Придя в сознание, я сообразил, что лежу довольно далеко от железнодорожной насыпи. Мелкие капли дождя струились по лицу. В мыслях была полная путаница. Мне было холодно, но, пытаясь встать, я почувствовал, что тело отяжелело. Кругом стояла полнейшая темнота. Я закрыл глаза.
Тут же сразу надо было уяснить свое состояние. Я снова напряг силы и постарался встать. Это удалось, и радости моей не было границ. Серьезных ушибов, очевидно, не было. Чувствовалось головокружение. Я снова присел.
Ощупывая свое тело руками, я наткнулся на что-то липкое. Понял, что это кровь, которую дождем размыло по коже. Очевидно, я долго пролежал. Платье было местами разорвано.
Вспомнил, что во время прыжка с вагона я потерял шапку. Поняв, что она может навести полицейских на мой след, я начал искать ее и, к счастью, скоро нашел. Стряхнув с шапки воду и грязь, я надел её.
Пакет с бутербродами, мокрый от дождя, сохранился в кармане. Там же оказались папиросы, спички и несколько марок денег. Все мокрое.
Ползком перебрался через изгородь, отделяющую полосу железной дороги, и очутился в лесу, Чувствовалась страшная слабость и усталость, но мысль о том, что я снова на свободе, дала новые силы. Присев на камень, я достал мокрый бутерброд и с удовольствием стал кушать.
Тут до моих ушей долетело несколько ружейных залпов и собачий лай. Я встревожился и прекратил еду. Послышался также грохот приближающегося поезда. Поезд прошел мимо, и стрельба прекратилась. Дождь продолжался. Зубы начали стучать от холода. Крупные дождевые капли падали с елей на голову. Шляпа перестала защищать: ее пришлось снять и положить на пень. Я старался отыскать лучшее убежище под густой елкой. Собиравшуюся на шляпе воду я выпивал…
Наевшись и напившись, я стал пробираться поглубже в лес. Мне хотелось уйти подальше от железной дороги. Я выбирал себе путь по направлению ветра. В скалистом овраге попадались камни, я скользил и больно ударялся о пни и плитняк. Пройдя по темному лесу около километра, я упал в канаву. За канавой начинался луг. Тут я наткнулся на бревенчатое строение — это был сенной сарай.
Сарай был наполнен душистым сухим сеном. Обрадовавшись, я зарылся в сено. Дождь барабанил по стенам и драночной крыше сарая, но в сарае мне было тепло и уютно. Я стал забираться поглубже в сено. Слышно было, что дождь усиливался. Это меня радовало. Дождь смывал все мои следы, и я был уверен, что даже при помощи собак-ищеек погоня за мной будет малоуспешна. Чувствовал я себя хорошо, и мне пришло на ум, что, по всей вероятности, сейчас много моих товарищей проводят ночь в условиях, менее завидных, чем я… Многие из них бродят по лесу, боясь зажигать огонь, дрогнут от холода, ютятся где-либо в землянках и шатрах.
Закопавшись глубоко в сено, я согрелся и уснул как убитый.
Не знаю, как долго и крепко я спал, но, когда я проснулся, мне показалось, что так спал я впервые в моей жизни. Из щелей было видно, что солнце садится за рощу. К изумлению моему, я услышал проходивший недалеко поезд. А ведь мне представлялось, что я отошел на километр от железной дороги. Спал, значит, так крепко, что не слышал даже грохота проходивших поездов.
Недалеко от сарая было картофельное поле, где молодая девушка, напевая, копала картофель. За полем стояла будка путевого сторожа, а за нею лес, в который врезались железнодорожное полотно и линия телеграфных столбов. Откуда-то слышалось блеяние овец; оно смешивалось с шумом дрезины, на которой группа железнодорожных рабочих проезжала на запад. Девушка, копавшая картофель в сгорбленном положении, вдруг выпрямилась и побежала к сараю, прямо ко мне. Она подошла к сараю оправиться, а я, опасаясь, что выдам себя покашливанием, вызванным сенной пылью, стал вкапываться в сено, держась подальше от стены. Когда пение девушки стало опять раздаваться в поле, я приполз к своему наблюдательному пункту.
В бороздах и канавах на поле я видел много воды. Жажда томила меня, и было трудно мириться с тем, что при всем изобилии окружавшей мое убежище влаги я никак не мог ею попользоваться. Вынул оставшиеся куски хлеба из кармана и стал есть. После еды захотелось покурить. Не только одежда на мне, но и папиросы и спички уже давно высохли. Я достал папиросу. Страшно было зажечь спичку; сено могло воспламениться. Все же, прикрывая спичку обеими ладонями, удалось закурить. Покурив, решил лежать спокойно до ночи, чтобы потом выйти и попить воды.
