Она чувствовала себя дикой сероперой птичкой, вынужденной пробираться в аспидно-черной ночи. Шла робко, тихо ступая, когда все вокруг притаились, разглядывая ее из своих уголков. И она старалась не смотреть в их сторону и не думать о них, а только о том, как она доберется до той хлипкой двери, за которой ее ждет мать…
Проснулась оттого, что высокая пальма билась в окно своей вершиной, словно головой, гонимая ветром с океана. Воздух был наполнен мелкой водяной пылью, которая оседала на стекле и стекала по нему слезами. Ветер нес по улице клочки бумаг, безжалостно трепал деревья и, словно карты, тасовал на небе рваные облака — и не было силы, способной его остановить. Как не было силы утишить, умалить сердечную боль и тревогу…
Многое изменилось и стало непосильным: нужно было съезжать с квартиры, нужно было искать новый угол, искать денег, чтобы дать задаток, без которого разговаривать с ней никто не станет. От отца она не ждала помощи, он забывал поесть, путал день с ночью и мог только слоняться из угла в угол, бормоча под нос, что живым надо жить — сам себя уговаривая это делать.
Перемены в нем поражали Анну. Он сильно исхудал, его лицо, да и весь его облик, приобрел постоянное тревожное напряжение. И однажды ночью она проснулась от непривычных звуков и бормотания. Вскочила, предчувствуя недоброе, вбежала в его комнату. Отец стоял на шатком табурете, держа в руках кусок тонкой веревки. Увидев на пороге комнаты Анну, смиренно, словно провинившийся ребенок, произнес:
— Хотел… Но ужас обуял. Но не от смерти, нет… А от преисподней… Вспомнил вдруг, знаешь, ярко так, вспомнил… Духовой оркестр в парке… Музыканты в красных ливреях… Просто так играют, для радости… Да… И это я помню. Мог забыть, но помню…
Медленно, по-стариковски неуклюже спустился с табурета и, повернувшись к Анне, вдруг крикнул обреченно-злобно:
— Сделайте любезность, сударыня, не устраивайте показную трагедию из глупостей старого отца… — и заплакал, жалко подергивая плечами.
Материнским осторожным движением отерла слезы, ласково посмотрела в его впалые сиротливые глаза под побелелой челкой волос…
Теперь Анна бралась за любую работу — вытирала пыль, мыла полы и окна, по китайскому обычаю выплескивая за порог грязную воду. Немного подзаработала у Данилы Петровича, вновь обедневшего, потерявшего капитал на очередной сделке, но денег хватило только на скудную еду. Она уже не удивлялась тому, что в опустелом городе все улицы переполнены нищими. Шанхаю никогда не быть прежним. На перевернутых ящиках и прямо на земле, куда ни посмотришь, повсюду сидят попрошайки с протянутыми руками. На тротуарах не легкие стулья вокруг столиков с обязательной трогательной вазочкой цветов, манившие к себе веселую нарядную публику, а грубой работы низкие столы для приготовления лапши, с большими, на углях, казанами, плотно прикрытыми тяжелыми деревянными крышками, возле них озабоченные люди.
…Она шла по северо-западной части международной территории, туда, где селились все без средств к существованию. Официально этот район и до прихода японцев предназначался для беженцев без гражданства и в просторечии назывался шанхайским гетто. И если кто-либо признавался, что живет в квартале Хонку, всем без слов становилось понятно, что у этого человека нет денег.
Нет денег! Если бы только это.
Теперь она должна жить именно здесь. Японцы издали распоряжение — всем европейским беженцам селиться в Хонку. Они взяли на себя управление международной частью Шанхая, не позволяя себе жестокостей, если не принимать в расчет заключение в лагеря британских, американских и голландских подданных. По слухам, кормили их там скудно, но и это считали за счастье. Все боялись японцев из-за их политики «санко сакусен», что означало «три все». Она гласила — «Убивай всех, грабь все, жги все». Так они поступали с китайцами везде, и никто не мог дать гарантии, что они не станут вести себя так же в Шанхае. Натура японцев, воспитанных в традиции «долг весомее, чем гора, а смерть легче, чем перо», была всем вполне понятна. Как только будет отдан приказ жечь и грабить, в ту же минуту они начнут жечь и грабить.
