К книге
Вернуться в 80. Часть 4Глава 3 Проверка
43%
Глава 3 Проверка
3

На два дня про меня забыли.

Отвели в небольшой деревянный домик у старых, заваленных сугробами ворот в самом дальнем углу территории — и оставили в покое. И я был этому только рад.

Во-первых — звенящая, ватная тишина соснового леса. Во-вторых — полное отсутствие суеты,В третьих кормили строго по расписанию, как в хорошем пионерлагере: раздавался негромкий стук в дверь, я открывал — а на пороге уже стояли алюминиевые кастрюльки. Первое, второе и обязательный домашний компот.. Поставили и ушли. Идиллия.

Я спал. Ел. Чистил широкой деревянной лопатой снег вокруг дома — снег валил не переставая, будто небо решило похоронить под собой всю Московскую область. Отжимался до седьмого пота. И писал.

Писал свой главный план.

На листах обычной школьной тетради в клеточку я выстраивал схему нашей будущей игры. По крупицам вспоминал механику биржевых паник, восстанавливал, что именно нужно сделать перед роковым девятнадцатым октября восемьдесят седьмого и как ловить последующие волны.

Вообще, если убрать шелуху, в игре на бирже нет ничего сложного. Я давно уяснил простую истину: на финансовых рынках всё циклично. Меняются декорации, модные теории, названия активов и лица героев на обложках — но психология толпы и её вечный, животный страх остаются неизменными во веки веков. Те же самые правила, по которым рынок рухнет в восемьдесят седьмом, сработают и в девяносто седьмом, и в две тысячи восьмом, когда лопнет ипотечный пузырь и утянет за собой всю планету. Люди не меняются. Меняются только графики.

Так что за непререкаемую догму я взял именно этот психологический шаблон. И всю передышку по секундам разбирал, рассчитывал и раскладывал по полочкам грядущий восемьдесят седьмой — и всё, что за ним последует.

В сухом остатке выходила схема до неприличия простая.

Купить — и замереть. Заранее выставить приказ на продажу, чтобы в нужный момент выйти не глядя, не гадая, не слушая ни рынок, ни собственные нервы. А потом, получив деньги, зайти в акции Nike.

Почему Nike?

Да потому что незачем изобретать велосипед. Это была одна из немногих бумаг, которая по-настоящему выстрелила. И вытащил её на своих плечах один-единственный человек — Майкл Джордан. Контракт с ним, его невозможная, гениальная игра, эти самые «Аиры», за которыми школьники по всему миру будут выстраиваться в очередь и драться в подворотнях, — всё это будет тащить акцию вверх до самой середины девяностых. Больше тысячи процентов роста.

Тысяча процентов. Я знал это так же твёрдо, как то, что за зимой придёт весна. Так зачем мудрить, изобретать хитрые схемы и умничать? Бери проверенное и жди.

Я откинулся на скрипучем стуле, посмотрел на свою тетрадку в клеточку и почувствовал, как в груди разливается тёплое, самодовольное удовлетворение гроссмейстера, расписавшего партию на двадцать ходов вперёд.

Всё было гладко. Красиво. Логично. Комар носа не подточит.

И тут я мысленно сплюнул через плечо.

Гладко было на бумаге. Да забыли про овраги, а по ним ходить.

Вот в чём главная беда всех этих красивых планов, выписанных в тепле, в тишине, под домашний компот. В книжках оно как? Герой всё просчитал, начертил, разложил — и дальше идёт по своему плану, как трамвай по рельсам, гнёт свою линию до конца и в финале получает ровно то, чего хотел. С бантиком. И девушка ему в придачу.

А в жизни хорошо, если выстрелит половина твоих заготовок. Если хотя бы половина. Остальное придётся доигрывать на ходу, на ощупь, наглостью, кровью и матом. Потому что жизнь — она не читала твою тетрадку в клеточку. У неё свои планы, и в них ты, как правило, не значишься.

Уж я-то знал. Прожив одну жизнь до конца, я мог бы написать целый трактат о том, как самые железные, самые выверенные планы разбиваются о какую-нибудь такую мелочь, о какой ты и подумать не мог. О пьяного соседа. О сломанный телефон. О женщину, которая посмотрела не так.

Впрочем, тетрадку я всё-таки спрятал под матрас. План планом, а бумажка — это уже документ.

К вечеру второго дня, когда я, помывшись после очередного боя со снегом (а он всё валил и валил, зараза), вытирал голову полотенцем, в прихожей вдруг оглушительно затрезвонил телефон.

Я аж вздрогнул. Честно говоря, я был уверен, что этот чёрный эбонитовый антиквариат на стене к сети вообще не подключён и висит тут исключительно для интерьера.

Снял трубку.

— Игорь? — раздался спокойный голос Петра Васильевича. — Не мог бы ты подойти ко мне? Надо кое-что уточнить.

— Да, конечно.

Вот и овраги. Не заставили себя ждать.

Я оделся и вышел в густую, снежную темноту. И ещё раз мысленно похвалил себя за вчерашнюю расчищенную дорожку — иначе тонул бы сейчас по колено.

А подойдя ближе, машинально отметил: у крыльца, рядом с припорошённой снегом «Чайкой», стояла белая «Волга».

Гости.

Я невольно замедлил шаг.

Гости — значит, хозяин созвал консилиум. И это разом и хорошо, и плохо.

Хорошо — потому что он не даёт задний ход. Значит, поверил. Значит, зашевелился, зовёт своих, начинает строить лодку. Ровно то, чего я и добивался.

Плохо — потому что светить свои секреты ещё перед кем-то мне хотелось примерно так же, как купаться в проруби. Каждый новый посвящённый — это лишняя пара глаз, лишняя пара ушей и уход информации на лево

Ну да ладно. Овраги так овраги. Пойдём смотреть, что там за консилиум.

