Я просыпаюсь.
Снова.
Это значит, что я все еще жив. Не скажу, что я в восторге от этого.
Лежу в постели еще несколько минут, мои глаза закрыты. Я больше не жду, что открою их и увижу свет, это было бы слишком глупо после года и девяти месяцев кромешной тьмы.
Просто привычка.
Когда я только потерял зрение, я всегда так делал – лежал в постели и надеялся, что вот сегодня все точно станет иначе, что это гребаная ошибка, ночной кошмар. Это не может происходить наяву, только не так, не со мной.
Конечно, все это бред. Как был слепым, так им и остался.
Но это уже что-то вроде каждодневной рутины, небольшого ритуала. У меня осталось не так много вещей, которые я могу делать самостоятельно, не прибегая к чьей-то помощи. Лежать в постели, словно идиот, не открывать глаза и надеяться на чудо – одна из них.
– Проснулся, сладенький? – в комнату врывается небольшой ураган по имени Мия.
Она никогда не стучит. Наверное, считает, что личное пространство – это просто чья-то глупая шутка.
– Доброе утро, – я пытаюсь отвечать вежливо, но сегодня я не в настроении. Голова раскалывается, а во рту сухо, как будто я прикончил бутылку виски вчера вечером.
Но я не хочу ее обижать.
Мия работает медсестрой в лечебнице «Хепн», где я торчу уже полтора года.
У нее высокий голос, и она всегда веселая. Я думаю, что ей около пятидесяти. Разумеется, я не спрашивал об этом, у дам неприлично узнавать о возрасте, но все в ней – манера общения, выражения, постоянные попытки заботиться обо мне – говорит о том, что она уже давно не молодая девчонка.
– На улице сегодня отличная погода.
Звук отодвигающейся шторы раздражает меня каждое утро. Зачем делать это снова и снова? Мне все равно, будь там снег, дождь, солнце, да хоть потоп – я этого не увижу.
Моя первая медсестра тоже постоянно настаивала на том, что я должен гулять и посещать местные мероприятия, что я не могу запереться в четырех стенах.
Конечно. Попробуйте мне запретить.
Но я сдался достаточно быстро, потому что просто сидеть на стуле в полной темноте и тишине – очень малопривлекательное и нудное занятие.
Это ничем хорошим не закончилось.
Помню, как в баре я выпил пару бокалов виски, а потом не смог дойти до палаты. У меня резко повысилось давление от алкоголя. Меня нашли через несколько часов, я лежал в одном из больничных коридоров.
В бассейне я поскользнулся и едва не разбил себе голову. Я растерялся, когда попал в незнакомое помещение, поэтому не смог вовремя сориентироваться и ухватиться за перила.
Еще здесь есть кинотеатр. Думаю, не нужно объяснять, почему я там не бываю.
День за днем я выполняю только простые и понятные действия, к которым успел привыкнуть за эти полтора года. Все новое пугает меня, я не хочу выглядеть идиотом или просить кого-то о помощи. Не хочу, чтобы меня водили за ручку, как маленького мальчика.
Я понимаю, что Мия так просто не отстанет, поэтому открываю глаза и сухо отвечаю:
– Прекрасно.
Я вижу туман – густой, молочный. Так бывает иногда, и это еще одна шутка моего мозга или этой болезни.
Когда я перестал видеть, перед глазами была лишь тьма. Она плела свой кокон, в ней невозможно было разглядеть ничего, даже силуэтов. Но когда впервые случилось это, я спрыгнул с кровати и начал кричать. Я смеялся и плакал. Думал, что иду на поправку.
Впервые я увидел туман еще дома. Я до смерти напугал маму. Она прибежала уже через три минуты из другого крыла поместья.
Мне казалось, что я могу различать тени и видеть очертания предметов, но, конечно же, это все чушь полная. Просто иллюзия в моем мозгу. Ничего я не видел.
Я стараюсь не расстраиваться, если это происходит вновь, но все равно каждый раз мое горло сжимается, а сердце бьется чуть чаще.
И я ненавижу ту надежду, что вспыхивает во мне, всей душой.
– Ну же, поднимайся, – настаивает Мия и поправляет подушку под моей головой.
Я знаю, что она невысокого роста и что она немного полная. Иногда она задевает бедром или животом мое плечо, когда пытается поднять меня с постели или, наоборот, уложить спать.
Я никогда не просил ее об этом, мне не нужна ее забота, просто Мия – единственный во всей больнице человек, который не бежит от меня как от чумы.
За полтора года у меня сменилось несколько медсестер, но Мия – самая стойкая. Она терпит мой отвратительный характер и мое плохое настроение. А еще у нее отличное чувство юмора, она умеет подколоть, поэтому я позволяю ей нянчиться со мной.
Однажды она сказала, что у нее был сын, но он умер. Она сказала, он был похож на меня.
– Дай мне еще пять минут. – Я снова закрываю веки, хотя в этом нет никакой практической пользы.
– Ты говорил это пять минут назад. – Она недовольна мной, и я нехотя поднимаюсь с постели. Пытаюсь всем своим видом показать, что не хочу этого делать, но на Мию никогда не действовали мои уговоры или ругань.
Я иду к раковине, включаю воду, выдавливаю зубную пасту на щетку.
По палате я хожу без трости уже давно – здесь все и всегда стоит на своих местах. Я могу безошибочно определить, где и что находится. В своей комнате я чувствую себя нормальным, я могу передвигаться без гребаной клюшки или посторонней помощи. Это мое убежище. Я могу не выходить отсюда неделями и делаю это, лишь когда Мия начинает кричать и ругаться.
Она говорит, мне нужен свежий воздух. А я считаю, что мне лучше сдохнуть.
Я ополаскиваю лицо и тянусь к полотенцу справа. Безошибочно нахожу его с первого раза. Я вытираюсь и расчесываю волосы.
Я знаю, Мия все еще здесь: я не слышал скрипа двери, но она молчит, и я напрягаюсь. Обычно она трещит без умолку, заполняя тишину палаты бессмысленными сплетнями и новостями о людях, которых я даже ни разу не видел, но сегодня что-то не так.
– В чем дело? – Я опираюсь на раковину и сгибаюсь над ней. Пытаюсь закрыть Мии обзор собственным телом, чтобы она не заметила, как сильно я сжимаю края умывальника.
Мне страшно.
– Доктор Джонас хотел поговорить с тобой, Уильям, – ее голос тихий и глухой. Он больше не звенит подобно колокольчику. Я знаю, что она тоже напугана.
Доктор Джонас гребаный садист.
В лечебнице «Хепн» есть разные, самые своеобразные методы лечения. Он испробовал на мне практически каждый из них.
Вначале меня пичкали таблетками, о действии и предназначении которых мне никто и ничего не сообщил.
Я чувствовал себя либо слишком спокойно, либо чересчур возбужденно, а порой мне казалось, что зрение возвращается, но я вижу чертовски странные вещи.
Джонас объяснил, что это лишь галлюцинации и мозг реагирует на раздражители, а значит, не все потеряно.
Затем в ход пошел гипноз. Ничего не менялось, но Джонас говорил каждый чертов раз, что видит положительную динамику. Хоть кто-то из нас.