Она не встречала теперь тех, кто хотел бы оставаться в Шанхае. Никто сентиментальной привязанности к нему не испытывал. Всякий был бы рад вырваться из охваченного гражданской войной Китая — хоть куда, но только подальше отсюда. Хоть в Австралию, хоть в Латинскую Америку, хоть в Канаду.
Но как?
Оставалась еще Россия. В нее русских приглашали, но те, кто не хотел жить без Бога и не верил, что не попадет прямо с поезда в лагеря, не соглашались. Да и в России началась война…
Отец, услышав эту новость, обронил обреченно:
— Родина исчезает…
Сильный порыв ветра сдернул с головы Анны шляпку и погнал, покатил ее впереди, словно забавляясь. Шляпка была мамина, и Анне больно было смотреть, как ветер швыряет ее из стороны в сторону, бросает под ноги чужим людям, вываливает в грязи.
Один из прохожих, в длинном поношенном светлом пальто, одной рукой придерживая свою шляпу, погнался за ней, нагнулся, чтобы поднять. Протягивая Анне шляпку, в ответ на ее слова благодарности лишь чуть коснулся края своей. Коснулся небрежно, до невежливости, не удосужившись даже приподнять ее, как это требовалось по правилам этикета. Она ничуть не удивилась. Теперь все ходят по улицам, опустив глаза в землю, смотрят только себе под ноги. Это стало нормой. Скорее, удивительно то, что кто-то еще заметил Анну с ее шляпкой.
Прохожий, отдав ей шляпку, отойдя немного, вдруг оглянулся и пристально поглядел на нее, словно припоминая. И Анна тоже вспомнила — офицер, бывший принц с сединой на висках, что говорил о погибели Белого движения, танцуя с ней в клубе «Небесная радость». Она увидела откровенное удивление в его глазах и, вдруг кстати вспомнив, произнесла:
— Ничего. Мы выстоим…
Но, тем не менее, смутилась под его взглядом. Дала себе отчет, как сильна разница между той, пусть танцующей в не самом благородном обществе Анной, и теперешней, стоявшей перед ним в поношенной одежде матери. Она давно уже не смотрелась в зеркало, но понимала, что из красавицы, которую знал Лео, превратилась в изможденную трудностями женщину, ищущую, где бы ей понадежней спрятаться.
— Конечно, — не сводя с нее глаз, мрачно согласился мужчина. — Тем более, что делать нам с вами больше нечего.
Немного помедлил и спросил, не меняя выражения лица:
— Ищете квартиру?
Анна все еще не могла справиться со смущением и молча кивнула. Но тут же спохватилась объяснять:
— В этом месяце мне удалось отложить чуть больше, надеюсь отыскать что-нибудь для нас с отцом…
— Могу с уверенностью сказать, что напрасно стараетесь. Не отыщите, — резко и безапелляционно жестко перебил ее неожиданный знакомый. — Но вы можете перебраться ко мне. У меня недурная комната и кухня. На кухне есть хибач[9], это удобно, особенно сейчас, в плохую погоду. Я же уступлю вам комнату…
— Это очень мило с вашей стороны, но, простите, это невозможно… Я не могу принять от вас такую жертву… — Анна была в замешательстве от неожиданного предложения и очень старательно подбирала слова, стараясь собраться с разбежавшимися мыслями.
— Да ну вас… — перебил ее офицер, еще более помрачнев и взглядом выразив Анне некое подобие презрения и разочарования. — Я понимаю, что общение со мной вам нравится не больше, чем прокисшее молоко, но сейчас не время вести светские беседы. Сами сказали — выстоять надо. Так выстаивайте, как положено. У меня мало времени…
И согнув руку в локте, подал ее Анне, своим жестом подводя итог разговору и отвергая всяческие сомнения в правильности такого поступка.
