К книге
Иван ВеликийГлава 11
52%
Глава 11
11

К Микуле еще раз пошёл на следующее утро, сразу после заутрени.

Руно с Федором довёзли меня до тына и остались при конях. Дальше я шёл через двор один. Разговор нужен был без свидетелей, и мои это хорошо поняли.

Плавки в этот день не было. Горн стоял холодный, и от него шел тот же запах что и вчера. Под навесом сушилась форма, укрытая рогожей, и под ней держали слабый огонь. Мужик сидел рядом на чурбаке и подкладывал по одному полену, не глядя. Он делал это, наверное, третью неделю.

Микула вышел ко мне от ямы, вытирая руки.

— Здоров будь, государь.

— Здравствуй, мастер.

— Наслышан я, чего ты вчера у князя просил.

— Наслышан, значит уже всё знаешь.

Он усмехнулся в бороду, в прожжённое место.

— Двор мой, а языки не мои. Мне к утру трое рассказали, и всякий по-своему.

Дальше он молчал и ждал, и я понял, что первым говорить придётся мне. Мне это было неудобно, но правильно. Мастер у себя дома, а я в гостях.

— Ставлю зимой в Москве избу, — сказал я. — Оружейную. Своё дело, при казне. Кузнецы у нас есть, а лить некому. Дай мне человека, кто в этом чего-то стоит. Кого сам назовёшь, того и возьму.

— Куземку возьми, — сказал он сразу.

Он это решил ещё до меня, ночью или утром, и ждал только, когда я договорю.

— Кто таков?

— На мехах старший. Двенадцатый год у меня. Плавку ведёт сам, металл чует, руки честные. Пьёт два раза в год, на Рождество и на Пасху, и оба раза по недели, — он подумал. — Ну так и ты его в эти дни и не трогай.

— Добро.

Он посмотрел на меня внимательно. Он ждал, что я стану выбирать, а я не стал.

Я и не мог. Сам же вчера сказал при всём столе: кого назовёт, того возьму. Слово это стоило мне ровно ничего, пока его говорил, и возможно дорого обойдется теперь.

— Только ты выслушай сперва, чего мне надо, — сказал я. — А после назовёшь снова. Может, того же, а может, другого.

— Говори.

Я стал говорить, и получилось у меня пространно и долго.

Мне нужен не литейщик. Его я и в Москве найду, плохого, но найду, а тверской его выучит. Мне нужен человек, который встанет над всем делом целиком. Над горном, над кузней, над закупкой, над людьми и сроками. Который будет знать, сколько железа пришло и сколько ушло, у кого какая работа и когда она будет.

— Так это приказчик, — сказал Микула. — Такого тебе на торгу дадут любого.

— Приказчик товар считает. А тут надо считать и понимать. Приказчик мне скажет, что полос вышло сорок. А мне надо, чтобы он сам увидел, что четыре из сорока никуда не годятся, и назвал почему.

Микула молчал.

— Сын мой льёт, — сказал он наконец, и сказал это ни к чему, просто как бы обмолвился. Потом помолчал и договорил: — Ты его над кузнецами ставить будешь?

Я ответил не сразу. Он думал про сына всё это время. С самого утра, а может, и со вчерашнего вечера. А Куземка был у него выставлен вперёд, как выставляют то, что не жалко.

— Не над кузнецами, — уточнил я. — Над делом. Кузнец кует, литейщик льёт, а порядок держит кто-то один.

— У меня его я держу. И над кузнецами не стою.

— У тебя один двор и двадцать человек. У меня будет не двор, а больше.

Микула покрутил головой, развернулся и туда-сюда прошелся под навесом и вернулся.

— Скажу прямо, государь, не обессудь. Ты у меня не человека просишь. Ты у меня литьё просишь.

— Прошу.

— Тверь тем и выше, что у неё льют. Куют везде. В Новгороде куют лучше нашего, я их работу видел, у них железо доброе и рука сухая. А льют на Руси тут, — он показал подбородком на яму. — Вон там. Больше нигде. Отдам тебе человека и через пять лет у тебя своё, и мы станем как все.

