Да, я был предан — в этом не было ни малейшего сомнения. Но кто предатель? Кто из моих фронтовых товарищей мог мне изменить?
Эта мысль мучила меня до поздней ночи, когда уличный шум смолк и на церковной колокольне уже отбивали часы, возвещавшие приближение утра. Ответа на мучительный вопрос я никак не мог найти.
Вспомнил я и про Али-Сави, который ушел от нас как неприятельский шпион. Он «ошибся», но на войне нельзя ошибаться! Шпиона следует повесить на первом дереве, — гласит военный закон. Мы его не повесили, но я был один из расстрелявших его. Он заслужил это. Если бы ему удалось тогда донести врагу о наших военных планах, то кости пятнадцати человек, мои в том числе, давно бы белели в лесах Падасиоки. Констэбль не случайно испачкал свои кулаки в моей крови.
В памяти у меня воскресла мать, и я представлял, как она меня ждет и не знает, что со мной сделали. Но скоро ей суждено узнать об этом: увидит сперва, как сына ведут в концентрационный лагерь, потом — на казнь. Она останется в одиночестве… Сердце сжималось при мысли о судьбе матери, о том, что ее страдания будут страшнее моих… На глазах появились слезы.
В полночь констэбль подошел к решетке моей двери, протянул кусок хлеба, несколько папирос и спичек. Я выкурил папиросу и уснул на каменном полу.
Проснулся от скрипа дверей. Передо мной была пожилая женщина, которая в глиняных чашках принесла похлебку и молоко. За нею стояли двое полицейских. Женщина с любопытством разглядывала меня в комнатной полутьме и обратилась к полицейским:
— Да ведь он избит!..
Ответа не последовало, и женщина вышла. Дверь закрылась. С минуту доносились еще покашливания полицейских, и снова наступила тишина.
Около полудня дверь открылась, и послышался приказ:
— Вставайте! Не лежите, а то скучно будет… Пойдем наверх.
Я очутился перед старшим констэблем Хеландером. К моему удивлению, я там увидел одного из своих фронтовых товарищей… А у дверей сидел какой-то незнакомый молодой господин. Незнакомец смотрел на меня жадными глазами. Хеландер спросил ехидно:
— Ну как, вспомнили уже про Али-Сави или нет? Признаетесь ли в том, что убили хозяина Али-Сави? Признаетесь ли, что группа из пятнадцати человек, которой вы командовали, с белыми лентами на рукавах, с биноклем и картами, пробралась через леса в тыл правительственным войскам у Падасиоки и там, в доме Ялли, захватила Али-Сави, который принял вас за белых и которого вы на обратном пути зверски убили. Ну, признаетесь ли в этом? Видите: нам все известно…
Но Али-Сави был убит не зверски; с ним обращались даже слишком мягко, а потому я ответил:
— Что вы говорите о зверском убийстве! Я никого не убивал.
Тогда мой фронтовой товарищ вскочил со стула и истерически крикнул:
— Что ты отпираешься! Ты же стрелял в него… вот с такого положения! — и он опустился на одно колено, причем принял вид настолько зверский, как будто он был готов проглотить меня. — Жалкий же ты трус, коли не сознаешься…
Это было тяжко видеть и слышать. Хеландер и незнакомец посмотрели друг на друга и засмеялись. Смех больно уколол меня. Я дотронулся рукой до ползающего на полу предателя и сказал:
— Брось, голубчик, и постыдись немножко. Стрельба на фронте в неприятельского шпиона не есть убийство; тут какая-то разница. И если бы Али-Сави не ошибся, то ты бы гнил теперь в земле, — знай это.
Лица констэбля и незнакомца приняли серьезное выражение. Констэбль поднял руки и сказал:
— Ну, ну, ну!.. Значит, признаетесь. Да так и лучше, а то время идет зря. А скажите вы: стрелял ли этот Лайхо?
Мне очень хотелось ответить утвердительно, но, подумав немного, я решил: какая польза для рабочего класса от гибели такой простой души? И я сказал правду:
— Нет, не стрелял!
— Aral Так же говорил и Розенквист. Так… Дело ясное. — Повернув к незнакомцу голову, он добавил:
— Я после пришлю, как только перепишут. Не такая же ей спешка.
— Нет, мне все равно, — ответил незнакомец.