Я поднялся на крыльцо и толкнул тяжёлую дверь.

В прихожей, в кресле у стены, сидел Серёжа — тот самый «секретарь» . Телохранитель, водитель, и глаза хозяина в одном флаконе. Он читал газету. При моём появлении молча кивнул и указал рукой на дверь кабинета: мол, проходи, ждут.

Потом поднялся, приоткрыл её и негромко доложил:

— Пётр Васильевич. Игорь пришёл.

— Зови, — послышался изнутри знакомый голос.

Я вошёл в кабинет и сразу понял: разговор будет непростым.

Пётр Васильевич сидел в своём кресле у камина — спокойный, собранный, но в глазах читалась какая-то усталая настороженность. А напротив, вольготно откинувшись, расположился второй.

Незнакомец был примерно того же возраста — за шестьдесят, — но выглядел совсем иначе. Не по-советски. Костюм сидел на нём слишком хорошо, слишком естественно, как вторая кожа. Так носят вещи люди, которые годами жили там, где костюм — не парадная форма для президиума, а повседневная рабочая одежда. Загорелое даже зимой лицо, ухоженные руки, дорогие очки в тонкой оправе. И вот эта расслабленная, чуть развалистая посадка в кресле — тоже оттуда. Наш человек так не сидит. Наш сидит прямо, будто на партсобрании.

Он смотрел на меня с откровенным, ленивым любопытством. Как энтомолог на любопытную бабочку.

— Знакомься, Игорь, — сухо сказал Пётр Васильевич. — Аркадий Львович. Мой давний товарищ. Он... некоторое время работал за океаном. По нашей линии.

«По нашей линии» — понятно. Нелегал. Годы, а то и десятилетия под чужой фамилией, с чужой биографией, с чужой женой, может быть. Из тех, кого готовили именно такие, как хозяин дома.

— Здравствуйте, — я кивнул и сел в свободное кресло. Не спросив разрешения.

Аркадий Львович чуть приподнял бровь. Отметил.

— Петя мне рассказал, — начал он неторопливо, разглядывая меня поверх очков. Говорил он мягко, вкрадчиво, с той особой обволакивающей интонацией, за которой обычно прячется хорошо отточенная бритва. — Много рассказал. Про экономику, про перспективы, про... хм... некоторые твои особые способности. — Он усмехнулся уголком рта. — И, знаешь, я, честно говоря, приехал сюда из чистого любопытства. Посмотреть на молодое дарование.

Вот оно. С первой же фразы всё встало на свои места.

Он мне не верил. Ни на грош. И приехал не слушать — приехал разоблачать. С вежливой улыбкой, интеллигентно, красиво — но разоблачать. Показать старому другу Пете, что тот сошёл с ума на старости лет и поверил мальчишке-шарлатану.

И, что самое неприятное, у него для этого были все основания. Потому что он единственный в этой комнате действительно понимал, о чём я собираюсь говорить.

— Я, видишь ли, — продолжал он, аккуратно поправляя очки, — почти пятнадцать лет прожил в Штатах. И, не буду скрывать, приходилось по долгу службы... и не только по долгу... заниматься там кое-какими операциями. В том числе на бирже. Понимаешь, о чём я? Фондовый рынок, брокеры, ценные бумаги. Мне это всё не по газетам знакомо. Руками щупал.

Он произнёс это небрежно — но я услышал, как под небрежностью звякнуло самолюбие.

Ага. Вот и корень.

Передо мной сидел человек, который в этой стране, среди этих людей, был по части биржи абсолютным, непререкаемым авторитетом. Единственным, кто знал предмет изнутри. Годами он был для них тем, кто «понимает, как оно там устроено». И вдруг его давний друг Петя зовёт его на дачу и на полном серьёзе сообщает, что какой-то семнадцатилетний сопляк из Хабаровска, который живой доллар-то, наверное, впервые в прошлом году увидел, будет учить их, как играть на Уолл-стрит.

Обидно. По-человечески обидно.

И я его, признаться, понимал. Он не был злодеем. Он просто защищал единственное, что у него осталось из той, американской жизни, — свою исключительность.

— Так вот, — Аркадий Львович улыбнулся мне вполне доброжелательно, и от этой доброжелательности повеяло холодом. — Петя утверждает, что ты предсказываешь какое-то грандиозное падение американского рынка. Верно?

— Верно, — спокойно сказал я.

— Замечательно. — Он развёл руками. — Только, видишь ли, юноша, падения на бирже случаются регулярно. Рынок дышит. Он то растёт, то падает. Это его природа. Сказать «рынок упадёт» — это как сказать «зимой пойдёт снег». Мудрости тут немного.

Он сделал паузу, наслаждаясь моментом. Пётр Васильевич молча, тяжело смотрел на нас обоих.

— Поэтому давай так. — Аркадий Львович чуть подался вперёд, и в голосе прорезалась сталь. — Ты мне сейчас скажешь не «рынок упадёт». Ты мне скажешь конкретно. Что именно ты будешь делать. Как. На какие деньги. Какими инструментами. С какими цифрами. — Он ехидно прищурился. — Если ты и вправду видишь будущее, тебе ведь это не составит труда, а?

Он откинулся назад и добавил, уже почти ласково:

— А если начнёшь юлить и рассуждать про «общие тенденции» — уж прости, я скажу Пете, что он зря потратил на тебя своё время. И самолётное топливо.

В комнате повисла тишина. Потрескивал камин.

Пётр Васильевич смотрел на меня, не мигая. И я вдруг понял, что вот прямо сейчас, в эту минуту, и решается всё. Не тогда, на даче, под коньяком. Не тогда, с запиской. А вот сейчас.