Он был прав целиком, и отводить тут было нечего.

— Станете, — сказал я. — Через пять или через восемь, а станете. Литьё я и без тебя заведу, только дольше и хуже, и первые пушки у меня порвёт, и людей побьёт. Ты своим отказом ничего не удержишь, мастер, только время выиграешь, а платить за это время будут мои литейщики своими руками.

— Твои и заплатят. Не мои.

— Мои, — согласился я, — только земля у нас одна.

Он посмотрел на меня, и было видно, что вот с этим он спорить не станет и что это ему не нравится.

Земля у нас сейчас была не одна, и мы оба это знали. Тверь стояла отдельным великим княжением, по договорным грамотам его князь мне брат, а не младший брат. Через двадцать восемь лет всё это кончится в три дня, и он этого не знает, а я знаю. Поэтому сказанное мною не совсем честно.

— И вот ещё что, — сказал я. — Кого ты мне дашь, за тем в Москве будет имя. Не своё, а в первую очередь твоё. Скажут: это тот, кто у Микулы Кречетникова учился. И через двадцать лет так скажут, и через сорок.

Микула ничего на это не ответил, но и отвечать было нечего. Он просто стоял и слушал, и я видел, что слушает он теперь иначе.

Тут я и спросил про колокол. Спросил не к делу, просто чтобы дать ему помолчать.

— Мне князь Борис Александрович сказал, ты у него двенадцатый год колокол на Отроч не перельёшь.

— Не перелью, — сказал он с удовольствием. Видно было, что этот разговор ему привычный и любимый.

— Отчего?

— Оттого что он звонит.

— Треснул ведь, — удивился я.

— Треснул, — сказал Микула. — Двенадцатый год трещина, и с трещиной он звонит так, что за реку слыхать. Я под ним стоял, слушал. Голос у него какой был, такой и остался, только гуще стал.

Он подошёл ближе.

— Ты пойми, государь, чего князь просит. Он просит: разбей и лей заново. А что выйдет, того никто не знает и я не знаю. Медь та же будет, олово тоже, форма моя, руки мои. А голос будет другой. Может хуже, а может лучше, но всё равно не тот. Один раз он такой вышел, и другого такого не выйдет никогда.

— Ты же мастер. Ты его сам и лил.

— Не я. Дед его лил, при Иване Михайловиче ещё, — он помолчал. — И я не знаю, чего он тогда сделал, чтоб так вышло. Он умер, и никому не сказал, и не потому, что таил. Он и сам не знал.

Вот тут надо было замолчать, и я сразу же это понял.

Он мне только что объяснил всё разом. И почему у него у каждой пушки своя куча камня. И почему записей нет. И почему он постится перед плавкой на первой седмице, хотя от поста до металла нет никакого пути.

Каждая вещь у них выходит одна и единственная. Хорошая или плохая, а одна. Повторить её нельзя, потому что никто не знает, из чего она вышла.

А я приехал сюда за тем, чтобы вещи повторялись.

— Ладно, — сказал я. — Так кого дашь?

Микула отвернулся и крикнул через двор:

— Митрея сюда.

Он пришёл от навесов, вытирая руки о передник, и я его узнал. Вчера он сидел отдельно от всех и вёл воск по готовому слою тонкой лопаточкой, поясок за пояском.

Вблизи ему оказалось лет восемнадцать. Ровесник.

Я его разглядывал, наверное, дольше, чем следовало. Отцовского в нём было мало, только руки, тяжёлые не по росту.

И тут у меня в голове само собой сложилось.

Дмитрий Микулин сын, тверской, литейщик, вторая половина пятнадцатого века. Изделий не сохранилось. Упоминаний нет.

Именных огневых мастеров этого столетия я знаю всех. Их можно пересчитать по пальцам одной руки, и Микула Кречетников там первый. Сына его в моей науке нет вовсе. Ни строки, ни клейма, ни ствола в музейной описи.

