— Да, смейтесь, смейтесь… А я решил, что мне пора песенки петь… Какие? А вот какие: нужда пляшет, нужда скачет… Нужда песенку поет… Работы нет, и никто не желает твоему старому отцу ее дать…
Отец стал напоминать Анне ее деда. Она порой опускала глаза, столь разительно было это сходство. Словно вместо отца перед нею вставал дед, каким был в далеком зимнем лиловеющем вечере — встречающий их во дворе дома, мягко заваленного сугробами снега. В ее воспоминаниях простодушное лицо деда со светлой бородой всегда виделось в окружении высоких сугробов и желтых одуванчиков фонарей по обе стороны улицы. Анна любила это воспоминание и помнила, что испытывала пугливую радость, волшебный страх, когда дед крепко и сильно подбрасывал ее вверх, приговаривая что-то радостное, счастливое…
Его, ее любимого деда, они спешно похоронили на одном из полустанков разграбленной гражданской войной России. Названия того полустанка никто из них толком не разузнал, не запомнил. Да она и не хотела помнить об этом, как и обо всем другом, что они пережили. Анна не хотела, чтобы ее мучили картины прошлого. Но постаревший облик отца остро напоминал ей об этом.
— И действительно… — мать, разливая чай в разномастные пиалы, снисходительно улыбалась отцу. — Не кажется ли тебе, мой друг, что эти твои страдания, когда мы живы и здоровы и находимся в полной безопасности, когда дочь сняла нам приличную квартиру, немножко смешными? Нам, добежавшим сюда, теперь угрожает не смерть, а только две психологические муки — когда кому-то из нас грозит тяжкая болезнь или смертельная опасность… А нищета, нужда — это уже не столь важно…
— Разве я могу с тобой спорить? — отец, низко пригнувшись к столу, отхлебнул горячего чаю. — Но все-таки неважной нищета может быть, если есть своя крыша над головой и кусок хлеба. А в нашем положении мы о куске хлеба только и говорим, им заняты, а не тем, чтобы добиваться визы в консульстве Франции. На что совершенно нет средств… А еще мука в том, что чем ближе к Рождеству, тем тоскливее на душе… Время идет, скоро старость, а ты не видишь никакой возможности вернуться на Родину… Отчего всякий международный сброд, который помогал развалить, разграбить мою страну, живет на моей Родине, а я — русский человек должен заканчивать свои дни с народом, с которым не имею и не найду, как ни буду стараться, ничего общего? Разве это не абсурд? Разве это не нелепо?
За окном было безлюдно и тихо. Анне, занятой своими мыслями, казалось, что притих и весь мир. И она не желала нарушать эту тишину, вступая в разговор.
— И до чего мы дожили, — продолжал отец, с наслаждением намазывая тонкий слой масла на кусок хлеба, — вчерашние герои войны собираются у благотворительных кухонь и стоят в очереди с мисочками, а лично я могу рассчитывать только на работу на бойне — кишки таскать…
Отец не нуждался в ответах на свои вопросы, и никто их не мог ему дать. Но это не мешало ему повторять их всякое утро. Наконец, заговорили о погоде, о климате, совершенно нездоровом, просто губительном для русского человека. В этом они были единогласны, и каждый находил нужные слова, ответы и аргументы.
На улице поднимался ветер, предвестник сезона ливней, и в стекло окна жалобно застучали резные листья тропической пальмы. Анна не знала, как скоротать время до работы. Такое с ней было впервые. Она не думала ни о Лео, ни о сказанных им словах, но наполнилась какой-то тягучей пустотой, которая поможет ей встретить любое известие, что принесет ей день, без надрыва и смущенья. И когда мать, вооружившись корзинкой, собралась на базар, Анна стремительно вызвалась идти с ней вместо отца.
С непривычки от густых запахов сырого мяса, рыбы и еще чего-то непонятного, но чрезвычайно неприятного, в сторону которого Анна и взглянуть боялась, у нее закружилась голова. А еще слякоть на полу, невообразимый шум от выкриков продавцов и общего гула людской массы, окровавленные свиные ноги, утки в клетках, связки капусты на бамбуковых коромыслах, звон колокольчика торговца, развозившего на тележке целую кухню — плиту на угольях, плошки и чайники, — все вокруг: это уныние, грязь и хаос. И всюду вездесущая рыбья вонь…
Мать, оберегая Анну, стремилась провести ее между рядами побыстрей. И все же они шли медленно, стараясь не поскользнуться на мокром полу. Мать уже ориентировалась в этом человеческом муравейнике — с какого хода войти, чтобы легче выбраться, где обманывают, где дешевле, где хорошие овощи. При виде матери один торговец резко и смачно плюнул ей под ноги, своим видом и энергичным кивком головы давая понять, как он к ней относится.