Ну что ж. Хотите конкретно — будет конкретно.

Я поставил стакан на столик и заговорил ровно, буднично, как диктуют список покупок.

— Хорошо. Записывайте, если есть чем.

Аркадий Львович усмехнулся, но карандаш взял и блокнот.

— Пятнадцатого октября восемьдесят седьмого года, — сказал я. —. Покупаете пут-опционы на индекс. Декабрьские. Страйк — примерно двести шестьдесят. Стоить они в тот момент будут около двух долларов за контракт. Дёшево. Их будут отдавать почти даром, потому что никто не верит, что такое возможно.

Карандаш в его руке замер.

— На всю сумму, — продолжал я. — Скажем, на сто тысяч долларов. Это даст вам, грубо, пятьдесят тысяч контрактов.

— Пут-опционы, — медленно повторил Аркадий Львович. Улыбка сползла с его лица. — Ты знаешь, что такое пут-опцион?

— Знаю, — я пожал плечами. — Это право продать актив по заранее оговорённой цене. Если рынок падает ниже страйка — вы в шоколаде. Если нет — вы теряете только премию, то есть те два доллара за контракт. Ограниченный убыток, неограниченная прибыль. Идеальный инструмент, когда ты знаешь, что будет обвал, но не хочешь рисковать всем.

Пётр Васильевич перевёл вопросительный взгляд на друга. Тот молчал, глядя на меня уже совсем иначе.

— И сразу, — я не дал ему опомниться, — сразу после покупки выставляете приказ на продажу. Заранее. Не будете сидеть у телефона, не будете гадать и нервничать. Приказ выставляется девятнадцатого октября, по цене сорок пять доллров. С частичным исполнением — потому что объёмы будут дикие, и разом всё не уйдёт. То, что не исполнится, продаётся в конце дня по цене закрытия. Всё. Больше ничего делать не надо. Просто ждать.

Аркадий Львович смотрел на меня в упор. Карандаш он давно опустил.

— Почему девятнадцатое? — тихо спросил он.

— Потому что девятнадцатого октября восемьдесят седьмого года, в понедельник, американский рынок рухнет за один день более чем на двадцать процентов. Двадцать два, если точнее. — Я говорил спокойно, будто зачитывал прогноз погоды. — Это будет крупнейшее однодневное падение в истории. Его назовут «чёрным понедельником». Ваши пут-опционы, купленные по два доллара, будут стоить в тот вечер сорок, пятьдесят, шестьдесят. Кто-то заработает в тридцать раз. Кто-то — в пятьдесят.

Тишина стала густой, вязкой.

— И потому приказ выставляем заранее, — добавил я. — Потому что в тот день на бирже начнётся ад. Телефоны брокеров не будут отвечать. Тикер отстанет от реальности на два часа. Люди будут стоять в торговом зале и орать друг на друга. И если вы в этот момент попытаетесь принимать решения — вы всё испортите. Либо продадите слишком рано, либо передержите и не успеете. Поэтому — приказ. Заранее. И не лезть.

Аркадий Львович откинулся в кресле.

Он молчал долго. Очень долго. Смотрел куда-то мимо меня, в огонь. Я видел, как в его голове со скрежетом ворочаются шестерёнки — как он раз за разом прогоняет услышанное и не находит ни единой зацепки.

Потому что зацепиться было не за что.

Я не сказал ему «рынок упадёт». Я назвал ему дату. Инструмент. Страйк. Цену входа. Механику приказа. Причины, по которым нельзя торговать вручную в день обвала. Я говорил как человек, который эту панику видел. Не читал о ней — видел. Изнутри.

Такое не выдумывают. Такое не вычитывают в советских газетах, где слово «опцион» встречается только в статьях о загнивании капитализма. Такому не научишь семнадцатилетнего пацана из Хабаровска, даже если посадить его на год в спецхран.

Наконец он заговорил. Хрипло.

— Молодой человек. Я работал на нью-йоркской бирже. Я знаю людей, которые торгуют опционами двадцать лет. Ни один из них — ни один — не сможет назвать дату обвала. — Он помолчал. — Никто не может. Это невозможно.

— Я знаю, — сказал я.

И замолчал. Пусть сам додумывает.

Он снял очки, устало потёр переносицу. И вдруг усмехнулся — но уже без прежнего яда. Скорее, с горькой иронией человека, который поймал себя на глупости.

— Ладно, — сказал он. — Допустим. Допустим, я на секунду поверю в этот бред. — Он снова прищурился, и в глазах опять мелькнуло что-то ехидное, последняя попытка удержаться на своей высоте. — Тогда скажи мне вот что, юноша. Раз ты такой провидец. Раз ты всё это знаешь — сам-то ты на этом заработал? Или всё только на словах?

Ага. Вот и оно.

Последний окоп. Классика жанра — если не можешь оспорить теорию, требуй доказательств делом. И ведь он был уверен, что тут-то мальчишка и поплывёт. Потому что откуда у советского пацана биржевой счёт?

Я улыбнулся.

— Заработал, — спокойно сказал я. — Немного.

— Немного? — он поднял бровь. — Насколько немного?

— У меня было тысяча долларов. Всё, что удалось наскрести. — Я пожал плечами. — Я поставил их с плечом один к десяти на укрепление японской иены против доллара. Сейчас на счёте около пяти тысяч.

В комнате что-то изменилось.

Я это физически почувствовал. Будто температура упала на пару градусов.

Аркадий Львович медленно, очень медленно выпрямился в кресле. Очки он так и держал в руке, забыв надеть.