В меня вливали отвары исландских трав, погружали в ванны с кипятком и льдом. А Джонас все говорил, говорил и говорил. Он любит беседовать, особенно на наших сеансах, а как по мне – это пустая трата времени.
Спустя несколько месяцев я будто и вправду начал различать силуэты. Зрение возвращалось обрывочно, вспышками, оно все еще было очень и очень замутненным, едва прояснявшимся, но все-таки.
Не знаю, что пошло не так. В один из дней я просто проснулся, и моя тьма вновь вернулась. Я разгромил палату и накричал на какую-то женщину из персонала, что первой попалась под горячую руку. Наговорил множество ужасных вещей, если честно.
Но она не смогла бы понять, и никто не сможет, каково это – ухватиться за слабый проблеск надежды и вновь его потерять.
Но я слышал разговоры в коридорах. Знал, что Джонас смог помочь многим людям. Пациенты выписывались из «Хепна» один за другим после реабилитации.
После того случая Джонас и настоял на переходе к более решительным действиям. Он убедил меня, что прогресс уже случился однажды и все можно вернуть. Нужно лишь сменить тактику.
Первой была ЭСТ[7], так эту процедуру называла моя прежняя медсестра.
Иногда ночами я будто снова ощущаю спиной холод кушетки. Я двигаю запястьями, чтобы убедиться, что они не привязаны. Я будто издалека слышу свой истошный крик.
Кажется, я плакал тогда.
Точно плакал. Разрыдался, как какой-то щенок. Знаете, какой звук в мире самый отвратительный? Это хруст собственных позвонков.
Но Джонас не сдавался, и я тоже.
Несмотря на ледяной пот, который градом катился по моему затылку в ночь перед каждой процедурой. Несмотря на жуткие головные боли и спазмы по всему телу после. Несмотря на привкус крови и желчи во рту, к которому невозможно привыкнуть.
Однажды я уже увидел, на что он способен, и с упорством и тупостью, присущими лишь влюбленным и безнадежно больным, я соглашался на любое его предложение, на любой новый метод.
Хотя, строго говоря, выбора у меня никогда не было.
Тот месяц я помню плохо. Из-за постоянных сеансов я едва стоял на ногах. Пришлось закончить раньше – мама вовремя вмешалась.
Возможно, эксперимент бы удался и я бы прозрел. А может быть, я умер бы прямо там, на процедурном столе.
Уже не знаю, чего хочу.
Я больше не могу так жить – это просто существование, но покончить с этим у меня не хватает смелости. И еще мне жаль маму. Она не вынесет.
– Хорошо, – отвечаю и провожу языком по пересохшим губам. – Во сколько я должен быть у него?
– Он сказал, что зайдет к тебе, – ее голос срывается на последнем слове. Очевидно, здесь что-то не так.
Джонас никогда не приходит сам.
Возможно, он скажет, что все это больше не имеет смысла, что я никогда не смогу видеть и меня бессмысленно держать в лечебнице, хотя моя мать переводит за лечение сумму, вдвое или втрое превышающую нужную. Только полный идиот станет рубить сук, на котором сидит.
Но опять же – доктор Джонас никогда не отличался адекватностью.
Он появился в нашем доме в ноябре пятьдесят девятого, после моего восемнадцатого дня рождения.
На тот момент я не видел почти полгода. Мама была в отчаянии. Все осложнялось тем, что она не покидала пределы поместья – гребаный домашний арест, а я уже не мог обслуживать себя сам.
Доктор Джонас пришел в тот день, когда я впервые накричал на нее. До сих пор считаю это самым отвратительным своим поступком.
Раздражение копилось уже давно. Ни один врач не мог мне помочь или хотя бы поставить диагноз. Я понимал, что не имею права впадать в истерики, что должен поддерживать маму, как единственный мужчина, глава семьи, но я сорвался и устроил скандал.
Меня раздражало ее вечное желание говорить о моих чувствах. Как я? Не болит ли моя голова? О чем я думаю? Есть улучшения? А сегодня? Сейчас?
Я хотел кричать, раздирая горло, о том, что моя жизнь кончена. Я пытался дать ей понять, что моя головная боль не имеет ровным счетом никакого значения, если я все равно не вижу.
Но я сидел в ее компании напротив камина каждый вечер, потому что боялся оставаться наедине с самим собой, и отвечал:
– Спасибо, нормально, я чувствую себя лучше.
В тот день я попросту не выдержал. Никогда не думал, что чья-то забота способна быть настолько удушающей. Ее слова о том, что все будет хорошо, послужили спусковым механизмом на револьвере.
Я говорил ей об этом сотни раз, просил не утешать меня, не произносить всех этих банальностей… Теперь-то я понимаю, что она повторяла их больше для себя, успокаивала себя саму.
Когда в дверь постучали, я уже молил о прощении. Я всегда быстро отхожу, когда дело касается моей мамы.
Мужчина представился директором клиники в Исландии. Лечебница «Хепн», которая специализируется на сложных случаях самой разной направленности. Он сказал, что услышал о нашем несчастье от коллеги.
Пока мама сомневалась и задавала десятки вопросов, я нащупал ручку и поставил свою подпись на договоре, который Джонас положил перед моим носом, предварительно сообщив об этом. Сукин сын как будто знал, что я уже на грани, что я не откажусь.
Когда он ушел, мама заперлась в спальне и долго плакала. Я просидел под ее дверью около трех часов, может, больше. Она сказала, что нельзя ему доверять, пока мы не наведем справки, что я не могу вот так взять и уехать на неопределенный срок неизвестно куда, ведь она не поедет за мной. Ей нельзя не то что выезжать из страны, даже выходить из дома.
Но мама прекрасно понимала, что это наш единственный шанс. Пусть призрачный, пусть небольшой, но он есть. Потому что никто бы не приехал спасать меня, мы никому не нужны.
Через две недели я собрал чемоданы, и Джонас привез меня сюда.
– Уильям, – слышу шепот Мии. Я крепко задумался, но она все еще здесь. Ждет. – Ты хочешь поговорить об этом?
– Нет, – отвечаю резче, чем следовало. – Нет, Мия. Я не хочу говорить сейчас. Оставь меня, – я слышу ее тихий вздох и добавляю чуть мягче: – Пожалуйста.
Когда за Мией закрывается дверь, я зажмуриваю глаза и тру переносицу. Я соглашусь на что угодно, лишь бы не уезжать отсюда. Я знаю, что в Уоррингтоне не останется ни единого шанса на излечение. Сам я уже почти не верю в успех всей этой затеи, но мама еще надеется. Я не хочу, чтобы она наблюдала за тем, как я медленно схожу с ума, запершись в четырех стенах.
К черту это.
Сажусь за стол и достаю новый хрустящий больничный бланк. Сворачиваю бумагу сначала по диагонали и провожу ногтем по сгибу, чтобы он стал четче. Затем еще один загиб, но уже с другой стороны.
Мои пальцы ловко справляются с бланком, превращая его в бумажного дракона.
За полтора года, что я здесь провел, я сделал сотни таких драконов и птиц. Это помогает отвлечься.
Сначала я выкидывал их в мусорное ведро сразу после того, как мастерил. Так было до того, как появилась Мия.