Что это значит, вариантов два. Либо он ничего не сделал. Либо сделал, и всё пропало, и никто не записал даже имени.

Третий вариант стоял сейчас перед ним и смотрел ему в лицо.

— Государь у меня человека просит, — сказал Микула. — В Москву. Избу оружейную ставить.

Митрей молчал.

— Пойдёшь? — спросил Микула и в его голосе прозвучали далекие приказные нотки.

Сын тверского мастера ничего не спросил. Он посмотрел на отца, потом на меня, потом опять на отца.

— Пойду, — спокойно и коротко сказал он.

И всё. Я же ждал другого: что он попросит день подумать, или скажет что-то про корм и место, или хотя бы про то, надолго ли. Митрей не спросил ничего, и по лицу его было видно, что он не пугается и не радуется, а стоит передо мною и прикидывает расклады.

Ему восемнадцать лет. При отце он на вторых ролях, и будет таким, пока отец работает, а работать Микуле ещё не один год. Потом двор перейдёт к старшему брату, а брат его старше на семь лет. Значит, почти гарантировано, что вторым он будет всегда.

Я этого вслух не сказал. Он сам всё прикинул, и посчитал за то время, пока отец договаривал.

— Одного мало, — сказал вдруг Митрей. — Мне бы Антипку.

— Это кто? — спросил я.

— Антип, — сказал Микула. — Шестнадцать ему. Сирота, при дворе у меня с малых лет. Работник средний, а памятлив, как не знаю кто. Скажешь ему раз, он через год повторит слово в слово. Митрей его при себе держит вместо записи.

— Возьму обоих.

Микула кивнул и посмотрел на сына так, будто хотел ещё что-то сказать, но не сказал.

— Мальчишка он у меня, — сказал он мне, уже когда я уходил. — Ты с ним построже. Он смирный, да упрямый.

Отпустить их мог только Борис Александрович. Люди были его, дворовые, и Микула тут решал не больше, чем решает старший в артели.

Я пошёл к нему тем же днём. Он выслушал и долго молчал.

— Своего дал? — спросил он наконец.

— Своего.

— Ишь ты, — сказал он, и я подумал, что он это говорит на всё подряд. Потом оказалось, что не на всё.

Он встал и прошёлся.

— Я у него двенадцать лет колокола прошу. Ты только приехал в город, и он тебе сына отдал.

— Я его не просил.

— Верю, — сказал Борис Александрович. — Тем и чудно.

Больше он к этому не возвращался. Отпускное слово дал при боярах, коротко, и велел записать в грамоту, что люди отпущены с его добра и держатся за московским государем. Грамоту писали при мне. Это была лишняя бережливость с его стороны, и я понял, зачем она: чтоб потом не говорили, будто московский зять свёл со двора людей тайком.

А после грамоты он дал мне то, о чём я не просил.

— Ты Волгою пойдёшь, — сказал он, не спросил, просто констатировал.

— Волгою.

— Дам суда. Три насада, и людей на них своих. До Углича доведут, а оттуда сами вернутся.

Я поклонился. Дар был дорогой и точный. Он давал мне четыре дня хода вниз по течению вместо восьми конных, и давал их так, что отказаться было нельзя.

И одно к этому прилагалось само. На своих судах со своими гребцами тесть отправлял со мной три десятка тверских ушей.

Он это знал, а я знал, что он знает. И мы оба ничего об этом не сказали.

Поезд я разделил накануне вечером.

Конные шли обратно тем же трактом, на Клин: большая часть сторожи, обоз, дары, поварня, коновязы и весь обоз. Повёл их Ощера, и очень охотно. Ему вода не нравилась, а на ней ему было ещё и нечего делать: сторожить реку с судна он не умел и не считал нужным.

Со мной водою шли человек пятьдесят. Челяднин, поп Селиван, который на воде повеселел и объявил, что от реки у него настроение лучше, Тучко, Кошкин, Руно, Федор и три десятка ближних, а еще двое тверских.

