. Она победила однажды, может победить снова.
– Да, но теперь соперница не чета прежним. Это вам не миленькая селяночка, но умнейшая женщина Франции.
– Фи, Расин, вы хорошо знаете нашего обожаемого властелина или хотя бы должны его знать – ведь он, кажется, приблизил вас еще со времен Фронды. Сами подумайте – тот ли он человек, чтобы всю жизнь развлекаться проповедями или дни напролет просиживать у ног дамы ее лет, наблюдая, как она ткет гобелен, и забавляясь с ее пуделем, когда красивейших мордашек и сияющих глазок в высшем обществе что у голландца тюльпанов на клумбе? Нет-нет, это будет все та же Монтеспан, а если не она, то какая-нибудь красавица помоложе.
– Милейший Буало, еще раз скажу вам – ее время на исходе. Разве до вас не дошла последняя новость?
– Ни намеком.
– Ее брату, господину де Вивонну, отказано в entrèe[134].
– Быть не может!
– Тем не менее это правда.
– И когда?
– Нынче утром.
– Кто вам сказал?
– Де Катинат, капитан гвардейцев. Ему приказано не пускать де Вивонна.
– Однако! Значит, король серьезно решил дать ей отставку. Так вот почему он сегодня встал такой мрачный. Но клянусь всеми святыми, если у маркизы и вправду такой характер, какой ей приписывает молва, он, чего доброго, еще убедится, что завоевать ее было легче, чем от нее избавиться.
– Справедливо. С Мортемарами не так-то просто иметь дело.
– Что ж, да помогут ему Небеса благополучно из этого выпутаться! Но кто вон тот господин? Лицо у него посуровей тех, какие привыкли видеть при дворе. Ага! Он попался королю на глаза, и Лувуа дал ему знак подойти. Клянусь всеми святыми, под сводом палатки ему было бы куда свободней, чем под расписным потолком.
Привлекший внимание Расина незнакомец был высок и худ, с большим орлиным носом, суровым взором пронзительных серых глаз, прячущихся под кустистыми бровями, и лицом, настолько изборожденным заботами, годами и непогодой, что среди чопорных лиц придворных оно сразу бросалось в глаза; он напоминал старого ястреба, посаженного в клетку с попугаями. Его одежда была темных тонов, как стало принято при дворе с тех пор, как король отказался от легкомыслия и Фонтанж, но шпага, висящая у него на поясе, была отнюдь не раззолоченной рапирой, а добрым клинком с эфесом из желтой меди в потрепанных кожаных ножнах, которые красноречиво свидетельствовали об усердной службе. Он стоял у дверей, держа в руке касторовую шляпу с черным пером, и с любопытством, хотя и не без презрения, поглядывал на собравшихся в кучки болтунов; по знаку военного министра он начал пробираться вперед, работая локтями и довольно бесцеремонно расталкивая стоящих у него на пути.
Людовик был наделен поистине королевской памятью на лица.
– Я не видел его долгие годы, но хорошо помню этого господина, – произнес он, обращаясь к министру. – Граф де Фронтенак, не так ли?
– Да, сир, – ответил Лувуа, – это действительно Луи де Бюад, граф де Фронтенак, прежний губернатор Канады.
– Мы рады снова увидеть вас на нашем lever, – произнес монарх, пока дворянин, склонив голову, прикладывался к протянутой для поцелуя белой руке. – Надеюсь, канадские холода не остудили вашей верности.
– На это, сир, холода достанет у одной только смерти.
– В таком случае будем надеяться, что ваша верность пребудет с нами еще долгие годы. Нам угодно поблагодарить вас за труды и заботы по управлению нашими владениями; если мы вас и призвали сюда, то главным образом потому, что охотно послушаем из ваших уст о том, как обстоят там дела. Прежде всего, благо заботы Отца Небесного важнее забот Франции, как идет обращение язычников?
– Грех жаловаться, сир. Святые отцы, иезуиты и капуцины, трудятся по мере сил, хотя и те и другие склонны несколько пренебрегать заботами духовными, погрязая в заботах мирских.
– Что вы на это скажете, отец? – обратился Людовик к своему духовнику-иезуиту, причем в глазах его мелькнул озорной огонек.
– Скажу, сир, что коль скоро заботы мирские имеют касательство к заботам духовным, то заняться ими – долг доброго пастыря, как и вообще доброго католика.
– Воистину так, сир, – произнес де Фронтенак, однако его смуглые щеки покрыл гневный румянец, – но, пока ваше величество оказывает мне честь, вверяя эти заботы моему разумению, я буду исполнять свой долг и никому не дам вмешиваться, ни мирянину, ни монаху.
– Довольно, сударь, довольно! – резко сказал Людовик. – Я вас спросил о миссиях.
– Они процветают, сир. Ирокезы в Су и в горах, гуроны в Лоретте и алгонкины вдоль всей реки от Тадусака на востоке до Су-ла-Мари и даже дакоты на великих равнинах – все теперь почитают крест. Маркетт спустился вниз по реке на запад проповедовать иллинойсам, а иезуиты принесли Евангелие даже в вигвамы племени Большого Дома у озера Онондога.
– Могу добавить, ваше величество, – сказал отец Лашез, – что, неся туда истину, они слишком часто оставляли с нею и свои жизни.
– Да, сир, это сущая правда, – с чувством воскликнул де Фронтенак. – Во владениях вашего величества много храбрецов, но других таких нет. Они возвращались по реке Ришелье из ирокезских селений без ногтей, со сломанными пальцами, углем на месте глаза, а тела их бывали усеяны шрамами от сосновых заноз так же густо, как вон та занавеска – лилиями.
