К книге
Четырежды в бегахXVI
94%
XVI
16

В это время беспаспортные и подозреваемые в попытках к бегству в Россию были переселены в другое место. — Куда их увели, — для нас осталось загадкой. Вскоре после их ухода товарищ из Леппявирта попал под государственный уголовный суд и был переведен в камеру предварительного заключения. После этого пришел к нам новый гость: выборгский красногвардеец, который сбежал из концлагеря и пришел в Нейшлот в качестве скупщика скота. Он пробродил без паспорта все лето, но потом попал на ярмарку в Куопио, где покупал подарки невесте, и в это время был захвачен. Этот «скупщик» был по нраву весел; зато другой парень — из Кавы — был очень мрачен, — он день-деньской плакал и горевал, что теперь невеста его наверное оставит. Но невеста едва ли успела забыть его: горевавший жених скоро был освобожден. «Скупщик скота» тоже освободился, попав в суд, который его оправдал. На их место мы получили в соседи настоящего скитальца, который для нас был новшеством.

Человек этот был выше среднего роста, волосы седые, — не от старости, а от горького жизненного пути и от страданий. Он едва ли когда-нибудь вообще носил в кармане какой-либо паспорт, хотя исколесил не только всю Финляндию, но и всю Фенно-Скандию. Он говорил по-шведски, кое-как по-русски, многие наречия знал прекрасно, и север был ему прекрасно знаком. Он знал все города и села, но ему не менее хорошо было известно царство тюрем и казематов. Он рассказывал о них действительно с удивительной образностью. У него можно было почерпнуть много ценных указаний для бегства.

В отплату за это мой русский товарищ кормил его картошкой, которую, казалось, он проглатывал, не прожевывая. Через мгновение он все же как будто тайком выталкивал пищу обратно в рот, прожевывал тщательно и проглатывал снова. Это был забавный и странный человек, но появился он как метеор в нашей камере, — переночевал несколько ночей, и другая тюрьма проглотила его.

После него к нам привели беглеца из Або, но также ненадолго. Опять остались мы вдвоем, проводя на койках бессонные ночи, слушая, как осенний ветер воет в углах, и наблюдая узкую полоску света, которую находящийся где-то во дворе фонарь бросал на решетку нашей камеры. Я думал: «Ох, какая безрадостная жизнь у заключенного! Если на минуту и посветлеет, то потом наступает еще большее однообразие. Как жизнерадостные люди могут перенести это!»

Пошел снег. В один, из таких холодных дней, на пороге зимы, получился приказ, чтобы туфли мои были заменены арестантскими ботинками и чтоб меня снабдили шапкой. Я понял, что кровавый кулак государственного суда вскоре на меня опустится, — на меня, которого тюрьма уже достаточно измучила. Сердце учащенно билось. Впереди были решающие минуты.

Стражник провел меня в отряд; там заковали мне руки прочными наручниками. Затем двое стражников повели нас — двоих арестованных — дальше. Направились к дому, где помещался суд по государственным преступлениям. Снег скрипел под ногами, и мороз щипал щеки. Наступал ноябрь — зима.

На полпути нам навстречу попались немецкие уланские унтер-офицеры. Один из них сунул мне в карман коробку с папиросами.

Конвоиры наши заметили это. Обождав, пока немцы отошли дальше, они цапнули у меня папиросы.

— Это не разрешается заключенным, — заявили они.

В здании суда нам пришлось ждать в передней. Когда конвоиры ушли подальше, я заговорил со своим товарищем-заключенным. Он спросил, кто я и много ли обвинений. Я ответил только: «Вилькман», и этого было достаточно, — он больше не спрашивал:

— Слышал, — сказал он. — Я из Гельсингфорса, красногвардеец. Обвиняют только в том, что служил рядовым во втором Гельсингфорсском полку. Зимой попал в плен к лахтарям, был ранен в Люлю, пуля пробила грудь. Я сбежал из датской санитарной кареты, прежде чем успели убить. Поймали на медных рудниках в Оутокумпу, где работал мастером без всяких документов.

