К книге
Четырежды в бегахXVII
100%
XVII
17

Сидение в одиночной камере стало отзываться на моих нервах. Во сне я частенько падал с кровати на пол. Это происходило от беспокойных сновидений. Такие падения я склонен был принимать за напоминание о том, что пора бежать, — бежать, во что бы то ни стало раньше 10 декабря, когда должно было состояться заседание суда, приговаривающего борцов за рабочее дело к смерти. Правда, я был готов к бегству и без такого рода побуждений, но никак не подвертывался для этого подходящий момент. Я принялся за ремонт кровати, под ножки подложил молитвенник, «Сокровище души» и другие книги, чтобы кровать стояла прямо. Но на следующую ночь это уже не удалось, — стражник грозил за это гауптвахтой, темной будкой в подвале…

После этой неудачи я стал требовать врача. Тюремный врач посмотрел на меня поверх своих очков, посмотрел на язык и приказал дать лекарство от глистов. Но, когда он узнал, что меня вообще скоро хотят направить червям на съедение, то отменил свое решение и вместо ржаного хлеба приказал мне давать ячменный хлеб. Кроме того, он предложил мне думать как можно меньше и «полегче»…

Ячменный хлеб действительно помогал, но будь его побольше — ржаного или ячменного — помощь была бы еще ощутительнее. Я стал требовать, чтобы исправили кровать, но сторож на это ответил, что нужно вызвать пастора, чтобы он успокоил «заключенного, которого мучил лукавый». Но пастора я не пожелал видеть даже и для потехи. Пастор здесь был неисправимый гомосексуалист, — с соответствующей целью он и нанялся в тюрьму. Лицом был похож на четырежды повешенного…

Спустя некоторое время случилось три ярких события. Говорят: «Чем ночь темней, тем ярче звезды». Первой «звездой» был стражник, который водил нас на прогулку. Он крикнул однажды с высоты своей наблюдательной будки на весь двор:

— Вот и Вилькман остался нерасстрелянным!

Я долгое время прожевывал эти слова и никак не мог проглотить. Потом крикнул в ответ:

— Что же, разве опять вернулись старые царские времена? Секира и голова! Или же порох весь распродан охотникам?

Стражник не сразу ответил и продолжал расхаживать не торопясь по своей тропе. Я ответа не очень и ждал, ибо знал наперед, катким тупым и мерзким он может быть. И словно про себя стражник пробурчал:

— Запрещение получили… И с этой забавой покончили… Жизнь становится чертовски однообразной!

Теперь я понял. Смертная казнь наконец-таки отменена, и жизнь вступила в другую колею. Я был рад. Больше не расспрашивал, опасаясь, как бы в мою радость случайно не ворвались диссонирующие нотки.

Второй «звездой» была продуктовая посылка от матери. Посылка представляла нечто «великое и торжественное». Мать вложила в нее, видимо, последние крохи для любимого сына.

И тут же блеснул третий луч — слово этажного часового: «переселение». Меня перевели в камеру более теплую и чистую; кровать и постель были гораздо лучше, чем в прежней клетке, которая стала ждать новой добычи.

В тот день и вечер я опять после долгого недоедания наелся досыта. Ночью спал спокойно, и мне казалось, что никакие проделки шюцкористов уже не в силах меня потревожить. И, действительно, я больше не падал с кровати…

Удача следовала за удачей. На следующий день я попал в баню, где некий уголовник, «художник», который из любви к отечеству хотел обогатить его новыми пачками кредитных билетов, тайком рассказал мне, как с разных царских, королевских и кайзерских голов одна за другой полетели короны. И, наконец, он сообщил:

— В Германии бурлит во-всю. Оттуда движение может перекинуться в здешние немецкие отряды. Тогда и тебя вознаградят… Не забудь в этом случае меня, если я не буду к тому времени освобожден.

Я обещал не забыть его…

Впрочем, в тюрьме распространяется немало совершенно нелепых слухов. Во всех странах, которые упоминал этот «финансист», не было будто бы уже и царей. Я принял это сообщение даже за шутку. Развеваясь, думал про себя:

«Я еще и в освобождение свое не верю, а он твердит уже о „вознаграждении“…»

«Художник» заметил, что я сомневаюсь в достоверности его рассказов и клялся всеми способами, что говорит истинную правду. Позже я и впрямь убедился, что рассказанное им пойти совпадало с действительностью, и его предположения о восстании в немецких войсковых частях также сбылись в значительной степени. Лишь своеобразная изобретательность и находчивость таких палачей, как генерал фон-дер-Гольц, спасла положение. Генерал фон-дер-Гольц объявил своей армии, что если она восстанет, то ни один немец живым не уйдет из Финляндии…