— Конечно, все равно, — повторил Хеландер. — Я немножко подробнее напишу. Теперь убедились? Я же давно говорил, что крупных преступников в лагере не увидишь. Напрасно их там ищут. Они умеют оттуда улизнуть; этот тоже ни одного дня там не был, несмотря на то, что работал на фронте начальником разведки. Эти ребята умеют…
После этих слов Лайхо заплакал. Незнакомец взял наручники и прикрепил правую руку Лайхо к моей левой руке.
— Обручим их! — сказал он.
Старший констэбль вскочил из-за стола и устремился к нам. В руке у него была длинная резиновая дубинка.
Я почувствовал несколько гулких ударов по спине, как будто били свинцовым прутом. Лайхо также получил удар и сразу перестал плакать. В этот момент мне удалось лягнуть констэбля в живот; он пошатнулся и всей тяжестью своего тела упал на стул. Его бледное лицо покраснело от боли.
— Ты, проклятый красный русский, — шипел он, — ты лягнул меня, больного человека! За это тебя по головке не погладят…
Тут «обручивший» нас незнакомец толкнул нас обоих в коридор. Глаза у него странно блестели.
Некоторое время мы прождали в коридоре, раздумывая, что должно последовать дальше. Вскоре пришел тот же незнакомец и вывел нас на улицу. Спускаясь по лестнице, я свободной рукой дотронулся до спины, горевшей как в огне. Там действительно был крест и даже несколько крестов, которые отчетливо можно было прощупать рукой.
На улице я заметил мать. Она сидела на крыльце и ожидала меня. Как только мы показались, она с несвойственной ее возрасту легкостью встала и приблизилась ко мне. Глаза ее были красные, заплаканные.
— Принесла тебе бутербродов… Комиссар сказал, что тебя скоро освободят… Бог тебя благословит. Сразу напиши, как только приедешь в Лахти.
Она сунула мне в руки довольно большой пакет с бутербродами. Это все произошло так неожиданно, что я не успел ничего сказать. Лайхо прижался ко мне, и мать не заметила, что мы прикованы друг к другу. Провожающий нас ответил раньше меня:
— Ага, вы мать Оллила! Да, да, его скоро освободят. Не нужно беспокоиться. Я, как только вернусь, сразу же зайду к вам. До свидания, мы торопимся на поезд.
Он толкнул меня в бок; я взял мать за руку, добавив:
— Да, я скоро вернусь, не надо горевать… Ну, до свиданья… Скоро пришлю письмо.
Провожающий указал рукой направление, куда нам итти и где свернуть.
Мать о чем-то еще поговорила с незнакомцем и затем пошла потихоньку к дому. Очевидно, она несколько успокоилась. Ей ведь удалось беседовать с комиссаром, который уверял, что меня освободят… И, по всей вероятности, комиссар же ей сказал, что меня повезут в Лахти…
«В Лахти! — от этой мысли я усмехнулся. — Вздумали же, что сказать. Вот подождем: как только придем к первому переулку направо, так сразу же повернем к ближайшему концентрационному лагерю, хотя и держим путь по направлению к станции» — думал я и не мог не удивляться хитрости полицейских.
Но, к моему большому удивлению, нигде поворота не было, и мы пришли на станцию. Я обратился к следовавшему за нами конвоиру и спросил:
— Куда вы нас теперь ведете: в Лахти?
— Да, в Лахти, в суд по государственным преступлениям.
— Что? В суд по государственным преступлениям?
Я был удивлен:
— К чему еще этот суд, ведь дело ясное: пулю в лоб и конец! — сказал я.
— Конечно, смотря как на это посмотреть, — ответил тот. Но именно потому-то подходящее это дело для суда, что оно слишком ясное…
И через минуту он добавил:
— Вы поняли меня?..
Я ничего не понял.
— Нет, я не понимаю, — признался я.
— Ну, все равно! — засмеялся наш конвоир.
Но тут я сразу понял… И действительно, такое дело как раз подлежит разбору в суде по государственным преступлениям, поскольку оно очень ясное. Глупо же предоставлять суду разбирать неясные дела, которые проще кончать расстрелом без всякого суда… Удивительно, что я сразу не догадался. По неясному делу можно вынести неправильный приговор, по ясному делу, — если дело во всех отношениях ясное, — этого никогда не бывает. Мое дело было, очень ясное… Да и какое агитационное значение оно может иметь против нас, красных! «Зверски убитый крестьянин» и т. д. Да, действительно, это дело только в таком суде и следует разбирать, но… разбор дела займет некоторое время, и мне, может быть, удастся бежать… Теперь я понял… Однако сумел скрыть то, что понял.
