1461 Истоки современного Запада: 12 июня Изабелла Кастильская публично объявляет об импотенции своего сводного брата короля Энрике IV. Бельтранеха.
1462 Христофор Колумб крадет в приходской церкви алфавит. Он говорит, что станет поэтом. Побои, угрозы. “Ты будешь шерстянщиком или портным. Это твоя судьба”.
1468 Запоздалое, двусмысленное и практичное обрезание Христофора Колумба.
2-Калли[2] Неудавшиеся инко-ацтекские переговоры в Тлателолько. Отказ снаряжать флот для захвата “холодных земель Востока”. Воздушные шары инков. Перелет Наска – Дюссельдорф.
1469 Ландскнехт Ульрих Ницш, обвиненный в скотоложстве за то, что поцеловал лошадь, бежит из Турина в Геную. Земля, wo die Zitronen blühen[3]. Онтологические муки и иудеохристианское мошенничество. “Бог умер”.
1469 Упоение дивными порывами юности: Изабелла и Фердинанд Арагонский вступают в греховную связь, освященную церковью 18 ноября. Самые надежные и преданные – это люди из SS. Зарождается империя, над которой никогда не зайдет солнце.
Мир задыхался без притока свежего воздуха. Жестокая агония. Пир смерти. Маятники всех часов, не давая забыть, отбивали: “жизнь-ради-смерти”. В Ротенбурге, Тюбингене, Авиле, Урбино, Бордо, Париже и Сеговии.
Жизнь задыхалась без новых просторов. А грозный иудейский Бог как одержимый твердил о Грехе и вконец запугал легион своих неистовых приверженцев.
Без устали хлестали себя плетьми флагелланты. А потом посыпали раны солью. Даже плечистые здоровяки мечтали теперь лишь о том, как бы умереть во святости, приняв медленную мученическую смерть на кресте.
Никогда еще юдоль скорби не знала более мрачных времен. Totentanz[4]: мчится меж могил безумный ручеек из взявшихся за руки юных фигур. На черных туниках белой краской нарисованы ребра. Свинцовыми белилами – черепа. Но вот по цепочке пляшущих пробегает еле заметный трепет. Лишь намек на страсть, лишь тень тоски по жизни. Улыбка под черным тюлем. Лукавый глаз. Чуть заметное движение бедер – и ломается траурный ритм барабанов Пляски смерти, Danse macabre.
Что это? Легкий бриз, свежий ветерок, эрос? Мягкое дуновение, которое каким-то чудом смогло долететь сюда с Карибского моря?
И все чаще можно увидеть, как разбредаются парами изнуренные пляской грешники, как обнимаются они под церковными арками или находят приют меж кладбищенских плит. Точно бешеные псы рвутся на волю из черных балахонов их тела, погрязшие в грехе, но так и не раскаявшиеся. Летят прочь бутафорские черепа.
А виноват во всем ветер. Это он смущает на закате покой семинаристов. Наполняет воздух кисло-сладким ароматом. Так пахнут далекое море или спящая под летним дождем женщина.
Но куда более заметные следы мятежного ветра обнаружились в Италии. Достаточно сказать, что у Антонио дель Поллайоло, писавшего Мадонну для монастыря Святого Иеронима, кисть вдруг вырвалась из рук. Дерзко возмечтав о новых чувствах, формах и красках, изобразила она прекрасную Симонетту Веспуччи, Красавицу, с обнаженной грудью. И тут же, словно испугавшись, поспешила нарисовать змею – символ зла. Но змея, играя, тотчас обвилась вокруг шеи Симонетты, укусила себя за хвост и застыла прелестным ожерельем.
И то был не единственный случай. Во второй половине апреля 1478 года у молодого живописца Сандро Боттичелли полотно заполнилось нежными полунагими юницами, которые славили танцем приход поры цветения.
Non c'e piu religione[5], – ворчали, крестясь, усатые монахини монастыря Святой Безнадежности.
Дикая кошка срывалась в прыжке с карниза старого готического собора. И все это видели.
Запад не просто задыхался, он бился в предсмертных судорогах. Напуганные правители просили друг у друга совета. Надо было принимать срочные меры.
Надо было выпустить пар из готового взорваться котла агоний и подавленных желаний. Но на Юге весь Магриб и славные земли Аль-Андалуса заняли мусульмане, преданные своему сильному и гордому как ятаган богу.
Не даст себя в обиду и древний православный мир Московии.
Пыталась что-то сделать Церковь, найти выход, но потерпела поражение. Дюжинами возвращались миссионеры из земель Ислама, из Центральной Азии. Измученные, высохшие как урюк, задирали они прямо на глазах у папы свои ветхие рясы и показывали ягодицы с вырезанными на них стихами из Корана, с изречениями типа “Аллах велик. Мы тоже готовимся к Судному дню”.
Константинополь перешел под власть турок. Это стало последним ударом. Папа Сикст IV скорбно возвестил владыкам Запада: “Плотная стена ятаганов движется на нас, и растянулась она от Кавказских гор до южной оконечности нашей излюбленной Испании…”
Не с кем было торговать прежде всесильным купцам. Дышали на ладан мультинациональные компании. С гневным нетерпением взывали о помощи кланы Берарди, Ибарра и энергичный предприниматель из Антверпена Ван дер Дин, а также семейства Негри, Каттанео, Спинола, Будденброки из Любека, судовладельцы из Ганзейского союза и каталонские ткачи во главе с Пуигом. Все они знали, что им по силам гораздо большее. И поэтому обзывали моряков трусами, астрономов невеждами, а королей скаредными и ленивыми тугодумами. Доставалось и феодальной знати. “Дайте нам больше простора! Дайте драгоценную древесину! Новые рынки! Восточные специи и слоновую кость! Доколе мы будем терпеть проклятых турок в Mare Nostrum![6]”
Запад погибал, тосковал о своем мертвом солнце, о засохшем жизненном нерве и уже давно похороненном празднике. Во мраке монастырского подвала ощупывал он статую греческой богини (которую кто-то когда-то выбросил в море). Люди, лишившиеся телесности и уже почти не имевшие тени, мечтали вернуть себе прежний облик.
Запад – эта старая птица Феникс – складывал из душистых поленьев коричного дерева костер для своего последнего возрождения.
Западу были нужны ангелы и сверхчеловеки. Так возникала в неукротимом порыве секта искателей Рая.
Июньская сиеста. Горы Кастилии плавятся в прозрачных языках пламени. Скалы потрескивают под ударами неумолимого солнца. Спит в тени кустарника пастух, слегка прикрыв глаза, как ящерица. Недвижно сидят в густой листве воробьи. Их манит к себе водоем, но, вспорхнув с дерева, можно изжариться на лету.
Слышится голос Изабеллы Трастамары:
– Ну пошли же, пошли, теперь самое удачное время!
Только дети снуют сейчас туда-сюда в сонном мадридском Алькасаре. Да босые и полуголые стражники играют в мус у крепостных стен. То и дело выливают они ушаты воды на землю, чтобы прибить раскаленную пыль.
Маленькая принцесса Хуана, прозванная Бельтранехой[7], которая уже и в пять лет имела повсюду своих шпионов, знает: затевается что-то важное и для нее опасное. Изабелла Трастамара, юная тетка Хуаны, – ее враг. Поэтому Хуана не дает себя провести и спешит следом за остальными. Даже в жару не расстается она с королевскими атрибутами, найденными в старом сундуке: на ней тяжелая зеленая мантия, конусообразная шляпа, как у сказочной феи, с тюлем, который окутывает ее всю – до кончиков кожаных башмаков на пробковой подошве, украденных из будуара легкомысленной матушки, большой модницы. Хуана кричит Изабелле, шепелявя от бешенства:
– А я вот тозе с вами пойду! Пойду, и все тут! И глаз с тебя не спусю!
Изабеллу сопровождают восемь графов и идальго (самому старшему десять лет). Жаль, конечно, что не удастся проделать задуманное тайком. Изабелла надела довольно короткую тунику, из-под которой – к ужасу придворных дам и монахинь-прислужниц – выглядывают узенькие панталоны с кружевами, изготовленными в монастыре Святого Иосифа Вечно Тоскующего. Настоящая baby-doll: веснушчатая, прелестная, белокурая, с собранными в хвост волосами.
Изабелле нравится вдруг замереть – слегка расставив ноги, выгнув спину, откинув голову назад – и медленно провести рукой по волосам. Пусть все любуются ее чуть оттопыренной соблазнительной попкой. Дерзкий придворный поэт Альварес Гато[8] не преминул записать в свою потайную тетрадь:
У нее задок
как сырок.
А грудки
как незабудки.
Монахини шипели:
– Что за девчонка! Разве пристало принцессе так себя вести!
Теперь Изабелла ведет вперед свою свиту. В руке у нее длинный голый прут, сорванный у пруда – того, где водятся жабы.
Один за другим текут каменные коридоры. Там все погружено в полумрак. В Кастилии хорошо знают: от любого света становится только жарче.
Они проходят через дворцовую трапезную. Сильный чесночный дух – напоминание о съеденном накануне жареном ягненке. Кое-кто из слуг растянулся прямо на мозаичном полу и спит, блаженно впитывая всем телом его прохладу.
– Т-с-с! – приказывает Изабелла.
А Бельтранеха в ответ:
– Кто ты такая, чтобы говорить мне “т-с-с”! Я – принцесса!
Наконец перед ними королевский оружейный зал – весьма скромный, надо отметить. Он больше говорит о прошлом, нежели о настоящем: шпага короля-деда, арбалеты с истрепавшейся тетивой, что-то похожее на мушкеты. Траченные молью головы огромных кабанов – когда-то их мясо весьма кстати пришлось в котлах с ольей[9]. Ведь в те времена охота была не столько изящной забавой (в подражание Бургундии и Британии), сколько способом обеспечить себя едой.
Они видят трон: деревянное кресло, отделанное тисненой кожей и покрытое для внушительности – или для мягкости – шкурой эфиопского тигра. Король Хуан до самой смерти восседал на нем во время пиров. Здесь мечтал он завоевать для Кастилии новые земли, мечтал о походах за моря, о том, как обратит в истинную веру раскинувшиеся на юге счастливые королевства мавров.
Вот, пожалуй, и все, что осталось от той старой и бедной Испании, где после дворцовых празднеств счищали мясо с костей, чтобы было из чего приготовить салат к завтрашнему обеду, а из бокалов сливали в кувшин недопитое вино – для следующей трапезы. Где с ликованием встречали поданную на стол жареную курицу. Где короли еще умели, мельком взглянув на оливковую рощу или скотный двор, подсчитать, какая прибыль ждет их в конце сезона.
Ныне все переменилось. Энрике IV, Энрике Бессильный – или Энрике Импотент, – завел в стране моду на чванливую роскошь, что обычно чревато инфляцией. Если прежде монетных дворов было пять, то теперь стало сто пятьдесят. Вокруг богатые наряды и украшения – а в карманах пусто.
Его фаворит Бельтран де ла Куэва носит расшитые драгоценными каменьями и бисером сандалии, словно щеголеватый тореро.
Король рядом с ним – оборванец. Он млеет от восхищения перед любовником королевы и велит заложить монастырь на том месте, где Бельтран победил в поединке своих наглых соперников, тоже претендовавших на ее благосклонность. Энрике IV – услужливый рогоносец.
Жалкая погоня за наслаждениями. Двор призраков, чьим обитателям вечно угрожало безумие. Там принцы сражались с чудовищами, вылезавшими из зеркал. Привидения оставляли подпалины на переплетах Библии, указывая путь в преисподнюю. Монахини в часы пиров чувствовали на челе шипы венца Христова и блаженно истекали кровью. Дамы на рассвете левитировали в мистическом экстазе, а служанки хватали их за ноги, чтобы возвратить на землю – к законам гравитации и реальности.
Маленькая Изабелла часто шпионила за королем Энрике, своим сводным братом. За тем самым Энрике Импотентом, который медленно погружался – вместе со всем королевством – в маразм мрачной меланхолии. Она устраивалась на башне у слухового окошка и видела: Энрике (он старше ее на двадцать шесть лет) полулежит в кресле, укрывшись залитой супом мантией, похожей на мавританский плащ, перед ним стоят – кувшин с водой (вино король ненавидит) и неизменное серебряное блюдо, украшенное рубинами, на котором горой лежат свиные шкварки. Придворные шлюшки, что-то бессвязно лепеча и хихикая, шумно и весело суетятся вокруг короля, точно захмелевшие сестры милосердия у ложа глухого богача-паралитика. Две или три из них льнут ласковыми кошками к королевскому телу, большому, но безвольному, и теребят его равнодушную плоть. Где-то в дальнем конце зала кардинал и нотариус громко читают посольские депеши. Время от времени они замолкают и натужно кашляют, наглотавшись зловонного дыма. Королю Энрике нравится подбрасывать в очаг волосатые копыта першеронов (а летом пронзительный запах горелых костей и кожи сменяется навозным смрадом: со скотного двора и из псарни приносят сюда большие бадейки столь любезной королевскому обонянию жижи). Вонь так сильна, что маркиз де Вильена по совету своего заклятого врага, хитроумного Бельтрана де ла Куэва, неизменно носит в кармане пучок свежего базилика, который вдыхает, растирая между пальцами.