Я рассматривал этого человека. Он говорил как-то внушительно и правдиво. Это был рослый, средних лет, мужчина, с веселыми глазами. Он продолжал:

— Я был бы до сих пор на воле и теперь бы сюда не попал, если 6 слишком часто не показывал свою грудь, пробитую пулей. Случилось, что я нарвался на шюцкористов. Они стали расспрашивать и требовать документов. Но у меня ведь их не было. Неразлучны со мною были только голод и жажда свободы…

Его вызвали раньше меня. Через несколько минут он вместе со стражей вернулся и с удивлением на лице сказал громко, несмотря на запрещение со стороны стражи:

— Отложили. Для какой цели откладывают?

В тот же момент раздался звонок, и подошла моя очередь. Стражник умело и быстро снял наручники. Столь же быстро и умело я снял шапку и открыл дверь. Я вошел в суд по государственным преступлениям…

Там сидело шестеро, один из них был офицер. Пятеро, развалившись, сидели за столом, а для шестого, прокурора, был поставлен стол в углу. Один, одетый в штатское — очевидно, председатель, — посмотрел на меня и сказал:

— Поближе, Вилькман!

После этого все посмотрели на меня. Я по-военному подошел к столу, остановился твердо и опустил руки по швам. Ответил бодро:

— Оллила, господин председатель.

Все как будто бы вздрогнули, кроме офицера, который улыбался. Я этого и добивался. Нужно было повлиять на этого мастера по казням, ибо на устах его был запечатлен закон в суде по государственным преступлениям. Это я знал. И что же может быть милее для военного, каковым, видимо, и этот палач себя считал, как видеть солдатскую бодрость!

— А ваше имя? — спросил председатель, очнувшись от удивления. — Артур-Иоганн?

— Нет. Лаури-Виллегард, — ответил я в прежнем тоне, а может быть, еще тверже.

Я ждал еще вопросов, но таковых больше не последовало. Председатель стал про себя читать какую-то бумажку; я стоял смирно. Другие члены суда сидели молча, в раздумья, или слушая чтение председателя. Мастер по казням взглянул в окно, где летали голуби. Я в это время посмотрел, кто стоит у дверей. Там стоял стражник с обнаженной головой, и я, к удивлению своему, заметил, что голова у него острая, точно турнепс, и торчит клином. Я посмотрел на других присутствовавших, желая убедиться, имеются ли еще другие длинноголовые, но у других головы были такой формы, какая принята для всеобщего употребления… Я начал еще осматривать уши у членов суда; вспомнилось, что кто-то хвастался, как по ушам можно определить размах и ход мыслей человека… Потом вдруг я сообразил, что, быть может, председатель читает обвинительное заключение. Я насторожился. Но он читал слишком тихо, — трудно было разобрать. Все же к концу его голос окреп, и я отчетливо услышал слова.

— …признался в зверском убийстве трех человек: крестьянина…

Тут я прервал.

— Господин председатель, что это за бумага?

— Это рапорт о ваших хороших делах от тавастгусского полицейского комиссара, — ответил председатель сухо и продолжал читать, подчеркнув в конце:

— …более точные сведения от старшего сотрудника Таммерфорсского сыскного отделения Хелина.

Наступила тишина. «Мастер» откашлялся и закурил сигару. Председатель крякнул и спросил:

— Значит, Оллила уже во всем признался, не так ли?

Я стоял как оловянный солдатик, не двигаясь с места, и, несмотря на угрожающее обвинительное заключение, сохранял полное спокойствие. Я уже привык слышать наглейшие и гнуснейшие рапорты, но все же я не мог ожидать такого… Поэтому я ответил быстро:

— Нет, господин председатель, теперь наверняка получилась какая-то путаница. Меня в Тавастгусе в подобных преступлениях не обвиняли. Нечего говорить уже о признаниях… Этот рапорт ведь совершенно невероятен по содержанию!