Раны мои присохли было, и одежда местами прилипла к телу. От барахтанья в сене некоторые из них раскрылись, и я почувствовал, что по спине течет кровь. Это вынудило меня отказаться от своего решения лежать спокойно, и я встал. Мне захотелось взглянуть на свои раны, и я стал раздеваться. Выбрался из сена, разделся и подвесил одежду к крыше сарая. Только что успел раздеться и начать осмотр своих ушибов и кровоподтеков, как у ворот сарая послышался чей-то голос:
— Эй, кто там?
Я страшно испугался и оглянулся назад. Человека не было видно, ибо он стоял за бугром сена. Меня очень удивило, как могло случиться, что я не слышал ни шагов, ни шума открывающихся ворот. Подумав минутку, я ответил:
— Это я, железнодорожный рабочий из Ойти. Я не совсем здоров и собрался здесь поотдохнуть. — И, предполагая, что разговариваю с хозяином сарая, дополнил: — Если вы не возражаете…
Мужчина ответил:
— То-то, ну, это другое дело. Я-то, увидев вашу одежду под крышей, подумал, что опять кто-то повесился… Как же вы из Ойти? Здесь ойтинских никого не бывает…
Сено зашуршало, и слышно было, как человек поднимался ко мне. Я увидел перед собой лицо мужчины средних лет. Очевидно, это был путевой сторож. Взгляды наши встретились — и что случилось!.. Лицо мужчины искривилось от ужаса. Он побледнел и сделал гримасу, какой я в жизни никогда не видал даже у человека, скорченного в предсмертной агонии. Не прошло и мига, как человек кубарем скатился с сена, и слышно было, как его тяжелые сапоги шлепают по воде и как он бежит во всю мочь.
Я, по всей вероятности, имел страшный вид. Полунагой в сенном сарае… Тело грязное и испачканное кровью… Лицо, покрытое пылью, кровью и грязью, с прилипшим сеном… Напуганный мной человек наверно долго не мог забыть этого страшного зрелища.
Ему вслед я кричал:
— Подождите, подождите!
Но он не ждал, а бежал точно от смерти. Наконец, я крикнул:
— Ну, бегите… Только приготовьте кофе, я сейчас приду к вам кофе пить…
Целью моих криков было задержать его хотя бы настолько, чтобы я успел одеться и приготовиться к новым неожиданным событиям. Но крики не помогали, — путевой сторож настолько перепугался, что мои крики лишь ускоряли его бег. Несомненно, он имел в виду поднять тревогу, или же, если был охранником, он побежал за винтовкой.
Каждая минута была дорога. Схватив шапку и одежду, я стремглав выскочил из сарая, дотом через картофельное поле на железную дорогу, оттуда через проволочную изгородь и в лес. Еловые ветки больно били меня в лицо, шишки вертелись под ногами; спотыкался о камни; знал, что по дороге роняю кровяные капли. Сердце стучало неимоверно, в ушах шумело. Стремясь убежать как можно дальше, я напряг все силы. Вперед, вперед — туда, где заходит солнце!.. Вперед, несмотря ни на какие преграды! Поскорей и понадежнее укрыться!
А ведь без всякой одежды легко бежать…
Утомившись от бега, я растянулся на земле у первой попавшейся на пути лужи. Освежил тело. Напился, всасывая воду жадными глотками. Потом присел на камень и, успокоившись, стал одеваться. Тут я обнаружил, что потерял жилет: видимо, уронил, когда бежал. Одевшись, пошел спокойным шагом все в том же направлении.
Придерживаясь зари заходящего солнца, я шел на северо-запад. Погони не слышно было. Наконец я устал до-нельзя. Шаг стал неуверенным. Темнело. Птицы умолкли. Наступила ночь. Была полнейшая тишина. Я присел на кочку.
Я был обессилен, но старался не засыпать. Приметив направление, куда намеревался держать путь, я лег на обросший мхом бугорок. Нанесенные старшим констэблем кресты продолжали еще жечь спину. Мучил голод. Раны болели. Мне очень хотелось спать. Чрезмерную слабость я объяснил себе потерей крови.
В ту ночь я много думал.
Между вершинами деревьев виднелся клочок звездного неба.
Мне припомнилась война, которую мы вели в этих лесах — чуть севернее — лишь несколько месяцев тому назад. В моих ушах, как наяву, раздавалась артиллерийская стрельба, и в мыслях я отчетливо видел наш жужжащий самолет, который прибыл из Тавастгуса для бомбардировки неприятеля… В то же время мы лежим в глубоком снегу и стреляем из винтовок в лахтарей, которые в белых халатах двигаются на нас. Ясно вижу своих товарищей, которые, укрываясь за грудами снега, беспрестанно заряжают ружья, стреляют и опять заряжают. Иногда слышатся радостные восклицания: «Ага, вот и перестали двигаться… вон те, что за бугорком… сыты стали, ребята. Думали прорваться, но не пришлось, — мы не отступим».
То были прекрасные дни!