Изабелла всякий раз, покидая свой наблюдательный пункт, задыхается от бешенства. А еще от ненависти и отвращения к брату. Что-то подсказывает ей: вместе с ним агонизирует целая эпоха. Сама не зная зачем, она со всех ног несется в патио Алькасара. В ушах у нее звучит голос матери: “Никогда не поддавайся безумию. Это пропасть, страшней которой нет ничего на свете. Помни про своих бабку, деда и отца… Не слушай Дьявола и не веди с ним бесед. Взгляни на Энрике: его окружают адские чудовища, под постелью у него прячется окутанный туманом кабан, из преисподней летит к нему пылающая нечисть, суля бесславный конец… Ищи опору в земном и очевидном. Держись подальше от богословов. Полюби свое тело. Окружай себя животными и солдатами. Не поддавайся искушению разговаривать сама с собой. Бойся покоя! Запомни: покой – это пустота, где обитают злые духи. Да, смерти никому не избежать, но лучше умереть, уже устав от жизни!”
Не отставая ни на шаг от Изабеллы, дети входят в зал аудиенций. Сразу разлетается рой царящих здесь придворных распутниц, не выразив должного почтения принцессе. Быстро мелькают их ножки, выбеленные по последней моде гипсовым порошком. На лицах черные или фиолетовые тени, веки позолочены. Огромные, как у фламандских щеголей, шляпы с желтыми, синими и зелеными перьями. Веселые красотки спускаются во двор, где их ждут мулы, на которых они поскачут галопом, распугивая кур и топча засеянные поля.
Полумрак. Зевающий писец склонился над протоколом судебных слушаний. Больше тут вроде бы никого нет. Но вдруг в каком-то углу, на маленьком пятачке ницшеанского Вечного возвращения, возникают смутные фигуры: генерал Кейпо де Льяно в начищенных до зеркального блеска сапогах и идеально наглаженных breeches идет во главе делегации академиков и ученых (Диас Плаха? Доктор Дериси? Баттистеса? Д'Орс?). Эти люди намерены просить у короля поддержки и финансовой помощи для проведения Конгресса испанской культуры 1940 года.
Сумрачная средневековая Испания. Она пахнет отслуженной мессой и той последней свечой, которую погасил своим кашлем чахоточный служка.
Но тут Изабелла, маленькие графы и бдительная Бельтранеха вбегают в галерею, ведущую в спальню Энрике IV, где их уже ждет дон Грегорио, королевский камердинер. Он был подкуплен заранее и успел куда-то отослать стражников.
Но старик выглядит смущенным и что-то мямлит о досадной помехе, кивая на разлегшегося во всю ширину порога льва (внука того, что жил при короле Хуане). Полузакрыв глаза, в которых больше скуки, чем дремы, лев внимает ритмичному похрапыванию Энрике. Он не голоден, но и вести пустые разговоры не расположен. Как с ним поступить? Как умаслить? Резко пахнет зверем. Зверем, который согласился на перемирие, но не покорился (всего три года назад он сожрал какого-то епископа).
Бельтранеха смотрит на эту сцену насмешливо. Старик пытается сдвинуть льва с места, робко пихая ногой в зад. Но тот лишь равнодушно зевает.
Тогда Изабелла делает шаг вперед и кричит:
– Пошел вон! А ну убирайся!
Никакой реакции. Тогда она дает льву крепкую затрещину. В ярости хватает за гриву и впивается острыми зубками ему в ухо. Короткое, грозное молчание – и враг отступает (решимость девочки, а вовсе не ее слабые удары, заставляет его подчиниться). Он показывает клыки, трясет огромной головой, а когда все же собирается рыкнуть, получает новый удар – прямо в морду. Нет, все-таки лучше подняться и лечь подальше, хотя бы вон там, у окна.
Дети переступают порог. Дону Грегорио позволено удалиться. Ему в любом случае не хватило бы духу взглянуть на голого монарха. Но первой в опочивальню проскальзывает Бельтранеха.
Тишина. Мерное дыхание крепко спящего человека. Изабелла цепляет прутиком подол его рубашки и по грудь обнажает тело.
Они видят бледные, хилые, волосатые ноги. Выше – что-то темное и непонятное. Однако, даже вглядевшись попристальней, невозможно различить неразличимое. Почему-то на ум им тотчас приходит хрупкий пергамент. Или ломтики сушеного персика, которые путешественник приготовил, чтобы взять в дорогу. Или съежившаяся за века кожаная сандалия римского легионера, сраженного у ворот Самарканда.
И как тут опять не вспомнить строки язвительного Альвареса Гато:
Вот погляди:
морской конек усох в песке,
лежит на берегу…
Ужели прежде
резвился он в волнах?
Маленькая Бельтранеха бледнеет. Но Изабелла прут не опускает. Юные графы смотрят и выносят свое суждение.
Не может быть никаких сомнений: в том, что они видят, нет ни малейшего признака жизни. Ни капли мужского сока. Беатрис де Бобадилья говорит, что это почему-то напоминает ей каменистый пейзаж Сории. А Хуан де Виверо говорит, что нет, скорее это похоже на пустые ракушки, которые прибой выбрасывает на берег в Кантабрии. Мстительная Изабелла заставляет бедную Бельтранеху посмотреть туда же. Та дрожит и взрывается жалким криком:
– Все равно королевой буду я! Я! Ненавижу тебя! – И бросается бежать, спотыкаясь и едва не падая в слишком больших для нее материнских туфлях.
Когда Изабелла и ее свита возвращаются обратно, принцесса с довольным видом чеканит:
– Теперь вы сами убедились. Она не может быть его дочерью. Королевой буду я!
Так была объявлена война. Война амбиций против незаконной законности.
Он белокур и силен словно ангел, любила повторять его матушка Сусана Фонтанарроса. Да, этот мальчик не был похож на других. И не хотел осваивать унылое портняжное ремесло. Не хотел становиться ни ткачом, ни сыроваром, ни трактирщиком. Словом, отвергал все, что сулило спокойную жизнь.
Для него были живыми неистовые морские боги. Он без ложной скромности верил, что они и прежде уже не раз говорили с ним. Зимой – суровыми и хриплыми голосами, а тихими летними вечерами что-то шептали, но их шепот мог различить лишь избранный, посвященный.
Сейчас мальчик бежит вдоль кромки прибоя. Вдыхает нежный ветер, какой бывает только лунной ночью. Он почти раздет, но на ногах, как всегда, связанные матушкой толстые чулки, которые скрывают от посторонних глаз некую тайну. Мальчик бежит ровно, словно воспарив над землей, и в этом есть что-то завораживающее – так ритмично умеют двигаться лишь бегуны-ламы на тибетских плоскогорьях. И цель у него только одна – снять напряжение, расслабиться, укротить бурлящую кровь.
Он пробегает мимо Торре-дель-Мар и знает, что тамошний стражник, его дядя Джанни, тотчас сообщит об этом своим сыновьям, завистливой своре сыроваров и портных, уже учуявших в нем врага, разгадавших его мятежную природу – душу мутанта и поэта.
Он пробежал еще две лиги по изогнутому дугой берегу. Движения его стали почти автоматическими, как у натренированного спринтера. Потом поднялся по отмели, покрытой колониями мидий, а оттуда нырнул в воду – уверенно и решительно, как и положено посвященному. Смело поплыл в темноту. Замер, лежа на спине и вновь убеждаясь в своей сверхъестественной плавучести, потом позволил течению отнести себя к берегу и выбросить на песок. Долго не поднимался, зачарованно глядя в небо широко открытыми, неподвижными глазами – точно такими же, как у мерлана, которого утром видел на городском рынке.
Он опять слышал хриплый шелест неустанных волн, который поглощали песок и мелкие ракушки. Стоит накатить очередной волне, как она, падая, разбивается брызгами пены – и ее тотчас всасывает земля.
Голос моря словно шепчет стихи, призывая его:
– Ко-лумб! Ко-лумб!
Море не говорит: “Ко-лом-бо”. Нет. Оно отчетливо произносит по-испански: “Ко-лумб”. Последнее “-лумб” звучит сухо и резко, даже повелительно. Или как будто говорящий торопится закончить слово, прежде чем чихнет.
Мальчик видел, как заря – та, что с пурпурными перстами, – осторожно приоткрывает завесу ночи (наверное, именно так Ариадна входила в убежище Минотавра).
Вода стала холоднее. Вдалеке на фоне уходящего мрака он заметил светящиеся белизной рубашки кузенов, которые двигались в его сторону по песчаной отмели с южной стороны.
Надо было бежать, спасаться от их неумолимой и тупой жестокости. И он помчался, забыв о боли в усталых ногах. Мощенная брусчаткой улочка привела его к крепостной стене, за которой уже зарождался утренний гомон молочниц и рыбаков.
И тут он понял, что попал в ловушку. Вся орава во главе с Сантьяго Баварелло, женатым на его сестре Бланките, стояла, перегородив узкий проход Вико-де-Л'Оливелла.
Мальчик в отчаянии начал колотить в запертые ворота. Но ответом было лишь ржание белого жеребенка из конюшни.
Он глянул на ряды деревянных балконов, украшенных горшками с геранью, и наткнулся на неподвижный взгляд Сусаны Фонтанарросы, которая с первыми лучами солнца села за пряжу.
Она понимала: ему нужно пройти этот ритуал. Ненависть и зависть людей заурядных готовят ее сыну испытание. Но оно лишь закалит и укрепит его доблесть. Ведь он – из породы титанов.
Послышались глухие удары. Сдавленные стоны. Его прижали спиной к воротам, из разбитого носа уже сочилась кровь. Колотили в ребра, в живот, от тычка в солнечное сплетенье перехватило дыхание. Он еще раньше успел убедиться, что кулаки наливаются силой как от страха, так и от накопившейся обиды. Его били молча. С холодной профессиональной расчетливостью отыскивали самые уязвимые места.
Из конюшни вышел ослепленный злобой Сантьяго Баварелло, на одной ноге у него был сапог с железными шипами. Такие сапоги в их семье обували, когда отправлялись в горы искать заблудившихся коз.
Кто-то крепко держал раздвинутые ноги Христофора. Баварелло примерился и дважды ударил. Пронзительный крик. И блаженный обморок – спасенье для истязуемого.
Он остался лежать на улице, а они поспешили к завтраку, который уже ждал их на очаге.
То была месть. Самая обычная месть. Их терпение лопнуло, когда он заявил, что не будет чесальщиком шерсти.
– Я стану мореходом, – сказал он тихо и скромно. И словно высыпал мешок пауков на уютную, сверкающую белизной воскресную скатерть.
Женщины жалели его и плакали, сидя на своих балконах. Сестра, кузины и юная тетка. Все женщины в душе встают на сторону Того, Кто Дерзает. Он будто овладевает ими (в метафизическом, конечно, смысле) и всеми вместе, и каждой по отдельности; а кроме того, в своем воображении расчленяет их, чтобы затем вновь восстановить, но уже отбрасывая пороки и шлифуя достоинства, и делает это очень тщательно, будучи уверенным в своей непогрешимости.
Всхлипывая, поглядывали они на Сусану Фонтанарросу. Но она была тверда как скала и даже не подняла глаз от пряжи. Лишь процедила сквозь зубы:
– Что с ним ни делай, все впустую. Он из племени исполинов. Никто и ничто его не удержит.
Ландскнехт Ульрих Ницш забрел в Вико-де-Л'Оливелла, чтобы набрать свежей воды во флягу. Кем он был? Дезертиром, бежавшим с полей сражений, проигранных безрассудными и самонадеянными правителями. Страдальцем, испытавшим на себе все беды, которыми чревато абстрактное мышление с его роковыми безднами. Жертвой теологической нетерпимости, тирании иудеохристианского монотеизма и банды его вооруженных проповедников. В скитаниях своих он двигался все время на юг и наконец достиг солнечных земель, где цветут лимоны.
Он мечтал валяться под виноградными кустами, беспечно воровать груши, засыпать среди античных руин, где тень его будет оживать в танце. Послеполуденный отдых фавна, но непременно в обличье Аполлона.
У него был вид воина, который выбрался живым из пекла жестокого боя и ушел от погони варваров. И теперь он вызвал переполох среди рыбаков. А портные тут же громко защелкали ножницами, дабы предупредить собратьев по цеху о появлении опасного чужака.
Его усищи топорщились, как шерсть у кабана, самку которого выследили и коварно убили охотники. Взгляд был как у тигра, загнанного в клетку: глаза с коричневыми прожилками метали золотистые искры. От него пахло потом, как от путника, долго ночевавшего под открытым небом. Пахло кожей военного снаряжения и проржавевшим под дождями оружием.