Я был рад, что из Таммерфорса не было рапорта. Казалось очевидным, что дело теперь будет отложено. Так и случилось. Председатель задал несколько второстепенных вопросов, я ответил на них, и последовало решение: разбор дела отлагается для дополнительного расследования до 10 декабря. Я был доволен. Перед моим уходом прокурор спросил:

— Был ли обвиняемый во время побегов в армии?

— Нет, господин кавалерист, — ответил я. — Видел только, как молодых учили.

Я не знал официального чина этого палача, но по шпорам полагал, что, видимо, ему полагалось иметь лошадь для «замечательных подвигов». «Кавалерист», довольный, усмехнулся, и я отошел к двери. Стражник надел наручники, и мы пошли «домой». Другая пара арестантов вышла раньше нас, и они были наверное уже «дома».

Шагая с конвоиром, я спросил:

— Скажите хотя бы раз без обмана: кто этот председатель суда?

Клиноголовый долго ничего не говорил — для них всех вообще составляло большой труд отвечать на вопросы заключенных, — но, наконец, он все же раздобрился и ответил, видимо, честно:

— Это бургомистр.

— Неужели! А какая камера суда? Номер присутствия?

— Сто двадцать первый, — ответил клиноголовый, явно соврав. — Нет, второй, — поправился он после.

— Не третий ли? — сказал я. — Если вы дадите неправильный номер, то кто будет отвечать, если мой судебный материал не придет по назначению?..

Я не ждал никакого материала, но выдумал только такой прием, чтобы воспитать куопиоских шюцкористов. Приучивание к правде достигается иногда посредством лжи. Когда-то у меня бывал в таких делах успех; не ошибся я и теперь.

— Это было девяносто пятое отделение суда по государственным преступлениям, — разъяснил клиноголовый без всяких поправок.

В камере меня ждало письмо от матери. Было получено уже давно, но только теперь передали мне. Мать жаловалась на тоску; сообщала, что, несмотря на недостаток продуктов, в ближайшем будущем пришлет посылку. В письме она рассказывала о судьбе некоторых моих боевых товарищей: Розенквист еще не имел приговора, Лайхо был на свободе, Лаке умер, не дождавшись приговора, Ранта приговорен к смерти по делу Али-Сави и отправлен на казнь. Потом в письме приводился список товарищей, умерших и казненных в лагерях. Этот список было страшно читать, и у меня появились слезы на глазах…

По всему было видно, что мать очень беспокоилась за меня; в письме были слова: «Боюсь, что ты пойдешь по тому же пути страданий, что и Лаури Гренстранд» (она имела в виду Ранта). Мне было тяжко подумать о страданиях матери; она мучилась больше меня. Я попросил у стражи чернил и бумаги, — этим правом я, как находящийся под следствием, пользовался, — и написал матери письмо, в котором успокаивал ее тем, что мое дело отложено больше, чем на месяц; сообщил, что имеются у меня кое-какие надежды; рассказал, что был два раза у земского начальника в целях выяснения положения и что сам бургомистр принялся за ведение моего дела. Вышло весьма утешительное письмо, которое я тут же передал страже для переотправке через тюремную канцелярию и цензуру по адресу.

Вскоре после этого я остался один. Как-то раз во время прогулки убрали моего товарища, куда — неизвестно. Я очень сожалел, что не удалось попрощаться с этим славным русским, бойцом пролетарской армии. С ним ведь я пришел в тюрьму! Всплывал потом в памяти рассказ о том, как он, заблудившись, перешел границу, попал в крестьянский дом, где был обезоружен и передан шюцкористу с таинственными целями… Теперь я склонен был думать, что ему в порядке обмена арестованными удалось вернуться в Советскую Россию; там он, я полагал, подробно расскажет о массовых казнях русских солдат, учиненных финляндскими лахтарями, чему он сам долго, как это ни странно, никак не мог поверить.

Предыдущая главаГлава 16 из 17Следующая глава