— Безразлично, хотя бы и в суд! Так или иначе, нас расстреляют, — произнес я жалобно, но уже с надеждой в голосе. — Или что вы скажете?
— Я? Я думаю, что еще далеко неизвестно, последует ли расстрел. Время может измениться. Дело было на фронте… И, в-третьих, дело еще обстоит так, что сильно повлиять на исход его могу я… В моей власти написать облегчающие протоколы допроса, если только я захочу. Это дело, видите ли, выяснил я…
Я был удивлен.
— Что? — переспросил я. — Вы занимались выяснением этого дела? Правда ли это?
— Именно я, с начала до конца. Я — работник уголовного розыска.
С любопытством смотрел я на этого человека, в чертах лица которого было заметно лукавство. «Этот ли человек является агентом уголовного розыска? — думал я. — Но не все ли это теперь равно?..»
На вокзале мы с Лайхо прижимались друг к другу, чтобы скрыть оковы. Выбрались на платформу и вошли в вагон третьего класса. Никто из пассажиров не заметил, что в их среде двое закованных в кандалы.
Раздался свисток, другой, и поезд тронулся. Я посмотрел на озеро, на скрывающийся вдали родной город, над которым кружилась стая голубей. — «Прощай, родина! Быть может, навсегда!» — Потом я свободной рукой облокотился на колено и впал как бы в дремоту. Мне казалось, что нас, точно скот, везут на бойню, и спор идет лишь о шкуре. Слушая шум и говор пассажиров в вагоне, я разглядывал свои сапоги и сравнивал их с сапогами нашего конвоира…
Долго просидели молча. Полицейский рылся в бумагах. Предатель мой сидел, понурив голову, а мои мысли были уже в концентрационном лагере, куда мы должны были прибыть к утру. Я живо представлял себе лагерь в Лахти, в Хеннала — со всеми ужасами, казнями, голодухой, смертью. Воображение рисовало знакомое зрелище братских могил, где на этот раз и мне уготовано место. Стало жутко. Эти могилы к себе не привлекали. Я предпочел бы лежать на кладбище, где был похоронен брат. Но мне вдруг показалось, что брат еще жив, и мне стало совершенно безразлично, где я буду лежать, только бы кто-либо из нас, сыновей, оставался дома и заботился о матери. Судьба матери меня беспокоила больше всего.
Наконец, полицейский убрал бумаги и заговорил:
— Вы не печальтесь так, ребята. Из-за вас и я скоро загрущу… Вам, Лайхо, незачем горевать: более шести лет вам никак не могут дать, а возможно, еще отделаетесь условным. А вы, Оллила, чего доброго, отделаетесь пожизненным, причем отсидеть, мне кажется, придется вам лишь несколько лет. Единственное отягчающее обстоятельство — это то, что вы были начальником, а за это обыкновенно расстреливают. Но если я об этом умолчу в протоколах показаний, то вы избегнете и этой опасности. Это весьма трудно сделать, но думаю, что вполне возможно. Плохо также то, что вы ударили констэбля в Тавастгусе, но… рапорт об этом я могу задержать, а то и совсем уничтожить. Об этом после поговорим, в лагере. Вы же, Лайхо, допустим, не знаете, кто у вас был начальником в то время, понимаете?.. Или скажите, что это был Матсон, понятно? Матсона ведь нет в живых, так что…
— Что вы говорите! — перебил я его. — Разве Матсон умер? Вы лжете, намереваясь также Матсона вовлечь в это дело и подвергнуть казни.
Агент сыскного отделения развел руками.
— Нет, зачем дурачиться! Матсон уже давно умер с голоду. Его, впрочем, и так бы расстреляли. Да и не могло же у небольшого отряда быть двух начальников, вам это хорошо известно…
Я поверил. Мне стало страшно жаль погибшего боевого товарища, этого красивого юношу-шведа, на которого я рассчитывал тверже, чем на себя. Не желая слышать ничего больше, я лег на скамейку, но кресты на спине заставили меня моментально вскочить. Было страшно больно… В бессильной злобе я ударил себя по колену. Хотелось что-то сказать, но не было подходящих слов. Полицейский продолжал свои объяснения, но я прервал его. Во мне возникло подозрение.
