Началась однообразная жизнь арестанта. По утрам будил нас сигнальный звонок, дребезжавший в коридоре, затем следовала молитва, которую пел и читал кто-нибудь из арестантов или тюремщик. Иногда молитва выходила так искусно, точно ее исполнял сам архимандрит. После молитвы, по правилам внутреннего распорядка тюрьмы, полагалось одеться, поднять свою койку и прикрепить к стене; дернув за веревку, открыть форточку; умыться в чашке с водой, внесенной в камеру уже с вечера; вытянуть руки по швам, стоя посреди камеры, и ждать, когда господин тюремщик изволит посмотреть в глазок. После этого двери камер с грохотом открывались, выносились грязные ведра и вносились вода и салака. Затем следовали: картошка на завтрак, прогулка, похлебка на обед, картошка на ужин, подглядывание в глазок и звонок, после которого все должны были лечь спать. Такой был будничный порядок дня; по праздникам он отличался тем, что совершали молитву дополнительно — или в коридоре этажа, или в тюремной церкви.
Ко всем этим обычаям, кроме умывания в чашечке, я привык очень быстро. Чашка была малюсенькая — такого размера, как ставят кошке для лакания молока, — и мне было трудно привыкнуть к этому сосуду. Так же противно мне было вытягиваться во фронт посреди камеры; это, по-моему, было слишком унизительно для «бродяги»…
Первые дни моей тюремной жизни протекли без особых приключений. Я начал заниматься изучением русского языка.
Только раз какой-то худощавый тюремщик-шюцкорист спросил меня:
— Ты бобыль или крестьянин?
У меня не было настроения и особенной охоты разгадывать загадки шюцкора, и я ответил угрюмо по-русски:
— Не понимаю.
Паразит больше не спросил ничего и ушел. Я продолжал с помощью русского товарища изучать язык; хотелось узнать у него про борьбу трудящихся за пределами Финляндии. Между завтраком и обедом мы ели с ним рыбу, купленную нами еще в вагоне.
Иногда мы взбирались на окно, чтоб взглянуть на мокрый от осенних дождей город. Это было довольно трудно, так как окно находилось высоко, у потолка. В таких случаях тюремщик, заметив нас в глазок, приказывал немедленно спуститься. Мы повиновались и садились на пол.
Так проходили первые дни в тюрьме, прошла неделя, вторая. Ничего особенного не происходило. Товарища не допрашивали, а меня не высылали в Выборг. Мы не получали никаких сведений извне, так как заключение наше обставлено было строгой изоляцией.
Наконец мы дождались перемены. К нам в камеру поместили еще трех товарищей: один из них убежал из концлагеря, из Экенеса, и полиция задержала его; двое других — партизаны, обвиняемые в бродяжничестве, — один из Куопио, другой из Леппявирта. Куопиоского в тот же перевели в камеру для допрашиваемых; вскоре также перевели в Коови задержанного беглеца, которого как политического судили за государственную измену. Некоторое время в камере было свободнее, но потом к нам поселили еще двух красногвардейцев: Гольстрема из Малми и Гуйкконен из Кивинэб. Их арестовали как беспаспортных около Каяна. Они рассказали нам новость: в Германии вспыхнула революция!
Это известие нас очень обрадовало. Глаза мои заблестели, и лицо озарилось восторженной улыбкой. Мы начали напевать революционные песни и в мыслях боролись за власть трудящихся Финляндии и всего мира.
— Ура! — кричали мы, погружаясь затем в размышления о том, что могла означать революция в Германии для тех стран, которые наводнены были в то время германскими войсками…
В эти восторженные, мечтательные дни я вдруг получил приказ явиться к губернатору. Тюремщик повел меня в нижний этаж, оттуда на тюремный двор и дальше за ворота. Я имел счастье ознакомиться с улицами Куопио. Мы шагали по этим улицам в губернское управление, где меня принял в своем кабинете сам губернатор Игнациус.
Он был несколько старше средних лет, статный, калека, брюнет с задумчивым лицом и острыми глазами. Когда я входил в кабинет, он сидел за большим письменным столом со своим секретарем, который представлял по внешности прямую противоположность губернатору: со светлыми волосами, сухой, с ничего не выражавшим лицом. Я остановился у стола, губернатор посмотрел на меня испытующим взглядом и спросил, не здороваясь:
— Вы Вилькман?