— Погоди, — глухо сказал он. — Погоди-погоди. Иена против доллара. Плечо один к десяти.

Он повернулся к Петру Васильевичу. Тот молчал, но на его лице проступило что-то похожее на мрачное удовлетворение.

— Петя, — Аркадий Львович снова посмотрел на меня, и голос у него сел. — Петя, это что... это тот самый мальчик? Который в позапрошлом году? Про иену?

Пётр Васильевич медленно кивнул.

— Тот самый.

Аркадий Львович откинулся в кресле и, кажется, впервые за весь вечер посмотрел на меня по-настоящему. Не как на диковинку. Не как на самозванца. А как на человека.

— Мне ведь показывали ту записку, — тихо сказал он. — Осенью восемьдесят пятого. Прогноз по соглашению в «Плазе». Про то, что доллар пойдёт вниз, а иена вверх. Показывали как курьёз — мол, посмотри, Аркаша, что за бред присылают с Дальнего Востока, какой-то школьник накропал. Я тогда посмеялся. Сказал, что это гадание на кофейной гуще, что министры финансов пяти стран не будут действовать так, как расписал какой-то мальчишка.

Он потёр лицо ладонью.

— А потом доллар пошёл вниз. Ровно так, как было написано. И иена вверх. И я, дурак старый, тогда просто выкинул это из головы. Решил, что совпадение. Что бывает.

Он посмотрел на меня в упор.

— Так это был ты.

Я молча кивнул.

Пётр Васильевич поднялся, подошёл к бару и, ни слова не говоря, налил три стакана. Один поставил передо мной. Аркадий Львович взял свой, но пить не стал — просто держал в руке, глядя в янтарную жидкость.

— Аркаша, — тихо сказал хозяин, садясь обратно. — Я звал тебя не для того, чтобы ты его разоблачил. Я звал, чтобы ты сказал мне: это вообще исполнимо? Технически. То, что он говорит.

Аркадий Львович помолчал.

— Технически — да, — наконец выдавил он. — Опционы покупаются. Приказы выставляются. Сто тысяч долларов через наши каналы провести можно, есть схемы. Всё исполнимо. — Он поднял глаза. — Вопрос не в технике, Петя. Вопрос в том, верим мы ему или нет. Потому что если не верим — мы просто выбрасываем сто тысяч на ветер. А если верим…

Он не договорил.

— А если верим, — спокойно закончил за него я, — то в конце октября у вас будет три миллиона. И вот тогда мы с вами поговорим уже о более серьёзных вещах.

Аркадий смотрел на меня не мигая. В его глазах отражался тусклый свет камина, а в голове, судя по выражению лица, прямо сейчас рушились целые тектонические плиты личного опыта.

— Что, Аркаша, завис? — хохотнул Перт Васильевичь. — Тоже ум за разум заходит?

— Это такой бред... — Аркадий наконец отвёл взгляд и тяжело выдохнул, потирая переносицу. — Это настолько дикий бред, что я, начинаю в него верить.

Я лишь понимающе усмехнулся. Всё правильно

-. Все биржевики , в глубине души чертовски суеверны. Они могут часами рассуждать о графиках, фундаментальном анализе и трендах, но стоит им столкнуться с тем, что не поддаётся математике, как они тут же начинают верить в знаки, приметы и «чуйку». -выдал я

Взяв свой стакан с виски, я снова сделал неторопливый глоток, наслаждаясь тем, как качественный алкоголь приятно обжигает горло. Аркадий посмотрел на меня, поморщился, словно от зубной боли, и покачал головой.

— Да откуда ты вообще... — он осёкся, махнул рукой и раздражённо добавил: — Хотя что я спрашиваю? Ты сейчас... — Аркадий резко ткнул в меня указательным пальцем. — Ты просто взял и сломал всё. Всё, во что я верил годами, всё, что я считал незыблемым знанием о рынке!

— Ну извините, — я с лёгкой иронией развёл руками, ни капли не раскаиваясь в содеянном.

Взгляд мой стал серьёзным, и я подался чуть вперед, заглядывая ему прямо в душу:

—. Биржа — это не место для того, чтобы пи…ми мериться. Это не полигон для амбиций и не арена для гладиаторов. Это тупо место для заработка денег. И если вам до сих пор хочется туда возвращаться исключительно ради того, чтобы снова покорять вершины и доказывать миру свою крутизну... То извините. Это уже не бизнес. Это просто дурная привычка, от которой пора избавляться.

— Чёрт, Петя, это только у меня сейчас возникло непреодолимое желание надрать ему уши? — Аркадий аж багровел от возмущения, переводя взгляд с меня на своего спутника.

— Не советую, — спокойно и веско отозвался Пётр Васильевич, даже не повернув головы. — В Чехове его в своё время сам начальник школы хвалил.

— Даже так? — Аркадий растерянно захлопал глазами, переводя дыхание. — Прямо Джеймс Бонд местного розлива, надо же…

Он покрутил в руках свой бокал, силясь переварить новую информацию о моём прошлом, но профессиональное любопытство быстро взяло верх. Он снова подался вперёд, буравя меня взглядом:

— Ну хорошо. Допустим, мы дойдём до октября и увидим эти три миллиона. А о каких таких «серьёзных вещах» ты заикнулся? Что у тебя на уме?

— А какой смысл сейчас о них говорить? — я равнодушно пожал плечами и откинулся на спинку стула. — Давайте сначала доживём, заработаем, а там уже на месте и решим. К чему сотрясать воздух пустыми планами?

Я краем глаза уловил короткий, одобрительный кивок Петра Васильевича. По тому, как потеплел его обычно жёсткий взгляд, я понял: ответил я абсолютно правильно. В их мире ценились не те, кто красиво расписывал воздушные замки, а те, кто умел держать язык за зубами и не раскрывать все козыри..