— Скажите, — спросил я, — почему вы не били меня в Тавастгусе?
Агент вытаращил глаза.
— Я? Я никогда не бью арестованных. Это нехорошо, и мне это нисколько не нравится. Почему вы об этом спрашиваете?
— Так, просто… А почему вы обещали зайти к моей матери, когда вернетесь отсюда?
Агент засмеялся.
— Разве вы не понимаете? Именно по вашему делу, — я же все время пытаюсь вам разъяснить, — возможно, удастся упустить в протоколах упоминание о начальствовании… Понимаете?..
Я понял. Мои подозрения подтверждались. Этот жулик был не лучше всех других жуликов того времени, которые за высокую плату брались многое сделать в пользу заключенных, но редко что-либо делали. Очевидно, он намеревался вонзить свои когти и в мою мать. «Ну, и проклятый же ты!» — подумал я, но вслух заметил:
— Так, понимаю. Было бы очень хорошо: тогда отпала бы необходимость нанимать защитника.
— Правильно, Да и вообще защитник только бы мешал делу, ибо в делах по государственным преступлениям они не в силах ничего сделать. Деньги на это пропали бы зря.
Агент опять принялся за свои бумаги, и беседа наша прекратилась. Судьба моя казалась ясной; оставалось надеяться не на адвокатов и полицию, а лишь на себя и товарищей. Единственным спасением могло быть только бегство. Других средств не предвиделось, и я уже тогда в поезде решил бежать при первой возможности.
Мы все трое сидели молча, а другие пассажиры галдели и балагурили о разных вещах. Кондуктор прошел по вагону и объявил: «Рихимяки; пересадка для едущих на восток». Скоро поезд стал убавлять ход. Мы проезжали мимо концентрационного лагеря, откуда я бежал месяц тому назад. Поезд остановился, и мы вышли из вагона. Провожатый наш направился вместе с нами в станционный буфет, заказал себе поесть и сказал:
— Ну, ребята, теперь кушайте досыта; в Лахти, может быть, сегодня уже ничего не получим.
Лайхо заказал кофе. Я пошарил в карманах, но денег не оказалось. Агент заметил это и улыбнулся.
— Денег не захватили или забыли там, в полицейском управлении? Я могу одолжить. Берите. — Когда-нибудь получу. Вон там можно купить и папирос.
Он сунул мне в руку десять марок, и я заказал себе закуску. Официант заметил наши поручни, посмотрел на нас жалостливо и с любопытством, а когда разливал кофе, то нам налил сливок больше обыкновенного. Взор его искал конвоира, и, когда его не оказалось, официант был весьма удивлен.
В буфете я купил коробку папирос и спички. Купил также две газеты: одну из них разорвал, разделил полученные от матери бутерброды на два пакета, завернул их в бумагу и положил в карманы. Агент встал из-за стола, подошел к нам и сказал:
— Ну, теперь подкрепились малость? Скоро прибудет поезд. Ступайте на платформу и там подождите, а я выйду на минутку по делам.
Он в тот же миг скрылся. Мы вышли на платформу. Дойдя до конца ее, я отвел своего товарища в сторону от ожидающей поезда толпы и шепнул ему второпях:
— Лайхо! Будь теперь молодцом. Давай осмотрим эти наручники: быть может, нам удастся открыть их…
Наручники были стальные, но довольно тонкие, и я в тот же момент стал гнуть их рукой, стремясь освободиться от этого проклятого «браслета». Но товарищ не пожелал этого.