Она отчитала меня и сказала, чтобы я не вздумал больше так делать. Она считает, что мне особенно хорошо удаются большие птицы, но я понятия не имею, говорит она правду или просто хочет поддержать – я ни разу их не видел.
Теперь все мои драконы и птицы аккуратно расставлены на стеллаже для книг. Он пустовал все это время по очевидным причинам.
Оригами – так это называется.
Я научился этому у Йонаса, бывшего пациента клиники. Он лечился здесь полгода, мы поступили в один день, и это был единственный человек, не считая Мии, с которым я мог разговаривать, не раздражаясь, дольше пяти минут.
Не то чтобы я хотел завести здесь новые знакомства или друзей. Вообще-то, я планировал не выходить из своей палаты до тех пор, пока Джонас не придумает, как вытащить меня из этой задницы.
Но время шло, а прогресса все не было.
Возможно, мне было бы легче привыкнуть, если бы лечебница «Хепн» специализировалась только на проблемах зрения, но здесь были разные пациенты с самыми странными диагнозами. Я тут один слепой.
Здесь хороший персонал, и иногда я сталкиваюсь с другими пациентами. Все они относятся ко мне доброжелательно, предлагают помощь, но я всегда отказываюсь. Я не вижу выражения их лиц, но кожей чувствую жалость. Такой молодой, а уже калека.
Мне известно это и без них. Уж лучше я посижу в своей палате, а в моей коллекции станет на одного бумажного дракона больше.
– Уильям, добрый день. Я могу войти?
Я слышу голос Джонаса, и мои руки начинают потеть. Я вытираю их о штанины и снова облизываю пересохшие губы.
– Здравствуйте. – Я слышу, что он отодвигает стул напротив меня. Ножки скрипят о паркет.
– Как ваше самочувствие?
Я ненавижу, когда он спрашивает очевидные вещи. Вопросы, на которые он прекрасно знает ответ. Я едва сдерживаюсь, чтобы не съязвить: «хреново, я все еще слепой».
– Нормально, – лгу я.
– Мия говорит, что вы не выходили на улицу уже три недели. У вас очень бледный цвет лица, Уильям.
– Если бы это было моей единственной проблемой, я был бы невероятно счастлив, – я не выдерживаю и грублю. Прекрасно понимаю, что он вправе вышвырнуть меня отсюда в любой момент, но ничего не могу с собой поделать.
– Как раз об этом я и пришел поговорить, – его голос спокойный и монотонный. Как будто бы он рассказывает о погоде, а не выносит мне приговор. – Ничего из того, что мы уже успели опробовать, больше не действует на вас. Динамика нулевая.
– Я заметил, – сухо отвечаю я. Чувствую, что он улыбается.
– Я знаю, что вы ни с кем не общаетесь, кроме Мии, и я уверен, это только потому, что она очень настойчивая женщина. – Не могу не ухмыльнуться. Это чертовски верное определение. – Вы не разговариваете с другими пациентами и не выходите на улицу.
– Я приехал сюда не на летние каникулы, доктор, – огрызаюсь я. – Мне не нужна компания или советы. Я просто хочу, чтобы вы делали свою работу. Кажется, моя мать платит достаточно денег, чтобы вы не прекращали пробовать.
– Очень многие проблемы можно уладить деньгами, Уильям, – говорит Джонас с издевкой. – Многие, но не все. Вы еще не поняли этого спустя почти два года болезни?
– К чему вы клоните? – я знаю, что вот-вот перейду черту. Или уже ее перешел. Не хочу, чтобы он гнал меня. Я привык к своей палате и к Мие. Если я буду рядом с мамой, она станет страдать только больше.
– Я могу держать вас здесь вечно, но вопрос в другом: нужно ли это вам?
Я теряюсь на мгновение, отчаянно ищу подходящий ответ.
– Вы хотите, чтобы я уехал? – в моем тоне проскальзывают панические нотки. Я готов умолять его, если понадобится, чтобы он позволил мне остаться.
Да, мне осточертела эта клиника. Здесь я не живу, а просто существую, но у меня не хватает смелости покончить с этим самому.
– Признаюсь, что рассматривал такую возможность, – произносит Джонас, и мои плечи напрягаются. – Есть люди, которые нуждаются в моей помощи намного больше, чем вы. Они наверняка вели бы себя куда благодарнее и сговорчивее вас, это точно. Но…
Он замолкает. С каждой секундой промедления тошнотворный страх окутывает меня все больше.
– Но? – переспрашиваю его, этот разговор вполне может довести меня до нервного срыва.
– Остался еще один вариант. Способ, который я откладывал на самый крайний случай. И что-то подсказывает мне, Уильям, что время пришло. – Вот сейчас и откроются все карты. Я узнаю наконец, что меня ждет. – Я бы хотел предложить вам небольшой эксперимент. Операция на мозге.
– Я думал, у меня проблемы со зрением, а не с головой, – пытаюсь отшутиться, но голос срывается.
– Не совсем так, – отвечает он мягко. Джонас только что назвал меня психом, произнеся это самым ласковым и сладким голосом. – Я наблюдал за вами все это время и выяснил одну интересную закономерность: ваше физическое состояние напрямую зависит от вашего настроения. Упадок сил, головные боли, приступы тошноты – все это происходит, когда вы злы и агрессивны. Дело не в вашем зрении, Уильям. Дело в вашем мозге.
Я слышу в его голосе нервное возбуждение. Интересно, он всегда радуется, как больной маньяк, когда выпадает шанс порезать кого-то на лоскуты?
– Я… я не понимаю, – ненавижу чувствовать себя слабым и беспомощным. Перебираю пальцами ткань больничной пижамы под столом, чтобы как-то занять руки.
– Я думаю, все дело в том, что в вашем мозге нарушена нейронная связь. Исправив это, мы сможем вернуть вам зрение. Эта операция проходит достаточно легко. – Мое дыхание учащается, я чувствую каплю холодного пота, стекающую по моему лбу. Джонас растягивает слова, лениво и безучастно. – Мы возьмем острый предмет с зауженным концом. Знаете, он чем-то напоминает нож для колки льда. И приставим его к кости вашей глазной впадины. Чтобы ввести инструмент, потребуется один точный удар молотком. Острие войдет в ваш мозг, достигнет лобной доли, и я проверну его один раз. Вот и все. Как я и сказал, операция простая.
Во рту появляется много слюны. Мое горло сжимается, я чувствую, что меня вот-вот стошнит. Представляю, как острый нож для колки льда входит в мой череп. В голове крутятся десятки вопросов.
– Вы сказали про эксперимент. – Я сглатываю и впиваюсь в бедра мокрыми от пота руками, пытаюсь подавить тошноту. – Это может не сработать?
– Скажем так… – Он ухмыляется. Этот ублюдок смеется надо мной. – Шансы пятьдесят на пятьдесят.
– Что будет, если у вас не выйдет? – Раздражает, что приходится вытягивать из него все клещами. Но это доставляет ему извращенное удовольствие – вызывать в людях самые разные эмоции: от страха и отвращения до фанатичной, слепой любви.
