К книге
Полынная горечь чужбиныПолынная горечь чужбины Роман. Японцы
24%
Полынная горечь чужбины Роман. Японцы
8

На бульварах стоял невообразимый шум и треск хлопушек, означающие, что пришло время, когда в мире наступает ночь, в которой обязательно появится мифическое чудовище Ниан. Анна, узнав, что Ниан означает «Новый год», была этим немного обескуражена. Ведь с Новым годом люди связывают надежды на лучшее, несмотря на то что он только дает обещания, которые и не стремится сдержать, и все равно все ожидают, что Новый год принесет счастье. С Новым годом, с новым счастьем… Так говорили в России. А здесь Новый год — это чудовище, которое ненавидит людей и несет им только одну беду. Что же такое праздновать?

Но китайцы умны, они разузнали, что злой Ниан боится трех вещей — шума, красного цвета и огня. Поэтому без шума, треска и выстрелов китайцам нельзя встречать Новый год. Он невозможен без какофонии звуков, без зажженных петард и развешенных красных фонариков, без драконов, поднятых высоко над толпой, важно качающих бумажными головами с усами, рогами и красными вывороченными языками в зубастой пасти. А чтобы все плохое забилось в щели и вместо боли и горя пришло счастье, в ночное небо пускают яркие фейерверки разных цветов и на всех углах бьют игрушечные пушки.

Все небо залито цветным огнем, все пространство улицы наполнено людьми в масках зверей, юношей, переодетых девушками, и девушек, переодетых в юношей, детей, изображавших стариков, старух с набеленными до сметанной белизны лицами, и юркими актерами на высоких ходулях в страшных колдовских масках, отпугивающих злых духов.

Нарядно одетые молодые китайцы несли дракона на длинных бамбуковых шестах, старательно оживляя его, попеременно то поднимая, то опуская шесты, чтобы тулово дракона двигалось, как двигаются змеи. Развешанные по всей улице красные фонари своим светом преображали все в яркий театральный спектакль. Анна впервые так близко наблюдала чужой праздник, случайно оказавшись в самой его гуще. Быстро утомившись, спешно выбралась из толпы, чтобы убежать от шума, гама и пляса людей в устрашающих масках к океану. Послушать шум прибоя, попечалиться о чем-то, что глубоко спрятано в душе, что, оказывается, затаилось там навечно.

На пристани было тихо. Старик-китаец в черной шапочке и с длинной белой бородой ласково улыбался ей, приглашая заглянуть в его волшебный фонарь. Ради праздника он одаривал всех желающих бесплатным просмотром спрятанной внутри сказки. Анна прильнула к круглому окошечку, за которым ей открылся тихий сказочный мир с летящей над морем птицей с длинными и широкими, как рукава китайского халата, крыльями, с бегущей по волнам джонкой, в которой под прямым парусом сидел молодой рыбак и улыбался. Высоко прыгал воин с бамбуковой палкой наперевес, и тонкая, вся в струящихся лентах танцовщица ласковым движением руки манила кого-то, звала за собой…

Последнее время какая-то тягучая, тихая печаль стала настигать ее, накрывая всю с ног до головы, словно одеялом. В такое время Анна сидела где-нибудь в углу хмурым зверьком. Отец, заметив это, однажды ворчливо, боясь за нее и остерегая одновременно от разлада в семье, заметил:

— От нравственного жиру люди тоже бесятся… Ребенка следовало бы завести, а не осложнять дело, и без того чрезмерно тяжелое, пустой психологической драмой… Не всем такая удача улыбнулась, многие только за то, что живы остались, Господа благодарят. А ты и в неге, и в шелках… Грех унывать.

Он был не совсем прав. Анна ценила благополучие, давшее ей так много. Тревожная тоска не была столь беспричинной. Ею стала сама жизнь, осложнившаяся с тех пор, как в Китай вторглись японцы. Валюта падала, цены поднимались до небес. Лео как-то заметил, что все подорожало, кроме жизни человеческой. И это его точное замечание прозвучало для Анны предвестником новых лишений. Теперь ее француз подолгу не возвращался из поездок, стремясь что-то уладить, что-то сохранить в своем раскинувшемся на несколько стран бизнесе. Да и сам Шанхай притих, был не столь криклив и заносчив, словно ждал осады. И Анна, каждый день живя в ожидании беды, стала кричать по ночам.