Он поднимался к Вико, грохоча коваными сапогами и звякая старыми ножнами. Кто бы поверил, что путь его лежал от самого Савойского герцогства, где был он застигнут in fraganti[10], когда обнял лошадь и поцеловал в морду – прямо посреди площади Сан-Карло, за что его обвинили в скотоложстве.
Он бежал от холодной могилы туманов. Искал возможность жить так, чтобы не превратиться в собственную тень.
В ненавистном ему Берне, городе часовщиков, он осмелился сказать, что “человек – это то, что дóлжно преодолеть”. В ту же ночь его жестоко избили. (С той поры он ревниво оберегал эту страшную тайну и мог открыть ее только тем, кто заложит фундамент Империи.)
Некоторые исследователи, например Гюстав Тибон, полагали, что он оказался на юге, решив получить место в швейцарской гвардии Ватикана. Нет, планы его были иными, более высокими. Скажем, в данный момент он желал быть свободным, праздным и неукротимым, как те его предки, что голыми скакали на конях по промерзшим германским лесам, спасаясь от общественного порядка и коллективного образования.
“Морской воздух опалит мои легкие; гибельный климат покроет загаром”[11]. Эта мечта была самым опасным его проступком, самым главным предательством, который не простил бы ни один из военных трибуналов тех времен.
Так вот, доподлинно известно, что источника он в Вико так и не нашел. Зато наткнулся на белокурого юношу, лежавшего без сознания в cortile[12].
Ницш смочил ему виски и губы водой с уксусом и, чтобы как-то утешить, сказал с жутким германским акцентом:
– Держись, парень. То, что не убивает нас, делает нас сильнее…
Но продвинуться дальше основ сей варварской педагогики ландскнехт не успел, так как ему пришлось и самому поскорее уносить ноги. Совсем близко были мальчишки, которые гнались за ним от самого порта. Уже слышны были их вопли. До него долетали первые камни. (Тогда в германцах все еще видели варваров, грязных оборванцев и бездельников. Таких же варваров, как болгары или цыгане.)
Юный Христофор навсегда запомнит эти тевтонские усищи. Вода с уксусом показалась ему сладкой.
Мачта “Санта Марии”? В ту пору она еще была стволом огромного пиренейского кедра, росшего на крутом берегу в Сантандере.
Во время январской грозы молния опалила верхушку дерева – как раз в том месте, где потом укрепят марсовую площадку. (Родриго де Триана находился именно там, в “вороньем гнезде”, когда закричал “Земля! Земля!”, рассчитывая получить обещанную награду – сто тысяч мараведи, но коварный Колумб захапал их себе, записав в бортовом журнале, будто видел “свет” еще накануне ночью.)
Итак, то был кедр, чья жизнь прошла в отчаянной борьбе с дикими ветрами Бискайского залива. Он вырос на пустынном склоне горы, где было больше камней, чем земли, цепляясь за них корнями, похожими на тигриные когти.
Кедр бывал счастлив только в апреле, когда прилетал сюда легкий ветер с земли, принося мирный запах конского навоза, мычанье коров и голоса крестьян, перекликавшихся в вечерних сумерках.
Галисийские рыбаки заметили кедр с моря (а до них к нему не приближался ни один человек). И сразу решили, что из него получится отличная грот-мачта. Целое утро они карабкались на кручу, и всего часа им хватило, чтобы свалить дерево.
За день они обрубили все ветки и ближе к ночи погрузили на палубу готовую мачту – ровную, гладкую, без опасных сучков.
Ее продали на верфи в Ла-Корунье. И там на ней остановит свой выбор хозяин и строитель “Галисийки”, позднее переименованной в “Марию Галанте”, которую Колумб наречет “Санта Марией” – и вместе с новым именем словно возвратит ей девство.
Ранние годы избранного были безмятежными. Только такими они и могли быть в тогдашней Генуе. Генуе лавочников. Генуе, защищенной от воинственных соседей кольцом суровых гор. От соседей – и от культуры. В Генуе, где умели радоваться лишь стуку ткацких станков, удачным торговым сделкам да нехитрым плутням с векселями.
Это было непрошибаемое невежество, не ведавшее о существовании всяких там Данте и Микеланджело, и оно стояло на страже общественного порядка и муниципального прогресса. Католическая церковь была здесь не слишком строгой, она вполне терпимо относилась к иудеям и маврам, зато не одобряла интереса некоторых молодых людей к мистике и теологии, способных отвлечь от служения полезному и конкретному. Город умел жить в согласии с Ватиканом: раз в полгода отсылалось туда подношение в виде больших партий саржи для сутан – по цене всего в два цехина.
Генуя. Горы в три ряда, точно акульи зубы, отгораживали ее от новой эпохи, защищали от ветра глубоких перемен.
Правда, по морю сюда порой проникали турецкие или венецианские корабли. Но если судну удавалось подплыть достаточно близко к скалистым берегам, на экипаж обрушивалась вся ярость лавочников, сразу хватавшихся за оружие. (Как известно, самое отчаянное сопротивление оказывают те, кто почитают себя беззащитными, или праведниками, или беззащитными праведниками.) Плохо приходилось беспечным пиратам. Дело довершали бродячие псы. Они спускались на берег и пожирали растерзанные тела.
Именно в детской поре Христофора следует искать ключ к его будущей силе. Как он рос? В атмосфере незатейливых семейных традиций, черпая любые познания – поостережемся называть это образованием или воспитанием – в приходской церкви. Ему повезло, его не задела чума, он не знал власти победоносных дуче.
Мальчик мягко втягивался в систему заблуждений и устрашений своей эпохи. А та вкрадчиво готовила его к мрачной и благоразумной покорности.
Священник падре Фризан после баньи кауды[13] или густого песто, которые обычно служили завтраком в дождливую зимнюю пору, заводил рассказы об огненных драконах у адских врат и о вечных (вечных! вечных!) муках, а иногда брался расписывать доброту Иисуса Христа, да так, словно речь шла о собственном его богатом и влиятельном двоюродном дядюшке, который обитал где-то далеко и которым было так приятно похвастаться.
А еще он давал им уроки тогдашнего сурового милосердия: убей мавра, разорви на куски, но потом не забудь помянуть его в воскресной молитве (и даже попроси для него местечко попрохладней в чистилище для неверных).
И надо признать, что именно падре Фризан заразил Христофора страстной и мучительной мечтой о Рае. В одну дождливую пятницу (в самый разгар зимы), осушив за обедом целую бутыль Lacrima Christi, священник изумил детей рассказом о берегах, покрытых белейшим песком, о пальмовых рощах, что перешептываются с ласковым ветром, о ярком полуденном солнце и небе эмалевой голубизны, о кокосовом молоке и несказанно сладких фруктах, о нагих людях, которые плещутся в прозрачных струях, и о звучащих там нежнейших мелодиях. О разноцветных птицах. Об их трелях. О кротких хищниках и крошечных колибри, вкушающих нектар розы. О земле ангелов, совершенных существ, не знающих времени. “Вот что такое Рай! Вот откуда нас изгнали по вине Адама и иудеев! Вот почему только смерть кажется нам верным способом избавиться от грязной и безрадостной плоти, от череды унылых дней! А Рай – это мечта, детки! Нет ничего прекрасней Рая…”
Священник был так взволнован, что не мог сдержать слез. Какая боль! Какая тоска! Хотя представление о Рае он, надо полагать, составил себе по гравюрам из тех соблазнительных и гнусных книг – поддельных дневников странствий, – что уже начали изготовлять в Венеции на новомодном аппарате, названном печатным станком.
Дети были потрясены его рассказом. Вечером Христофор заснул в слезах. Теперь он понял, что случилось ужасное несчастье. Владея всем, мы все потеряли. Нас лишили настоящей жизни!
В их доме царит белый цвет: овечьи шкуры на стульях и лавках, шерстяные покрывала на кроватях, молоко для сыра в крынках, мучная пыль, которую поднимают дядья-булочники. И неизменные белые нити в руках Сусаны Фонтанарросы, его матери.
Из чесальной машины выходила белая шерсть – мягкая, воздушная, больше похожая даже не на снег, а на сахар. Стоило дунуть – и белые комочки взлетали вверх, кружились, парили в воздухе.
По субботам Доменико, отец Христофора, ровно в семь садился за стол, придвигал к себе кувшин вина из Чинкве-Терре и заводил песню. В восемь, уже изрядно взбодрившись, брался за мясо. В девять вопил с простецкой удалью:
Сгинь, чума!
Сгинь, чума!
Будем жить веселей!
Следом шли песни и вовсе уж непристойные, как, скажем, небезызвестный “Пилигрим”, и Сусана Фонтанарроса спешила запихнуть сына в постель, накрыть с головой толстым шерстяным одеялом, а потом поплотнее задвинуть ставни на окнах, выходивших на улицу.
Со стола падал и разбивался стакан. Смех сменялся вязкой тишиной. Опять лилось вино. Доменико пел один. Славил Господа. В третий раз подсчитывал выручку за полмесяца.
Иногда сын подсматривал из-под одеяла и видел: влажное от пота женское тело с прилипшими завитками волос, рядом – розовокожий Доменико, похожий на огромного индюка, общипанного бабушкой перед Рождеством.
Они занимались своим делом с чистым и простодушным крестьянским упорством. А как же иначе? И весь тогдашний феодально-католический уклад служил им в том надежной опорой. Потом они засыпали – довольно похрапывая.
Да, они были снисходительны, горды собственной заурядностью, не знали страстей, которые приоткрыли бы им путь к славе или хотя бы к бунту против косной рутины. И пуще смерти боялись одного: что их сын будет лучше, чем они. Что станет он поэтом, мистиком либо кондотьером. Доблесть воинов казалась им дымом. Культура – опасной. О героях и открывателях новых земель или людях подобного склада – нечего и говорить.
Семейство Коломбо было в меру религиозно. По воскресеньям они ходили к мессе – послушно, торжественно и не без известной доли здорового скептицизма, поскольку мелкие буржуа всегда с некоторым подозрением относятся ко всему Великому.
Молва называла их иудеями. Да, среди родственников-портных многие могли похвалиться и крючковатым носом, и заостренным книзу ухом.
Случалось им есть птицу, кровь из которой напоказ выпускали в особом дворе в Вико, чтобы о том наверняка узнали и семейство Берарди, и управляющий дома “Спинола”, большой мультинациональной компании.
Они считали себя скорее италийцами, чем генуэзцами. Скорее рабами одного великого Бога, нежели католиками (они хорошо знали, что из-за враждующих между собой богов и велись на земле самые жестокие войны).
Итак, они были скептичны, эклектичны, синкретичны – и мудры. Одним словом, ловили рыбку в мутной воде конъюнктурного политеизма.
Сын принес им первое большое огорчение в девять лет. Он показал характер. Все произошло сразу после причастия: Христофор, как и все, съел кусочек Бога, благоговейно закрыв глаза, а потом стащил у зазевавшегося ризничего алфавит и картонку с образцами букв. Священник прекрасно знал, какая опасность таится в двух дощечках алфавита, и хранил их с особым тщанием. (В те времена лишь один-два отпрыска из каждой знатной семьи рисковали пуститься в нелегкое плавание по четырем действиям арифметики или окунуться в непостижимый мир грамматики.)
А Христофор за три ночи при свете свечи сумел-таки проглотить всех этих черных, вездесущих и непоседливых жучков под названием “буквы”. А еще их можно было назвать запретными плодами с Древа познания. На четвертую – и тем памятную – ночь он составил первое слово: ROMA. И задохнулся от колдовского восторга, когда смог прочесть его еще и наоборот: AMOR.
Через неделю ему уже удалось разобрать главное установление падре Фризана: “Нож в спину врагу терпимости и веры в Господа нашего Иисуса Христа”.
Преступление Христофора раскрылось. Он стоял в желтом колпаке, и мальчишки-подлизы плевали в него. Получил он также тридцать ударов линейкой по ступням. И, надо сказать, легко отделался. Поскольку никто не мог даже вообразить, что он уже выучился читать, сняв точные копии с двух запретнейших дощечек.
Эту тайну мальчик тщательно оберегал.
На улочку Олика порой забредали странные люди – в провощенных сапогах и передниках с прилипшими к ним водорослями и ракушками. От них пахло солью, гаванью, растоптанными моллюсками. Они всегда казались насквозь промокшими, даже если светило солнце.
Это были люди моря. Они приносили корзины с живыми игрушками: морскими ежами, крабами, раками и лангустами, которые, стоило их чуть подтолкнуть, начинали медленно двигать своими бронзовыми антеннами.
Христофор смотрел на этих чудищ издали, они были страшны, но не омерзительны, в отличие от пауков, сороконожек и прочих земных тварей.