— Я, господин губернатор.
— Ваше имя?
— Артур-Иоганн.
— Место рождения?
— Деревня Сорвалинсаари, Выборгской губернии.
Губернатор кивнул головой и взглянул на секретаря:
— Как зовут вашу мать?
— Мария, — ответил я, не моргнув, хотя не имел ни малейшего представления о том, какое имя носила в действительности мать Вилькмана.
— Как зовут отца?
— Петр, — продолжал я дополнять начатый мною список имен.
— Хорошо. Ну, Вилькман, скажите мне без долгих разговоров, кто был ваш товарищ, когда шюцкористы вас арестовали в Иломантси?
Этот вопрос был ошеломляющим. Моим знаниям в области имен была поставлена преграда. Такого вопроса я никак не мог ожидать даже во сне, хотя во сне мне и доводилось отвечать на разные вопросы… Я не знал, что сказать. Думать тоже было невыгодно, поэтому я и ответил:
— У меня не было товарищей.
Губернатор не ожидал такого ответа, глаза его расширились.
— Вилькман, не старайтесь меня запутать, — сказал он строго. — Скажите сейчас же, был ли у вас товарищ по имени, — гм, как его звали, — попутчик из Тавастгуса? Ну?
Он пытался заставить меня говорить неправду, но раз я честно сказал ему правду, то продолжал твердить то же самое:
— Не было у меня попутчика, поверьте.
Секретарь ударил кулаком по столу. Взглянув на него, я решил, что он задохнется от бешенства.
— Вы врете! — кричал он. — Вы врете, Вилькман! Вы думаете, что мы не знаем правды? Мы все знаем, говорите прямо: где остался ваш товарищ, когда вас задержали? Говорите правду или отправляйтесь обратно в тюрьму!
Он топтался на месте, но мне казалось, что он готов был наброситься на меня. Редко мне удавалось видеть такого отвратительного негодяя. Я смотрел на его бешенство и думал про себя, с кем бы можно было сравнить этого прохвоста, чтобы их стала пара одинаковых «знахарей». Губернатор поднял руку и сказал секретарю успокаивающе, тихо:
— Значит, Вилькман пытается ввести нас в заблуждение. Так…
— Так, — ответил я машинально, но, спохватившись, что ошибся в ответе, хотел его исправить.
— Я хотел сказать, что…
Но было поздно. Что бы я ни хотел сказать — все напрасно. Секретарь чуть с ума не сошел: одним взмахом он расстегнул свой жилет, пуговицы которого разлетелись по всей комнате. Тюремщик схватил меня за руку, а губернатор сказал коротко:
— Обратно в тюрьму!
Тюремщик вывел меня из кабинета. Визит, видимо, кончился. Мы шли обратно к тюрьме, я двигался как во сне. Мне стало ясно: мои карта и письмо были обнаружены. Потому-то на меня так глазели уже в Нисках и Калтимо. Поэтому, наверное, и на вокзале таинственный незнакомец спешил поведать мне раскрытый секрет. «Жующий», вероятно, желал мне добра и предупредил… Ох, если бы я знал это раньше!.. Я проклинал свою тупость.
Спрятанные мною карта и письмо обнаружили, вероятно, собаки, которые относились ко мне весьма недружелюбно… Да, это они выкопали карту и письмо из-под сена и камней. Это, конечно, они подстроили мне столь неприятный сюрприз. Какая каша теперь заварилась! Я не хотел об этом даже думать. Я вспомнил «пророка» Нийрайнена и произнес вслух:
— Подождите, настанет когда-нибудь страшный суд.
Сопровождавший меня тюремщик услышал это, посмотрел на меня и спросил:
— Вы мне говорите?
— Нет, Нийрайнену, — ответил я.
Тюремщик растерялся, глаза его забегали. Он, верно, подумал, что я свихнулся: ведь уже у губернатора я отвечал очень сбивчиво. Это натолкнуло меня на мысль притвориться помешанным. Веселье придает человеку бодрость в его страданиях. Повернувшись к конвоиру, я сказал подавленно:
— Вот и Рождество опять миновало…
Мои слова подействовали на него как бомба, взорвавшаяся под носом. Была ведь осень! Он побледнел и посмотрел на меня удрученно; потом шел довольно долго, прежде чем ответил:
— Да, миновало. Но ничего, скоро опять наступит Рождество…
Он говорил тихо, успокаивающе. На его ответ я отозвался:
— Да, это правда, скоро опять наступит Рождество. Между Рождеством и Новым годом гораздо меньший промежуток времени, чем между Новым годом и Рождеством. А куда мы сейчас идем?