В первый раз это случилось, когда ей приснился тот провожатый, в сапогах с хлопающими голенищами. Его сиплое дыхание. Такое громкое, такое явственное… Она почувствовала его прямо за спиной… И закричала. А потом, словно в калейдоскопе сменяя друг друга, пошли сны — цветные, страшные… Почти осязаемые. Тот мальчик-гимназист, что смотрел на нее когда-то полными счастья глазами, когда декламировал стихи, и последняя с ним встреча в голодном Петрограде — с бледным, испуганным. Его худенькая шейка, торчащая из ставшего свободным воротника гимназической куртки. И как они прощались, зная, что никогда-никогда больше не увидятся.

Его глаза…

В них было столько страха и мольбы…

Разве она может забыть такое?

Проснулась, разбуженная его голосом — звонким, полным счастья, декламирующим:

— И смолой и земляникой пахнет темный бор…

Память Анны словно подводила итог тем ужасам, что творили русские, с остервенением уничтожая русских. Во сне, словно на экране в кинотеатре «Гранд», пред ней стали оживать люди, вспоминаться их рассказы о тяготах войны, гонениях, но больше то, что видела сама.

Кровь, кровь…

Будет ли она измерена?

Или нет на свете меры такой?

Она стала избегать светских приемов, этих коктейль-парти, не находя в себе сил поддерживать там легкомысленные разговоры дам о платьях и прическах, о том, как трудно до невозможности приобрести вышколенную прислугу, о потерянной выгоде или о том, как хорошо составлен букет для новой хрустальной вазы. Если бы поговорить с Екатериной, но что-то случилось с ней, она ушла из клуба и затерялась в тесных кривых улочках Шанхая бесследно. Анна искала ее, но безуспешно.

Лео, несмотря на свои хлопоты, заметил перемену в настроении Анны. Перед своим очередным отъездом по делам он привез ей пекинских груш — маленьких, желтых, круглых, как мячики для гольфа, которые высоко ценились за их аромат, нежность и сладость.

— Посмотри на них, — сказал Лео, разрезая грушу, — их продают тогда, когда они готовы лопнуть от сока, чуть тронь… Их сок похож на слезы… Пусть они плачут, только не ты… Когда я впервые тебя увидел, ты была в платье, закрытом на груди, но с большим вырезом на спине. И когда я увидел твои нежные худые лопатки и твою беззащитную длинную шею, подумал, что хочу, чтобы ты никогда не плакала…

Анна слушала его, впитывая слова, как лекарство, способное изгнать ее горькие ночные мысли, и старалась улыбаться.

Разом, словно невидимый дирижер взмахнул своей палочкой, в ветвях запели цикады, почитаемые в Китае как символ долголетия, вечной молодости и даже бессмертия. И Лео, словно командовал ими, выпрямился, прижав для важности момента к губам палец, заставляя Анну прислушаться к этому пению, трогательноважно пообещав, что, когда он вернется, они тотчас уедут в Париж.

А там, в Париже, они по ночам не будут спать, а будут гулять и пить золотое вино. И тогда Анна будет вовсе недосягаема для страшных снов и тяжелых предчувствий…

* * *

Анна, как и все шанхайцы, считала, что бои, разрушения, которые происходят в Китае, не затронут Шанхай, живущий в подчинении у иностранцев. Даже после слов Лео о скорой войне надеялась, что так будет. Ведь этот Восточный Париж не является частью Китая, значит, будет жить, как и живет, по своим законам. Но теперь она в толпе голодных испуганных беженцев, которые бросили свои дома, вещи, теряют по пути родных и не знают, где найдут убежище. Куда ни посмотришь, всюду беженцы. Они повсюду — в изнеможении лежат на тротуарах, сидят на ступеньках, толпятся на набережных.

Стреляли кучно, поначалу далеко, потом стремительно все ближе. Однако стихло. Улицы вымерли. Время от времени еще раздавались выстрелы — где, по кому, никто не мог сказать. Неизвестность была плотная, густая, как повидло. Вдруг неожиданно и тяжело жахнуло из очень большого орудия, и сразу все изменилось. По тротуарам побежали люди с чемоданами и узлами, с корзинами и коробками. Рикши, коляски, лошади, повозки, отдельные, затерявшиеся в людском море автомобили. Все вместе, одной лавиной.

И она среди них.