Люди моря всегда говорили очень громко. И раскатисто хохотали. Портные с опаской просовывали свои носы сквозь балконные решетки. И злобно смотрели, как их женщины, взвешивая на руке рыбу или проверяя, насколько красны жабры у мерлана, не только охотно выслушивали, но и неуклюже поощряли вольные шутки рыбаков – с намеками на аппетитные формы покупательниц.
Порой пришельцы от слов переходили к делу. И до балконов долетал звук мягкого шлепка. Тогда портные хватали ножницы и принимались щелкать уже решительней, изображая, будто готовы вот-вот кинуться в бой.
Людей моря следовало угощать вином, пусть даже самым плохим – им было все равно. Видно, глотки их совсем огрубели от соли.
Они рассказывали истории про шторма, неведомые созвездия или плывущие по воле волн корабли, на которых нет ни одной живой души, а в очагах все еще горят поленья.
Люди моря отчаянно сквернословили и щедро раздавали мелкую рыбешку вдовам и калекам, почему те и шли следом за ними, словно чайки за каравеллой.
Они жили по иным законам, что было сразу понятно. И врали без зазрения совести: о том, как пообедали на спине у кита святого Брендана величиной с остров, как их товарищи вступали в схватку с гигантским спрутом или косаткой-убийцей и лишались рук.
Один из них поведал покрасневшему от смущения Христофору, что как-то раз Мальстрём затянул его в страшную бездну. Там он потерял сознание, а очнулся уже на берегу Бристольского залива, где жизнь ему спасла веснушчатая крестьянка, напоив молоком из собственной груди.
Христофор глядел на него с восторгом. Морской человек протянул руку и потрепал белокурого мальчугана по щеке. И тот почувствовал, как больно царапнул кожу жесткий, потрескавшийся и покрытый солью палец. Мальчик поднял глаза и увидел сухие губы и всего несколько зубов, желтых, цвета нарвальего рога.
Ребятня бежала за рыбаками до самого порта, куда те возвращались с деньгами, полученными от портных и ткачей. В порту они горланили песни и хлестали вино. Захмелев, кидались на необъятных сирийских проституток – жирных, ленивых, наряженных в пестрые тряпки, лежавших на жалкой роскоши дешевого бархата. Но тут мальчишкам приходилось отлипать от узких оконцев – к ним уже спешил хромой Стаффолани, потрясая дубинкой муниципальной морали.
С тех пор Христофор знал, что море – это совсем другой мир. Море, оно похоже на сурового, гневливого, капризного бога. И могло вести себя точно так же, как начальник дворцовой стражи Риццо, когда его дочь Нинфетта удрала в горы с ризничим. Если море ревело особенно грозно, Сусана Фонтанарроса спешила поплотнее задвинуть ставни. А к вечеру хорошо укутанным детям ткачей и сыроваров позволялось выйти на берег и посмотреть вблизи на этого взбесившегося зверя.
С высоты было хорошо видно, как колотил он своими лапищами по песку. Был слышен густой, вновь и вновь накатывавший грохот. Ветер в клочья разрывал соленую пену, напоминавшую слюну закованного в цепи и обезумевшего праведника. Зверь швырял на песок рыб, морских тварей, обломки кораблей. А бывало, и щупальца гигантского кальмара.
Чтобы успокоить разъярившегося бога – когда приступ бешенства длился у него дольше трех дней, – в ближней деревне покупали ребенка-урода и, надев на него плащик из куриных перьев и ожерелье из сухого инжира, чтобы облегчить несчастному полет в чистилище идиотов, бросали с кручи в воду.
А когда зверь утихал, можно было снова без опаски рыбачить. О недавнем буйстве напоминали раскиданные по берегу и разбитые о камни рыбы-скаты, раковины и обломки досок. Однажды к берегу прибило даже кита, которого поделили меж собой акулы и нищие.
По правде говоря, ацтеков волновало лишь одно: как решить наконец солнечную проблему. Они стали заложниками собственной несокрушимой веры, вбив себе в голову, будто их боги, пьющие лишь кровь, вечно испытывают жажду. Вывод был один: без великого и последнего переливания крови уже не обойтись. Только многотысячная жертва сможет вернуть силы анемичному светилу и поможет ему дожить до конца нынешнего временного цикла.
Уаман Кольо, посланник Инки Тупака Юпанки, надевал положенные знаки отличия, готовясь к заключающему этапу переговоров. В Мехико-Теночтитлане луны текли так же быстро, как зерна маиса сквозь пальцы юной девушки, когда она готовит тамали. Ему казалось, что он уже очень давно поднимался со своими людьми на плотах по реке от Перу к берегам ацтекской конфедерации.
Трудно договориться о чем-то с людьми, чья воля уже целиком подчинена безрассудным богам.
К тому же они слишком верят в роковые пророчества. Не видят разницы между символом и реальностью. Покорно ждут, когда исполнятся предсказания их изгнанного правителя Кетцалькоатля (Пернатого змея): “Я вернусь в год 1 Тростник” (1519). Почему они так уверены, что их солнце умирает? На главной площади Куско, на Уакайпате, к ногам Инки тоже упал мертвый орел. Ну и что с того? Нельзя же приравнивать смерть орла, у которого вдруг остановилось сердце, к концу империи!
Они верили, что Земля – это мирно спящая в иле ящерица. Глупцы! Давно пора было понять, что Земля – это пума в момент прыжка из мрака в туман. А жизнь…
Трудно договориться о чем-то с людьми, которые магию и собственные фантазии выводят за разумные рамки науки и логики чисел.
Он надел на голову корону маскайпачу и вышел на балкон, откуда хорошо были видны Торговая площадь и Большая пирамида. Теночтитлан! Теночтитлан! Неистовое праздничное веселье! Роскошный звон гонгов. Мальчишки ударяют по ним обсидиановыми ножами, когда вниз уже спустились жрецы, забрызганные жертвенной кровью.
Закатный час. Праздничный вихрь. Гомон и шумные игры. Толпы людей на улицах. Город похож на муравейник, по которому растеклись медовые реки.
Зазывные крики продавцов и менял. Перехлесты петель купли-продажи. Эта опасная суета знакома Уаману: ее сеют вокруг себя только торговцы. У них есть даже собственный бог – Якатекутли. Но разве достоин он места в священной иерархии? Не слишком ли много чести? Уаман, как и подобает чиновнику, стоял на позициях ортодоксального и официозного социализма, и его такое почитание этого бога не могло не возмущать. И вообще, само устройство здешней жизни было оторвано от реальности (как можно, скажем, отрицать науку кипу?[14]). Этим ацтекам никогда и в голову не пришло бы принять закон, подобный тому, что ввел у себя недавно Тупак Юпанки для тех, кто трудился в рудниках: шестичасовой рабочий день и работа не больше четырех месяцев в году… Да, именно так: шестичасовой рабочий день!
Бешеный жизненный вихрь. Голоса певцов, которые порой заглушаются криками солдат, которых обучают играть в мяч. С вершины храма бога дождя и грома Тлалока доносится мрачный бой барабанов, а потом – одинокий, пронзительный и отчаянный вопль жертвы. Опять жрецы, эти злосчастные прислужники божьи, вырывают у кого-то сердце – чтобы вложить его в грудь Чак-Мооля[15].
Снуют в толпе цветочники. Хлопают крыльями плененные туканы. Паясничают на шестах обезьяны, которых хозяева вынесли на продажу. Резкий запах острых соусов и тортилий с начинкой из собачьего сердца. Теночтитлан! Неугомонный праздник. Беспечная и веселая жизнь, какая бывает лишь в больших городах.
Да, ацтеки знали толк в изящном, но совсем не ценили точности. Вполне терпимо относились к свободе торговли и к лирике. А вот Империя инков была, наоборот, геометричной, симметричной, статистичной, рациональной и двумерной. Иными словами, социалистичной.
Пропели рожки и раковины, по традиции возвещавшие приход сумерек. И сразу же, как и предписано ритуалом, в комнату вошла прелестная девочка из племени тлашкальтеков. Она принесла стакан пенистого какао и чашу, доверху наполненную перышками. Уаман сделал то, чего она так ждала: зачерпнул горсть перышек и, дунув, пустил их в сторону окна. Переливаясь всеми цветами радуги, пушистое облако взмыло над их головами. Уаман почувствовал, как спала с него чиновничья спесь. Снова и снова повторял он эту игру. Пока чаша не опустела. Пестрые перышки продолжали парить в воздухе, порхали и кувыркались, точно молодые бабочки, прилетевшие сюда из жарких земель. Те, что заменяют богам верткие бумажные конфетти. Сколько красоты и счастья дарят они в краткий миг своей жизни!
– Итак, вы полагаете, что есть смысл идти войной на земли бледнолицых? – с сомнением в голосе обратился Уаман к текутли, знатному чиновнику из Тлателолько.
– Эти земли мы могли бы завоевать, установить там свою власть, – сказал текутли, словно не услышав вопроса.
Уаман уже понял: им нужно двадцать или тридцать тысяч бледнолицых варваров, чтобы в год 219-й по ацтекскому календарю открыть храм Уицилопочтли и не дать солнцу погибнуть от малокровия. “Ведь кровь у всех у нас одна – у зверей, людей и богов”.
– Давайте завоюем их. Освободим. Высадимся на их берегах, – твердил ацтек. – Вы, инки, разгадали тайны морских течений. Разве нельзя…
Уаман Кольо помнил, сколь осторожен и разумно недоверчив был в этом вопросе его господин Тупак Юпанки. Легко догадаться, что торговцы из Теночтитлана давно мечтают нарядить бледнолицых в шкуры ягуаров и гризли или в плащи из перьев. Подсадить на табак и коку, порадовать яшмой и какао.
Сколько раз эти бледнолицые, бородатые, сильные и недалекие, в погоне за тунцом – на большее у них ума не хватало – терпели бедствия в теплом море или высаживались на острова, чтобы запастись пресной водой и фруктами. А потом спешили вернуться в свое холодное море.
Даже ацтеки, не слишком умелые мореходы, не раз с ними встречались. Например, когда отправлялись исследовать то место (две недели пути от Гуанахани), где сливаются воедино потоки воздуха и воды, образуя недвижное озеро среди моря. Там скапливался всякий хлам и мусор из обоих миров: ритуальная трубка и раздувшееся как бурдюк тело собаки-фокстерьера, жезл касика и несколько тонких кишок, завязанных с одного конца узелком (якобы изобретение лорда Кондома), которые летними ночами любовники щедро бросают прямо в Темзу. Голова коня, отсеченная сарацином в приступе подлой ярости, и набедренная повязка из оленьей кожи (ее тесемки весело вились в воде), а также деревянные четки с крестом, потерянные каким-нибудь галисийским священником во время праздника в честь местной святой.
Ацтеки тщательно изучили все эти предметы и, применив дедуктивный метод, составили себе некое представление о мире бледнолицых. Он показался им малопривлекательным. Кроме того, ацтекам случалось наблюдать также исландских мореходов, хотя теперь они заплывали сюда гораздо реже, чем в предыдущие века. Но в любом случае инки знали гораздо больше, чем ацтеки.
Вот и сейчас, не слишком вдаваясь в детали, Уаман рассказывал об их первых попытках трансатлантических перелетов. Как о чем-то вполне обычном, он сообщил текутли, что им удалось пролететь над Курящимися Островами (Канарами) и над оконечностью Носа Ягуара (Иберией).
А потом как можно небрежнее, дабы не ранить болезненного ацтекского самолюбия, заметил с подчеркнутым безразличием:
– Один из наших шаров достиг Дюссельдорфа. Там тоже обитают бледнокожие, и выглядят они не слишком счастливыми.
Речь шла об огромных шарах из тонкой ткани, выделанной на Паракасе, с маленькой тростниковой корзиной, которые поднимались в раскаленный воздух Наски и Юкатана. Ими управляли те, кто постиг трудную науку о движении теплых ветров. “Небо, оно как море, только это море совсем иное”.
Текутли понял, что вряд ли ему удастся пробудить у инков хотя бы малейший интерес к бледнолицым. Они ни за что не согласятся участвовать в имперском походе в холодные земли. Иными словами, переговоры закончились провалом.
Уаман был неисправимым скептиком. Он считал, что люди – это злая шутка, придуманная богами, чтобы унизить животных. Люди – часть неразрывного целого и ведут свое начало из общего источника, но почему-то либо отчаянно тоскуют по прошлому, либо отдаются несбыточным мечтам. У них две ноги, как у макак, но ходят они неуклюже, так и не сумев приспособиться к реальной жизни на земле. И ждут возвращения к Открытому – туда, где нет теней. Ради чего же тогда тратить силы на подвиги, на новые завоевания?
Затем Уамана церемонно ведут на пир в императорский дворец. О нем расскажет нам третья часть Codex Vaticanus С, навсегда погибшего в огне вместе с другими ацтекскими документами по приказу свирепого архиепископа Сумарраги.