— Нет, братец, ты это брось. Не думай убежать. Сам будешь расстрелян, а мне присудят больше. Слышь, не дергай, а то я позову на помощь…
Он начал тянуть свою руку, чтобы мои попытки не удались. Тут уж я стал его проклинать… В эту минуту я заметил, что поезд приближается к станции, и в голову пришла ужасная мысль. «Предатель ты, — промелькнуло в сознании. — Теперь ты умрешь! Колеса паровоза раздавят тебя, и я убегу в лес с болтающимися обрубками твоей руки. Или же умрем вместе…»
Я подтащил его ближе к рельсам и поднял свободную руку, чтобы нанести ему сперва оглушительный удар, а потом толкнуть под колеса; самому же мне предстояло расположиться вдоль рельс и, как только колеса сделают свое дело, скрыться в сумерках леса… Но Лайхо удалось рвануться в сторону с такой силой, что я потерял равновесие и упал. Он, очевидно, угадал мои намерения… Поезд промчался мимо, и роковое мгновение прошло. Оба мы были бледны и дрожали.
Через несколько минут подошел наш конвоир и предложил войти в вагон. Там мы нашли свободный угол и, не показывая наших наручников, молча уселись по местам. Я продолжал дрожать, и агент не мог не заметить этого. Он спросил:
— Вы совсем бледны: что с вами?
Я объяснил, что наручники жмут; это, действительно, была правда. Полицейский взял ключ, ослабил немного наручники и сказал беспечно:
— Да, повенчал я вас немного туговато, или вы сами их зажимали. Теперь все в порядке.
Он положил ключ обратно в карман жилета и казался спокойным. Тут же поезд тронулся, и Рихимяки остались позади. Пошел небольшой дождь.
Полицейский вынул из кармана газету и начал читать. Я последовал его примеру, но вскоре бросил, ибо газеты меня более не интересовали. Украдкой озирался вокруг, и в душе тлела единственная надежда — бегство! Все же я делал вид, что читаю, и не убирал газеты. Рядом со мной сидел товарищ, по несчастью в тяжелом раздумьи и глубоко вздыхал. Его будущее тоже казалось невеселым.
За окном повечерело. Проехали Хикия и приближались к станции Ойти. Я неотступно думал о бегстве, и скоро план мой был готов.
Бросив газету на скамейку рядом с полицейским, я сказал равнодушно:
— Ну, что ж, пожалуй, большой беды нет. Скоро будет коронование короля, а тогда, наверное, дадут и амнистию. Плохо только то, что в лагерях питание заключенных очень скверное.
Агент поднял глаза из-за газеты и сказал:
— Да, это действительно так, амнистия вполне возможна. Питание арестованных тоже улучшено; недавно я ехал из Лахти, и там гнали большое стадо скота по направлению к лагерю.
Я изумился и сказал:
— Ну? Тогда и в лагерях не страшно!
А про себя решил, что сыщик врет самым беспардонным образом. «Стадо скота, — подумал я, — это, наверное, был не скот, а новые колонны арестованных; ты же, плут, принял их за коров…» Но вслух сказал:
— Целое стадо скота! Это неудивительно: волов и быков в Финляндии немало. Вы сами видели это стадо?
— Нет, я должен признаться, что сам не видал, но на станции рассказывали о том, что прошло стадо коров-буренушек. И были быки…
Про себя я подумал, что это сыщицкое «стадо» все же подозрительно похоже на колонну арестованных женщин и красногвардейцев, но вслух ничего не сказал. Поезд подошел к станции Ойти, постоял немного и пошел дальше. Я подождал, пока поезд развил полную скорость, и сказал агенту:
— Как же теперь, быть: мне нужно бы уборную, а там двоим никак нельзя поместиться.
Это было главное из того, что я хотел сказать, а предыдущими разговорами я старался только сделать нашего проводника более беспечным. С нетерпением ждал, что полицейский ответит.
— Ага, — ответил он, — придется открыть наручники. Он вынул ключ из кармана и посмотрел кругом. Я угадал, почему он озирается, и сказал:
— Дайте я открою, чтобы никто ничего не заметил.
Он отдал ключ, и я открыл поручни. Я встал и направился к выходу, а полицейский остался сидеть. Прикрывая стеклянную дверь вагона, я заметил, что он внимательно следит за моими движениями…
Я открыл дверь в уборную и вошел туда. Но в ту же секунду я выскочил обратно, распахнул дверь на площадку, оттолкнул стоявших там пассажиров в сторону и очутился на ступеньке… Ветер ударил в лицо… Сзади несколько рук пытались вцепиться в мою одежду… Я разбежался… и окунулся в быстро мчащуюся подо мной глубокую темь… Упал на мягкий песок, покатился кубарем, ударился лбом и боком о какие-то твердые предметы и лишился чувств…