— Ничего, дорогая, — мать обернулась к Анне, — я не дала как-то одному господину купить у него рыбы, в которую он для веса подсыпает песок, оттого что он жулик, с тех пор он меня так встречает…
Наконец, они выбрали рыбу. Мать, явно подражая кому-то, скорее всего тому, кто когда-то впервые провел ее по этому муравейнику, долго перекладывала рыбу с места на место, недовольно морщась, внимательно разглядывая жабры, и продавец, в конце концов, немного сбавил цену.
Отец встретил их на половине пути, подхватил корзину с рыбой:
— Вышел вас встретить, вижу — господин, из наших, ищет кого-то. Говорю ему, если вы в контору по найму комнат, то вам направо, потом в переулочек… Он поблагодарил и спрашивает: играю ли я в маджан[5]? И говорит, чтобы я непременно этому учился. Но я не о том… В Шанхае беженцев со всего мира, как крыс. Власти совершенно не знают, что с нами делать. Мужчины не могут содержать свои семьи. Их уделом стала безработица, незалеченные раны и горькие сожаления о пропавшей России. Дети занимаются попрошайничеством и воровством. Так вот, этот господин узнал, что власти учредили Бюро по русским делам и отправили телеграмму в Австралию с просьбой принять нас. Надо надеяться, что из этой затеи что-нибудь выйдет… Скоро и здесь не будет спасения — японцы захватывают север, в самом Китае идет гражданская война — красные коммунисты против националистов… Нам вновь нужно бежать… Неужели мы обречены бегать, пока не потеряем жизнь?
Отец был взволнован полученным известием, но мать, бесцельно оглядывая улицу, успокоила:
— Бежать так бежать… Но к чему такие крайности? Ты только что сказал, что учреждено Бюро по русским делам. Нужно надеяться, что все будет хорошо. Все должно быть хорошо…
Екатерина была готова к выходу в зал, но задержалась, увидев Анну:
— Ты помнишь, когда сюда пришла, за этим столиком причесывалась Лили? Я тебе о ней говорила, что ее тетка бывшая фрейлина? Не помню точно, но у нее какая-то длинная фамилия… Ты должна помнить Лили! Милая Лили…
Анна не могла до конца понять грусти Екатерины и ее настойчивости. Конечно, она помнила эту девушку, сидевшую рядом с ней за гримерным столиком, которая как-то призналась, что всякий раз плачет, стоит ей только услышать русскую речь или увидеть на картинке русские пейзажи…
— Я увидела ее только несколько минут назад, — заметно было, что Екатерина взволнована. — Она стояла на углу… И я видела, как к ней подъехал педикаб[6] и Лили, поговорив о чем-то с сидевшим в педикабе человеком, села к нему… Когда трамвай тронулся, я увидела, это был толстый китаец в европейском костюме… Ты знаешь, что это значит…
Бедная Лили. Анна тотчас припомнила, что она была единственная, кто отваживался отказывать в танце не понравившимся ей клиентам. И еще вспомнила, что у нее было слабое здоровье, она чаще всех снимала обувь — знак того, что устала и не может больше танцевать. У нее тяжело заболел муж, потребовались деньги на его лечение, и Лили ушла танцовщицей в кабаре, где ей обещали платить больше… Бедная Лили… Она не выдержала борьбы за существование, она оказалась в тупике. Ничем не помочь, и ничего не исправить! Разве что при случайной встрече, чтобы лишний раз не ранить, сделать вид, что не узнаешь ее.
— Ну, что твой француз? Он вчера не дал никому приблизиться к тебе! — Екатерина резко сменила тему.
Анна уже успела заколоть волосы и очертить помадой губы:
— Кажется, он предложил мне руку… — взглянула на Екатерину почти умоляюще. — Но я не знаю, как быть, если это не шутка с его стороны. Мне кажется, что мне даже станет легче, если все это и окажется шуткой.