Кони уходили с поездом все. На трёх насадах коням места нет, а гнать их берегом отдельным табуном означало приставить к ним людей и потерять всю выгоду. В Угличе стоит государев двор, и при дворе стража, и при страже конюшня. Гонца я послал вперёд с вечера.

Своего каракового я отдавал последним и, честно говоря, отдавал с сожалением.

Насады стояли у берега ниже города, там, где выше по течению им не мешал мост. Судно это плоское, без киля, борта у него нашиты рядами по низкому днищу, отчего оно и зовётся насадом. Вёсел по восьми на сторону. Посередине мачта, или как сейчас говорят щегла, с прямым парусом, свёрнутым до поры. На корме кормчий при кормиле, рулевом кормовом весле. Он на судне главнее всех, включая меня, и это единственное место в моей нынешней жизни, где такой порядок никем не оспаривается.

Грузились долго. Рогожи, укладки, бочонок с водой, бочонок с квасом, сухари, соль, кречеты в клетках под навесом на корме. Кречетов я взял с собой, потому что везти их телегами по жаре было верной их погибелью.

Своих двоих мастеровых я увидел уже у сходней.

Митрей пришёл пешком, с одной сумой, и она была на удивление маленькой. Всё, что у него есть, он, видно, оставил дома, и оставил нарочно.

Антипа же привезли на телеге вместе с рухлядью. Он оказался рыжий, тощий и до того испуганный, что смотреть было неловко. Из Твери он не выезжал ни разу.

Провожать их пришли с литейного двора человек шесть. Куземка тоже пришёл, и я его наконец разглядел: мужик лет сорока, с красным лицом и белыми бровями, сожжёнными начисто. Он обнял Митрея и что-то сказал ему в ухо, и Митрей засмеялся. Микула провожать не пришёл.

Двое, вот и весь мой набор, те за кем я собственно и поехал в Тверь.

Я стоял у сходней, смотрел, как заносят на борт последние укладки, и думал о своих новых мастеровых. Восемнадцать лет и шестнадцать. Один должен знать металл, а второй умеет всё помнить.

С этими мне зимой надо поставить избу, в которой к осени должна быть изготовлена тысяча стволов ручниц.

Дарами мы с тестем обменялись накануне. Я привёз ему сорок соболей, две шубы и коня в наряде, а он мне дал панцирь фряжской работы, чашу и трёх кречетов с сокольником. Кречеты были хороши до неприличия.

Анастасия прислала Марье поставец с полотном и укладку с бабьим, чего я не смотреть не стал. Велела передать на словах, что молиться будет о лёгких родах. И чтоб после Госпожина дня (Госпожин день — Успение, пятнадцатое августа) в дорогу больше не ездила.

Михайла ко мне вывели снова, и он снова заревел. На этом мы с ним и расстались.

Оттолкнулись шестами в шестом часу утра. Гребцы разобрали вёсла не сразу и первые полверсты шли лениво, вразнобой, пока кормчий не сказал им сзади что-то короткое, чего я не разобрал. После этого пошли ровно.

Холмский провожал нас берегом.

Он мог проводить до пристани и на том кончить, и никто бы не сказал ни слова. Но он взял два десятка своих и поехал вдоль реки.

Первые вёрсты мы шли рядом. Река тут широкая и тихая, берег правый высокий, и всадники по нему шли вровень с нами, то показываясь, то пропадая за ивняком. Потом берег стал круче, тропа ушла в лес, и мы их потеряли.

К вечеру дошли до Городни.

Городок стоит на высоком правом берегу, над самой водой, и виден с реки задолго. Валы старые, оплывшие, тын по гребню новый. Над валами белая церковь, и белая она по-настоящему: камень, а не дерево под известью. Внизу у воды пристань, амбары, лодки, сети на кольях.

Каменная церковь в тверском городке в полтораста дворов это очень дорого, и поставлена она была не от богатства, а от того, что здесь проходит вся тверская вода и здесь берут мыт.