Если бы я не знал его полтора года, то уже бежал бы прочь из этого места. Но я успел изучить его за это время – доктор Джонас гений. А даже если бы он не был таким, мне плевать. Мне некому помочь, кроме него.
– Если у меня не получится, вы умрете, – сухая констатация факта.
На меня словно выливают ведро ледяной воды, становится трудно дышать. Я знаю, я думал об этом много раз, но слышать это от другого человека иначе. Как будто все мои размышления превращаются разом в неопровержимый факт – другого выхода нет.
– Я могу отказаться? – уточняю на всякий случай. Ищу пути к отступлению, если вдруг струшу в самый последний момент.
– Конечно, – отвечает Джонас. От напускного великодушия в его тоне воротит. – Я ни к чему вас не принуждаю. Вы вольны уехать отсюда, когда пожелаете. Но подумайте, Уильям, – говорит он, – чем вы рискуете? Потерять жизнь, которая давно не имеет для вас никакой ценности? Вы ведь заперты в этой комнате по собственной воле. Внутри своей головы. Вам нравится это?
Я понимаю, к чему он клонит. Лучше умереть, чем жить так. Для человека, который должен помогать другим, он очень жестокий и прямолинейный. Но какой бы отвратительной ни была его последняя фраза, я знаю, что он говорит правду.
– Ваша мать страдает, пока страдаете вы. Позвольте ей почувствовать облегчение.
Он забивает последний гвоздь в крышку моего гроба. Джонас говорит так, будто уже хоронит меня. Как будто я соглашаюсь на добровольную эвтаназию, но он знает, на что давить. Знает – мама единственное, что у меня есть. Я не хочу, чтобы ей было плохо.
– Когда вы хотите провести операцию? – мой голос глухой и тихий. Я уже все решил для себя.
– Через две недели, – говорит Джонас. – Если вы согласны, мы проведем необходимые исследования и прооперируем вас через четырнадцать дней.
Я киваю. Уверен, что он внимательно наблюдает за мной.
Джонас молча поднимается со стула, и я слышу скрип открывающейся двери.
– Да, Уильям, – произносит он, – еще кое-что. Думаю, будет лучше, если вы не станете волновать Викторию. Это ни к чему. Вы уже давно совершеннолетний и сами можете принимать решения, которые касаются вашего здоровья. Жду вас завтра у себя в кабинете.
– Хорошо, – соглашаюсь я.
Джонас закрывает дверь, а я остаюсь один.
Знаю, почему он оговорился по поводу матери. В прошлый раз она сорвала его грандиозный план по превращению меня в овощ. Только Виктория Мария Кросби может устроить громкий скандал в письме. Я очень боялся, что мама примчится сюда из Лондона, нарушив этим условия своего домашнего ареста. Это никому бы не помогло.
Но теперь уже все решено. Либо я снова буду видеть, либо меня не станет.
До моей операции четырнадцать дней.
– И что же? Ты согласился? – Мия ходит вокруг меня и причитает. Уже жалею, что рассказал ей про операцию, но она примчалась сразу после того, как ушел Джонас, а мне необходимо было с кем-то поделиться.
– У меня был выбор? – пытаюсь звучать безучастно. Так, если бы мне было глубоко плевать на происходящее. Но кончики моих пальцев ледяные, и волоски на руках стоят дыбом.
Я боюсь.
– Выбор есть всегда, Уильям, – отвечает Мия. – Но я не буду тебя отговаривать, если ты уже все решил.
– Спасибо, – я вру, потому что на самом деле всей душой желаю лишь одного: чтобы кто-то сказал мне, что я совершаю ошибку, чтобы пообещал, что все пройдет.
Мне не хватает мамы.
– Давай пройдемся, сейчас отличная погода. – Она пытается поднять мне настроение своей суетой, но это не работает. Я слишком погружен в свои мысли.
– Не хочу.
– Ради всего святого, – сокрушается Мия. – До твоей операции две недели, ты собираешься провести их здесь?
– Именно это я и планировал, – киваю и ухмыляюсь. Знаю, что вывожу ее из себя своей упертостью.
– Ты невыносимый мальчишка, – она фыркает и продолжает отчитывать меня. Я лишь улыбаюсь, мне будет ее не хватать, когда… когда все это закончится. Так или иначе. – Позовешь меня, когда понадоблюсь, – говорит Мия и закрывает за собой дверь.
Рядом с моей кроватью есть небольшой звонок. Кнопка, на которую я могу нажать, и здесь появится кто-то из персонала. Я пользовался ей всего пару раз за все полтора года, когда череп разрывался так, что я уже не мог выносить этого.
Головными болями я никогда прежде не страдал, они начались только летом пятьдесят девятого. Такие резкие и сильные, что перед глазами плыли белые круги. Эти ощущения можно сравнить с ездой на машине с заляпанным лобовым стеклом.
Я жмурился, часто моргал, выпивал очередные таблетки, которые тайком стащил из маминой комнаты, и все приходило в норму.
Я окончил Итон и приехал на летние каникулы тогда. Впереди меня ждали три месяца скучных приемов, визитов и встреч с друзьями отца, а после отъезд в Оксфорд.
В Уоррингтон я возвращался без особой охоты уже давно.
Маленький городишко, три замызганных паба. Развлечения, которые могут привести в восторг разве что детей. Я с удовольствием остался бы в Лондоне, но дома меня ждала мама, я не мог ее подвести.
Я не хотел лишний раз тревожить ее своими проблемами. В те дни на заводе случилась крупная авария, и отца взяли под стражу. Мама владела частью акций чисто номинально, ведь это был семейный бизнес, но вскоре ее тоже заключили под домашний арест.
Все рушилось, вся наша жизнь летела к чертям. Тогда я еще не знал, что потеря значительных капиталов семьи будет меньшей из моих проблем.
Я обратился к семейному доктору. Отвел его в сторону, когда он в очередной раз навещал маму. Он осмотрел меня, измерил пульс, давление, посветил своим фонариком в глаз и развел руками. Что за кретин.
Ладно, я не виню его. Ведь когда я рассказал обо всем, к нам домой началось целое паломничество врачей и лекарей всех мастей. Мама подняла все свои связи. Даже сидя дома, она умудрялась договариваться со швейцарскими или французскими клиниками, чтобы кто-то из их специалистов приехал и обследовал ее сына.
Я рассказал ей слишком поздно, когда уже невозможно было терпеть мигрени, а таблетки, которые к тому времени я ел горстями, никак не помогали.
Доктора списывали все на стресс. Обследование в самой уважаемой из лондонских клиник не дало никаких результатов. Они говорили, со мной все в порядке. Будто я сам мог бы выдумать такое.
Тогда меня возил Дик, мамин шофер. Мужчина, который работал в нашем доме столько, сколько я себя помню. Но после аварии любая связь с нашей фамилией в городе сделалась чем-то постыдным. Дик пошел в местную газету и за щедрое вознаграждение дал развернутое интервью о грязных секретах семьи Кросби.
Я прочел ее, все было враньем.
Мы больше не могли никому доверять. Люди, которые раньше заглядывали в рот отцу, теперь выкрикивали гневные лозунги у ворот нашего поместья. Будто бы это мама была виновата в смерти всех тех людей. Она даже ни разу не была на заводе. Она была ни при чем.