Квартира, которую снимал Анатолий, была типичной квартирой бедного района — бамбуковые занавески, отделявшие комнату, служившую одновременно и спальней, и гостиной, и столовой, от той, что называлась кухней, на середине которой стояла переносная колченогая жаровня, растапливаемая углями, как утюги в России. От нее мало толку в самые промозглые дни, однако, чтобы приготовить нехитрую еду, она вполне годилась. На стене — бумажное поле карты. Там, где Россия, оно было исколото булавками. Эти булавки доходили уже до самой Москвы. Но некоторые флажки, Анне было заметно по оставшимся на карте мелким дырочкам, Анатолий уже отодвинул на запад.
Анна понимала, как ей несказанно повезло, но и не могла не испытывать неловкости. И от этого бесконечно сыпала словами благодарности, сама до конца не веря в свалившуюся на нее удачу:
— Вы только не подумайте, ради Бога, что я не благодарна вам и что не понимаю всей вашей щедрости… Мне неловко… — не договорила, с пугающей отчетливостью поняв, что вот-вот расплачется. Анатолий, немного резко развернув ее к себе и так же резко, словно приводя в чувство, встряхнув, заставив этим поднять на него глаза, сухо произнес:
— Не вынуждайте меня чувствовать себя дуриком, всякий раз отвечая вам одно и то же. На этом свете я остался один, мне необходимо хоть немного о ком-то заботиться. Пока я служил шофером, смог приобрести этот угол. Но теперь я вочман[10] на годауне[11]. Не Бог весть что, но живу… Часто не ночую дома, так что поместимся. К тому же мне удалось воспользоваться старой дружбой с высокопоставленными лицами и добиться помощи для переселения в более безопасный Гонконг. Оттуда я надеюсь перебраться куда-нибудь, может быть, в Канаду. Там зима, как у нас, как в России… Я скоро отбываю. И буду рад, если могу послужить вам в трудную для вас минуту…
Анна покорно смотрела него.
Отец не сразу нашел с Анатолием общий язык, хотя воспрял духом, стал напоминать себя прежнего, того, кем был, пока была жива мать. Поначалу он все повторял и повторял одну и ту же фразу, что Анатолий не может даже себе представить, как он ему благодарен, и Анна начинала беспокоиться, что Анатолий устанет от такой вежливости и без обиняков отчитает его. Но к отцу тот был терпелив. Отмалчивался, кивая в знак согласия головой, но делал это очень уважительно и внимательно. Такое внимание чужого человека подействовало на отца разительно — выражение сумеречной скуки и хмурой усталости оттого, что нужно продолжать жить, сменилось покорностью на его лице.
…Шел нескончаемый дождь. Где-то там, далеко-далеко, шумел другой мир. Блестящий, счастливый, теплый. А у них даже Луна появляется редко, а когда появляется, то кажется обрюзгшей и старой, потерявшей яркость и привлекательность из-за света тусклых уличных фонарей. Казалось, что эта Луна печалится вместе с ними, размышляя о человеческой жизни. Особенно скверно было на душе, когда густой туман забивался во все улицы и переулки, оседая шапками на крышах и повисая лохмотьями на макушках деревьев. В такие вечера Анна сидела, укутавшись одеялом, а отец с Анатолием предавались спорам, выискивая виновных в прежней русской трагедии и в настоящей — Россия без них воевала, без них страдала, без них отступала.
А теперь побеждает.