Итак, они входили в Codex медленно и важно. “Торжественные, словно карточные короли”. Ведь то был их последний пир. Юноши и девушки, выстроившись в два ряда, приветствовали гостей, взмахивая опахалами из пестрых перьев. Идеограммы не сохранили последней попытки текутли, который, вне всякого сомнения, был весьма опытным политиком, переманить Уамана на свою сторону, когда он сказал:
– Ну что ж, давайте поскорее пообедаем… пока бледнолицые не поужинали нами!..
Холодное туманное утро похоже на серый воздушный шар, который пытаются проколоть первые солнечные лучи. Осенний ветер налетает на крепостные стены вокруг дворца.
Вернулись охотники. Стук копыт, пение рожков, созывающих возбужденных собак. Дети, стражники и люди с кухни сбежались, чтобы поглазеть на добычу, еще окутанную последним дыханием жизни.
На самой верхушке колокольни (и как она, интересно знать, сумела туда забраться?) маячит Бельтранеха. На ней немыслимое боа из перьев ибиса, наверняка украденное у одной из дворцовых потаскушек. Лицо подкрашено в модные цвета: лиловый, желтый и красный, но явно без помощи зеркала. Ветер пытается сорвать остроконечную, как у феи, шляпу, с которой она никогда не расстается, и длинная вуаль обвивается вокруг колонок звонницы.
Чуть пониже, но так, чтобы можно было хорошо разглядеть водоем и утоляющих жажду всадников, сидят меж зубцов крепостной стены Изабелла и ее друзья. Кузен Изабеллы, принц Фердинанд Арагонский, прибыл сюда инкогнито, не пожелав, чтобы краткая остановка в пути превратилась в скучный – и нежелательный – официальный визит.
На Фердинанде костюм зажиточного пастуха. Принц скорее похож на горца: светло-каштановые волосы, широкое плоское лицо и живые лукавые глаза (как ни странно, миндалевидные). Молокосос с поступью короля. Он расхаживает меж мулами – что-то проверяет и подправляет. Потом приказывает:
– В Сарагосу мы выедем еще до полудня.
Ему подносят бурдюк с вином, он жадно пьет. И, откинув голову, отыскивает взглядом то, что на самом деле больше всего интересует его в этом мрачном дворце.
Можно залюбоваться тем, как ходит он по каменным плитам, по-военному звонко печатая каждый шаг на темном граните, когда каждый шаг его – это шаг настоящего мужчины. Почти так же решительно и по-королевски ступал в свое время его дед. Фердинанд уже пересчитал охотничьи трофеи: зайцев и кроликов, растерзанных собаками (которым так и не удалось привить английскую дисциплину), забитую дубинками кабаргу и двух кабанов, истекающих кровью – вязкой, густой и все еще теплой.
Слуги начищают потускневшую от сырых туманов бронзу. Укладывают в ящики кинжалы, шпаги, арбалеты. Заметим, что излюбленным оружием этих не слишком изысканных храбрецов была дубина. Ею владели они с особым мастерством и легко могли уложить даже дикого быка. (Арагонцы тренировали руку, охотясь на каталонцев, людей толковых и трудолюбивых, обреченных служить заслоном для всех прочих испанских земель.)
Снова раздается голос Фердинанда. Он велит привести собаку, струсившую во время атаки на третьего кабана. Берет легкий лук и, не внимая мольбам жалостливого слуги, выпускает стрелу, которая пронзает пса насквозь, от затылка до хвоста.
И сразу понятно, что только настоящий мужчина способен, не колеблясь, принести дорогую собаку на алтарь правосудия. Стражники с алебардами наблюдают за расправой в печальной задумчивости (справедливая жестокость всегда почиталась в Испании).
Но дело было, как все поняли, вовсе не в собаке. Выстрел этот много говорил о решимости и силе характера Фердинанда. (Не трепыхнулось ли в этот миг сердце у Атауальпы, последнего Инки?)
Изабелла – с трогательной косицей, в коротком плаще – крепко ухватилась за шершавый камень зубца и перекинула голые ноги через стену наружу. Фердинанд сделал вид, будто подтягивает подпругу у мула, а сам исподтишка бросил взгляд наверх. Взгляд стальной, жесткий, акулий. Взгляд, который взлетел по гранитному скату, мягко замер на крепких икрах Изабеллы и затем скользнул к последней тревожной тени! В ушах у Фердинанда почему-то зазвенело от слабости. Он судорожно глотнул воздух и вскинул голову, как попавший в трясину олень. Или как боец, получивший удар с неожиданной стороны. И только из-за этой дразнящей тени, похожей на лисий хвост, что мелькнул на рассвете в зарослях ежевики.
Глаза Изабеллы впились в затылок юного арагонца. Он напомнил ей холку быка в период гона, шар власти или колено римского гладиатора.
Девочка-принцесса почувствовала, как ноги ее слегка раздвинулись, потом она мягко вспорхнула и стала кружить в сером воздухе над затылком кузена. Словно бледная бабочка-недотрога, что порхает вокруг огня. Но когда вспотевший от волнения Фердинанд протягивал руки, чтобы схватить ее, она поднималась чуть выше, целиком отдаваясь капризной и хрупкой игре в полет. При этом она изображала из себя невинную дурочку.
Маленькая Хуана Бельтранеха затаив дыхание следила за этой сценой и хорошо понимала, что именно происходит на ее глазах.
Она не могла сдержать злых слез и несколько раз отчаянно взвыла, а потом заскулила, как несчастный зверек, которого вот-вот настигнет поток воды из разлившейся реки.
– Брат и сестра не должны так смотреть друг на друга!
Бельтранеха всей тяжестью своего тела повисла на веревках и в бешенстве стала раскачивать язык колокола. Боа из истрепанных перьев безнадежно запуталось вокруг них. Правда, колокольный звон больше походил на стук дождя из стекольных осколков.
И тогда Хуана скользнула по канату вниз (легким облачком летела за ней следом небесно-голубая вуаль). А спустившись, бросилась в исповедальню к духовнику принцесс Торквемаде. Из мрачной деревянной кабины, где монах проводил целый день в ожидании соблазнительных признаний, исходил странный и резкий запах французского писсуара.
Священник выслушал новость, но не успел промолвить ни слова, так как охваченная отчаянием Бельтранеха уже мчалась к трону своего отца, короля Энрике, чтобы побыстрее сообщить ему: Изабелла потеряла невинность и самым непристойным образом отдалась своему кузену Фердинанду Арагонскому, переодетому пастухом.
– А это значит, что никогда, никогда не носить ей кастильской короны!
Между тем арагонцы, весьма похожие на разбойников, разложили на красных от крови плитах свою добычу. Поодаль лежала кабарга, которую они собирались зажарить прямо в поле по дороге домой.
Но самый главный трофей – кабан, покрытый засохшей кровью и комьями грязи и навоза, с расщепленной стрелой, впившейся ему точно в глаз, не был предназначен королю, как следовало ожидать.
То был дар любви, о чем и гласил billet-doux[16], адресованный Изабелле:
Для Изабеллы, принцессы кастильской,
сей поверженный кабан с нежным мясом…
Незнакомец
И не было никакого сомнения, что столь незатейливые слова несли в себе тайный смысл. Изабеллу привел в такое смятение этот кусок пергамента с черными пятнами крови, что она убежала, чтобы поскорее спрятать его в свой молитвенник.
Пять недель спустя безымянный посланник прибыл в Сарагосу, в королевскую резиденцию, и передал принцу Фердинанду, бывшему также королем Сицилии, крошечного сахарного кабанчика с нацарапанной булавкой гривой. Грудь его пронзала щепочка, раскрашенная в пурпурный с желтым цвета. Никакого письма к нему не прилагалось.
Сей трогательный и понятный без слов символ изготовила Изабелла тайком от Хуаны, Торквемады и прочих придворных соглядатаев.
Совсем легкий срез, вроде бы обрезание, но как бы половинчатое, – вот что, по мнению Доменико, было нужно Христофору. Ведь не сегодня завтра ему предстоит пуститься в жизненное плаванье.
Отец с сыном направились в гетто. Глянув с высокого холма на море, Доменико с досадой бросил, вроде бы уже смирившись с неизбежным:
– Вот к чему ты рвешься! Но будь уверен: тебя ждет разочарование, и ты не без сожаления вспомнишь козлы чесальщика и нашу спокойную жизнь. Вспомнишь похожие один на другой вечера, мирные беседы за ужином и крепкий сон в собственной постели. Бог Яхве посылает гордыню нам в наказание, мой мальчик. И, чтобы погубить человека, достаточно всего лишь дать ему то, о чем он мечтает.
Они вошли в лачугу Ибн Соломона – то ли раввина, то ли знахаря. Чего тут только не было! И всякие старинные вещи, и каббалистический хлам. Забальзамированные птицы и рыбы. Сочинения мистиков. Талисманы с изображением Изиды. Словом, старик занимался всем чем угодно и не мелочился.
Он держался сам по себе, и к нему не цеплялись ни ортодоксы, ни власти диаспоры. Коньком его было толкование снов на рынке – по цехину за штуку. Хотя он, конечно, и ведать не ведал, что был пионером злосчастного психоанализа. Увидев Христофора, старик язвительно буркнул:
– Вот и еще один мальчик, готовый прибиться к истинной вере!
И стал раскладывать все, что требовалось для ритуала: ножички, промытые смесью уксуса и виноградной водки, а также тонкие шерстяные тряпочки, точильный камень и горшочек с паутиной, которая считалась незаменимым заживляющим средством.
Взволнованный Христофор глянул на стену. Там висела условная схема Древа жизни с тридцатью двумя бегущими от ствола дорожками. С веток Древа свисали бумажки, на каждой из которых указывалась дата истечения того или иного срока (старик еще и давал ссуды – надежным людям и под умеренные проценты). Рядом – бронзовая звезда Давида, сочлененная так, что в мгновение ока ее можно было превратить в святой крест. Хозяин был искушен во всем, что касалось pogroms. Точа ножик, он объяснял:
– Всякая магия идет от Сифа, третьего сына Адама и Евы, зачатого у райской стены, да вот только уже с внешней ее стороны. Имей в виду, мальчик, первая магия означала бунт и отчаяние, а вторая начала учить покорности. Разум должен повелевать, а инстинкты – подчиняться. Тот, кто забудет сей закон Яхве, не умрет в своей постели. Уж ты мне поверь…
Доменико заранее условился с раввином: им нужно обрезание практичное – чтобы мальчик беспрепятственно мог получить место в какой-нибудь мультинациональной компании. Ибн Соломон предложил свой фирменный вариант, пригодный для всех случаев жизни: половинное обрезание – или “обрезание многоконфессиональное”. Может, в синагоге оно и не покажется достаточно убедительным, зато вполне устроит банкиров, судовладельцев и ростовщиков. А главное, не подставит юношу под удар антисемитизма, который растет вместе с укреплением новых империй. (То было время больших перемен. Со всех четырех концов цивилизованного мира шли вести о том, как евреев с энтузиазмом побивают камнями и отправляют на костер.)
Ибн Соломон несколько раз провел лезвие ножа через пламя зеленой свечи (той самой, при свете которой полагалось бросать кошачьи кости для предсказания судьбы). Затем окунул нож в золу от ладана. И грубо пошутил:
– Не бойся, парень. Я набил себе руку, холостя баранов в Ливане… – Потом неожиданно быстро, пока Христофор еще гадал, будет ему больно или нет, отхватил кусочек кожицы. – Да, мы единственный народ, законченный вручную! – заявил старик. – Промывай рану дважды в день борной кислотой, и скоро все у тебя потечет как надо. Будет жечь – смажь свиным салом. Будет кровоточить – приложи паутину. Да не забывай, что селезня за хвост ловят… Ну вот, теперь ты можешь по субботам быть избранным, а по воскресеньям – гоем.
Он бросил кусочек кожи в коробку, где другие такие же успели потемнеть и высохнуть точно изюм. Потом с гордостью мастера встряхнул коробку: послышался звук, похожий на шуршание кожаных денег, какие использовали для торговых сделок персидские погонщики верблюдов.
Ибн Соломон получил условленную плату – добрый кусок ягненка и отрез плотной саржи.
– Ну вот мы и подправили задумку Яхве, мальчик! Отныне ты – demi, как говорят франки. Только старайся не напутать, когда станешь предъявлять свой документик!
Христофор прикрылся салфеткой, специально для этого случая связанной сестрой Бланкитой из самой лучшей шерсти, к тому же выстиранной в дождевой воде и просушенной на солнце.
Две недели спустя родичи уже наводили справки, в какой из крупных торговых домов пристроить Христофора: Дориа, Пинелли или Берарди (с головной конторой во Флоренции, столице рода Медичи).
Наконец на парня согласились взглянуть в банкирском доме Чентурионе.