Вечером ко мне в камеру привели товарища, глухонемого, от которого я никак не мог узнать, в чем его обвиняли. На следующий день его сменил старик из Тужниэми, обвиняемый в краже лодки, но действительной причиной ареста его было его критическое отношение к тамошним буржуям, — как сам старик передавал. Он был крестьянин из захолустного местечка, но и до него дошли вести, что в Германии у власти социал-демократы…

— И как по-вашему: это правительство национализирует заводы, шахты, а землю отдаст крестьянам, не так ли? — спросил я старика.

Старик покачал головой.

— Нет, этого, по слухам, оно не делает, — сказал он.

— Почему?

— Не знаю — почему. Я думаю, там у власти правые социал-демократы — такие самые, какие и у нас в Финляндии начинают теперь действовать…

— У нас в Финляндии? — спросил я. — Разве у нас социал-демократы также начинают поднимать голову?

— Да, да, именно! У них имеется уже ежедневная газета «Суомен Социалидемокраатти». Выходит в Гельсингфорсе.

— Вот как! А что они пишут?

— Всякое. Что им только нравится. «Не нужно было браться за оружие» — говорят.

— Ну, ведь это уже клевета! Что же рабочие на это говорят?

— Среди рабочих идет междоусобица, и ведутся споры. Есть два лагеря: «правых» и «левых» социал-демократов. А вот в Советской России, там финнами основана коммунистическая партия: «Коммунистическая партия Финляндии».

Я был удивлен. Никогда бы не поверил, что от этого старика я услышу такие новости.

— Так, — ответил я, — значит, такой социал-демократической партии, какая существовала до белогвардейской власти, больше не будет. А вы сторонник «левых» социал-демократов, не так ли?

Старик кивнул головой.

— Да, я на стороне «левых» социал-демократов, пока не накоплю достаточно сведений и знаний, чтобы перейти к коммунистам, — признался он с воодушевлением. — Ты тоже, наверное, сторонник «левых», не правда ли?..

Я ответил, что вследствие молодости считаю себя еще весьма слабым теоретиком.

Наша дружба со стариком началась. С утра до вечера беседовали мы, разбирая разные общественно-политические вопросы. И с какой исчерпывающей полнотой!

Перед нами выросли вопросы, о которых до этого никто из нас как следует не думал. Мы поняли, что причиной поражения рабочего класса Финляндии было не столько прибытие немецких отрядов, сколько отсутствие настоящей стойкой революционной партии — такой, какая была у русских товарищей.

Иногда возникали между нами интересные споры.

Так незаметно протекали недели и месяцы. Старик однажды получил посылку. И я получил неожиданно посылку от своего дяди. Содержимое посылок мы уничтожали вместе и при этом вздыхали о потерянной свободе… Про жизнь на воле, про события внешнего мира мы ничего не знали. Через тюремную администрацию мы как пользующиеся правами предварительно заключенных выписали клерикальную газету «Котимаа» («Родина»), но ни одного номера даже этой газеты нам не выдали. Она через директора, видимо, усиленно шла в качестве духовной пищи сторожам, ибо земная пища дорожала с каждым днем…

В один прекрасный день повторилась знакомая процедура: смена обуви и одежды, звяканье кандалов и прогулка на морозном воздухе к городской ратуше, где должно было продолжаться незаконченное судебное заседание. Ожидая в передней звонка председателя, я заметил толстого человека в роскошной шубе и с «медом» на губах. Посмотрев на него пристально, я узнал в нем Хелина… Этот плут продолжал все жиреть, в то время как другие тощали.

Хелин повесил пальто, скинул галоши, после чего обратился ко мне со сладкой улыбкой:

— Добрый день, Оллила.

— Здравствуйте, господин комиссар, — ответил я. — Вы принесли мне денег на дорогу в Швецию? Я сейчас очень нуждаюсь в деньгах.

Хелин принял растерянный вид.

— Какие деньги? — спросил он.

Во мне забурлила злоба, и я ответил твердо:

— Вы теперь притворяетесь, что ничего не помните? Мои деньги, которые в Таммерфорсе вы сперли! И прочие разные вещи — все отдайте, иначе вам не поздоровится…

Бандит заволновался и присел на стул поближе ко мне. Его губы зашевелились, как бы подбирая слова; скоро он их, видимо, нашел:

— Что вы, Оллила, шутите? Подождите-ка, я все разъясню. Помните ли вы сыщика, от которого вы сбежали в поезде и который вас задержал в Таммерфорсе?