Видя что дальше разговора не будет

Аркадий Львович засобирался Он поднялся, аккуратно надел очки, застегнул пиджак — и вдруг замер, глядя на меня. Хотел что-то сказать. Помолчал. Так и не сказал. Молча кивнул хозяину, скользнул по мне ещё одним долгим, тяжёлым взглядом — и вышел.

Через минуту за окном хлопнула дверца, зашуршали по снегу шины. Белая «Волга» исчезла в темноте.

Пётр Васильевич подошёл к бару, налил себе ещё немного и вернулся в кресло. Устроился удобно, вытянул ноги к камину. И вот тут я понял, что настоящий разговор только начинается.

— Ну что, Игорь, — он посмотрел на меня поверх стакана и улыбнулся — тепло, по-домашнему, почти по-отечески. — Теперь о наших делах.

«Ага, — подумал я. — Понеслось».

— Я тут подумал, — начал он неторопливо, покачивая янтарь в стакане. — Мотаться тебе из Хабаровска в Москву и обратно — глупость. Дорого, долго, и, самое главное, светимся. Каждый твой перелёт ... Ни к чему.

Он сделал глоток.

— Поэтому мы тебя переведём. В московский медицинский. Стоматологический факультет, как ты и хотел. С втрого семестра. Документы уйдут на той неделе, Полгода тебе зачтут. Никаких экзаменов, никаких проверок, никакой волокиты.

Я молчал. Слушал.

— Жить будешь в квартире, — продолжал он всё так же спокойно. — Хорошая квартира, в центре. Двухкомнатная. Она числится за моим внуком, он тебе как раз ровесник.Парень не смог , так сказать жить самостоятельно. Учится сейчас в другом городе, квартира стоит пустая. Пропишем тебя там, всё чисто, всё законно..

Внук. Ну конечно. Не какая-нибудь ведомственная квартира на балансе Комитета, где я был бы на виду у всей конторы, а частная жилплощадь его собственного внука. Тихо. Незаметно. И — под его личным присмотром.

— И, само собой, тебе нужны деньги, — он посмотрел на меня внимательно. — Стипендия — копейки, на неё не проживёшь. Я буду выдавать тебе сто рублей в месяц. Наличными. Из своих. Не густо, но на нормальную жизнь хватит с запасом — квартира твоя, платить за неё не надо.

Сто рублей. При том, что инженер получает сто двадцать, а рабочий на заводе — сто пятьдесят. Для семнадцатилетнего студента, у которого жильё уже оплачено, — это очень, очень приличные деньги.

— От тебя мне нужно одно, — Пётр Васильевич поставил стакан и посмотрел мне прямо в глаза. Тон изменился — из отеческого стал деловым, сухим. — Ты учишься. И работаешь. Головой. Пишешь мне планы, схемы, расчёты. Всё, что помнишь, всё, что видишь. Спокойно, обстоятельно, без спешки. Больше от тебя ничего не требуется.

Он выдержал паузу.

— И не тупи, Игорь. Не лезь никуда. Не геройствуй. Не пытайся вести какие-то свои игры за моей спиной. Мне доложили, чем ты в Хабаровске занимался — драки, валюта, милиция. Здесь этого не будет. Здесь ты сидишь тихо, учишься и думаешь. Это твоя работа. Всё остальное — не твоё дело. Договорились?

Я откинулся в кресле и медленно, аккуратно поставил свой стакан на столик.

А хорошо, ловко.

Вот же старый жук.

Ведь как всё красиво разложил. Ни единого грубого слова. Ни намёка на угрозу. Одна сплошная забота, отеческое участие и щедрость. Вот тебе, мальчик, престижный московский вуз без экзаменов. Вот тебе квартира в центре. Вот тебе деньги на карман. Живи, учись, ни в чём себе не отказывай.

Только вот если разобрать по косточкам, что он мне сейчас предложил, — картина получалась совсем другая.

Он вынимает меня из Хабаровска. Отрывает от родителей, от Марины, от единственных людей, которые меня хоть как-то знали . Он вырывает меня из всех моих связей разом — и вежливо, с улыбкой, пересаживает в чистое поле.

Он селит меня не в казённой квартире, где я числился бы за Комитетом, а в частной, принадлежащей его семье. Формально — я живу у внука. Фактически — я живу у него. Захочет — выставит завтра на улицу, Он даёт мне деньги. Не зарплату по ведомости, не оклад — а наличные из рук в руки, «из своих». То есть нигде не зафиксированные. Захочет — перестанет давать. И я останусь в чужом городе, без денег, без прописки, без связей.

Он переводит меня в институт своей волей, через свои каналы. Значит, и отчислить меня можно так же — одним звонком.

И вишенка на торте: «не лезь, не геройствуй, сиди тихо и думай». То есть — не заводи знакомств. Не строй своих схем. Не пытайся выйти на кого-то ещё. Сиди в квартире и пиши мне бумажки.

Красиво. Просто виртуозно.

Меня только что аккуратно, с полным комфортом, посадили в золотую клетку. Отрезали от всего мира и замкнули лично на себя. И всё это — с тёплой отеческой улыбкой, под виски у камина, как большое одолжение.

Я поднял глаза на Петра Васильевича.

Он спокойно, доброжелательно смотрел на меня и ждал ответа. И в этих умных, глубоких, всё понимающих глазах не было ни капли злобы. Только терпеливое ожидание.

Он ведь прекрасно понимал, что я всё понял. И знал, что я соглашусь.

Потому что альтернатива — это Зорин. Это Хабаровск, коммуналка, Таисия Петровна, вечная гонка между анатомичкой и отчётами и полное бесправие. А здесь — Москва, деньги, свобода передвижения и человек, который строит лодку и которому я на этой лодке нужен.