По дороге на эту встречу Доменико сказал своему отпрыску:
– И все-таки не могу я понять людей, которые от добра добра ищут! Чистое безумие! Учти, ты нахлебаешься всякого: в мире слишком много убийц, спесивых вельмож и мошенников. Ну скажи, чего тебе не хватало? Только дураки считают, что лучше быть орлом, чем волом. Да ладно, что с тобой толковать…
Никколо Спинола, управляющий компании Чентурионе, заявил, что им требуется человек, хорошо знающий испанский язык и бухгалтерию, нужен десятник, который будет следить за погрузкой и выгрузкой товаров, то есть хорошо умеющий складывать и вычитать.
– Ты будешь плавать на торговых кораблях, парень. Но не забудь: главное – испанский язык и бухгалтерия. В наше время без этого никак не обойтись…
Энрике Импотент плел международные интриги, чтобы так или иначе разлучить свою сводную сестру Изабеллу с опасным Фердинандом. А заодно отодвинуть ее от кастильского престола. Он подыскивал ей женихов: тщеславных принцев, рыцарей-эротоманов или хотя бы достаточно знатных юношей. Но Изабелла все никак не могла забыть затылок арагонца. И в бешенстве отвергала всех претендентов.
Тогда коварный Энрике остановил свой выбор на известном сластолюбце – магистре ордена Калатравы. Старый развратник очень быстро получил от доверенных лиц все нужные сведения о прелестях шестнадцатилетней принцессы. (Мнимые монахини, пока она спала, обмерили ей грудь, бедра и талию. По этим меркам магистр приказал изготовить тряпичную куклу, чтобы получить пусть приблизительное, но вполне наглядное представление о красавице, которую ему хотели дать в полную власть ради интересов государства.)
“Видно, Господь Бог еще при жизни награждает меня за службу”, – решил похотливый подагрик. И тронулся в путь из Альмагро в Мадрид – за счастьем. (О своей невесте он знал уже все – о ее коротких хитонах, шелковистых волосах и тонких лодыжках, затянутых в узкие сапожки.)
Пышный кортеж маркиза состоял из восьми экипажей. Причем в двух из них ехали швеи, пальцы которых были в кровь исколоты из-за тряской дороги. Они продолжали шить и весело пели.
Швеи готовили приданое. А магистр в своей карете как безумный набрасывал углем эскизы – лист за листом, придумывая весьма смелые фасоны нижнего белья. Он изобретал шелковые панталоны с немыслимыми тайными прорезями и пестрыми оборками, которые должны были как бабочки замерцать в простынной полутьме. Добавлял неожиданные пуговички, бахрому, ленточки и строчки. Нервными стрелками указывал: “лучший шелк”, “полотно из самых тонких”, “узор”, “вышивка на сюжет венерина холма”.
По правде говоря, старый магистр не был оригинален: все это он когда-то видел в борделях Венеции и Парижа.
Тряска мешала ему сосредоточиться. Магистр откидывал голову назад и под стук колес предавался мечтам о восхитительном полумраке брачного покоя. Едва они поженятся, как велит Господь, никто не сможет их разлучить, никто не помешает ему воспользоваться своими правами. Сразу по возвращении в замок Альмагро он положит совершенно нагую принцессу на дубовый стол в зале и станет вдыхать запахи ее лона – час за часом, день за днем. Его дикая, но не совсем обычная, глубокая и чистая любовь потребует от юной супруги вечной девственности.
Изабелла меж тем металась по дворцу, в отчаянии ожидая, когда завершится долгое путешествие похотливого магистра. До нее доходили подробные сведения обо всем, что происходило с ним в дороге. Известно было и о двух экипажах с поющими швеями.
Лучшая подруга Изабеллы, ее наперсница Беатрис де Мойя, кричала:
– Бог этого не допустит! Лучше умрем!..
Пришлось даже вырвать кинжал у нее из рук. Беатрис и Изабелла, обнявшись, проплакали всю ночь.
Все шло по плану, намеченному Энрике Импотентом, и, пока магистр ордена Калатравы спешил ко двору, король, стремясь окончательно разрушить тщеславные замыслы сестры, решил доказать собственную мужскую полноценность, чтобы впредь никто не мог усомниться в том, что в жилах маленькой Хуаны течет его кровь.
Архиепископ по его настоянию засвидетельствовал:
После того как были опрошены четыре проститутки из Сеговии,
УСТАНОВЛЕНО:
Его Величество с каждой из них вел себя так, как подобает мужчине вести себя с женщиной, имел мужской член твердым, что дало свои результаты, и семя было извергнуто, как случается со всяким мужчиной, имеющим силу.
(Много-много позднее документ был опубликован Грегорио Мараньоном[17], которого тема эта, очевидно, весьма интересовала.)
Энрике, в свою очередь, бумагу должным образом узаконил и довел до сведения недоверчивых придворных. Хотя при дворе по-прежнему считали, что подобные обобщения отнюдь не проливают свет на конкретный вопрос. То есть на вопрос о рождении Хуаны Бельтранехи.
Да и вообще, подобный прием слишком напоминал покупную славу вышедшего в тираж итальянского жиголо.
Наступили тревожные дни. Однако план короля провалился в самом своем зародыше. С прибывшим на почтовую станцию магистром случился приступ “внезапной злой лихорадки”, хотя камердинеры поначалу решили, что речь идет всего лишь об обычном и естественном мастурбационном кризе.
Утром магистра нашли мертвым – со звездой Давида в крепко сжатом кулаке (вот каким оказался его Бог в час истины) и с девичьими панталонами из будущего приданого, прижатыми к правой щеке.
Но тут нельзя не упомянуть еще и о том, что именно в те отчаянные дни Изабелла и Беатрис послали к Фердинанду в Сарагосу проворного всадника с вылепленной из теста голубкой, которую терзала страшная птица из жженого сахара.
Через несколько часов после известия о внезапной кончине магистра, случившейся в Вильяррубии, Изабелла получила от Фердинанда любезнейший ответ (не случайно он был королем Сицилии), достойный самого галантного из кавалеров:
Сдается нам, будто следующий к Вам жених,
тот, что из Калатравы,
внезапно почувствовал себя дурно в Вильяррубии.
Видно, на ином брачном ложе – вечном – ждет его истинное блаженство…
Друг
Жажда любви терзала тело девочки-принцессы. То были дни восторгов и смятенья. Любой ветерок, стоило ему приблизиться к ней, начинал дышать жаром. И даже холодный сентябрьский ветер, уже долетавший сюда, не нес Изабелле успокоения.
Пытаясь совладать с собой, она вскакивала в седло и неслась галопом по осенним полям. И в десять дней загнала трех коней.
Как сообщают хроники, от принцессы стал исходить сильный запах (о нет, конечно, не отталкивающий!) – запах львицы, ждущей самца.
Особенно много хлопот доставляла она придворным дамам по вечерам. Они неустанно прикладывали ей ко лбу ледяные компрессы и давали нюхать нашатырь. Только так удавалось ей выстоять положенный час молитвы.
Для Бельтранехи это были дни жестоких страданий. Она все понимала: это была настоящая любовь, безжалостная и неукротимая страсть.
Хуана кидалась к отцу и требовала, чтобы тот наконец очнулся и принял срочные меры:
– Найдите же еще одного магистра ордена Калатравы, какого-нибудь французского принца, кого угодно, ради бога, поскорее и кого угодно!
Она билась в истерике, рыдала, угрожала. Пыталась расшевелить мрачного Торквемаду. Объявила свою тетку иудейкой. Хуане повсюду мерещились посланцы влюбленных. И по ее приказу была усилена охрана у покоев Изабеллы.
Она велела избить, а потом пытать на дыбе каких-то ни в чем не повинных козопасов, прибывших с востока. Спотыкаясь на высоких каблуках, походкой скороспелой шлюшки мчалась к торговцам и цепкими ручками ворошила их поклажу. Отыскивала сахарных кабанчиков, раскрашенные стрелы, неподписанные послания… В каждом чужестранце виделся ей гонец любви.
Изабелла чувствовала, как кольцо сжимается вокруг нее. Как сгущается атмосфера невыносимой ненависти и подозрительности. В довершение всего груди ее налились и стали твердыми, словно две тыковки. Принцесса боялась, что в любой момент они могут раскрыться подобно бутонам апрельских роз, и брызнет из них густое молоко.
Бывало, когда она пыталась молиться, вдруг слышалось легкое шуршание, а следом – громкий треск: платье на ней разрывалось по шву – от пояса до щиколотки. Изабелла точно знала, что вот-вот плоть ее лопнет, как спелый плод граната под жарким июньским солнцем (к тому же под солнцем Гранады).
Дальше – хуже. Запах, о котором мы упоминали (запах течной львицы), вырывался наружу и приманивал стаи собак. Они сбегались сюда с полей Сеговии, Авилы, Саламанки. Их было видно издалека – они напоминали одно огромное адское чудище, обезумевшего дикого зверя, который мог напасть на путников, выскочив из-за любого холма. И ночами людям не давали уснуть лай, вой, рев – океан буйства, волны ярости, жестокие брачные бои.
Пришлось посылать на их усмирение отряды мужчин, вооруженных топорами и дубинами.
Тогда-то и зародилась мода, которой суждено было накрепко утвердиться в Испании[18]: чтобы защитить волосы от брызг собачьей крови, воины сего братства придумали причудливые шляпы из прорезиненной ткани – моющейся, непромокаемой и мягкой.
Медленно и неудержимо подкрадывалась осень. Дни делались короче, а ночи – окутанные плотным облаком неутоленной страсти – все длиннее и мучительнее. Уже в три утра просыпались спавшие вместе Изабелла и Беатрис и, как могли, убивали время до спасительного рассвета. Молились. Вышивали, придумывая особенно сложные узоры. Ничего не помогало: девочка-принцесса то и дело бежала к окну и жадно глотала холодный и влажный ночной воздух.
Надо было на что-то решиться. И вот Изабелла, воспользовавшись отлучкой злобного цербера, маркиза де Вильены, верного сторонника короля Энрике, тайком помчалась из Оканьи туда, где родилась и провела раннее детство, – в Мадригаль-де-лас-Альтас-Торрес. Там, заливаясь слезами, она расцеловала вырастивших ее монахинь и долгие часы изливала свои беды перед матушкой, которая, прежде чем снова вернуться к привычной немоте, только и сказала:
– Дочь моя, всеми силами усмиряй зверя страсти. В ней, в страсти, таится корень Зла. Главное – живи. Жалеть стоит лишь о том, чего ты так и не сделал. Убивай сама, прежде чем в тебе самой еще при жизни убьют жизнь. Но пуще всего страшись безумия…
Однако вскоре и там, в своем родном дворце, Изабелла перестала чувствовать себя в безопасности. Всюду мерещилось ей предательство. И эти стены оказались ненадежными. Пора перейти Рубикон! Сжечь все корабли! Спасет только риск!
– В Вальядолид! Скорее – в Вальядолид!
В тот день и с того клича начались войны, которым суждено было продлиться два десятилетия. Затянутая в кожу принцесса вскочила на коня. За ней последовали верные ей люди. Кожаный костюм, как полагала Изабелла, – это не только самая удобная одежда в пору суровых испытаний, главное – она станет крепко стягивать плоть, рвущуюся на волю. (Изабелле исполнилось девятнадцать, и у нее, как утверждают хронисты, уже были “широкие, совершенной формы бедра”. И тело, как у тридцатилетней танцовщицы румбы, а не как у юной девушки. Фигурой она была похожа на знаменитую Бланкиту Амаро в лучшие ее годы[19].)
Принцесса упрятала копну волос цвета старого золота под фетровую шляпу с широкими полями. Что сделало ее еще прекрасней!
Изабелла вдруг поняла, что мятежную силу страсти можно обратить на богоугодное дело, зарядить этой энергией новый крестовый поход – всенародный, национальный. Иначе говоря, принцесса направила – совсем по Фрейду – брызжущую через край чувственность в идеологическое русло, найдя для нее подходящую надстройку.
– Видно, пришла пора замахнуться на невозможное! – заявила она. – Знамя мое будет неколебимо, а цели понятны всем!
Изабелла произнесла речь про жизнь без ростовщиков, педерастов и комунерос-бунтовщиков. Пообещала объявить войну инфляции. Испания, клялась она, не будет больше униженно пресмыкаться и сможет наконец, устремляясь вверх, подняться сперва хотя бы на колени. Не забыла упомянуть о хлебе, работе, власти и могуществе. В этой речи, как и положено, хватало демагогии: ведь народу нужны лишь посулы, как нужны они привередливым горничным, чтобы отдаться хозяину, не терзаясь угрызениями совести.
Хронисты, разумеется, не запечатлели текст сей пылкой речи. Их внимание обычно привлекало лишь заурядное и банальное.
Итак, Изабелла во главе отряда своих приверженцев устремилась в Вальядолид. И долго (лиги две, не меньше) в стуке копыт их кавалькады слышались ритм и энергия ее пылких призывов.