– И вы с этим смирились? – гневно воскликнул Людовик. – Вы не караете смертью гнусных убийц?
– Я просил прислать войско, сир.
– Я посылал.
– Всего один полк.
– Кариньян-Салиерский. Мой отборный полк.
– Требуется больше, сир.
– А сами канадцы? Разве у вас нет народного ополчения? Неужели вы не могли собрать достаточно сил наказать этих мерзавцев, убивших Господних служителей? Я полагал, что вы настоящий воин.
Глаза де Фронтенака вспыхнули, с его губ была готова сорваться резкая отповедь, но вспыльчивый старый служака заставил себя сдержаться.
– Воин я или нет – об этом вашему величеству лучше спросить тех, – промолвил он, – кто видел меня при Сенефе, Мюльхаузене, Зальцбахе и в полудюжине других сражений, где я имел честь воевать под знаменами вашего величества.
– Ваши заслуги не забыты.
– Только потому, что я воин и понюхал войны, я знаю, как трудно проникнуть в край куда обширней низинных голландских земель, где одни леса да болота, а за каждым деревом таится дикарь, который хоть и не научен держать ногу или ровнять строй, зато уложит за двести шагов бегущего карибу и покрывает три лье, пока белый человек проходит одно. Но если и удастся добраться до их селения, спалить пустые вигвамы и крохотное маисовое поле, чего вы этим добьетесь? Будете возвращаться на свои земли в окружении полчищ незримых врагов и слышать победные клики дикарей, снимающих скальпы с отставших солдат. Вы и сами воин, сир. Я спрашиваю вас – легко ли вести такую войну кучке солдат вкупе с горсткой оторванных от плуга censitaires[135] да отрядом coureurs-de-bois[136], у которых в голове только и мыслей, что о своих капканах и бобровых шкурках?
– Конечно нет. Сожалею, если я поторопился с ответом, – произнес Людовик. – Мы обсудим этот вопрос на нашем совете.
– Вот эти ваши слова согревают мне душу! – воскликнул старик-губернатор. – Сердца всех живущих вдоль реки Святого Лаврентия, и белых, и краснокожих, возрадуются, когда станет известно, что их великий отец за морями обратился мыслями к ним.
– Однако не рассчитывайте на очень уж многое, ибо Канада нам дорого стоит, а в Европе у нас много забот.
– Ах, сир, видели бы вы эти бескрайние земли. Ваше величество выигрывает сражение в Европе – и каковы плоды? Слава, полоска земли длиной в несколько миль, Люксембург, Страсбург, еще один город присоединен к королевству. Но там у вас под рукой будет огромный мир, и это будет вам стоить в десять раз меньше золота и в сто раз меньше хлопот. Этот мир так огромен, сир, так богат и прекрасен! Где еще найдутся подобные горы, леса, реки! И все это наше, нужно только взять. Кто сможет нам помешать? Несколько разобщенных индейских племен да горстка английских фермеров и рыбаков. Обратитесь туда мыслями, сир, и через несколько лет со своей твердыни в Квебеке вы сможете сказать, что перед вами простерта великая империя – от северных снегов до теплого южного залива, от океанских валов до широких равнин за Маркеттовой рекой, и имя империи – Франция, и король ее – Людовик, и королевские лилии – на ее знамени.
Представив себе эту грандиозную картину, Людовик подался вперед в своем кресле, на щеках у него появился румянец, глаза загорелись; но когда губернатор договорил, он снова откинулся на спинку.
– Клянусь честью, граф, – промолвил он, – вы заразились от индейцев даром красноречия, о котором мы наслышаны. Что до этих англичан, они ведь все гугеноты, не так ли?
– Большей частью. Особенно на севере.
– Что ж, может быть, заставив их убраться, мы послужим Святой Церкви. Мне говорили, у них есть большой город. Нью… Нью… Как он там называется?
– Нью-Йорк, сир. Отнят у голландцев.
– А, Нью-Йорк. Я, кажется, слышал еще об одном таком же, Бос… Бос…
– Бостон, сир.
– Вот именно. Гавани нам не помешают. Так скажите мне, Фронтенак, – и король понизил голос, чтобы его слышали только граф, Лувуа и члены королевской фамилии, – много ли войска вам нужно, чтобы их оттуда выкурить? Полк, два полка; может быть, фрегат-другой?
Бывший губернатор только покачал седой головой.
– Вы их не знаете, сир, – сказал он. – Эти англичане – народ стойкий. Нам в Канаде, при всей вашей милостивой помощи, и то трудно им противостоять. А ведь они обходятся без помощи, и всё против них – и холод, и болезни, и скудные земли, и индейцы на тропах войны; но они процветают и плодятся, так что леса тают под их натиском, как льдина на солнце, и звон с их колоколен нынче доносится оттуда, где еще вчера выли волки. Народ они мирный, за оружие берутся неохотно, но раз уж берутся, то кончить войну с ними бывает трудней, чем начать. Чтобы завоевать Новую Англию для вашего величества, я хотел бы просить пятнадцать тысяч отборного войска и двадцать линейных кораблей.
Людовик раздраженно встал и схватил трость.
– А я бы хотел, – произнес он, – чтобы вы переняли у этих людей, каковых находите столь грозными, их превосходный обычай управляться собственными силами. Подождем до заседания нашего совета. Преподобный отец, пробил час молитвы; все другие дела пусть подождут, пока мы не исполним наш долг перед Господом.
Приняв из рук свитского молитвенник, он быстро – насколько позволяли очень высокие каблуки – направился к дверям; придворные расступились, образовав проход, а затем сомкнули ряды у него за спиной и двинулись следом строго по старшинству.