Анна вышла из дома, взяв с собой только самые необходимые вещи, еще в то время, когда беженцы отдельными группами только начали заполнять улицу, а потом, когда они хлынули плотным беспорядочным потоком, в скорбном людском море потеряла чемодан с вещами, не удержав его в ослабевших руках.

Идти было трудно из-за того, что на ней были туфли на каблуках, к тому же новые, неразношенные. Но снять и вовсе нельзя — оттопчут, отдавят ноги или напорется на разбросанные повсюду осколки выбитого ударной волной оконного стекла. Шла, стараясь держаться в стороне от основного потока, не давая вовлечь себя в людской водоворот, стремящийся в порт в надежде бежать из Китая на иностранных кораблях. Ей не нужно уплывать, она должна добраться до квартиры родителей, должна дождаться Лео…

Над людским морем плотной занавесью висела духота. Юркие мальчишки-газетчики, словно ничего не произошло, выкрикивали названия газет, желая продать экстренный выпуск. Но никому из толпы не было дела до газетных новостей. Глазами, налитыми стеклянным страхом, смотрели люди вокруг, каждую минуту ожидая бомбовых ударов.

Кое-как добравшись до центра города, до стоявшего в зелени здания шикарного отеля, Анна услышала страшной силы грохот. Мгновенно пригнувшись, успела заметить, как вокруг нее люди в диком страхе падают на землю, ломятся в двери отеля, бегут, в страхе закрыв голову руками вглубь парка. А когда раздались следующие два взрыва, люди разлетелись по сторонам, как сухие листья от ветра, кто куда — в подъезды, подворотни, переулки…

Некоторое время Анна, оглядываясь по сторонам и собираясь с силами, сидела на бордюре, с немым, вялым каким-то удивлением отмечая, что вся, с головы до ног, дрожит мелкой, частой дрожью. При этом отстраненно и хладнокровно думая, что только что была между жизнью и смертью. Из выхваченных то здесь, то там криков все же поняла, что часть китайской армии, отбиваясь от японцев, вошла на территорию международного сеттельмента. Что стреляли там, на границах. А последний, самый сильный выстрел произвел японский корабль — снаряд разорвался на соседней улице… И что районы бедняков и Старый город, где она жила с родителями, и все пригороды попали под японский огонь. Там полный хаос и смерть. Японцы безжалостны к китайцам, и они бегут от них, бросая все…

Сколько так сидела, не знала. Но понимала, что долго. Наконец, нашла в себе силы подняться и продолжить путь. Пробиралась, по-прежнему держась вплотную к стенам домов, порой прижимаясь к ним всем телом, чтобы не быть ненароком унесенной людским потоком. В одной из подворотен наткнулась на педикаб, и ей стоило больших усилий уговорить педикабщика отвезти ее на авеню Жоффр.

На сером, словно выцветшем небе красовалась алая полоса заката, когда она добралась до квартиры родителей.

— Бежать? Куда?

Мать была излишне спокойна:

— Если вам только угодно, то пожалуйста, но мне совершенно все равно, где, в какой чужбине нам быть одинокими и в каком чужом доме умирать… Разве побег это изменит?

— Проклятый беженский удел… Проклятый беженский удел… — отец в сравнении с матерью совершенно пал духом. Потирая руки, словно от холода, он ходил из угла в угол по комнате в большом волнении, повторяя одну и ту же фразу.

Никто из них не знал, что делать и как быть — оставаться ко всему безучастным и будь что будет или бежать вслед за другими в надежде попасть на корабль? А Лео? Анна так устала от свалившихся бед и тревог, что не участвовала в разговоре, смотрела на родителей, словно без чувств, со смутным ощущением потери.

* * *

Новости одна за другой валились на голову как из прохудившегося рога изобилия, не давая времени ни осмыслить событие, ни приспособиться к нему — японцы напали на Перл-Харбор, объявили войну Америке, Англии, оккупировали весь Шанхай, полиция сеттльмента стала подчиняться японцам, иностранные граждане, подданные тех стран, которых Япония считает врагом, сгоняются в концентрационные лагеря…

Сколько лет они мечтали выправить себе паспорта?! А теперь были рады, что Лео не успел их оформить. Ко всем горестям и бедам не хватало еще только стать врагом для японцев и попасть в концлагерь как подданные Франции.