Стали на ночь под берегом. Костры развели наверху, на выкошенном лугу, гребцы и мои отдельно.

Холмский спустился к нам, когда уже темнело. Кольчугу он не снял и по такой жаре. Снимать её при мне он не стал бы ни за что.

— Дальше вода наша до Калязина, — сказал он, — а за ним ваша. Провожать тебя туда нужды нет, государь, да и охоты у меня нет: там уже не моё дело.

— И на том благодарствую, князь. Хорошо проводил.

— Кормчий у тебя добрый. Его слушай, а не своих.

Он поклонился и пошёл вверх по тропе к коням.

Даниил Дмитриевич Холмский. Лет через пять он уедет служить в Москву, и об этом отъезде будут говорить долго. Потом будут Казань, Шелонь, Новгород и Угра. Но это в истории какую я знаю, а у меня теперь есть сомнения что сейчас оеа будет именно такой.

Ничего я ему Холмскому не сказал. Приманивать чужого воеводу зятю на выезде из гостей нельзя. Да и незачем: он приедет сам, и приедет по своей причине, которой пока нет.

Ночью я вышел из шатра и постоял над водой. Река шла чёрная, широкая, и от неё тянуло холодом, которого днём не было и в помине.

Наутро пошли дальше, и день этот был длинный.

На воде время идёт не так. В седле его размечает работа: шаг, рысь, привал, перековка, снова шаг. Здесь работы у меня не было никакой. Гребцы гребли, кормчий правил, кречеты сидели под навесом, берега шли назад.

Я спросил кормчего, сколько мы делаем в сутки. Он подумал и сказал, что до Калязина два дня, а до Углича три, но верстами он не считал и считать не умеет. Расстояния здесь меряют днями пути, и это не от простоты. Верста по реке ничего не значит, потому что река петляет, а день значит всё, потому что от дня зависят корм, ночлег и то, успеешь ли до ледостава.

Часу во втором я позвал Митрея на нос.

Нос у насада тупой и широкий, там сложены запасные вёсла и лежит якорь. Гребцы сидели у нас за спиной, ближние сажени в двух. Чужие тверские. Говорить приходилось вполголоса и через плечо, и это было даже к лучшему: то, что я собирался сказать, в полный голос и не говорят.

Митрей на воде оказался спокоен. Он вырос на Волге и на реку не смотрел вовсе, как не смотрят на двор, по которому ходят каждый день. Антип с самого утра сидел у мачты, вцепившись обеими руками, и всё смотрел за борт.

— Скажи мне вот что, — начал я. — Ты мастер и мастеров сын. Какое оружие лучше всех? Не какое есть. Какое ты сам хотел бы сделать, если б тебе дали всё.

Он посмотрел на меня с недоверием. Такого у него, надо думать, никто не спрашивал никогда.

— Пушку, — сказал он.

— Какую?

И он стал рассказывать, и рассказывал долго.

Пушку он хотел большую. Не осадную дуру, какие бьют по стенам с трёх шагов и разрываются на четвёртом выстреле, а такую, чтоб и стену била, и жила. С поясами, с ушами, с надписью по кругу. Металл он к ней уже придумал. Колокольную медь считал негодной. Про олово говорил, что кладут его мало, потому что дорого, а класть надо сколько надо.

Я слушал и не перебивал.

— А ручница? — спросил я между делом.

Он фыркнул.

— Ручница что? Тот же тюфяк, только малый. Игрушечный.

Слово в слово. Он даже не заметил, что говорит отцовским голосом.

Я отметил это и промолчал.

— А у меня мечта другая, — сказал я. — Слушай.

Мне нужна ручница, в которой весу не больше полупуда. Чтобы воин нёс её на плече весь день и к вечеру не бросил. Чтоб длиной она была примерно в три четверти роста.

— Чьего роста? — спросил Митрей.

— Хороший вопрос, — сказал я. — Вот с него и начнём.