Из двух клеток эта была не в пример просторнее. И, что важнее, — гораздо ближе к штурвалу.

— Мне надо подумать, — сказал я.

Пётр Васильевич кивнул. Спокойно, без нажима.

— Понимаю. — Он поставил стакан. — Тяжело сорваться. Родители, девушка, привычная жизнь. Думай. До пятницы у тебя есть время.

Он не стал давить. И этим, кстати, показал себя куда более опасным человеком, чем если бы стал.

Я вышел в снежную темноту и медленно побрёл к своему гостевому домику.

Валил густой, тяжёлый снег. Ветер утих, и в звенящей лесной тишине слышно было только, как поскрипывает под ногами наст.

Родители.

Вот с чего начиналось всё. Отец с его вечной «Правдой» и футболом по субботам. Мать, тихая, вечно чем-то встревоженная. Они ведь так и не поняли, что со мной случилось за эти два года. Был сын как сын — обычный дворовый пацан, двойки, драки на пустыре, мать вздыхала. А потом что-то щёлкнуло. Сын вдруг взялся за учёбу, стал ходить в бокс, замкнулся, начал пропадать неизвестно где. Потом на год исчез в какой-то московский интернат. Вернулся другой — плечистый, взрослый, с чужими глазами. Поступил в институт без экзаменов, чему они, конечно, обрадовались, но и испугались одновременно.

Отец однажды, выпив, спросил меня прямо: «Ты, сынок, ни во что не влез?» И я соврал ему в лицо, глядя в глаза. Сказал — нет, батя, всё чисто. А он посмотрел на меня долго и ничего больше не сказал. Не поверил. Но и допытываться не стал — то ли из деликатности, то ли просто побоялся узнать правду.

И вот теперь — уехать. В семнадцать лет, за девять тысяч километров. Написать: мам, пап, меня переводят в Москву, так надо. И всё. И не приезжать месяцами. И врать по телефону.

А ведь они, по большому счёту, ни в чём не виноваты. Просто у них родился сын, в которого потом влез семидесятилетний старик с багажом из другого века.

Тяжело. По-настоящему тяжело.

Хотя, если честно перед собой, — я знал, что уеду. И знал, что они переживут. Родители — они такие. Отпустят, вздохнут, будут гордиться перед соседями: наш-то, в Москве учится, в столице. И будут ждать писем.

Марина.

Вот тут было хуже.

Я остановился, зачерпнул горсть снега, растёр лицо. Холод обжёг кожу, и мысли стали яснее.

С Мариной у нас последние недели всё сыпалось. После того как я, решил быть честным и рассказал ей про Контору — она изменилась. Нет, она не устроила скандала, не бросила меня. Она просто... отодвинулась. Стала осторожной. Начала смотреть на меня иначе — не с любовью, а с тревогой, как смотрят на человека с тяжёлым диагнозом. Всё реже оставалась ночевать. Всё чаще ссылалась на дежурства, на практику, на маму.

И я её понимал. Ей двадцать один, впереди диплом, карьера, нормальная человеческая жизнь. Мать — декан, дядя — в горкоме. Всё выстроено, всё ясно, всё надёжно. А тут — я. Мальчишка, за которым ходят люди в штатском. Который дерётся, и его режут ножами в парках, пропадает неизвестно куда. С которым однажды придут — и уведут, и никто не скажет куда.

Она уже пять лет назад один раз узнала, что такое, когда с тобой случается непоправимое. Второго раза ей не хотелось.

И вот теперь я уеду. В Москву. И что? Письма? Звонки раз в неделю по межгороду с почты, крича в трубку через треск? Полгода без встреч?

Я знал, чем это кончается. Уже знал. Проходил.

Так кончилось с Леной.

И вот тут я поймал себя на странном.

Лена.

Она ведь давно всё. Отрезано. Прощание в парке, Аслан, её «ты уже не мой». Я сам себе тогда сказал: закрыто, иди дальше. И пошёл. У меня была Марина — красивая, взрослая, любящая. Всё правильно, всё хорошо.

Только вот что странно.

Пока я жил в Хабаровске — мне было легче. Даже когда мы не виделись. Даже когда я знал, что она с другим и что между нами всё кончено. Просто от одного того, что она где-то там. В том же городе. Ходит по тем же улицам. Может быть, я встречу её в трамвае, или у гастронома, или на той самой танцплощадке. Не встречу — так хотя бы могу встретить. Она была рядом. В зоне досягаемости.

А теперь я уеду за девять тысяч километров. И вот это уже будет не расставание.

Это будет — насовсем.

Я остановился посреди тёмной аллеи и вдруг с тупой, тяжёлой ясностью понял, что не хочу. Не хочу уезжать от неё. От той, которая мне даже не принадлежит. От той, что сама меня отпустила, что живёт теперь с другим и, наверное, счастлива.

Идиотизм.

Я, семидесятилетний мужик с двумя жизнями за плечами, стою в подмосковном лесу, в снегу, и страдаю по девчонке, которая меня бросила.

Умом-то я всё понимал. Понимал, что это никакая не любовь. Что это застрявшая заноза. Незакрытый гештальт, как сказали бы психологи там, в будущем. Что мне обидно не за неё — мне обидно за себя. За то, что меня списали, не разобравшись. Что решили за меня, что я зэк и мразь, и вычеркнули. И вот эта обида, эта незалеченная царапина ноет и ноет,.

Понимал. И всё равно тянуло.

Она знала меня до всего.. Она любила просто пацана Игоря из соседнего двора, который таскал её портфель и целовал в подъезде. Единственный человек в этой жизни, который любил меня — просто так. Ни за что.