— Но ничего, — храбрился отец, прохаживаясь из угла в угол по комнате, — хоть Шанхай и оставлен на милость японских войск, но еще недавно было объявлено, что великие державы Великобритания, Франция, Соединенные Штаты не останутся в стороне, а возьмутся за оружие… Я не думаю, что они будут спорить о том, целесообразно ли им браться за оружие или нет… Их дороги в этом не должны разойтись…

Но Анну это не занимало. Она, словно потерявшая чувствительность, была крайне безразлична ко всему окружающему, ставшему теперь ей даже чуждым. Мысли о Лео, тревога о нем забирали все ее душевные силы. Целыми днями стояла она у окна, не веря в плохое, цепляясь даже за тень надежды, какой бы незначительной та ни была. Но день ото дня надежда таяла, отдалялась, оставляя выражение горечи на ее лице.

В дом, который оплачивал Лео, Анна не могла вернуться из-за резко взвинченных хозяином цен. Оставленных мужем денег на хозяйство едва хватило, чтобы не остаться ему должной. Иначе держал бы в заложницах, заставляя отрабатывать. Простаивая безмолвным манекеном у окна, Анна сопротивлялась мысли, не желала признавать, что нужно заново учиться жить без Лео.

Вновь вернулось время, когда на каждом дне, каким бы солнечным он не был, лежит серая пелена ненастья, а на душе темно и тошно.

В их судьбе начал принимать активное участие владелец мясного магазинчика, сумевший удачно скупить соль и перепродать ее так, что вмиг разбогател. Он по-прежнему, как и до свалившегося на него богатства, приходил к отцу по вечерам поиграть в маджан, поговорить о переменах в судьбах знакомых, поделиться передаваемыми друг другу шепотом рассказами о зверствах японцев, не забывая бросать пристальные взгляды на Анну. Когда нельзя уже было этого не заметить, отец после его ухода желчно обронил:

— Данила Петрович человек неплохой… Думаю, что он жаждет, Анечка, вскоре попросить твоей милости. Но смотрю на него и невольно вспоминаю песню «Я возьму воровскую дубинку и разграблю я сто городов, разукрашу себя, как картинку…».

Но Анне было все равно. Она не обращала внимания на все, что творится вокруг нее, выстаивая у окна, в каждом прохожем и в каждом подъезжающем авто надеясь увидеть знакомый силуэт.

По вечерам она видела, как из их дома выходит нарядно одетая женщина в меховой накидке поверх длинного платья, останавливает рикшу или педикаб, долго усаживается в коляску, стараясь не измять и не испачкать подол длинного платья. Лицо красивое, ярко накрашенное… Для Анны не было секретом, куда направляется эта дама и для какой работы — у всех белых дам, работавших в кабаре в богатых районах города, рабочий день начинался с семи вечера.

Неужели у нее снова нет выбора?

* * *

Повсеместно взлетевшие цены на квартиры вынудили Анну оторваться от мучительного полузабытья ожидания. Не смирившись до конца с черным ядом несправедливости, что Лео нет рядом, она принялась искать заработок. Те немногие знакомые, которых Анна приобрела благодаря Лео, не помогли ни деньгами, ни работой. Оставалось еще несколько украшений, что были на ней, когда она покидала дом, и поэтому уцелели. Но вырученных за них денег надолго не хватит. Ночные клубы для чистой публики свернули свою работу, а в появившиеся в изобилии притоны и кабаки Анна не заходила. Ее положение было еще не столь отчаянным, чтобы идти туда. К тому же она с упорством сумасшедшего сопротивлялась самой мысли, что Лео ее не отыщет.

В очередной раз не найдя работы, Анна долго бродила по пристани, успокаивая-выматывая себя бесцельным хождением. Бесконечно устав, вернулась домой и, поднимаясь по лестнице, услышала, как отец каким-то петушиным фальцетом крикнул:

— Вздор!

И через секунду уже обычным своим тоном презрительно добавил:

— Я уверен, что у вас достаточно юмора, чтобы ответить самому себе на всю комичность вашего предложения…

Отец стоял в дверях квартиры, загораживая собой проход от Данилы Петровича, и, увидев Анну, поспешно-ласково, слишком поспешно и слишком ласково, обрадовался ей:

— Анюта! Мама ждет… А мы здесь с Данилой Петровичем кое-что обсуждали…

Данила Петрович посторонился, чуть кланяясь Анне, и по его пятнами покрасневшему лицу Анна видела, что он был необычайно зол.