Екатерина положила руки ей на плечи, взглянула близко в глаза, легонько встряхнула:
— Глупенькая… Беги к нему не раздумывая. Оглянись вокруг… Другое такое заведение, как наш клуб, в Шанхае редко отыщешь. Он экстра-класса. Здесь нет той грязи и унижения, что в других подобных заведениях, но мы не знаем, что с нами будет завтра. У нас нет ни денег, ни страны, а положение хуже некуда. Так что если он позовет — беги и не оглядывайся…
Вокруг за столиками сидели праздные люди, у которых, кроме денег, другой жажды в жизни не было. Этой жаждой живет весь великий Шанхай — город-торговец, город-спекулянт, озабоченный только тем, чтобы повыгоднее продать товар, честь, имя и подешевле купить сырье, дом, выгодную невесту… И если, даст Бог, француз позовет с собой, то она с удовольствием покинет этот город. Город смут и тревог, до краев наполненный русской болью и страданиями.
Бар с его рядами разномастных бутылок с яркими этикетками, блеском зеркал и золоченым божком удачи на верхней полке излучал благополучие. Жизнь в клубе шла привычным ходом. Коммивояжеры курили сигары, густо пуская дым, разговаривали о скачках, ставках и игре в бридж. Рядом с ними томно смеялись напомаженные дамы, оживленно щебеча о платьях, маникюрах и еще о чем-то легком, веселом, несложном. Американские солдаты, не в меру расшумевшиеся, сопротивлялись вышибалам, и когда последним удалось их вытолкать, еще долго кричали свои песни возле клуба, задираясь к прохожим и мешая чистой публике припарковать автомобили. Но и они смолкли. Возле столика толстый господин, проводивший после танца Екатерину, смачно целовал ей руку…
Анну выбрал худосочно-длинный в желтом шелковом пиджаке англичанин, который, даже говоря ей комплименты, не менял брезгливого выражения лица. Здесь, в Шанхае, англичане наравне с американцами считались хозяевами, следом шли французы, итальянцы. Они живут по своим законам, ничуть не подчиняясь китайской власти. Они баловни судьбы, а русские — ее пасынки. Про русских ходит столько небылиц, столько несуразностей, которых не врали ни про одну европейскую страну. Порой Анна отказывалась верить услышанному — русские едят свечи и пьют водку из самовара, у них по улицам бродят медведи и поедают детей, мужчины разбойники и вероломны, а женщины развращены. Вероятно поглядывая на Анну, англичанин выяснял ее степень распущенности и никак не мог в этом определиться. Наконец, изрек:
— Какое очаровательное лицо. К нему идет цвет вашего платья…
В распахнутую в ночь дверь было видно, что пошел дождь, и налетевший ветер, словно теннисист ракеткой, забил пригоршню капель в дверной проем. И Анне захотелось выбраться из духоты клуба и долго идти навстречу дождю и ветру… Несмотря на то что она не приняла слов Лео как истину, все же ловила себя на том, что чаще обычного бросает взгляды на посетителей, всякий раз ожидая среди них увидеть улыбающееся лицо француза. Но на комплимент англичанина ответила, как и полагалось отвечать, любезно, с поощряющей улыбкой:
— Благодарю. Здесь очень жарко, не хотите ли вы выпить?
Лицо англичанина стало высокомерным до окаменелости, и он сделался глухим и немым, предпочитая дальнейшему с Анной разговору молчание.
…Сначала Анна увидела букет цветов. За ним, за этим невозможно праздничным белым букетом, лицо Лео. Он шел к ней, нисколько не церемонясь с присутствующей публикой, заставляя танцующие танго пары спешно сторониться. Ни на секунду не замешкавшись, Лео втиснул букет между англичанином и Анной:
— Вы мне не говорили, но я знаю, что вы тяготитесь вашим положением. Я все приготовил. Я забираю тебя. И если хочешь, я вновь готов стать перед тобой на колено!
Нелепое, нежданное, восхитительное счастье. Анна спрятала свое ослепшее от счастливых слез лицо в букете, вдохнула в себя такой густой, такой сладкий аромат цветов и, стараясь удержаться от близких рыданий, прошептала:
— Не хочу…
Англичанин возвышался над ними нелепой желтой каланчой и был не в силах понять, что происходит.