Моя мама из старой аристократии, и у нее очень красивое имя – Виктория Мария, а отец – сын простого рабочего, хоть и очень богатого. Невероятно богатого. Этот факт старались не замечать, пока фамилия Кросби была у всех на слуху, пока наша семья еще имела влияние и уважение.
Но новости об аресте отца и закрытии цехов распространились очень быстро. За считаные недели они дошли и до Франции, и до Швейцарии, где жили наши родственники по маминой линии.
Как сейчас помню ее прямую спину и ожесточенный взгляд, направленный на телефонный аппарат, который со временем звонил все реже и реже.
Прежние связи резко оборвались. Нам пришлось выкручиваться самим.
Моя болезнь прогрессировала стремительно, а мама все надеялась, что сможет сама сопровождать меня на многочисленные обследования, о которых уже успела навести справки.
Семейные адвокаты говорили, что дело может затянуться, потому что против отца внезапно выступили остальные акционеры завода. Они обвиняли его в халатности и непомерной жадности и требовали немедленного суда. Они надеялись, что посадят его одного, а предприятие Кросби перейдет в их руки.
Но все пошло не по плану. Местный констебль только с виду казался простоватым и недалеким. Но, едва заполучив в свои руки полномочия и власть, он распорядился о закрытии цехов на время расследования, и кошельки этих кретинов стали пустеть так же, как и наши.
Я чувствовал себя настоящим ничтожеством, которое не в силах решить ни одного вопроса. Но каждое утро я не мог даже подняться с кровати, не выпив с десяток болеутоляющих.
Расследование продвигалось медленно, и для нашей семьи наступили тяжелые времена. А я пытался жить дальше, пока еще мог.
Тот вечер я помню как сейчас.
На календаре было двадцать восьмое июня. Я с трудом продержался несколько часов, разбирая бумаги, привезенные адвокатом отца. Сидел в кресле, едва вчитываясь, и ждал, когда же это все закончится и он наконец уйдет.
Я помню, как в последний раз посмотрел из окна кабинета на заходящее над Уоррингтоном солнце. Кажется, все это было в прошлой жизни.
Я помню, как вошел в гостиную и обнял маму. В тот последний раз она была в темно-зеленом платье, ее любимом. Она у меня очень красивая.
Я соврал, что устал, чтобы она не волновалась, и поднялся в свою комнату, попрощавшись с ней до следующего утра. Но для меня оно так и не наступило. Точнее, я его уже не увидел.
Вначале я даже не понял, что конкретно произошло. Я решил, будто на дворе все еще ночь, а я так плотно закрыл шторы, что даже лунный свет не проникал внутрь.
И я моргнул один раз, второй, третий.
Мои ладони сделались ледяными, а волоски на руках встали дыбом. Я не мог произнести ни слова от тошноты и ужаса, как будто вместе со зрением я лишился возможности говорить.
Несколько часов я лежал, будто парализованный, и не двигался с места. Я закрывал глаза и произносил вслух давно заученные фразы, а после снова, как будто бы простая детская считалка смогла бы повернуть время вспять.
Сначала я отрицал очевидное. Говорят, так бывает, когда тебе выносят смертный приговор – несколько стадий принятия. Только вот очень сложно принять тот факт, что ты ослеп в семнадцать.
Я не люблю вспоминать то время, но возвращаюсь к нему вновь и вновь.
У меня ничего не получается. Все валится из рук.
Я испортил уже десять или двенадцать бланков, пока пытался сделать дракона с большими крыльями.
Сгиб бумаги получался неровный, либо я складывал лист в неправильном порядке. Такого со мной не случалось уже очень давно, я помню последовательность действий наизусть, смогу рассказать все по пунктам, даже если меня разбудят посреди ночи.
Сейчас уже вечер.
Я знаю это, потому что в моей комнате есть часы, которые озвучивают время. Мне хватило бы и обычного механизма. Я еще в состоянии посчитать, сколько раз они пробьют, я не отсталый.
Обычно я ложусь спать сразу после ужина, потому что нечем заняться. Это мой распорядок дня последние полтора года. Но я знаю, что сегодня не смогу уснуть.
За дверью слышатся шаги и разговоры. Это создает мнимое ощущение, что я живу полной жизнью, участвую в ней, а не наблюдаю со стороны.
Но после ужина пациенты набиваются в бар и сидят там, пока персонал не начинает разгонять всех по палатам. Тогда в коридоре становится совсем тихо.
Это не то, что мне сегодня нужно – лежать в тишине и пытаться не думать о собственной смерти.
Я поднимаюсь и иду к шкафу.
Не знаю, какая сейчас погода, но мне нужно проветриться. Кажется, прошла целая вечность с тех пор, как я в последний раз был на улице.
Мне приятно думать, что я знаю, как выгляжу. В шкафу лежат мои старые вещи – приталенное пальто, брюки, рубашки, ботинки. Все черного цвета. Будто ничего не изменилось.
Я застегиваю последнюю пуговицу и беру в руки трость. В этот момент в комнате появляется Мия.
– О, собрался куда-то? – она пытается изобразить незаинтересованный тон, но я слышу в ее голосе волну облегчения.
– Прогуляюсь, – обычно я язвлю или ехидничаю, но сегодня у меня нет на это сил. Я просто хочу уйти, мне здесь душно.
– Там поднялся ветер. Давай-ка утеплим тебя немного, – Мия натягивает на мою голову шапку и кутает в шарф.
Она связала их сама, подарила на мой девятнадцатый день рождения. Первой мыслью было огрызнуться. Наверняка выгляжу в них как полный придурок. Но потом она рассказала мне о своем сыне и о том, как вязала ему такие же комплекты каждую зиму.
Я согласился, и теперь всякий раз перед выходом на улицу она надевает на меня эти шапку и шарф. Даже не представляю, какого они цвета. Благо там хотя бы нет помпона, я определил это на ощупь.
– Ну вот, теперь ты готов для долгих прогулок, – Мия поправляет лацканы моего пальто, говорит это весело, скорее всего, улыбается.
– Спасибо.
Прогулка не приносит ожидаемого облегчения. Все с точностью до наоборот.
Я слоняюсь по дорожкам внутреннего двора, петляю между деревьев – уже достаточно хорошо изучил этот парк. А еще здесь почти не бывает пациентов в такое время, и это несомненный плюс.
В первые месяцы в Уоррингтоне я даже и не думал о том, чтобы выйти за пределы поместья. Я не знал, как справляться со своей слепотой. Мне было стыдно появляться с тростью в городе. Я боялся насмешек, тогда чужое мнение еще было важным для меня.
Мы отдавали огромные суммы только за то, чтобы какой-нибудь врач-недоучка из захудалой больницы появился на нашем пороге и смог сказать хоть что-то.
С тех пор как весть об аресте отца разнеслась по всей Великобритании и за ее пределами, а дело так и не двигалось с мертвой точки, уважаемые врачи у нас не показывались. Видимо, не хотели осуждения. Опасались испортить свою репутацию.
Я все еще мог слышать гневные выкрики и ругань у ворот дома. Каждый проходивший мимо считал своим долгом высказать собственное мнение. Люди, потерявшие близких и работу, не слишком понимающие.