— Домой, домой идем, — объяснял мне тюремщик тихим голосом. — Скоро будем дома.
Он вероятно, уже вспотел от страха, а я решил его еще напугать, сказав:
— Да, домой. Но давайте наймем извозчика, мне надоело ходить — у меня столько горя! Позовите извозчика.
Взглянув на него, я заметил, что на его лице действительно пот выступил. Да, не совсем приятно тюремщику итти днем по улицам города с арестантом, который вдруг помешался. А если еще тот не хочет итти «домой», тогда что?..
— Ну, ладно, наймем извозчика. Сейчас же наймем извозчика. Как только увидим хорошего извозчика, наймем, — согласился он и обязательно сделал бы это. Я подъехал бы к тюрьме как знаменитый банковский растратчик, если бы нам не помешали. К нам навстречу бежал другой тюремщик и приказывал торопливо: — Обратно! К губернатору! Губернатор ждет. Скорее обратно! Передавали по телефону…
Тюремные «рыцари» зашептались. Мой прежний конвоир скрылся — вероятно, почувствовал себя не совсем хорошо; а прибежавший навстречу тюремщик пошел со мной. Его пальто было до воротника забрызгано грязью. Он, видимо, со всех ног бежал по грязным улицам, исполняя полученное важное приказание: «губернатор ждет». Он, схватив меня под руку, направлялся быстрым шагом к губернаторскому управлению. Я не сопротивлялся. Мне было любопытно знать, почему меня позвали обратно. Через несколько минут мое любопытство должно было быть удовлетворено.
Вскоре я вновь очутился в знакомом кабинете. Губернатор попрежнему сидел за столом, строгий на вид, — его взгляд был теперь, пожалуй, даже острее, чем в предыдущий мой визит. Но у секретаря был больной и разбитый вид. Он сидел вяло на стуле и читал газету, на первой странице которой был помещен портрет генерала Ялмарсона.[8] На углу стола лежало в куэе несколько пуговиц. Губернатор подозвал меня поближе и сказал:
— Подойдите, Вилькман, поближе и напишите здесь свое имя.
Он указал мне лежавший на столе лоскут бумаги и дал карандаш. Я написал свое имя торжественно — специально для губернатора. Губернатор взял лоскуток с моим именем и начал сравнивать его с чем-то, находившимся на столе. Он казался очень удивленным.
— Напишите еще раз, — сказал он.
Я написал еще второй — и заодно и третий раз, благо на бумаге поместилось. Губернатор продолжал свои исследования с таким же удивленным видом. Но затем на его лице появилась хитрая улыбка, и он прошипел:
— Да, почерк тот же, как ни смотри и сколько ни сравнивай.
Он вынул из-за стола мою карту и указал на написанное карандашом в углу карты имя. Я посмотрел — там было написано: «Вилькман».
Я был изумлен. Карту я узнал, но я никогда не писал на ней своего имени. Кто пишет на таких опасных вещах свое имя! Нет, спасибо! Я не настолько глуп.
Губернатор обратился ко мне:
— Признаетесь ли вы, что написали свое имя на карте? Признаете ли карту своей? Что?
Я смотрел то на карту, то на губернатора, то на секретаря, который вдруг вновь заинтересовался мной и которого я сразу заподозрил в подделке моей подписи на карте, и ответил:
— Никогда в жизни я не расписывался на чужих картах и ничего не понимаю. Кто написал на карте мое имя?
Губернатор не ответил. Он сидел задумавшись и смотрел на меня горящими глазами. Наконец, он кивнул головой тюремщику, который следил за ходом дела, стоя за моей спиной. Кивок означал — «можете итти», и мы вышли. Я закрыл дверь кабинета, и тюремщик повел меня по коридорам губернского управления на улицу. Не торопясь, подошли мы к губернской тюрьме там конвоир сдал меня коридорному. Дверь камеры открылась, — я был опять «дома»…
Я начал опять ждать, когда меня отправят в Выборг. Тем временем я успокоился, углубившись в изучение русского языка. Мой товарищ красноармеец учил меня русскому, а я его финскому языку. Наконец, ему надоела неизвестность, — он попросил бумаги и чернил и написал прошение губернатору. Он требовал или освободить, или расстрелять его. Я предостерегал, чтобы одновременно он не требовал того и другого, но он не обращал внимания на мои предостережения. Он послал прошение, и мы опять принялись ждать событий.