…Отец выглядел растерянным и торжественным одновременно. Смотрел поочередно то на Лео, то на Анну, бокал вина в его руках дрожал:
— Мое богатство сгорело в огне революции, но я давно перестал роптать о том. Господь мне оставил большее, чем потеряно, — дочь. Это самое сокровенное мое богатство. Но пришло время с ней расставаться… Я не ропщу. Я рад. Я полон надежд на ее счастье…
На небе смеялось солнце, и, казалось, ветер доносил до них со стороны океана слабый запах цветущей черемухи…
Венчались в православном соборе. Лео было все равно, где и как будет проходить обряд, и в этом его легкомыслии Анна чувствовала в себе зарождение какой-то обиды, словно для него происходящее не имело большого смысла, словно это не навсегда, временно, понарошку… Но во время таинства Лео выглядел торжественным и был взволнован.
Когда мужчины пили коньяк и за разговорами забыли о них, мать, медленно и торжественно перекрестив, поцеловала Анну в лоб и оглядела ее ласково и всепонимающе:
— Нас небо бережет. Вот пришло и к тебе счастье…
Анне не хотелось никаких слов. К чему? Все, что с ними случилось, никто не сможет облечь в слова. В ней впервые, словно в шампанском, запузырилось праздничное настроение, и она боялась, что вот сейчас мать напомнит ей, как была права, что увезла ее из Драгоценки. А потом, как всегда, вспомнит о старшей сестре, которую она отпустила когда-то давным-давно на одном из полустанков России, разрешив ей следовать за женихом. И все это испортит, помешает рождению праздника в ее душе.
Но нет, мать замолчала и не нарушила хрупкого нежданного счастья Анны.
Когда Лео повез ее в свой дом, был ранний час. Но тротуары были уже полны людей. Осеннее прохладное время заставило рикш надеть ватные куртки и стеганые штаны. Рикши неслись по улице, словно играя в перегонки, ловко обгоняя приостанавливающие на поворотах автобусы и авто, в котором были Анна с Лео. На тротуарах, каждый на свой лад, вопили мальчишки, продавая газеты. И белые господа в дорогих пальто время от времени подзывали их к себе ленивым взмахом руки.
Анна чувствовала себя, как освободившаяся из плена царевна, которую долго держали взаперти в высокой каменной башне, и вот неожиданно она на воле, и перед нею целый свободный океан. И даже небо над ними было не таким, как всегда, — бледно-голубым с молочным оттенком, а непривычным — высоким и розовым.
— Будет война. В Китае настоящий хаос, японцы захватили север… А в Шанхае жизнь по-прежнему безмятежна — скачки, ночные бары… Но уезжать отсюда нужно как можно скорее… Война и сюда придет, — глядя на особенную суету разносчиков газет, словно в задумчивости, заговорил Лео. И, уловив удивление и страх в глазах Анны, с улыбкой добавил:
— В газетах сегодня большие новости именно об этом. Жаль, что не о нашем венчании. Но я и без газет знаю, что Япония скоро будет здесь. Говорю это как человек, у которого мать наполовину японка. А что нас в это время здесь уже не будет — обещаю тебе, как истинный француз!
Лео снимал дом на те несколько месяцев, которые проводил в Шанхае, — окна с витражами, ковры на полу, резная мебель, статуэтки из красного дерева, ванная в бело-лиловом кафеле, внутренний дворик под стеклянной крышей с уютно стоящими вокруг низкого круглого столика плетеными креслами. Эта роскошь поначалу смутила Анну. Но к хорошему гораздо быстрее привыкать, чем к плохому. Вскоре ей привычными стали улыбки и приторная вежливость приказчиков в длинных халатах, ловко разматывающих перед нею рулоны шелка, неуловимым движением надрезая невесомую ткань, и ласковый и нежный звук ее разрыва. Она теперь спала на шелковых подушках, раскинув руки, до самого обеда, пока ама[7] тихонько не постучит в двери спальни. А потом шла на примерку к китайскому портному, в его уютную, натопленную так жарко, что тотчас хочется снять шубу, мастерскую. Китайские портные, по всеобщему мнению, были гораздо искуснее любых других. И с этим мнением Анна была полностью согласна.
Лео занимался коврами. В одной стране покупал, в другой — продавал. Он и о своем бизнесе говорил с улыбкой, как о чем-то легком, несерьезном, но уходил из дома рано, стараясь не потревожить ее утренний сон, и пропадал в совершенно для Анны неизвестных местах целыми днями. Возвращался только ко времени выезда в театр или ресторан, где впервые в жизни она попробовала фазана в гренках под соусом и трюфели. А Лео сидел напротив и улыбался улыбкой счастливого человека.