Больше такого не будет никогда. Ни здесь, ни там.

И вот это, наверное, и было самым страшным в том, чтобы уехать.

Я стоял, задрав лицо к чёрному небу, и ловил ртом падающий снег.

Ладно.

Хватит соплей, Пахомов. Ты не пятнадцатилетний мальчик. Ты сам выбрал эту дорогу — с той минуты, как решил «так жить не буду». Ты хотел вырваться? Вырывайся. Хотел денег, свободы, Америки? Плати.

А платят за это всегда одним и тем же. Людьми. Своими людьми, которых оставляешь позади.

Родители переживут. Марина — переболеет и найдёт себе тихого хорошего парня без людей в штатском за спиной, и будет счастлива. А Лена...

А Лена и так уже не моя.

Я развернулся и пошёл к домику, оставляя в свежем снегу глубокие, чёткие следы.

Я вернулся в домик, стряхнул снег с плеч, скинул мокрую куртку.

В прихожей на стене висел тот самый чёрный эбонитовый аппарат. Тот, который я два дня считал мёртвым куском пластмассы.

Я постоял перед ним. Долго. Сейчас в Хабаровске семь утра,можно уже звонить.

А потом снял трубку.

— Междугородная? Хабаровск, пожалуйста.

Телефонистка спросила номер. И я назвал.

Телефонистка соединила через семь минут.

— Алло? — раздался в трубке далёкий, сквозь треск и шорох помех, мамин голос. — Алло, я слушаю!

— Мам, это я.

— Игорёк! — она сразу заволновалась, я почувствовал это даже через девять тысяч километров. — Ты чего звонишь? Случилось что? Ты не заболел?

— Нет, мам. Всё нормально. — Я поудобнее перехватил трубку. — У меня новость. Меня переводят в Москву. В московский мед, на стоматологический. С третьего семестра.

Пауза. Долгая. Только треск в трубке.

— Как — в Москву? — наконец растерянно проговорила она. — Совсем?

— Совсем.

Я слышал, как она отняла трубку от уха и что-то сказала отцу. Потом снова:

— Игорь, а как же... а почему тебя? Ты же только поступил.

— Так вышло, мам. — Я говорил ровно, спокойно, тщательно подбирая слова. — Направление по линии института. Хорошо сдал сессию, отметили. Предложили перевод. Это шанс, мам. Московский диплом — совсем другая жизнь. Другие возможности.

Врал. Складно и почти не морщась. Уже привык.

— А жить где? — она уцепилась за самое главное, за материнское. — В общежитии?

— Не в общежитии. В квартире. У знакомых, буду жить с парнем моего возраста. Всё честь по чести, с пропиской.

— А кушать? А деньги? Игорь, у нас же нет таких...

— Мам, — мягко перебил я. — Стипендия повышенная. И подработка есть. Мне ничего не надо, слышишь? Ничего не присылайте. Я справлюсь.

Она замолчала. И в этом молчании я услышал всё, чего она не сказала. Что отпускать семнадцатилетнего сына в чужую огромную Москву страшно. Что она уже год не понимает, что со мной творится. Что она чувствует — сын врёт, — но боится копать глубже.

— Ты только звони, — тихо сказала она наконец. — Слышишь? Хоть раз в неделю. Я буду ждать.

— Буду звонить.

— И ешь нормально. И не связывайся ни с кем, там же Москва, там всякие...

— Мам.

— Ну хорошо, хорошо. — Она всхлипнула и тут же взяла себя в руки, потому что была из тех женщин, которые не позволяют себе плакать в трубку. — Отец что-то сказать хочет.

Трубку взял батя.

— Ну что, сынок, — прокашлялся он. — В столицу, значит.

— В столицу, пап.

Он помолчал. И спросил ровно то, чего я и ждал:

— Всё чисто у тебя?

Всё тот же вопрос. Второй раз за год.

Я на секунду прикрыл глаза.

— Всё чисто, пап.

Он выдержал паузу — долгую, тяжёлую. Как тогда, за столом. И, как тогда, не стал допытываться.

— Ну, добро, — сказал он просто. — Раз надо — езжай. Держись там. Мы с матерью справимся.

Вот и весь разговор.

Я положил трубку и постоял немного, глядя в тёмное окно.

С родителями оказалось на удивление легко. Разум сработал безупречно: сказал, объяснил, успокоил, соврал где надо. Взрослая, отлаженная работа. Никаких соплей.

Теперь — Марина.

Я снова снял трубку, назвал телефонистке её номер. И, пока в проводах щёлкало и потрескивало, спокойно, холодно раскладывал у себя в голове то, что и так уже знал.

Нам не по пути.

Это была не обида, не злость и даже не разочарование. Простая арифметика, которую я, семидесятилетний, видел яснее ясного — а она, двадцатиоднолетняя, ещё нет.

Марина — врач. Через полгода диплом, дальше ординатура, отделение, дежурства, операции. Её жизнь уже расчерчена, и расчерчена красиво: мать-декан, дядя в горкоме, кафедра, аспирантура, карьера. Она вросла в этот город, в этот клан, в эту систему всеми корнями. Она никуда не поедет — да ей и незачем.Дядя и дальше вытащит, а я ? Я только в начале и не понятно что будет .

Так что нам не по пути. И самое честное, что я мог для неё сделать, — не тянуть, не морочить голову, не сыпать обещаниями писем и приездов, в которые я и сам не верил. Отпустить. Чисто. Сразу.

Красиво придумал. Умно. По-взрослому.

Вот только выполнить это оказалось совсем не так просто, как расписать в голове.

— Алло? — раздался в трубке её голос. Живой, тёплый, встревоженный. — Игорь? Игорь, это ты?