Вспоминались летние бои, когда фронт уже был прорван и борьба перекинулась из лесов в села и города. Ясно вспоминались немцы, которые, ничего не объявляя, предательски ударили в спину; делали они это отчасти по приглашению лахтарей, отчасти из своих империалистических интересов. Они разгромили наш фронт, и благодаря их активной помощи наш классовый враг мог праздновать свою победу. Благодаря им страдал и я и все мои братья по классу, борьба за свободу которых могла теперь кое-кому из малодушных казаться иллюзией огонька, теряющегося в горах, болотах и оврагах, освящаемых сытыми попами как наши будущие кладбища. Недаром восторжествовавшая тирания называла немцев «освободителями», недаром справлялись банкеты в честь этих зеленых шинелей и объявили сбор медных котлов для нужд германского милитаризма… Немцы стали новым кумиром обнаглевшей буржуазии.
Вспомнилось в ту ночь и про мать… Она, вероятно, надеялась, что я скоро вернусь домой. Я ясно представлял ее ужас, когда она узнает, в чем меня обвиняют, и ее радость, когда узнает, что я сбежал.
Вспомнил также о предателе Лайхо. Мне представлялось почему-то, что он теперь лежит на бетонном полу в тюрьме и чешет ляжки, как это он во время сна делал, еще будучи со мной в Красной гвардии. Мне пришло в голову, что он теперь видит сон, как в зале суда он предает товарищей, чтобы спасти собственную шкуру. Будь он проклят!
Подумал также о прохвосте-констэбле, чей рапорт должен поступить в суд раньше меня, и о сыщике, которому теперь не удастся поживиться у моей матери. Сыщик, наверное, пострадал из-за моего бегства больше, чем кто другой: он, кроме всего прочего, потерял десяток марок, одолженных мне. Мать их никогда не уплатит, ибо не поверит в возможность такого странного долга.
Лежа в раздумьи, я почувствовал холод, но продолжал лежать. Спустя немного я впал в полудремоту. Уснуть я все же боялся и привстал немного, облокотившись о камень. Опять мысли о войне… Неприятель стал от нас требовать компенсации. Этого из нас никто не понимал. За что? Мы дрались за свободу против угнетателей, которые жили за наш счет. Почему теперь нам еще нужно было просить прощения или платить контрибуцию? Как мы дрались — это другое дело. Если мы на войне были слишком мягкосердечны, то это не давало права врагу платить жестокостью. Если мы в тылу оставляли классовых врагов в покое, то это никак не должно было быть причиной того, что нас после, войны убивали десятками тысяч. Если наша война была действительно освободительной войной, то это не давало права неприятелю называть свои военные действия тоже «освободительной» войной…
Я думал над этими противоречиями до тех пор, пока исчезли последние сомнения. Наш враг был до конца нагл, коварство его вполне вязалось с его жестокостью. Оба эти качества шли ровнехонько рядом, как два немецких солдата…
Наш враг — лютый враг всего нашего класса, заклятый враг всех трудящихся. Кто по той или иной причине не знает этого врага, тот не может понять человеческой жизни в наше время.
…На утренней заре я стал продолжать свой путь. Пробирался через гущу леса в прежнем направлении — на северо-запад. Обходя болота и овраги, выбирался на сухие прогалины. Попал в сосновый лес; здесь сосны в золотом уборе уходили своими стройными стволами ввысь. Нашел немного черники, которую быстро отправил в рот. Отдыхая, извлек из брюк зашитые матерью, двадцать марок; из пиджака вынул паспорт. К моей большой радости, паспорт лишь незначительно подмок и был вполне годен. И деньги, и паспорт запрятал во внутренний карман пиджака и пошел дальше. Скоро я уперся в небольшую извилистую реку, преградившую мне дальнейший путь.
Я остановился и стал обдумывать, как перейти реку. Вода была холодная, и пускаться в брод или вплавь мне не Хотелось. Наконец, исследуя берег влево, и направо, я заметил старую заросшую лесную тропинку и подле нее в кустах старую лодчонку. Я подтащил ее к реке и спустил на воду, но лодка была дырявая и сильно протекала. Тем не менее я быстро оттолкнул лодку от берега и прыгнул в нее. У противоположного берега, едва я успел зацепиться за кусты, лодка стала быстро погружаться в воду, и я, по пояс в воде, обессилев, с трудом выкарабкался на сушу. Тут я вынужден был прилечь под ветвистой сосной. Раны горели, и я весь дрожал как в лихорадке. В глазах рябило, в ушах звенело… Зажмурясь, я вообразил, что нахожусь у нашего городского соседа, старика Гумландера, в комнате, где за занавеской над кроватью висели колокольчики, которые звенели, когда старик, ложась спать, дергал за шнур.
Я был болен…
Припоминаю, что пытался подняться и убежать в кусты.
Что потом произошло — не помню. Сквозь какой-то туман вижу себя мечущимся в страхе, в полусознательном ощущении одолевающей лихорадки и боли от ран. Мерещатся восход солнца и белка, роняющая шишки мне на лицо…
Помнется, я пробовал грызть шишку и утолить ею страшный голод. После этого я, очевидно, уснул…