Иной мир, иное положение вещей.
Прежней оставалась только память.
Она знала, что Лео еще занят выправлением паспортов для нее и для родителей и что для этого требовалось неизвестное количество времени. Две недели или два года — никто не знал. После чего прохождение медосмотра и предъявление доказательств своего материального благополучия. И со всем этим они могут справиться только усилиями Лео.
Отец при встрече с Анной, зная, что без паспортов и без денег они не смогут эмигрировать ни в Европу, ни в Америку, и остро чувствуя свою несостоятельность, свою полную перед жизнью беспомощность, с робким восхищением оглядывая свою дочь в новых нарядах, предостерегал:
— Помни, что мудрость наша говорит о счастье: ежели жаден и буен — век не увидишь… Цени человека, если надо, то и поклонись…
В ответ Анна легко, почти невесомо смеялась:
— Поклонюсь, поклонюсь, не переживайте папа. И даже на одно колено стану…
Мать, в сравнении с ожидавшим перемен отцом, становилась все более отстраненной. Кашель ее уже не донимал, но здоровой она по-прежнему не выглядела. Казалось, что теперь, когда она спокойна за Анну, ее ничто более не удерживает рядом с ними. И когда Анна просила ее отвлечься, прогуляться с ней по набережной или по магазинам, она отвечала, что для нее пришло время не гулять, а лишь спасибо сказать за то, что родилась, и за то, что мучилась. И была непреклонна в этой мысли. Переломить это ее настроение Анна была не в силах.
Вся авеню Жоффр была увешана афишами знаменитого артиста. Всем известный, всеми любимый. Кумир русских. Он пел об их судьбе, об их тоске, об их надежде. Публика встречала и провожала его овациями. Театральные служители не успевали подносить к сцене роскошные корзины цветов. Артиста одаривали букетами, дорогими портсигарами, деньгами. Дамы в порыве восхищения снимали с себя браслеты и бросали на сцену, восхищались его стройной элегантной фигурой в черном фраке, белой крахмальной сорочке, сливавшейся с природной белизной его лица. В каждом состоятельном русском доме звучали его пластинки. Но Лео не повел Анну на его концерт — он повел ее в ресторан певца, где тот не только исполнял свои песни, но и в перерывах между выступлениями выходил в зал поговорить с гостями. Он был большим ценителем женской красоты, и Лео как влюбленный муж был уверен, что такой человек не сможет не заметить Анны. И готовил ей сюрприз, предвкушая свое торжество.
Белые скатерти, маленький уютный зал, кружащий голову полумрак, в котором скрипка слышна особенно. Она то пела, то плакала, как раненный в сердце человек, то голосила пронзительно и тоскливо, замирая на высоких нотах. Дав гостям послушать скрипку, на сцену выходил сам певец. В ресторане он не давал концерт, а пел по заказу. Из разных концов зала публика выкрикивала названия песен, и певец, сделав знак рукой, что согласен с выбором, что с удовольствием исполнит, приняв эффектную позу и немного постояв, словно в раздумье, начинал петь. Анна, всматриваясь в его лицо, вслушивалась в каждое слово, следила за легкими движениями рук. Все это: и слова, и движения рук, и тембр голоса — падало ей на самое ее сердце:
Там шумят чужие города,
И чужая плещется вода,
И чужая светится звезда.
Артист, стоя в самом центре эстрады, словно гипнотизировал слушателей:
Надо жить — не надо вспоминать,
Чтобы больно не было опять
И чтоб сердцу больше не кричать…
Гости слушали замерев. Песни певца возрождали в памяти пережитое, уже присыпанное мертвенной пылью, но больное, тяжелое. Какие-то забытые картинки рождались в памяти, обгоняя, обрывая друг друга, вызывая едкую сладкую печаль.
А когда закончил, поднялась буря аплодисментов.
— Изумительно! — не выдержала чувств Анна. И голос ее дрогнул от сердечного волнения, перехватившего горло. — Так точно и так красиво! Изумительно!
Она была так переполнена чувствами, что не могла спокойно сидеть. То крепко сжимала Лео руку, то хлопала в ладоши, то бралась за бокал с водой, то принималась повторять последние строчки, особенно поразившие ее:
— И чужая радость и беда, и мы для них — чужие навсегда![8]
Делая особое ударение на последнем слове — навсегда!