— Очень хорошо помню, — ответил я. — Это был такой же незаурядный прохвост…

Губы полицейского задрожали.

— Да, нехорошо выражаться такими словами, — сказал он через минуту. — Но относительно него и я должен сказать, что это был настоящий плут. Он ушел от нас, унес ваши деньги и даже мне не отдал долга…

Я не дал ему договорить, звякнул кандалами и сказал:

— Вы, Хелин, много не умничайте! Несмотря на то, что я сейчас арестован, я у вас еще свое возьму. Будьте уверены, что я найду для этого подходящий момент. Хотя бы моя шкура висела на стене у скорняка, я свое еще возьму!.. Средства у меня не исчерпаны, — их меньше, чем могло бы быть, но не исчерпаны…

Произнес я это с достаточной жесткостью. По всему было видно, что сволочи этой стало неловко. Он инстинктивно понимал, что я за время своих скитаний кое-чему научился. Тайно от стражи он подмигнул мне. Это должно было означать: «Пусть, мол, эти ничего не знают, а я за молчание сделаю все, чтобы облегчить твое положение». Но он опоздал. Если б он явился во время «первого действия», то я, пожалуй, стал бы сам подмигивать ему, а теперь, когда смертную казнь отменили, поздно было уже подмигивать. «Чаевых» для него у меня больше не было, и я не шутя захотел вернуть даже то, что из моего кармана ранее ему перепало. Мне казалось, что страна находится на пороге новых крупных событий, и мне было безразлично, поможет ли этот мелкий бандит крупным бандитам вынести мне приговор лет на двенадцать каторжной тюрьмы, или не поможет. Брякнул звонок, с меня сняли кандалы, и стражник позвал меня в зал суда.

В зале заседал прежний состав тупоумных членов суда. Только стол был немного отодвинут, а все прочее находилось на старых местах. Я теперь не вошел с таким молодцеватым видом, как в первый раз. Да и «мастер пыток» сразу показался мне мрачнее. Председатель смотрел на меня, не отводя глаз, и задал несколько второстепенных вопросов. Потом вызвал свидетеля — Хелина.

Хелин вошел. По всему было видно, что он выступал здесь не впервые. Председатель обратился к нему с какими-то обычными словами. Он предъявил документы, приложил руку к старой Библии и, подняв торжественно взоры к потолку, клялся во имя всего святого, что на сей раз будет говорить сущую правду. Это была действительно «торжественная» клятва.

Нужно признать, что Хелин был искусен в своих клоунских штучках. Нехорошо только, что медовая улыбка на его губах плохо вязалась с правдой и честностью. Но эту деталь вряд ли кто из присутствовавших подметил. К тому же это не имело никакого значения. Все ведь это было только ритуалом.

Затем наступила тишина. Секретарь сосредоточенно смотрел на стол. Председатель в раздумьи шелестел бумагами, прокурор зевал в углу, а мастер пыток хотя и вынул из кармана сигару, однако не закурил ее. Члены суда уставились на свидетеля, а я тоже следил, как этот негодяй зачем-то прикасался к Библии и глупо мотал головой. Председатель взглянул на свидетеля и спросил:

— Что свидетель Хелин может сказать по делу обвиняемого?

Все сразу еще пристальнее стали смотреть на Хелина, и я тоже. Было на что посмотреть! Лицо Хелина приняло блаженное выражение, причем нос покраснел так, что «мастер» об него мог бы свободно зажечь свою сигару, но не догадался. Свидетель кашлянул раз-другой, ковырнул ногой пол и начал:

— У меня больше нет протоколов по флу Оллила, я все акты показаний и следствия отправил в сыскное отделение в город Лахти, откуда они неизвестно как исчезли. Но на память я могу сообщит, что Оллила рассказывал, как он своей «арфой звякнул» Али-Сави и Лехмускоски, то есть застрелил из винтовки… Все остальное помню смутно, так что не мог бы за свои слова поручиться; но рассказ об «арфе» я помню живо, ибо это было рассказано ясно и отчетливо, почти с хвастовством.