Моя болезнь держалась в секрете: мама боялась, что мне могут навредить или покалечить, узнав о моей беспомощности, ведь со временем ненависть к нашей семье только возросла.
А я думаю, что всем было на меня плевать.
На улице ветрено, и я не слышу голосов. Наверное, все сейчас внутри. Смотрят какой-нибудь фильм или потягивают вино в баре. Я бы тоже очень хотел, но не могу заставить себя показаться на людях, тем более сейчас.
Мысли в голове превращаются в кашу. Я будто все больше соглашаюсь с тем, что скоро умру, внутренне смиряюсь с этим. Я даже не рассматриваю тот вариант, что смогу видеть вновь, я никогда не отличался особым везением. Я пожил всего ничего и успел сделать так мало. Думаю, никто и не вспомнит о том, что я вообще существовал, кроме моих родителей.
Интересно, как это обычно бывает?
Мне будет больно или я даже не пойму, что умер? Увижу ли я свет или своего дедушку? Станет ли мне хорошо и спокойно или я навечно останусь слепым за все свои грехи?
Серьезно, это будет самая невероятная ирония, если я не смогу видеть и после смерти. Умереть, чтобы найти избавление, и провести тысячи лет во тьме. Это было бы забавно, вот только мне не смешно.
– Ох, что… – я резко во что-то врезаюсь, едва успеваю опереться на трость, чтобы не упасть, и слышу чей-то голос.
Женский.
Я не встречал ее здесь раньше, я бы запомнил. Теперь у меня отличная память на голоса, я могу отличать людей только по тембру. В прошлом я не обращал на это внимания, не запоминал. Мне это было не нужно, ведь я мог разглядеть лицо своего собеседника.
Если честно, я и не пробовал проворачивать это с кем-то из прошлой жизни. Я ни с кем не общаюсь.
– Смотреть надо, куда идете. – Меня раздражает, что зрячие люди не пользуются глазами по прямому назначению. Хотя… возможно, я зря нагрубил и она тоже слепая?
– Вам бы тоже не мешало иногда смотреть под ноги.
Нет, не зря. Самая настоящая хамка.
– Посмотрел бы, если б мог, – если честно, мне уже наскучило с ней препираться. Хочу убраться отсюда как можно скорее.
– Простите, я не знала… – ее голос тихий и виноватый.
Ну вот, снова начинается. Сжимаю трость, чтобы не сорваться, стараюсь держать себя в руках.
– В следующий раз будьте внимательнее.
Она дышит очень громко, как будто пробежала гребаный кросс. Может быть, в ней центнер?
Усмехаюсь и обхожу ее стороной, расчищаю себе дорогу тростью.
Что за неуклюжая идиотка.
Мия приходит за мной без четверти восемь, чтобы отвести на сеанс.
В коридорах больницы и на улице я вполне пристойно ориентируюсь сам, но кабинет Джонаса находится в каком-то богом забытом крыле лечебницы. Не думаю, что смог бы запомнить дорогу даже будучи зрячим.
Я все еще не понимаю практической ценности в гипнозе, которым он мучает меня несколько дней в неделю.
Он просит меня рассказывать истории из моей жизни. Вспоминать моменты, которые не представляют из себя ничего важного. О которых я давно уже успел забыть.
Обычно они длятся час или полтора. Кому интересно слушать чужие рассказы о школьных годах, детстве? Это невыносимо скучно. Должно быть, у Джонаса слишком много свободного времени.
Иногда я помню все, что происходило на сеансе, четко, до последней секунды. А порой воспоминания обрывочные. Они ускользают, едва я пытаюсь ухватиться хоть за одно из них.
Джонас говорит, что так нужно. Скоро все эти моменты, разрозненные фрагменты, обломки сложатся в одну большую картину, в которой я должен черт знает что разглядеть.
Ладно. Если так подумать, я даже жду этих сеансов. Да, воспоминания не всегда приятные, но я так ярко вижу их в своем воображении, будто снова нахожусь там, в том самом дне.
Под закрытыми веками всплывают красочные картинки моего обучения в Итоне или в начальной школе Уоррингтона. Иногда это эпизоды, которые я никак не мог бы запомнить, ведь был слишком мал, и все же я вижу их.
И будто заново проживаю собственную жизнь.
– Доброе утро, Уильям, – слышу его голос. Мия отодвигает для меня стул, помогает сесть и тихо прикрывает за собой дверь. – Как думаете, куда мы отправимся сегодня? Есть идеи?
Я пожимаю плечами почти безразлично.
– Какой смысл продолжать сеансы, если операция через тринадцать дней?
Ведь это должно помочь, он обещал. По крайней мере, с большой долей вероятности. Пятьдесят процентов в моем случае не так уж и плохо.
Уговариваю себя, словно маленький ребенок.
– Разве вам не хочется разобраться в себе?
– Мне хочется снова видеть, – огрызаюсь я. – Мне и так все о себе известно.
Слышу его сдавленный смешок и опускаю голову.
Иногда мне хочется бежать из «Хепна» со всех ног. Позвонить маме, попросить ее купить для меня билет. Просто выйти однажды из дверей этой проклятой лечебницы, чтобы никогда больше не вернуться.
Но я помню, как мы жили в Уоррингтоне после произошедшего. Знаю, что меня едва хватит на пару недель, пока я не начну вновь раздражаться и срываться на маму, пока однажды мне не придет в голову на редкость хреновая идея.
Не хочу, чтобы она видела все это. Я не смогу так жить. Поэтому я все еще здесь.
– Значит, вы уникальный молодой человек, – отвечает он снисходительно. – Хотел бы я быть таким же уверенным, как и вы.
Сеанс начинается, но в моей голове столько мыслей и переживаний, что сложно сконцентрироваться на чем-то одном.
– Слушайте мой голос, Уильям, – он говорит размеренно и тихо. – Сейчас я начну обратный отсчет. Десять, девять, восемь…
Джонас велит мне глубоко вдыхать через нос и выдыхать через рот. В такие моменты все мои чувства обостряются до предела, и я сжимаю пальцами скользкую ткань брюк.
– Семь, шесть, пять…
Сердце стучит так редко, что кажется, оно вот-вот остановится.
– Четыре, три, два…
Мое дыхание замедляется, а шорохи и звуки сливаются в один сплошной белый шум.
– Один. Уильям, расскажите, какие образы приходят вам первыми. Где вы сейчас находитесь?
Я стою посреди коридора в нашем доме. Обстановка такая же, как и в последний раз. Но я подмечаю мелкие неувязки, детали, которые указывают на то, что это происходило годы назад.
Я опускаюсь на колени, а после падаю лицом на ковер. Прищуриваю один глаз, чтобы получше разглядеть, что там, под огромным комодом.
Свет проникает туда с трудом, и все же я узнаю очертания начищенного до блеска красного «Ягуара». Мои руки кажутся мне короткими и неуклюжими, но я изворачиваюсь и достаю-таки модель автомобиля.
За дверью кабинета слышатся голоса. Громкий, на повышенных тонах разговор двух мужчин.