Лео следил за ней с улыбкой, но и с тревогой. Такой бурной реакции от своей сдержанной жены он не ожидал. Потребуются усилия, чтобы переломить ее настроение.
Наконец, певец оставил гостей. И Лео, видя глаза Анны, в которых стояли слезы, стараясь отвлечь ее, принялся весело описывать свои приключения в Японии в последней его поездке:
— Представь, Анна, меня встретил японец. Был он в европейской одежде… Знаешь ли, дорогая, что такие русские, как ты и твои родители, учили японцев, как носить новую одежду, как переодеться из кимоно в костюм и переобуться с колодок в башмаки? Не улыбайся, не улыбайся… Учили умению шнуровать ботинки, завязывать галстук… Так что по его виду я понял, что он человек богатый. Да к тому же немного говорит по-французски. И вот тут начались мои мучения. Он мне говорит, что у него есть замечательная знакомая. И начинает ее расхваливать… Такая красивая, такая чистая, вся в шелке и недорого… Я говорю, что мне не нужно дам, ни дорогих, ни дешевых, я хочу отдохнуть. А он, будто расстроился, загорячился и настаивает посмотреть… Что делать, иду следом за ним и думаю, что увижу сейчас гейшу в красном кимоно с широким поясом и причудливым бантом сзади… Я же француз… Даже вспомнилась фарфоровая кукла дамы в кимоно с изящно оттопыренными пальчиками, с пышной прической, украшенной цветами… Поднимаемся по лестнице, а мой провожатый все говорит о шелке, о чистоте. А когда подошли к двери, он распахнул ее и сказал:
— Это недорого и чисто, и вся в шелках.
И указал на стены, обитые шелком… Только тут я понял, о чем он мне говорил и отчего почти бранился за мои отнекивания…
Анна рассмеялась над рассказом Лео неожиданно легко, весело, по-детски морща нос и, не сдержавшись на последних его словах, даже прыснула от смеха в бокал с водой. Лео всегда нравилась ее веселость и заразительный, без оглядки, смех. Он залюбовался ею, как художник любуется своим полотном, и уже позабыл о своей идее, что певец, этот ценитель женской красоты, обязательно должен заметить среди гостей его жену. Теперь он рад был быть с ней наедине и вдосталь погреться в лучах их молодого счастья.
Певец подошел к их столику неожиданно, оборвав на полуслове Лео, с ласковой улыбкой, согнувшись пополам, поцеловал Анне руку.
— Я видел, мадам, как вы были взволнованы, растроганы моими песнями. Могу сказать точно — кто много перенес, пережил немало утрат и ужасы скитаний, мучений в тесных улочках города, тому понятно все, о чем я пою… Но полно. Судя по всему, вам нет теперь нужды плакать. Вы так пленительны, словно сошли с картины Ватто! Но нет, гора-аздо, гора-аздо лучше его красавиц…
Певец мельком взглянул на Лео и, словно только заметил, протянул ему для рукопожатия два пальца, но тотчас отвернулся, продолжая осыпать Анну комплиментами…
Возвращались уже по темным улицам, наперебой восхищаясь удивительно звездным небом. Лео, вспоминая протянутые ему певцом пальцы, смеялся:
— Если бы не его восторг тобой, Анет, я бы с большим удовольствием подал ему в ответ половину пальца. Но не решился… Я понимаю, что он не хотел видеть мужчину подле такой красавицы, но предложить два пальца человеку, выбравшему в его ресторане дорогие блюда, слишком мало и слишком невежливо… Все же мне нужно было дать ему половину пальца…
— Как это возможно дать половину пальца? — откровенно удивилась Анна.
— Да вот так, — Лео небрежным движением показал обыкновенный кукиш. И резко тормознул, едва свернул к воротам затаившегося в темноте в ожидании их особняка.
Круглая оранжевая Луна не в силах была осветить дорожку к дому через старый, разросшийся сад. Шли, чуть спотыкаясь, держась за руки, и Анна поймала себя на том, что улыбается. Улыбается просто так, в темноту. Улыбается, не боится всякую секунду, не тревожится в ожидании, что может вот-вот что-то случиться. Идет, улыбается, держа за руку мужа, и надеется, что не будет больше горевать, что за зимней стужей обязательно придет весна.
Только дождись…