Однажды им пришлось завернуть в тополиную рощу, чтобы там переждать, пока мимо промчится отряд, посланный за ними в погоню и состоявший из охваченных злобной решимостью людей маркиза де Вильены. Впереди скакала Бельтранеха. Она поняла, что в дорожной пыли потеряла след своей тетки, и рыдала от бессильной ярости.
А Изабелла с триумфом вступила в Вальядолид. Отныне этот город станет ее опорным пунктом.
Он никогда не забудет запах своего первого корабля – большого грузового парусника, принадлежавшего компании Чентурионе и направлявшегося на остров Хиос.
Сусана Фонтанарроса приготовила ему моряцкую торбу и вышила на ней ангела-хранителя (что дало товарищам по трюму повод для грубых шуток). Сунула туда кулек домашней карамели, талисман с ликом Изиды и мешочек сухого эвкалипта – верного средства против частых в море заразных болезней. А также четки, освященные доном Аббондио – человеком, по общему мнению, святым.
На завтрак Христофору зажарили яичницу из полудюжины яиц с салом, и Доменико впервые налил ему вина вместо молока. Затем родители с сыном отправились к molo vecchio[20], и у всех троих душа от тоски разрывалась на части. Сестру Бланкиту они будить не стали, поскольку она принялась бы рыдать точно Магдалина.
Грузчики, водоносы, моряки. Бледный туманный рассвет. Кипит работа. Матросы сворачивают запасные паруса. Крепят якоря. Сердито перекрикиваются.
Цепочки грузчиков-муравьев тянутся с пристани к трюму. Бочонки с каштанами в сиропе. Виноград в агуардьенте. Ящики с черепаховыми гребнями. Вина из Фраскати в амфорах, похожих на римские. Бочонки с маслом, от которых сильно пахнет оливковой рощей. Тонкие ткани. Шелка из Вогеры, вышитые словно по заказу султана и его жен. И корзины, множество корзин с неаполитанской и флорентийской церковной утварью – католический kitch, который на волне венецианской экспансии старался проникнуть в зону Эгейского моря. Складные алтари на любой вкус – с канделябрами, ангелочками из позолоченного дерева и трафаретными образами Голгофы.
Ну а что они привезут из Хиоса, центра торговли с землями Великого хана? Лучшие мастики, благовонные смолы, отличные камеди и непромокаемую замазку – вещи крайне нужные в эпоху бурного развития мореплавания. Бирюзу и золотую восточную парчу. Стойкие египетские ароматические смеси.
Едва боцман, читавший список, выкрикнул “Коломбо!”, как тот птицей взлетел на борт. И был настолько взволнован, что не заметил слез на глазах своих стариков. Такими он их навсегда и запомнил: стоявшими рядышком среди царивших в порту шума и суеты.
Запах прочной древесины, солонины, краски, индийской канатной пеньки, эссенций, но в первую очередь – запах твердой и благородной древесины, шедший от корабельной палубы. Навеки будет он связан с этим духом плавучего лабаза, трюмового пота и скисшего вина. Того, что постепенно облагораживается, вбирая в себя целебную силу соли и йода.
Теперь, оказавшись на палубе “Мариэллы”, видел он, как медленно надуваются нижний прямой и главный паруса под нестройные крики моряков, тянувших фалы.
Паруса неспешно росли, закрывая собой рассветное небо и становясь похожими на огромные, налитые молоком груди. Не случайно в мореходном искусстве так силен культ женского начала, йони. Пойманный в ловушку ветер, его легкое дыхание и распухшее чрево, вдруг ставшее крылатой мощью, энергией, движением. Запутавшиеся в белых сетях ангелы. Снисходительный Бог, который с усмешкой взирает на человечьи выдумки.
Суровые, отрывистые, резкие голоса:
– Фал, фал, фал! Давай, поднимай! Поднимай!
Галеон вздрагивает, словно стряхивая оцепенение. Христофор видит, как уплывают назад башня Сант-Андреа и Генуэзский маяк.
Он принимает крещение дикой свободой. Взбежав на мостик, чувствует лицом напор воздуха, в который врезается нос корабля.
Чья-то суровая и всемогущая рука направляет корабль в сторону Эгейского моря. В чем тут секрет? Как разгадать его? Как заключить союз с незримыми силами?
Сначала надо освоить особое искусство – научиться ладить с морем, искусство, каким в совершенстве владеют чайки или галисийцы.
Он уже догадывался, что в этом деле, как и во многих прочих, главными наверняка будут инстинкт и безрассудство.
Забыть о себе. Отрешиться от себя. Броситься в бездну – чтобы почувствовать свободу!
Перед готовностью рисковать отступает даже смерть.
Когда башня Сант-Андреа растаяла в тумане, стало ясно: ушел в прошлое мир портных, сыроваров и шерстянщиков с их убогими радостями и заботами.
Христофор ощущал, как пересекает черту, отделявшую унылое существование от настоящей жизни. Отныне всюду его будет подстерегать опасность, и больше не защитят ни крепостные стены, ни домашний кров, ни стеклянный колпак субботнего катехизиса, ни душеспасительные беседы приходского священника.
Радость побега! Радость встречи с морем! Новое! Все новое! Утро, ничем не похожее на прежние. Отчаянный шаг в неизвестное. Чистый воздух.
Но был и некий решающий миг, мимо которого, конечно же, прошли историки и хронисты, миг сатори, просветления, освобождения, когда позади остался причал, остались все привязанности, все балласты прошлого. Когда почувствовал свободу человек, который вверил свою судьбу великому богу риска и богам ветров. Который всегда будет искать союза с ними.
Фердинанд, как стало известно, прибудет в костюме козопаса. И поездка его будет окружена строжайшим секретом. Тем временем обстановка в замке Вальядолида накалилась до предела.
Изабелла, Беатрис и придворные дамы подолгу стояли на коленях перед складным алтарем, прибывшим сюда вместе с принцессой. Изабелла задыхалась. Порой у нее случались приступы, похожие на астму. Дамы спешили к ней и обмахивали веерами. Но с таким же успехом можно было дуть на раскаленные угли. Целомудренное лоно принцессы издавало тонкий, но неудержимый свист, который едва могли заглушить четыре нижние юбки и одна верхняя, шерстяная. Как только хор молитвенных голосов хотя бы на короткое время смолкал, свист слышался совсем уж отчетливо. Христос из слоновой кости начал как-то странно подрагивать. Испуганная Изабелла прикрывала рукой глаза, а когда отваживалась снова взглянуть на него, видела то же самое: он так дрожал, что казалось, вот-вот сорвется со своего креста из сандалового дерева.
Племенные жеребцы в стойлах ржали и яростно били копытами в перегородки.
Не было сказано ни слова, но все понимали, в чем дело.
Часы текли медленно. В замке опасались худшего, поскольку королевские отряды уже успели перекрыть дороги, ведущие к Вальядолиду.
У людей, стоявших тогда у власти, сомнений не было: этих юнцов толкает в объятья друг к другу страсть воистину космического масштаба, и союз двух таких сил приведет к невиданным политическим, экономическим и социальным переменам. Сторонники строгих иерархических законов не слишком высоко ставили злосчастного Энрике IV и знали цену его политике, но хорошо понимали, какие опасности угрожают отныне всему западному миру и, в частности, его главному оплоту – Церкви. Надо было во что бы то ни стало помешать соединению ангелоподобных и неистовых влюбленных! Иначе – целому миру придется готовиться к ужасам Возрождения. По крайней мере шесть веков назад, во времена Карла Великого, Европа впала в боязливую спячку, в блаженное оцепенение, надежно защищавшее ее от любых геройских порывов и кошмаров прогресса. До сих пор ничто не тревожило ее сон.
И вот теперь юные принцы, которые, как казалось на первый взгляд, мечтали лишь об одном – отогнать поцелуями смерть, на самом деле готовились сосредоточить в своих руках власть невообразимой мощи.
Самоотверженный гонец, пронзенный тремя арбалетными стрелами, сумел-таки домчаться до линии дворцовой стражи и, обливаясь кровью, передал, уже умирая, благую весть: темной ночью 5 октября Фердинанд тронулся в опасный путь.
Однако непросто будет распознать принца и его спутников в толпах скромных чужестранцев, прибывающих в город.
И вот 14 октября в одиннадцать ночи шесть пастухов остановили своих осликов у источника. Они были полумертвыми от усталости, измученными жестоким ненастьем и сами не ведали, насколько надежно скрывали их лица маски из грязи и слоя рыжей пыли, замешенной на туманной сырости.
Узнал их Гутьеррес де Карденас. Именно он закричал, указывая на статного козопаса:
– Это он! Это он! Это он!
Гонсало Чакон и Алонсо де Паленсиа бросились к юноше. А тот после шести бессонных ночей уже не в силах был стоять на ногах и рухнул на землю, едва поняв, что все опасности позади.
Карденаса поздравляли: если бы не он, одуревшие после тяжелой дороги путники могли бы проследовать дальше, решив, что Изабелла, спасаясь от врагов, отправилась в Леон. В ту же ночь принцесса дала верному Карденасу право носить на родовом гербе знак SS. Так родилась конгрегация преданных королевской чете людей, куда входили Беатрис де Бобадилья, Алонсо де Паленсиа, Гонсало Чакон, Фернандо Нуньес, адмирал Энрикес, архиепископ Толедский Альфонсо Каррильо и другие посвященные[21].
До шести утра отмывали так и не проснувшегося принца. Чакон, архиепископ и сам Карденас по очереди терли его щеткой из кабаньей щетины. А дело было в том, что, как того и требовали строгие арагонские традиции, Фердинанд, который уже достиг восемнадцати лет, после теплой купели, куда окунули новорожденного, так больше ни разу и не испытал другого полного омовения.
Какой-нибудь дотошный антрополог, какой-нибудь, например, Леви-Стросс, обнаружил бы в том, что осело на дно лохани, где его тогда мыли, структурные элементы не только одной конкретной жизни, но и целой культуры: сухие листья и семена хвойных деревьев из лесов, по которым принц, неутомимый охотник, успел проскакать; захлебнувшихся паразитов, что счастливо обитали в его спутанной шевелюре и в волосах на других частях тела, не мешая естественным отношениям принца с естественной средой Арагона. Кожу Фердинанда покрывали накопленные за многие годы слои (всего – восемнадцать) жаркого летнего пота, ставшие похожими на пергамент и четкие, как круги на спиле дерева. Остался на дне лохани и ржавый наконечник стрелы, неведомо когда застрявший то ли во впадине пупка, то ли за складкой крайней плоти, то ли в бороздке ушной раковины.
В шесть утра на принца надели рубаху из плотного льна, вполне достойную близкого брачного таинства. И оставили спать до следующего рассвета.
Но в ту же ночь Изабелла, прорвавшись словно в приступе безумия сквозь кольцо врагов, устремилась на север. Беатрис Бобадилья де Мойя вместе с другими придворными дамами кинулась на ее поиски, пустив по следу собак.
Бегство Изабеллы легко объяснимо: это было помрачение рассудка, вызванное близостью соединения с самцом, с мужчиной. Horror-penis. Ее неукротимая страсть не угасла, а преобразилась в кинетическую энергию. Такой бессмысленный поступок был чем-то сродни дерзкому выпаду тореро, когда он действует в порыве страха. По сути, то было проявлением “синдрома Марии”, как его называют психоаналитики. Что гнало принцессу прочь из дворца? Благоговейное и трепетное отношение к собственному девству? Неприемлемость самой мысли, что кто-то посягнет на него? Как бы то ни было, ни Грегорио Мараньон, ни Лопес-Ибор[22] объяснить нам этого не сумели.
Но бегству амазонки, бросившейся в ночную непогоду, слишком уж явно не хватало решительности. В душе она желала поскорее вернуться в эпицентр эротической бури. И это была на самом деле диалектическая реакция: “желать-отвергать-возвращаться”. Поэтому долго искать принцессу не пришлось. Страсть, словно злой янычар, остановила бег ее коня.
На рассвете она, прерывисто дыша, уже спала на своем ложе, теперь окруженном бдительными слугами.
Все случившееся потом, в следующие четыре дня, которые предшествовали церемонии гражданского брака, хроники подробно не описывают. Главные свидетели, люди из SS, уже приняли присягу и были обязаны хранить тайну, а потому о деталях умолчали.
Точно известно следующее: глубокой ночью принц и принцесса, бродившие как сомнамбулы по каменным коридорам дворца, неожиданно встретились и направились в покои, пустовавшие многие годы.
По поведению Фердинанда и Изабеллы во время официальной церемонии (запись о бракосочетании была тайно сделана придворным нотариусом 20 октября) можно кое о чем догадаться.
По всей видимости, Изабелла в любовной схватке подчинила себе Фердинанда, не обращая внимания на то, что ящерка арагонца цинично прикинулась неподвижной.
Гордость рода Трастамара и прославленная властность его женщин сделали для нее неприемлемой и отвратительной любую покорность.