Анатолий, низко пригнувшись к жаровне и вороша бамбуковой палочкой уголья, морщился на слова отца о том, что нужно, чтобы у России как можно скорее появился стратегический партнер, а иначе она не добудет скорой победы — сколько русской земли еще под немцами. Наконец, не выдержав, возразил:
— Со всем уважением к вам замечу, что стратегический партнер, если называть вещи по-русски, означает прихлебатель… Мы, русские, склонны к снисходительности. К излишней снисходительности, замечу. Особенно когда это касается Запада. Да и к своим врагам тоже. Сидели, растили бунтарство!.. Что касается политики, то всякая политика нам, русским офицерам, чужда. Мы шли и клали свои головы во имя защиты и спасения своей дорогой родины. Так было и так будет, как я теперь вижу, всегда и при любой власти. И сейчас есть русские люди, у кого любовь к родине превыше всего. Вон как немцев погнали… И знаете, я сражался с большевиками в гражданскую, но теперь, когда подступил момент защиты и спасения России — уже не от своих, а от захватчиков, что принципиально важно! — если бы мог, то непременно разделил бы судьбу своей страны…
Отец согласно кивал, во всем соглашаясь. И оживился, словно что-то вспомнив, придвинулся к Анатолию ближе и понизил голос почти до шепота:
— Знаете, Анатолий, я сначала не хотел, чтобы советские выигрывали. За все, чего натерпелся, за все, что оставил, бросил, за все, что разрушили и пограбили… До сих пор сердце кипит, как вспомню. Велика страна была, а пропала… Свои постарались, вот что обидно! Кипит сердце… И думал поначалу — пускай, думаю, их теперь за все страдания наши… Но ведь это Россия, родная страна… Как можно…
Новости приходили, но не всегда поднимающие дух. Скандинавский пароход, на котором счастливчики жаждали выбраться из Шанхая, утонул во время тайфуна, так и не дойдя до Гонконга. Этим белым красавцем Анна любовалась, когда тот стоял на рейде. Тогда она с тоской смотрела на него, как на сказку, как на недосягаемую мечту, которую и рукой не достать, не придвинуть. А когда узнала про его трагичную судьбу, тотчас подумала про Анатолия — а что если бы он был в числе его пассажиров?
И словно обожглась этой мыслью.
Сам Анатолий лишь криво, одними губами улыбнулся на эту новость:
— Если судьба, то доплыву…
Анна видела его хладнокровие, его безразличие. Но что еще им остается?
Дни плелись, цепляясь один за другой, однако как-то утром Анна с удивлением обнаружила, что со времени, когда она потеряла Лео, когда он бесследно исчез, прошло четыре года. Это так поразило ее, что она не могла устоять на ослабевших ногах, присела в плетеное, скрипевшее на все лады при каждом движении кресло.
Четыре года!
Она скоро превратится в старуху и будет похожа на отца, который часто говорит, как он стар, как много дорогих сердцу могил за его плечами. Он стал могилами мерить свою жизнь, сокрушаясь, что жив, что камнем висит на шее дочери. Анна сердилась на него за это, боясь самой мысли, что останется без отца в этом чужом и неприветливом мире. К тому же забота об отце и давала ей силы жить, а не думать о глубоких темных водах океана…
Шанхай опустел, Анна редко встречала на улицах старых знакомых, однако храм был полон. Ходила туда, ища спасения, ставила свечи за упокой матери, вспоминала Гордея, Лео, всех родных и дорогих ее сердцу людей. Смотрела сквозь слезы на то, как горят свечи ровным ласковым пламенем. Запах горящих свечей, лики святых в неровном их свете, церковное пение, слова молитвы — все вызывало у нее слезы. Особенно если увидит, как воск стекает по тонкому телу свечи, словно слеза, словно сама свечечка плачет вместе с ней. Но потом приходило умиление и душевный покой. Словно вместе со свечой сгорала ее печаль, ее горе.
Лига наций, наконец, решила выдавать русским паспорт русского эмигранта. Русских беженцев по всему свету было так много, что их уже нельзя было не замечать. С таким паспортом они могут перебираться на жительство в Латинскую Америку — Аргентину, Уругвай, Парагвай… Эти бедные страны не по доброте душевной решили приютить их у себя — они получили немалые суммы для перевозки и обустройства беженцев. Решилась участь тех, кто не имел ни денег, ни имущества и готов был плыть далеко, за тридевять земель в тридесятое царство, щи хлебать — но все были рады покинуть Китай, уехать как можно дальше от него.
У тех, кто имел деньги, вместе с паспортом появился выбор — Австралия, Америка, иные благополучные страны. Но никто даже не мыслил уехать в родную сторонку. Свежа еще была в памяти амнистия советского правительства в тридцатые годы, которая разделила русских на два лагеря — тех, кто ликовал, бегал по магазинам, закупая все, что могло пригодиться на родине, писал радостные плакаты — принимай, Родина, своих сыновей, — развешивал их на вагонах, поданных для них и их имущества. И на тех, кто не поверил ни единому слову советского правительства и отговаривал других туда ехать. Составы с радостными лозунгами доходили до Читы, там расформировывались и направлялись в Сибирь.