Испугавшись, что Данила Петрович так и уйдет от них с этим мучительным румянцем на лице, ощутив себя старой и умудренной, заговорила торопливоприветливо, сама себе изумляясь:

— Данила Петрович, давно не видела вас… Вы уже уходите?… Тогда это вам… — протянула ему, смотревшему на нее покорно, сорванный цветок, который в задумчивости крутила по дороге домой.

Отец с досадой прижмурился на нее. А она, чувствуя себя еще горше, с ужасом отмечая, как ее распирает какой-то ехидный, мелкий, злобный бесенок, с необычайной усладой подталкивающий выкрикнуть всем, всем на свете: отцу, Даниле Петровичу, матери и тем, кто только может ее услышать, — что-нибудь ужасно обидное, чтобы вконец погубить, затоптать вокруг все, пусть даже родное и близкое, но чтобы остаться одной.

Одной навсегда…

Чувствуя, что это вот-вот и свершится, что еще мгновение и выкрикнет, торопливо, но почтительно склонившись, проскользнула в распахнутую дверь, слегка подтолкнув стоявшего на пороге отца.

Мать мыла окна. Последнее время она, не умея иными средствами справиться с волнением, наводила в квартире идеальную чистоту, словно от того, как она оттирает пыль и грязь со стекол, их жизнь изменится к лучшему, станет радостнее и светлее. Анна пыталась ее отговорить, но в ответ слышала одно и то же:

— Это для меня очень хорошо, это дает возможность жить…

Она и теперь не прервала своего занятия. Напротив, разгоряченная, закончив с одним окном, перешла к другому и не прекратила тереть стекло, со скрипом вытирая его насухо, даже тогда, когда на улице резко подул пронизывающий ветер. Хватило трех дней горячки, чтобы ко всем свалившимся на них бедам прибавилась ее смерть.

Неожиданная.

Какой и бывает всегда.

* * *

Анна удивлялась простоте и коварству жизни, в которой смерть и низость мыслей — на какие деньги, как и где хоронить мать — слились в стылый комок ужаса. Гроб, катафалк… Все это было запредельно недоступно. Она не спала уже несколько ночей подряд, и время в ее сознании словно повернуло вспять. Прошлое и настоящее перемешались, и минутами ей было трудно отличить то, что произошло ранее, от того, что есть. Ее занятием стало прислушиваться к разговорам об участившихся случаях, когда беженцы хоронили своих близких в кустах, полях или оврагах у дорог. Но разве возможно это для ее мама? Разве сможет она жить, ТАК ее похоронив и зная, что такие могилы власти, если обнаружат, попросту сравняют с землей?

Анна прошла мимо уличного лекаря, сидевшего возле низкого столика с разложенными на нем порошками, засушенными хвостами ящериц и лапками лягушек. Мимо нищих, сидящих по краю тротуара, с заунывным плачем тянувших к ней руки. Двое из них посторонились, пропустив ее в подвал, где обитал процентщик. Лысый неимоверно худой человек встретил Анну почти у порога. Ей показалось, что он был чем-то испуган и поэтому старался быть ближе к выходу, чтобы, если что, успеть убежать. Такое откровенное поведение ростовщика напугало Анну. Она тоже остановилась на пороге, не зная, идти ли ей вглубь лавки или уходить восвояси. Но ростовщик, увидев Анну, тотчас одолел свой страх и растянул в улыбке губы:

— Да, мадам. Все обстоит именно так, как вы подумали… Какую выбираешь профессию, такие и страхи тебя преследуют. Моя мать когда-то часто говаривала, что у каждого негодяя и страхи соответствующие… Ну-с, с чем пожаловали?

Его слова в другое время сбили бы Анну с толку: человек, так безжалостно дававший самому себе характеристику, пожалуй, редкость. Но сейчас ей было не до подробностей жизни ростовщика, она молча протянула ему золотой браслет. Свою последнюю драгоценную вещь. Подарок Лео.

Ростовщик, хищно раздув ноздри, отсчитал Анне ничтожно мало.

— Ну как вы можете? — возмущенно, но и испуганно спросила она. — Вы же благородный человек…

— Был благородный, да теперь — чучел огородный. Теперь совести нет-с… Не имею-c… Роскоши себе такой позволить не могу…

И шутовски поклонился, указывая Анне на дверь.