– Я принял свое решение, Артур, – в этих стальных интонациях я узнаю Томаса Кросби, моего дедушку. – Мне нечего тебе больше сказать.
– Ты не можешь, – доносится немного истеричный крик. Отец всегда проигрывал в спорах с дедом, а потому выходил из себя очень быстро. – Это мой сын, и только мне решать, где он будет учиться!
Я катаю модель по полу, она приводит меня в настоящий восторг. Мне нет дела до разговоров взрослых, тем более что сути я не понимаю. По всей видимости, здесь мне около пяти лет. Грохот игрушечных колес заглушает высокий ворс ковра.
– Это верно, Артур, – в голосе дедушки проскальзывает тень усмешки. Это означает – он уже знает, что одержал победу. – Сын твой, но деньги мои. И я не дам ни шиллинга этим шарлатанам. Учиться дома, чтобы потом уехать бог знает куда, что ты себе придумал?
– Мы – уважаемая семья, – не сдается отец. – В высшем обществе так принято. Сначала домашнее обучение, потом Итон. Нас не поймут, мой сын станет посмешищем. Это просто…
– Я владелец предприятия Кросби, – голос дедушки опасно стихает, и это не предвещает ничего хорошего. – Своими руками я заработал все, что ты видишь, чем пользуешься и чего касаешься. Я работал сутками, чтобы тебе и твоим сестрам было что есть. Твоя жена аристократка. Пусть немыслимые налоги лишили их семью капитала, это ничего не меняет. У нее есть род, есть фамилия и есть статус. А ты, Артур, – замолкает он на мгновение. – Что есть у тебя, кроме твоего непомерного эго?
Раздается глухой стук, в комнате слышны шаги.
– Ты учился в обычной школе. Твои сестры там учились. Там будет учиться твой сын. Рано или поздно именно Уильям унаследует мое дело, и никакой Итон не поможет ему лучше понять людей, с которыми он собирается работать.
Дверь кабинета распахивается, едва не ударяя меня в лоб. Мелькает ровная спина отца, он удаляется быстрой разъяренной походкой. Я пожимаю плечами и возвращаюсь к своему занятию.
– Уильям, – окликает меня дедушка.
Я замираю. Жду потока ругательств или оплеухи за то, что подслушал, хоть и не нарочно, взрослый разговор.
– Я вижу тебя, можешь не прятаться.
Я поднимаюсь на ноги и несмело захожу в кабинет, в котором обычно мне находиться не позволено. Я с интересом оглядываю комнату с широким окном и высоченными дубовыми книжными стеллажами, все здесь кажется мне огромным.
Останавливаюсь перед массивным столом, за которым сидит дедушка. Моя макушка едва из-за него видна.
– Я не хотел подслушивать, – начинаю я, чувствуя потребность оправдаться под его суровым взглядом. – Это вышло случайно.
Он не отвечает долго. Маленькая ладошка нервно теребит брючину, за спиной я прячу свой новенький «Ягуар» на случай, если его соберутся реквизировать.
– Люди, – произносит он задумчиво, оборачиваясь к окну. – Вот что самое главное, Уильям. Это люди. Не престижные школы, не дорогие автомобили, не связи. Твой отец думает, что деньги решают все. Что ему можно больше, чем остальным, что ему все дозволено. Он просто пустоголовый дурак и не понимает, что обязан всем, что имеет, этим самым людям, которые трудятся на заводе Кросби с утра до вечера. Они могут подставить ему плечо в трудную минуту, а могут сожрать живьем, когда все покатится к чертям. – Дедушка тяжело вздыхает, а после поворачивается и смотрит на меня так, будто уже успел забыть, что я здесь. – Я надеюсь, Уильям, ты никогда не станешь похожим на своего отца.
Мия привела меня в ботанический сад.
Я был здесь однажды, в самом начале своего пребывания в клинике. Мне понравились теплый влажный воздух и пение птиц. Как будто я на тропическом острове, хоть никогда там и не был.
Я бы хотел увидеть пальмы и цветы своими глазами, а не слушать сбивчивые объяснения Йонаса. Именно с ним я приходил сюда в первый и последний раз.
Мию срочно вызывают в административный корпус, а я клятвенно обещаю, что справлюсь сам. Я начинаю медленно продвигаться вглубь. Сад – незнакомое мне место. Я могу упасть, заблудиться, утонуть в гребаном озере, о котором мне говорил тот же Йонас. Да все что угодно.
Раньше я осторожничал, а теперь мне кажется это бессмыслицей. Какой в этом толк, если через тринадцать дней все закончится?
Ну вот опять.
Я заставляю себя не думать об операции, но постоянно считаю в уме дни, часы, иногда даже минуты. В эти моменты я чувствую, как во мне разрастается пустота.
Я уже испытывал нечто подобное, когда впервые столкнулся со смертью. Возможно, именно поэтому на сегодняшнем сеансе всплыл эпизод с моим дедушкой.
Воспоминания тех лет давно потускнели от времени, почти стерлись, но что-то осталось.
Томас Кросби был человеком жестким и прямолинейным, не терпел никаких сантиментов. Он родился в Ланкашире в семье обычного шахтера и тяжело работал с одиннадцати лет. Сначала один станок на заднем дворе для изготовления мелких деталей, после кустарный цех на пять человек, потом небольшое производство и наконец первый крупный военный госзаказ в тридцать девятом.
Я выучил эту историю наизусть – ее выучил каждый в Уоррингтоне. Она стала чем-то вроде олицетворения трудолюбия, упорства и равных возможностей для всех. Ни один День города не обходился без статей о Томасе Кросби в местной газете.
Не знаю, печатают ли их теперь. Наверное, нет.
После ареста отца я нашел в кабинете старые дедушкины документы, письма и пожелтевшую фотокарточку. На том снимке с безмятежным французским пейзажем он в окружении сослуживцев. Лицо его почти нельзя разглядеть из-за слоев грязи, все руки черные, но на губах широкая улыбка, а за спиной увесистый походный рюкзак со снаряжением.
Я знал, что дедушка был на фронте еще в Первую войну, но никогда не слышал от него подробностей. Те годы он вспоминал нехотя и очень редко. В военном билете значилось, что его призвали, когда ему едва исполнилось семнадцать. Ровно столько же, сколько и мне в тот год.
Одна-единственная его награда пылилась в дальнем ящике шкафа вместе с письмом, написанным рукой моей бабушки в конце июня шестнадцатого года.
Он был для меня фигурой огромной и таинственной, как привидение, что обитает на чердаке старого поместья. Мы виделись редко, хотя и жили в одном доме. А тот красный «Ягуар», что он привез из поездки в Лондон, до сих пор стоит на полке в моей комнате. На нем ни царапины.
Разговоры с ним я могу пересчитать по пальцам одной руки. И все же я любил его. Да, боялся, но любил.
Возможно, если бы он долго болел или попал в аварию, это не показалось бы мне, одиннадцатилетнему, чем-то мрачным и зловещим.
Но он умер внезапно от аневризмы в мозге. Просто однажды ушел спать и больше не проснулся. Ему было пятьдесят шесть.
Тогда я не мог взять в толк, как такое возможно. Ведь может статься, что и я однажды не проснусь. Но как угадать этот момент? Как узнать, что вот сегодня и есть твой последний день на земле?