Дальше. Чтоб ствол не разрывало на двадцатом выстреле. И чтоб двойной заряд зелья при нужде держал, потому что рано или поздно кто-нибудь его насыплет вдвое, со страху или сдуру.

Чтоб пуля от одной такой ручницы подходила к другой. Чтоб каким зарядом ты снаряжаешь одну, таким и все прочие снаряжались. И чтоб две ручницы одним зарядом и одной пулей били одинаково.

Он сидел молча и смотрел на воду.

— Не бывает, — сказал он наконец.

— Чего не бывает?

— Так не бывает, государь. Стволы куют по одному, на оправке (оправка — железный стержень, на котором сваривают трубку ствола). У каждого своя рука и свой молот. Два одинаковых не выйдут. Хоть ты что делай, не выйдут.

— А то я не знаю, — сказал я. — Ты думаешь, я тебя зачем беру? Чтоб ты мне одинаковые сделал.

Он повернул голову. Зачем мне это надо, я ему сказал тут же и самыми простыми словами.

Затем, чтоб я мог поручить хоть бы и ему взять десяток моих воинов, любых, каких он сам отберёт. И чтоб он за месяц выучил их стрелять в Москве. А я в это время учил бы других, например, в Нижнем.

И чтоб когда его десяток и мой десяток встретились, выучены они были одинаково. Чтоб я знал, что люди мои хороши что в Москве, что в Нижнем. Так земле хорошо будет. И мне как князю тоже хорошо.

— За это я тебя награжу, Митрей Микулин сын. И не кормом. Серебром.

Он помолчал ещё сколько-то. Вёсла за спиной ходили ровно, и под этот стук молчать было легко.

— А как же ты мне то серебро положишь, государь, если я человек князя Бориса?

— А ты сначала сделай мне эти стволы, и сам увидишь. То не твоя забота, Митрей. Только я слов на ветер не бросаю. Что обещано, то сделаю. Если и ты сделаешь.

Он кивнул и дальше сидел уже совсем молча, и я его не трогал. Думаю Митрей меня пока не понял, ему понятны только стволы.

Пока меры нет, каждый мастер говорит на своём языке, и переводчика между ними нет. Одинаковая пуля и одинаковая мера зелья это первые два слова общего языка. Всё остальное вырастет из них, и вырастет само.

К вечеру мы стали под пустым берегом, где не было ни деревни, ни пристани, только луг и старая гарь позади. Гребцы сварили кашу и легли под судами. Селиван отслужил вечерню на берегу, и все стояли во время службы.

Антип за весь день не сказал никому ни слова. А когда сходили на берег, он спрыгнул первым и постоял на земле, переминаясь, будто проверял, тут ли она.

Я долго не спал. По-хорошему надо, чтобы и запчасти от одной пищали подходили к другой. Чтобы разобрать десять пищалей, перемешать части на столе, а потом собрать заново.

Но это, увы, сейчас совершенно ненаучная фантастика. Такого уровня технической культуры ждать надо ещё не одну сотню лет. Так что «напильником» подгонять всё вручную, конечно, придётся.

Но и без этого с одной унификацией по калибру и характеристикам мои ружья уже будут лучшими в мире. И достаточно долго, по крайней мере этого времени должно хватить на воплощение в жизнь всех моих планов.

В перерывах между размышления об оружии и разговоров со своим будущим оружейником я какое-то время потратил на обозрение волжских берегов меж которых мы плыли и несколько раз прогулялся по прибрежным лугам, специально выбрав те, где было много полевого клевера, который был скошен на сено.

Местами отаву уже вполне можно косить по второму разу, но меня интересовало в первую очередь другое. Для задуманных мною преобразований в сельском хозяйстве нынешнего пятнадцатого века мне будут нужны семена клевера и желательно сразу же побольше. И поэтому я прогулялся на лугам, чтобы понять можно ли их собрать на отаве.

Предыдущая главаГлава 11 из 21Следующая глава