* * *

…Мать хоронили в пригороде, в бедной его части, где жили китайцы, и поэтому полностью разрушенном артиллерией японцев. Все вокруг было серым от серого кирпича, из которого были построены дома, а теперь разбросанного взрывами повсеместно. Редко-редко попадались уцелевшие кварталы, такие же серые, но еще более мрачные, чем развалины, которые оживляла пробивавшаяся повсюду трава с яркими полевыми цветами.

Анна стояла на краю могилы, боясь заглянуть вглубь и в то же время осторожно наблюдая за отцом, беспокоясь, что он вот-вот свалится в обморок. Глядела на лицо матери с заострившимися чертами, словно помолодевшее и просветлевшее, удивляясь и радуясь тому, каким стало оно красивым и спокойным. Под молитву молодого священника, совершившего чин погребения, подошла к гробу, приложилась долгим поцелуем к легким рукам, держащим крестик, к холодному безучастному лицу. И выпрямилась быстро, легко, удивленно оглядываясь по сторонам, не понимая, откуда, как это возможно, чтобы к ней вдруг разом пришло необыкновенное облегчение.

— Папа, мне стало легче… Боль отпустила… Мамочка утешила… — сбивчиво заговорила, зовя отца поскорее поцеловать усопшую. Тот медлил, словно во сне волоча ноги, подошел к гробу и упал на него. Молча — без крика и слез. Потом его оттаскивали, успокаивали, поили водой. Особенно терпелив был с ним Данила Петрович, легко удерживающий его одной рукой, не давая отцу сорваться с края могилы.

Прах к праху…

* * *

Как добирались обратно, по какой дороге и как долго, не помнила. Потеряла и время, и связь с событиями. Очнулась, когда нужно было выходить у ресторана, в котором Данила Петрович оплатил поминальный обед для немногих знакомых, кто провожал вместе с ними усопшую. Знакомы были все только поверхностно, вскользь. Но все они были голодны, и все понимали, что быть засыпанным чужой землей гораздо тяжелее, чем лежать под родной. И не имели роскоши смущаться, радуясь унизительной удаче поесть на дармовщинку.

Данила Петрович с отцом и Анной был внимателен и ласково-тверд, отвергая все их попытки оплатить поминки, уклончиво отвечая, что незнакомые люди не все чужие и что деньгами он все мерил прежде, и что теперь они должны ему позволить не мешать отвыкать…

Люди ели, тихонько разговаривая между собой о тяжелой жизни, но не забывали обращаться к ним со словами утешения. Сама Анна, умом понимая, что отцу еще тяжелее, чем ей, не могла подобрать для него и пары слов. Все было как в тех страшных ее ночных кошмарах. Только от этого, закричав от испуга, ей уже не проснуться.

Отец сидел, время от времени оглядывая зал, почти пустой из-за не самого бойкого для ресторана времени, переводил взгляд на сидевших за столом, пытаясь им улыбнуться, потом спохватывался и вновь предлагал деньги Данилу Петровичу. Но все же собрался, поблагодарил всех, кто пришел проститься с его Софочкой и вместе с ним предал ее земле с великой надеждой на новую жизнь… Но не договорил. Поздние, но такие необходимые слезы ему помешали…

Вернувшись с поминок в опустелую квартиру, Анна, словно малого ребенка, уложила отца в постель, повторявшего бесконечно-жалобно, что теперь его Софочка спит в тихой келье гробовой и никому не под силу ее обидеть. А сама каменным изваянием застыла у окна не в надежде увидеть Лео, а оттого, что теперь вообще не знала, как ей дальше жить.

Все также авто шелестели шинами по асфальту и в свете фар весело поблескивали лакированными боками. Юркие рикши умудрялись проскакивать между ними, не нарушая их хода. Все так же красивая белая женщина усаживалась в коляску, бережно расправляя длинный подол бархатного платья. Но Анна точно знала, что это все, что там, за окном и дальше, далеко-далеко, покуда хватает глаз, — все это ничего не значит. Все, все, и она тоже, лишь мираж. И жизнь человеческая ничто. А смерть — она есть. Она не мираж. И нет ничего более верного, чем то, что все однажды умрут, и от этого нельзя ни защититься, ни скрыться…

И она снова одна во всем мире, в котором только зло и хаос.

Проклятая жизнь… Проклятые японцы… Проклятая чужбина.

Предыдущая главаГлава 8 из 34Следующая глава