Скорее всего, она, лишь овладевая, могла позволить овладеть собой. Да, девство ее было нарушено (так прорывается тонкий и прочный шелк в походном шатре Великого хана под напором нежданной летней бури). Но причина была не во внешнем натиске – главную роль тут сыграла внутренняя энергия, рвущаяся наружу.
Иными словами: в ту многотрудную ночь с 15-го на 16 октября мощная плоть арагонского принца сошлась на равных с агрессивным лоном Изабеллы.
После первых соитий, простых, как крестьянский рассвет, Фердинанд дал волю своим необычным наклонностям, которые привели Изабеллу в восторг. Он явно предпочитал окольные пути. И в этом было что-то от садизма пахаря, поставленного обществом на свою самую низкую ступень. Или от садизма чиновничьей нерасторопности. Или от варварских вторжений, не всегда вагинальных.
Как молодые благородные животные, они старались укрыться от посторонних глаз. Им помогло то, что о той части замка ходила дурная слава: будто бы там обитали привидения, и только это спасло юную пару от докучливого внимания придворных.
Они проникли в покои, простоявшие запертыми со времен правления королей-основателей. Они ели хлеб с сыром и жадными глотками пили вино из бурдюка (хитрый Фердинанд все предусмотрел) – подобно аркадским пастухам.
Никто не слышал ни их криков, ни напряженной вязкой тишины, ни шума погонь и схваток, когда с грохотом опрокидывались на пол то гора старинных шлемов, то строй пыльных копий…
Можно предположить, что потом возвращались они туда, где были люди – блуждая по длинным коридорам и отыскивая путь по запаху чеснока, которым славилась солдатская похлебка. Но были неузнаваемы: их лица покрывали синяки, кровоподтеки и царапины. Хотя, как и подобает ангелам, они не печалились из-за грязной, разорванной в клочья одежды.
Страсть накрыла обоих стеклянным колпаком. Голоса слуг и друзей доходили до них, как сквозь стекло или вой ураганного ветра. Им повезло: они жили в век обостренного идеализма, когда реальное часто не принимало вид очевидного и явного. Поэтому можно было заниматься любовью на глазах у всех, и этого никто словно бы не замечал, и никто в это словно бы не верил. Двор продолжал готовиться к свадьбе. А командиры готовились к обороне на случай, если разгневанный Мадрид отважится пойти на штурм. Безудержная метафизика той эпохи и увлечение философскими абстракциями позволяли принцу с принцессой в разгар пира забираться под стол и, укрывшись за длинными краями скатертей, предаваться утехам, пока их по запаху не находили собаки или дворцовые карлики-шуты.
Никто не посмел бы усомниться в чистоте и невинности жениха и невесты. Девственность Изабеллы была догмой.
А они уже в шесть вечера удалялись в свои покои, “дабы уточнить программу брачных торжеств и обсудить будущие дела королевства”, как отмечает в своих записках известный придворный хронист Фернандо дель Пульгар.
В одну из тех ночей, часа в три, раздался где-то поблизости жалобный вой тоскующего волка. А потом колючий октябрьский ветер донес со скал протяжный крик. Принц и принцесса поспешили к окну и успели заметить летящую прочь белую кобылицу, любимицу Бельтранехи (Изабелла сразу ее узнала). Хуана! Неприкаянная душа. Сгусток ненависти и отчаяния. И великодушные (на свой манер) любовники поклялись друг другу помочь ей как можно скорее избавиться от мучительной не-жизни.
Лихорадка первых наслаждений, когда от усталости они лишались голоса, а лица их делались серьезными, как у нотариусов либо палачей, сменилась неспешными беседами, которые утомленные любовники вели в бессонные часы.
– Пора положить конец греховному благоденствию мавров в землях Аль-Андалуса!
– Одна империя, один народ, один вождь!
– А террор? Разве можно достичь объединения без террора?
– А деньги?
– Деньги есть – у евреев. И коль скоро они дают их в рост, то почему бы не отнять эти капиталы на благо истинной веры? Иудей должен страдать, иначе он становится заурядным, как любой христианин… Разве не так?
– Сколько нам предстоит сделать! Это ведь целый мир! Целая жизнь! Завоевать Францию! Португалию! Италию! Фландрию! Разбить мавров! А еще – моря! Моря!
– И Святой Гроб Господень!
– Уж о нем-то мы точно позаботимся.
И так далее. Пока их уста не сливались в поцелуе. Пока тела вновь не проваливались друг в друга точно в бездонный колодец.
Гражданское бракосочетание состоялось 18 октября. В папской булле говорилось (на основе подделанных Фердинандом и кардиналом Толедским документов), что, хотя жених и невеста доводятся друг другу троюродными братом и сестрой, они не совершат греха кровосмешения, вступая в семейный союз.
Венчались они 20 октября— с подобающей королям пышностью.
Все свершилось согласно тайным кастильским ритуалам. Кардинал Сиснерос омыл гениталии принца апрельской дождевой водой, освященной церковью. Так слуги Господни, убежденные в силе своего морального господства, надеялись установить должный контроль над скороспелой, порочной и чрезмерной страстностью Фердинанда.
Официальное бракосочетание проходило в огромном зале, где воздух очищался жаровнями с эвкалиптом и ладаном. (Но даже сей аптечный запах не испортил молодым настроения.)
Всё едино, Изабелла —
то же, что и Фердинанд[23].
Город веселился всю ночь. На рассвете люди из SS вышли на эспланаду дворца, радостно размахивая простыней с ожидаемым красным пятном в центре – подозрительно правильной формы.
Предусмотрительный Фердинанд случайно отыскал в нижнем ящике комода, который принадлежал когда-то Хуану Второму, флаг посольства японского микадо.
Уаман Кольо и текутли из Тлателолько осторожно скользили в своих изящных сандалиях по тонко раскрашенной бумаге Codex Vaticanus C, где рассказано о прощальном банкете, устроенном в несравненном Теночтитлане.
Их почтительно приветствуют чиновники, облаченные в свои лучшие одежды. Прекрасные женщины с черными косами. От курильниц поднимается аромат душистых смол.
Воины-ягуары и воины-орлы. Тамбурины, обтянутые кожей варваров. Рожки из кости цапли. Яркий свет факелов и масляных ламп. Совсем как a giorno[24].
Забавный оркестр из карликов и уродцев (все они творение искусных хирургов). Солисты, достигшие виртуозности в безритмичном пении. На них накидки из перьев тукана и шапочки из перьев райских птиц. Два акробата, которым помогли избавиться от лишних костей, выделывают немыслимые трюки.
Девочки в коротких уипилях разносят тортильи, их следует намазывать икрой из водяных личинок – это одно из самых изысканных здешних блюд под названием аксайякатль.
(Император, дабы не смущать гостей своим божественным присутствием, уже покинул зал и удалился в личные покои.)
Самые красивые тольтекские рабыни – им дарована счастливая привилегия вскоре лечь на жертвенный камень – скользят среди приглашенных с новыми и новыми блюдами. (“Зачем им рабы? Почему нельзя сделать так, чтобы все люди были просто тружениками империи, как в государстве инков?” – думает Уаман.)
Тамале острые и тамале сладкие. Обернутые в кукурузные или банановые листья. Вареные и запеченные. Индюки и лесные фазаны, голуби и молодая обезьянка в перце. Императорская кухня невероятно богата – почти как у инков. Этого Уаман не мог не признать.
Его усаживают за отдельный стол и подносят два кувшина для омовения. Одно блюдо сменяется другим. Жареные перцы и помидоры. Улитки в цветочном соусе, лягушки с перцем чили, непременный аксолотль, жаренные на рашпере заячьи потроха, кабанчик, фаршированный душистыми травами.
Текутли любезно угощает Уамана лучшим из лучшего.
Два гиганта ольмека картинно поднесли им железный вертел. На нем в цепочку, будто они гонятся друг за другом по раскаленной оси, нанизаны маленькие собачки с хрустящей корочкой. Они похожи на юных провинциалов, рискнувших проскользнуть на бал к маркизу. Важный шеф-повар поставил на стол соус из меда с острым перцем, а к соусу – кисточку из коротко остриженных перьев. Как сказано в Codex, собачки сверкали, точно покрытые глазурью.
Затем появились большие вазы с фруктами, покрытыми каплями свежей воды. Дрессированные птички сидели на плодах и, если рука тянулась к чиримойе, беспечно перелетали на папайю.
Фруктовые тропики. Жаркие земли. Юкатан, пальмовые рощи, плодородные долины.
Тут в Codex появляются еще и рисунки, но лишь перышком колибри можно было воссоздать все эти дольки, грозди, тугую мякоть гуавы, задорные хохолки ананасов, крапинки на стройных рядах бананов. Эти маленькие бананы – не чета тем длинным и безвкусным, что посылаются тлашкальтекам, чичимекам и прочим вассалам империи, которые уверены, что большое и гладкое всегда лучше маленького и пятнистого (словно речь идет о женщинах или обсидиановых кинжалах).
Потом гостям снова поднесли кувшины для омовения и льняные полотенца для рук и губ.
Наконец пришел черед первых трубок, наполненных табаком, а музыканты, до сих пор державшиеся где-то на полях Codex, переместились в центр свитка.
По залу заскользили исполнители ритуальных танцев в роскошных одеяниях (мы бы сказали – “барочных”). Они изображали светила, богов, услады и стихии.
Как догадался Уаман, этот балет опять же был посвящен мучившей ацтеков проблеме – солнечной анемии и неминуемому исчезновению тепла и света.
Нам теперь невозможно восстановить имена и запутанные истории всех представших пред гостями божеств (в основном неудачливых и злобных). А также трудно проникнуть в символику Codex и расшифровать смысл некоторых из прочерченных там линий. Знаки и цвета переплетаются, наплывают друг на друга как раз для того, чтобы сделать его совершенно недоступным для человеческого разума. Непроницаемым облаком скрывают они тайны богов.
Как только завершилась и эта часть церемонии, вновь запели раковины, возвещая начало последнего акта этой длинной ночи. Мексиканской ночи.
Опять явились прекрасные юные прислужники и прислужницы. Кто бы подумал тогда, что после 1519 года их станут продавать кому попало без разбора – хоть галисийскому солдату, беспрестанно щелкающему бобы, хоть золотушному приходскому нотариусу; и, пройдя через изнасилования и жестокие издевательства, дадут они начало новой расе. Кто бы сказал тогда, что юные принцессы с губами пухлыми и чувственными, как у камбоджийских богинь, станут посудомойками и уборщицами в self-service Nebraska с паркингом (“всего в пятидесяти метрах от площади Трех Культур”)? А пока они на подносах предлагают гостям всевозможные галлюциногены. Настало время омыться водами безумия, переступив порог Начала Начал.
Довольно странные картины возникают теперь на свитке Vaticanus C, некогда сожженном свирепым священником Сумаррагой (они вдвоем с епископом Ланде причинили вреда не меньше, чем безжалостные языки пламени, испепелившие Александрийскую библиотеку).
Итак, на рисунках и идеограммах запечатлены человечки с вылезшими из орбит глазами. Важные сановники, присев на корточки, оплакивают утраченную гармонию. Придворные дамы плывут посуху в мучительной попытке вернуться в материнское лоно. Командирам-орлам кажется, что они летят к солнцу – чтобы удержать его на своих крыльях и не дать скатиться вниз.
Некоторые гости приняли пейотль, но большинство – теонанакатль.
Так удавалось им смыть все наносное со своего “я” и увидеть его оборотную сторону: ненависть, страсть, любовь, страх.
Кто-то плакал, кто-то смеялся. Одни умирали от ужаса, другие – от наслаждения.
С удивлением взирал Уаман (он сохранял верность простой маисовой чиче) на вождя из Тлателолько. Тот свернулся калачиком под столом и надрывно рыдал.
Это был сеанс коллективного заклинания духов, после которого настал черед всевластной покровительницы грешников – богини любви Тласольтеотль. И гости последовали за юношами и девушками в самые потаенные главы Codex.
Они чувствовали: угождая собственному телу, можно угодить и богам.
Наконец подала о себе первую весть заря. Птицы в богато разукрашенных клетках дружно захлопали крыльями.
И тогда слилось в гимне множество голосов. Зазвучали звонкие, словно рожденные заново, тамбурины и литавры.
И гости, утомленные праздничными трудами, прикрыв от яркого света глаза, поспешили к огромным окнам – чтобы приветствовать солнце.
Бог не умер. Он даровал им новый день. Новую надежду.
Они опять запели – слегка фальшивя, но искренне, полными страсти голосами. Запели оду, сочиненную их любимым правителем-поэтом Несауалькойотлем:
Пусть никогда не умру я!
Пусть никогда не исчезну!
Туда, где не знают смерти,
туда, где сияет победа,
уйду я.
Пусть никогда не умру я.
Пусть никогда не исчезну!