— Я, Мариш.

— Господи, ну наконец-то! — выдохнула она, и в голосе прорвалось столько облегчения, что у меня всё внутри сжалось. — Я же с ума схожу третий день! Ни звонка, ни весточки! Я к тебе в коммуналку ходила, там пусто, Таисия эта твоя молчит как партизан! Ты где вообще? У тебя всё в порядке? Тебя не...

Она осеклась. Не договорила. Но я услышал непроизнесенное: не забрали?

Она боялась именно этого. Всё это время. Каждый день, каждую ночь.

И вот я сейчас должен был ей сказать.

— Марина, — я закрыл глаза, вжав трубку в ухо. — Послушай меня. Меня переводят в Москву.

Тишина.

Только треск в проводах через всю страну.

— Как... в Москву? — тихо, непонимающе. — Надолго?

— Совсем, Мариш. Насовсем.

И вот тут она заплакала.

Не сразу. Сначала было тихое, судорожное дыхание — она пыталась удержаться, я слышал, как она борется с собой. Потом всхлип. Потом ещё один. А потом она заплакала уже в голос, навзрыд, некрасиво, по-детски, и в этом плаче было столько отчаяния, что у меня перехватило горло.

— Я знала... — прорывалось сквозь рыдания. — Я знала, что этим кончится... Я же чувствовала, я себе говорила — не привязывайся, дура, не привязывайся к нему... А я привязалась... Господи, как же я к тебе привязалась...

— Марина...

— Не перебивай! — она захлебнулась. — Дай мне сказать! Ты ведь даже не спросил меня, слышишь? Не спросил! Ты просто взял и решил! Как всегда! Всё сам, всё за всех! А я? Я, может, поехала бы! Я бы бросила всё — институт, маму, кафедру эту чёртову, всё бросила бы, слышишь?! Ты только позови!

И вот тут во мне что-то оборвалось.

Потому что она бы поехала. Я знал, что поехала бы. Эта хрупкая, гордая девочка с номенклатурной роднёй и красным дипломом впереди — она бы всё бросила и рванула за мной в чужую Москву, в никуда, на птичьих правах.

И именно поэтому звать её было нельзя.

— Не могу, Мариш, — глухо сказал я. — Не имею права.

— Почему?! — выкрикнула она.

— Потому что рядом со мной опасно. — Я говорил медленно, тяжело, каждое слово давалось как удар. Потому что меня однажды могут забрать — и никто, слышишь, никто не скажет тебе куда. Я не могу тащить тебя в это. Тебя уже один раз сломали. Второй раз я не позволю.

— Да не надо меня беречь! — она почти кричала, задыхаясь. — Не надо! Я не фарфоровая! Я сама решу, чего мне бояться! Ты не имеешь права решать за меня, кого мне любить и от чего меня спасать!

— Имею, — сказал я тихо.Когда любят имеют

Она замолчала.

Я услышал, как она резко втянула воздух — и снова заплакала. Уже тише. Совсем беззащитно.

— Врёшь ты всё, — прошептала она сквозь слёзы. — Если бы любил — позвал бы.

И вот это добило меня окончательно.

Я стоял в чужой прихожей, в тёмном подмосковном лесу, слушал, как плачет в трубку через девять тысяч километров женщина, которую я, чёрт возьми, действительно любил, — и не мог сказать ей ни слова правды.

Опять.

Опять эта проклятая, гнилая, ненавистная секретность.

— Прости меня, — выдавил я. И почувствовал, что у самого щиплет глаза. — Марина. Прости меня.

— Не за что, — она всхлипнула. Долго молчала, шмыгая носом, собираясь. — Не за что, Игорь.

Голос у неё стал совсем другим. Тихим. Опустошённым.

— Ты мне жизнь спас, — сказала она. — Настоящую.

Она снова замолчала.

— Только знаешь, что самое обидное? — вдруг сказала она совсем тихо. — Я ведь так и не успела тебя узнать. Ты всё время был где-то не здесь. Всё время в своих тайнах, в своих мыслях. Я целовала тебя, спала с тобой, ревела из-за тебя — а кто ты такой, я так и не поняла. Ты ведь мне даже правды никогда не говорил. Ни разу.

Это было хуже любого крика.

— Езжай, — сказала она наконец. — Езжай, Игорёк. И... береги себя, пожалуйста. Хотя бы иногда. Хотя бы чуть-чуть.

— Марина...

— Не надо. — Она снова всхлипнула. — Не надо ничего говорить. Просто повесь трубку. Пожалуйста. Я сама не смогу.

Я стоял и молчал.

— Ну повесь же! — крикнула она сквозь слёзы.

Я медленно, деревянной рукой, опустил трубку на рычаг.

Короткие гудки.

Вот и всё.

Я так и остался стоять посреди тёмной прихожей, тупо глядя на чёрный эбонитовый аппарат.

В горле стоял ком. Я сглотнул — не прошло. Провёл ладонью по лицу — и с каким-то отстранённым удивлением обнаружил, что оно мокрое.

Плачу, значит.

Семидесятилетний мужик. Битый, ломаный, циничный, всё на свете просчитавший. Стою в чужом доме, в чужом лесу, реву как пацан — и ничего не могу с собой сделать.

Ну что ж, Пахомов. Взрослый, разумный, всё сделал правильно. Родителей успокоил. С Мариной расстался — чисто, по-честному, без вранья и без надежд. Разложил всё по полочкам, как учили в Чехове.

Хоть медаль на грудь вешай.

Только почему-то от этой правильности хотелось выть.Я опять отрезал и опять что то убил в себе.

Предыдущая главаГлава 3 из 7Следующая глава