В зале начался шум; я был готов ущипнуть себя, чтобы убедиться, сплю ли я, или pro происходит наяву. Слышал, как председатель сказал: «Ну, теперь он арфу забудет», — и не верил своим ушам. Я не мог представить себе, что этот плут может оказаться до такой степени наглым. Подобным негодяем, несомненно, многие из наших ребят уже отправлены в могилу… Я в течение некоторого времени ничего не мог произнести и наконец воскликнул:

— Господин председатель, лишь пару слов! Этот свидетель преступил свою клятву: он говорит нечто совершенно невозможное! Это тот самый человек, который с тремя прочими субъектами избил меня дважды до потери сознания и ограбил дочиста, когда я ничего не соображал. Он был в то время каким-то комиссаром. Теперь он топит меня затем, чтобы меня не освободили и чтобы он мог присвоить мои деньги, одежду и прочие вещи.

Мои слова произвели впечатление. Все присутствовавшие зашушукались, а председатель этой шайки, бандитов смотрел на меня так, как будто бы я потерял рассудок.

— Что за речь обвиняемый держит? — спросил он. — Где что-нибудь подобное могло произойти?

— В Таммерфорсе, господин председатель, — ответил я. — В Таммерфорсе, на Тавастгусской улице, в полночь.

— В полицейском управлении, — дополнил Хелин. — Это был лишь допрос, на котором Оллила не хотел признаваться. Его вещи и по сей день находятся там: пара грязных рубах и никуда не годная бритва. Их он оставил… своим идейным сторонникам, отправляясь на суд, но вещей никто не хотел взять. Я убрал в шкаф как найденное, чтобы после продать.

— Что?! — вспылил председатель, вытаращив глаза по-совиному. — Разве Оллила не признался? Но свидетель же только что заявил, что Оллила сам хвастался, как он «звякнул»… Как свидетель объяснит это?

Слова эти были сказаны довольно колко; я думал, что «свидетель» растеряется, но не тут-то было… Он ответил:

— Оллила не признался в тот раз, а лишь после, когда мы беседовали с ним вдвоем, без посторонних…

И мерзавец при этом мигнул председателю, который затем обратился ко мне.

— Значит, Оллила в конце концов все же признался. Оставленные вами вещи получите через Таммерфорсское полицейское управление, если хотите. Имеете ли еще что-либо заявить суду?

«Имею ли еще что-либо заявить» — с проклятием повторил я про себя. Мне было ясно, что им хочется еще поиздеваться над осужденным. Сила была на их стороне…

— Имею заявить, — ответил я, — что никогда я ничего такого не говорил. Как я мог стрелять в Лехмускоски, которого в жизни не видал? В Али-Сави стрелял, — от этого я никогда не отпирался. Но это происходило на фронте, на поле военных действий!..

Получилось противоречие. Рапорт тавастгусских сыщиков гласило трех зверских убийствах, таммерфорсский бандит говорил только что о двух моих выступлениях с «арфой», а сам я говорил лишь об одном выстреле на фронте.

Председатель еще раз обратился ко мне:

— Почему же вы стреляли в Али-Сави?

— Из жалости, господин председатель, — буркнул я.

Губы председателя промямлили что-то непонятное…

Дело отложили для дополнительных расследований.

Уходя из ратуши, я сказал разбойнику Хелину:

— Не стыдно ли вам! Хотели меня в тюрьме подвести к «алтарю»…

— А не стыдно ли, Оллила, заявлять, что «из жалости» стреляли! — ответил тот.

— Нет, — сказал я, — ничуть не стыдно. Мы действительно из жалости его застрелили; нужно было повесить! И вас следовало бы повесить…

Он ушел, понурив голову, а меня стража препроводила обратно в губернскую тюрьму.

Снова, потекла однообразная жизнь в камере. Прошло много дней, пока я опять очутился перед судом, разбирающим государственные преступления. Тут уж прокурор требовал применения высшей меры наказания, но так как ничего дополнительного не выяснилось, то остановились на «золотой середине»: за два «удара» — пожизненное заключение. Комиссар Хелин все-таки победил…

Вскоре после этого наступил день, когда с меня сняли одежду арестанта, одели в мой собственный костюм и направили в тюремную кузницу. Там меня заковали в тяжелые кандалы, в прочности которых пожелал удостовериться «сам» вахтмейстер… Затем проделан был путь через снежные поля к поезду, который со свистом и лязгом помчал меня на юг, в концентрационный лагерь.

Начались новые неимоверные страдания, в сравнении с которыми мои горести во время побегов лишь невинная шутка.

Но этот тяжелый этап моей жизни знаменуется тем, что из меня вырос убежденный коммунист. Целостное мировоззрение революционного рабочего класса раскрыло мне глаза и на ошибки прошлого и на борьбу будущего. Моя привязанность к «арфе» теперь сильнее, чем прежде. Придет время — я еще сыграю на ней…

Предыдущая главаГлава 17 из 17К книге