В лагеря.
Свой отъезд в Гонконг Анатолий несколько раз откладывал, однако и самый последний срок неумолимо день за днем приближался. Он стал более молчалив и, сидя с отцом по вечерам на кухне за бамбуковой занавеской, больше отмалчивался, размышляя о чем-то своем, покорно слушая рассказы отца о его жизни — от времен счастливого детства до перенесенных страданий беженца. Но однажды спросил Анну, глядя на нее с особенным вниманием: что думает она об Австралии? Стране, в которую путь из Шанхая короче. Стране белых людей и больших возможностей. Где нет и не было войны. Стране, посылавшей своих солдат сражаться с японцами, как и американцы, но ее саму, отгороженную океаном, ее городов и сел война не коснулась. Он мечтал жить там, где зимой выпадает снег, где в Сочельник стоят морозы, но ведь жить можно везде, где нет войны… Не согласится ли она из одинокой девицы превратиться в молодую жену? Пусть и не вполне довольную своей участью. Но разве видела довольных жен Анна?
Он был верен себе и не мог не пошутить, не подразнить самого себя, за шуткой скрывая свою неуверенность, свой страх получить отказ, но, главное, за шуткой и напускным равнодушием хотел скрыть свое трепетное желание получить согласие Анны.
Анна не могла вынести его взгляда, в котором читалось страстное нетерпение. Прошептала, сама не до конца отдавая отчет сказанному:
— Анатолий, я все еще жду мужа…
И увидев, как, несмотря на готовность к любому ответу, опрокинулось лицо Анатолия, чуть коснулась его руки, добавила как можно проникновеннее и ласковее:
— Я очень благодарна вам за все. И за это предложение тоже.
…Стояла жара. Анна только вернулась из нового приобретшего довоенный блеск и роскошь французского магазина, где получила хорошую работу. Кончилась война, город оживал, и молоденьким девушкам хотелось быть пленительными и привлекательными. Анна стояла за прилавком, выдавая себя за француженку, продавала кремы, духи и различные пудры, которые пользовались большим спросом. Хозяин ценил ее легкость в общении с покупательницами, сообразительность, но более всего ценил за предложение продавать товары, как это делали русские в своих магазинах, на слово веря своим согражданам, разрешая платить за товар частями. Француз сначала морщился на ее предложение, но, обдумав все и не особо поверив в силу честного слова, начал отпускать неоплаченный товар покупательницам, оставившим свою подпись и адрес на бумаге, скрепленной печатями. Торговля пошла бойко, и теперь магазин французской парфюмерии пользовался большой популярностью среди небогатой публики.
В дверь постучали. Подумав, что это отец вернулся с прогулки по набережной, она распахнула двери, но вместо отца на пороге стоял незнакомый изможденный человек в форме морского пехотинца американской армии.
— Ана! А-на-а! Я нашел, нашел тебя! Ты помнишь, ты обещала быть моей женой…
Это было больше, чем удивление. Это было как удар молнии в самое темечко.
— Джон?…
Анна давно забыла и о его слезах, из-за которых она уступила его просьбе заключить брак в первые часы знакомства, и о том, что он хотел, чтобы она молилась о нем… Иногда вспоминала в череде своих бед и злоключений о нем, желая ему только добра, но не стояла перед иконами, истово молясь о нем, как о Лео, прося Господа сохранить и уберечь его.
И вот он, Джон, на ее пороге…
— Я отчаялся, я спрашивал повсюду, я ходил в клуб, но он разрушен, я спрашивал на улицах, где живут русские, даже в sweepstakes[12] ходил, думая, может быть, там я встречу тебя… И вот я нашел…
Джон кружил ее в объятиях, не давая ни опомниться, ни сказать слово.
— Ты знаешь, где я был? Я был в аду. Я был на самом дне ада, но я выжил там благодаря тебе, А-ан-а. Меня… нас всех спас генерал Макартур… Я так хотел снова увидеть тебя, А-ан-а! Я вернулся к тебе из самого ада! Помнишь, я обещал тебе. И я вернулся…
Анна смотрела на него во все глаза, припоминая, стараясь найти в этом человеке знакомые черты, но видела только разительные перемены.