Моя мама – верующая христианка. Каждое воскресенье вплоть до отъезда в Итон я отбывал трехчасовую повинность в местной церкви. Она сказала, что дедушку забрал Господь, что теперь он в лучшем мире и всегда будет присматривать за нами.
Это принесло успокоение на несколько дней, пока отец не вызвал меня на разговор.
Помню, как он сидел в кресле, закинув ногу на ногу. В одной руке у него был виски, а в другой сигара. Дедушка никогда не позволял курить в своем кабинете.
А я был до ужаса растерян и напуган.
– Это элитное учебное заведение, Уильям. Летом ты будешь заниматься здесь, дома. Нам нужно подготовить тебя к поступлению. Сомневаюсь, что в твоей школе тебя научили хоть чему-то. Нужно наверстать очень многое, ты не должен ударить в грязь лицом перед одноклассниками.
Едкий дым щипал глаза, они слезились.
Это все от отцовской сигары, не от обиды.
– Здесь все мои друзья, – мои попытки вести переговоры выглядели жалко. – Роб и Фрэнк едут в другую школу. Я мог бы…
– Родители Роба и Фрэнка всего лишь акционеры, тогда как твой отец владелец предприятия Кросби, а ты наследник этого самого предприятия, не забывай об этом, Уильям.
Помню, отец повторял эту фразу поначалу несколько раз в день, к месту и не к месту. Не знаю зачем.
– А что в этом такого? Какая разница?
Моя нижняя губа позорно затряслась уже через пару минут. Я не хотел плакать перед ним, но держался из последних сил.
– Твоя мать аристократка, а твой отец крупный промышленник. Ты будешь вращаться в высших кругах, когда вырастешь, и ты должен научиться манерам. Все эти люди тебе не ровня.
Помню, как приводил аргументы. Говорил, что мои друзья Фредди и Сид остаются в Уоррингтоне, и я мог бы. Мои слабые доводы очень быстро превратились в глупую детскую истерику.
– Дурацкий Итон! Дурацкий Лондон! Не хочу никуда ехать! Не…
– Решение принято, Уильям. Отправляйся в свою комнату, – выкрикнул он тогда, явно теряя терпение.
– Дедушка тоже считал Итон дурацким, – в моих больших детских глазах читалась чистая ненависть. – Он все видит! Он не позволит…
Артур рывком поднялся с места, и я тут же замолкнул. Обида сжала мне горло, я почти давился слезами. Но голос отца, к удивлению, прозвучал твердо и тихо:
– Нет никакого рая и ада, Уильям. Есть только холодная земля, в которой вот уже неделю гниет твой дед. Лучше скажи спасибо, что он ушел так рано и не успел загубить твою жизнь окончательно.
В тот момент я забыл свою обиду. Забыл об Итоне и об Уоррингтоне. Забыл о своих друзьях. Мое тело сковал ледяной страх, который невозможно было прогнать.
Ночами я никак не мог уснуть. Я только глядел в потолок, лежал и слушал собственное дыхание, гадая, в какой момент оно остановится. Мне будто требовалось усилие, чтобы продолжить жить. И если вдруг я хоть на мгновение закрою глаза, все может исчезнуть, просто испариться.
Мои руки, мое лицо, моя кровать, мой дом, мои родители и друзья.
В животе у меня делалось странно пусто, и черное небо за окном засасывало все глубже и глубже, что не выбраться.
Я построил баррикады из стульев, подушек и одеял вокруг своей кровати. Решил, что смерть – это что-то вроде чудовища с огромными когтями и клыками и так она не сможет добраться до меня.
Мне сильно влетело от отца потом. Он сказал, что я мужчина и не должен бояться каких-то глупостей. А мама приходила в мою комнату тайком почти каждый вечер. Читала мне и ждала, пока я засну.
В такие ночи я видел прекрасные сны и не открывал глаз до самого утра. Я не боялся.
Но в лечебнице «Хепн» я один, и некому прогнать моего монстра.
– Вот же… – я неловко поскальзываюсь и пытаюсь опереться на трость, но она проваливается, будто утопает в чем-то вязком.
Что это за место? Не может же быть в ботаническом саду болот.
Трость скользит по какой-то жиже, и я не успеваю удержать равновесие. Клюшка вылетает из рук, и я падаю лицом в грязь.
Под веками белые круги. Яркая, ослепительная вспышка боли. Чувствую, что по моему виску течет что-то вязкое и теплое. Несколько минут я просто лежу и пытаюсь отдышаться, сжимаю кулаки.
Я думаю, что это было моей самой хреновой идеей, не считая похода в бассейн и бар, за последние полтора года.
Даже не представляю, как выгляжу сейчас и где конкретно нахожусь. Должно быть, я весь грязный.
– Кто там? Вы в порядке? – взволнованный девичий голос где-то вдалеке. – Кто-нибудь? – Становятся отчетливо слышны шаги и шорох листьев. – Эй, вам нужна помощь?
О, просто великолепно…
Это снова она. Каракатица, которая едва не сбила меня с ног вчера.
Что за глупые шутки? Почему меня нашел единственный человек, от чьей помощи я откажусь с вероятностью в двести процентов?
– Со мной все в порядке, – я огрызаюсь и закрываю лицо руками. Мне нужна моя трость, я не пройду без нее и десяти метров, но к черту это все.
– Но… у вас кровь.
Какая догадливая. Сама наблюдательность.
Я едва удерживаюсь на коленях, мои ноги утопают в грязи. Просто хочу, чтобы это унижение закончилось.
– Я не нуждаюсь в помощи, ясно? Ни в чьей-либо, ни тем более в вашей. – Надеюсь, она поняла мой посыл и уберется отсюда прямо сейчас.
– И чем же вам не угодила именно моя помощь?
Просто блестяще. Кажется, за всю жизнь я знал лишь одну девушку, которая могла выводить из себя так же молниеносно.
– Вначале научитесь смотреть под ноги и сами не попадайте в неприятности. – Я с трудом поднимаюсь и разворачиваюсь, как думаю, к ней лицом.
Рассчитываю, что моя очередная грубость сработает и она оставит меня наконец в покое. Но она молчит и стоит на месте. Наверняка тупо пялится на меня.
У нее вообще есть хоть какое-то воспитание?! Знаю, что выгляжу не лучшим образом, но есть ведь рамки приличия.
Я начинаю нервничать и облизываю губы. Когда я нахожусь в незнакомых местах, моя трость всегда при мне, но сейчас я потерял ее, и правая рука начинает дрожать. Наверное, это из-за нервов.
Слышу ее тихие шаги.
Уходит?
Что ж, я думал, она ответит что-нибудь на мое последнее замечание, но так даже лучше.
Спустя несколько мгновений чувствую холодный металл возле правой руки. Вздрагиваю от неожиданности и понимаю, что она подает мне трость.
– Кажется, это ваше, – шепчет незнакомка, а после убегает.
Я остаюсь один. Весь перепачканный и в крови, но у меня хотя бы есть моя клюшка. Теперь я смогу выбраться отсюда без посторонней помощи.
Если честно, мне немного стыдно за свое поведение.