Дни протекали в ожидании. Время шло, а о моем перемещении в Выборг и помину не было. Обо мне позабыли.
Но однажды на прогулке спросил меня тюремщик:
— Ну, когда же Вилькмана будут судить за государственную измену?
Мгновение я переваривал вопрос, затем, в свою очередь, спросил:
— Разве Вилькмана будут судить за государственную измену?
Тюремщик посмотрел на меня, как бы желая что-то скрыть, и сказал:
— По газетам я пришел к такому выводу.
— Что! — воскликнул я. — Разве про меня писалось в газетах? Я про это ничего не знаю!
Он удивился и ответил:
— Удивительно, что вам ничего не сказали про это. В них описывалась целая история: ваше настоящее имя, военные события с разведками и т. д.
Услышав все это, я испытал как бы удар паралича. Слова эти обожгли меня как молния, нежданная и негаданная. Мой план об освобождении был разбит. Меня обвинят в государственной измене и приговорят к расстрелу, который приведут тотчас же в исполнение, чтобы я не успел опять убежать.
Я обратился еще раз к тюремщику:
— Скажите, будьте добры: смертные приговоры еще приводятся в исполнение?
Тюремщик остановился на подмостке и улыбнулся моей наивности.
— А как же иначе! — воскликнул он. — Иначе их и не выносили бы.
Это был жестоковатый разговор. «Милым» его нельзя назвать…
Я опять начал придумывать план побега. Весь вечер и всю ночь я строил планы. На следующий день я опять обратился к тюремщику с вопросом: какой приговор меня ожидает?
— Я забыл вчера справиться, — сказал я, — какой приговор, по вашему мнению, мне вынесут. Вы это, вероятно, лучше знаете…
Но, к сожалению, тюремщик теперь уж не был в настроении говорить; он, видимо, пришел в раздражение от поставленного вопроса. Но через некоторое время все-таки ответил:
— Потому-то я вчера и спросил, когда вас будут судить. Если еще немного помедлят, то можно отделаться пожизненным заключением.
Тюремщик, кажется, был довольно добрый человек; он отвечал мне грубо лишь потому, что рядом были другие арестанты — уголовники, среди которых были и шпионы; их боялись даже тюремщики. Я запомнил этого человека, надеясь, что он при случае, быть может, расскажет что-нибудь и о мировых событиях. Он казался мне добрее своих товарищей по профессии. В то же время я начал делать кое-какие обнадеживающие выводы из услышанного от этого тюремщика.
«Так, так, сыночек, — думал я, — слушай советы и мотай себе на ус, — они сказаны от доброго сердца, хоть и устами врага». Тюремщик намекнул, чтобы я особенно не торопился с судом: «Ты послушай меня, мол, браток, и останешься жив. А там будет революция в Германии или Англии, большевики захватят власть, водворится мир. Сейчас конец октября, ты же думай и изобретай способы, которыми можешь затянуть время да суда, хотя бы до конца года, — и все кончится благополучно»…
Я понял, что тюремщик наводил меня на верные мысли и начал строить свои планы. Кое-что я придумал.
Прошло несколько дней, и мне объявили, что меня будут судить за государственную измену в ближайшие же дни. Я попросил бумаги и чернил и написал матери в Тавастгус. Я рассказал в письме о своих похождениях, просил прислать чего-либо съестного и денег и сообщить о товарищах. Написав это письмо, я подписался своим именем — Оллила, а не вымышленным. Фамилия Вилькмана украшала еще некоторое время дверь камеры, но однажды зашел кто-то из тюремщиков и стер ее…
Я не сразу привык к своему настоящему имени; новое имя настолько глубоко внедрилось в мое сознание, что во сне я все еще продолжал странствовать «Вилькманом». Мои товарищи по камере, а также тюремщики тоже еще звали меня «Вилькманом». Это имя и они хорошо усвоили. Или, может быть, они называли меня Вилькманом для собственной забавы? Кто их знает…