К книге
Роман о двух мирахГлава V. История Челлини
23%
Глава V. История Челлини
7

На следующее утро в назначенный час я вошла в мастерскую Челлини – он принял меня с любезностью и добродушием, которые очень ему шли. Я уже чувствовала наплыв истомы и изнеможения, предвестников того, о чем художник говорил накануне – возвращения моих былых страданий. Эми, утомленная вчерашними танцами, еще не встала, как и многие из тех, кто веселился на балу у мадам Дидье; в отеле стояла непривычная тишина, и даже казалось, что половина постояльцев взяли и отбыли. Утро было дивное – солнечное, тихое; заметив мою вялость и утомление, Челлини поставил для меня у окна удобное кресло – оттуда открывался вид на один из самых прелестных партеров сада, на пестрый цветочный ковер, источавший дивные ароматы. Сам он остался стоять, легко опираясь одной рукой о письменный стол, заваленный письмами и газетами.

– А где Лео? – поинтересовалась я, оглядывая мастерскую в поисках великолепного пса.

– Лео вчера вечером отбыл в Париж, – ответил Челлини. – И увез туда важное послание, которое я не хотел доверять почте.

– А Лео точно доставит его в сохранности? – спросила я с улыбкой, удивляясь и поражаясь необычайной сообразительности пса.

– Безусловно! У него к ошейнику прикреплена латунная коробочка, в которую входит несколько сложенных листов бумаги. Если он знает, что ему доверено важное послание, он никому не позволит к себе приблизиться. С любым, кто решит притронуться к этой коробочке, он будет драться со свирепством оголодавшего тигра, и не изобрели еще такого лакомства, которое способно его соблазнить и заставить хотя бы на миг позабыть чувство долга. Нет другого столь же надежного и неподкупного вестника.

– Полагаю, вы его отправили к своему другу – его хозяину, – предположила я.

– Да. Он направился прямиком домой, к… Гелиобасу.

Имя это более не пробуждало во мне ни удивления, ни даже любопытства. Оно звучало уютно, по-домашнему. Я отрешенно смотрела в окно на яркие цветы в саду – они кивали мне головками, будто крошечные эльфы в разноцветных колпачках, я молчала. Чувствовала, что Челлини пристально в меня вглядывается. И вот он продолжил:

– Рассказать вам все как есть, мадемуазель?

Я стремительно повернулась к нему.

– Если не трудно, – ответила я.

– Позволите задать вам один вопрос?

– Разумеется.

– Где и как вы услышали имя Гелиобас?

Я нерешительно подняла глаза:

– Во сне, синьор, как бы странно это ни звучало, точнее, в трех снах. Я сейчас вам их перескажу.

Художник слушал вдумчиво, сосредоточенно. Когда я закончила рассказ, в котором попыталась не упустить ни одной подробности, он заметил:

– Эликсир, который я вам дал, подействовал сильнее, чем я рассчитывал. Вы чувствительнее, чем я полагал. Но не утомляйте себя долгими рассказами, мадемуазель. С вашего разрешения, я сяду напротив и поведаю вам историю своей жизни. А потом уж вам решать, готовы ли вы испытать на себе лечение, которому я обязан жизнью, а точнее, более чем жизнью – рассудком.

Он повернул ко мне стул с высокой спинкой, уселся. Повисло молчание, лицо Челлини было серьезным, собранным, но на меня он смотрел с симпатией и заинтересованностью, которые сильно меня тронули. Да, по мере рассказа я все сильнее ощущала нервозность и апатию, все отчетливее понимала, что вновь погружаюсь в Трясину Уныния, и все же чутье подсказывало, что этот рассказ имеет ко мне самое непосредственное отношение, а значит, нельзя упустить из него ни единого слова. Челлини заговорил, как всегда негромко и размеренно:

– Должен вам сказать, мадемуазель, что те, кто решил зарабатывать на хлеб искусством, начинают свою жизнь с солидной недостачей – они отстают от других в погоне за преуспеянием. Заниматься искусством – совсем не то же, что заниматься ремеслом или торговлей. Если ваше поприще – купля-продажа, экспорт или импорт, вам нужны лишь ум счетовода и изрядная доля здравого смысла – этого довольно, чтобы достичь определенного успеха. Тогда как для занятий более утонченных, итогом которых становятся статуи, картины, сонаты или стихи, необходимы воображение, чувствительность и общая предрасположенность к духовному. Здесь включаются тончайшие фибры разума, задействуются сокровеннейшие движения мысли, а темперамент день ото дня и час от часу делается все отточеннее, ранимее, восприимчивее к каждому мимолетному ощущению. Разумеется, существует множество художников-шарлатанов; людей, получивших поверхностное представление о том или ином виде искусства – они праздно поигрывают кистью или беззастенчиво плюхаются в океан литературы, заимствуют переливы и трели у других композиторов и, небрежно состряпав из них нечто, называют это «оригинальным сочинением». Есть среди них и самозваные «профессора» живописи, а также скульпторы, которые выдают работу своих подмастерьев за собственную, магазинные писаки, «сметливые» журналисты и критики, недалекие пианисты и скрипачи, чурающиеся всяческих новшеств и предпочитающие холодно-безликую правильную манеру исполнения, которую именуют «классической», – такие люди существуют и всегда будут существовать, пока жизнью повелевают силы добра и зла. Все они лишь тля на розовом бутоне искусства. Я же говорю об истинных художниках и художницах – тех, что трудятся дни и ночи напролет, чтобы достигнуть хоть малой толики совершенства, тех, что никогда не бывают довольны даже лучшими своими творениями. Несколько лет назад я был одним из них, и смиренно утверждаю, что и теперь отношусь к той же когорте; единственная разница между мною прежним и нынешним состоит в том, что ТОГДА я брел в мучениях наобум, ТЕПЕРЬ же тружусь осмысленно и хладнокровно, зная наверняка, что в назначенный час добьюсь предначертанного. Живописи, мадемуазель, меня обучил мой отец, человек добрый и простодушный – пейзажи его казались фрагментами, вырезанными из настоящего поля или рощи, благодаря их свежести и чистоте. Но мне мало было лишь следовать дальше по простому пути, на который он меня наставил. Правильный рисунок, правильные цвета – все это не удовлетворяло моего честолюбия. Глаза мне застила прелесть «Мадонны» Корреджо, я изумлялся восхитительной синеве ее одеяния – синеве столь глубокой и насыщенной, что мне казалось: можно соскоблить краску и продырявить холст – и все не будет конца этой невероятной лазури; я изучал теплые оттенки на картинах Тициана, я плыл по воздуху вместе с великолепным «Ангелом благовещения» – мог ли я, лелея подобные мысли, довольствоваться обычным уделом современных живописцев? Меня полностью поглотило одно – Цвет. Я заметил, сколь блеклыми и безжизненными выглядят современные картины рядом с работами старых мастеров, я много размышлял над этим вопросом. В чем заключен секрет Корреджо, Фра Анджелико, Рафаэля? Я много экспериментировал, покупал самые дорогие и проверенные пигменты. Тщетно – все они оказывались испорчены рукой торговцев! Тогда я стал приобретать исходные материалы, сам их толочь и смешивать; результат оказался немногим лучше, я понял, что торговцы точно так же поганят масло, лак, связующие вещества – все, что нужно художнику, чтобы картина состоялась. Мне некуда было бежать от злокозненных торгашей, которые, дабы получить свою жалкую прибыль с каждой продажи, готовы встать в ряды самых бесчестных людей нашего бесчестного века.

Уверяю вас, мадемуазель, что ни одна из картин, которые пишут нынче для парижских и лондонских салонов, не проживет и столетия. Я недавно был во дворце искусства – Музее Южного Кенсингтона в Лондоне – и видел там крупную фреску сэра Фредерика Лейтона [21]. Мне сказали, что она только что написана. И уже выцветает! Через несколько лет от нее останется лишь пятно с нечеткими силуэтами. Я сравнил ее состояние с картонами Рафаэля и с великолепным творением Джорджоне в том же музее: они сохранили теплоту и яркость цвета, будто их написали вчера. Нет никакой вины Лейтона в том, что работам его суждено быть стертыми с полотна – будто он никогда их и не писал; это его беда, как и беда всякого другого живописца девятнадцатого столетия, и виной тому великолепный институт свободной торговли, каковая вылилась в пошлую конкуренцию всех стран и классов за то, кто быстрее других вытеснит прочих за грань существования. Впрочем, я вас утомил, мадемуазель – прошу прощения! Вернусь к рассказу о себе. Как я вам уже сказал, мысли мои занимало лишь одно – Цвет; о нем я думал непрестанно. В грезах мне являлись дивные формы и лица, которые я мечтал перенести на полотно, но все попытки оказывались бесплодны. Казалось, рука моя утратила сноровку. Примерно тогда скончался мой отец, и поскольку у меня не осталось никакой родни, ничего, что связывало бы меня с домом, я влачил свое существование в полном одиночестве и все сильнее терзался вопросом, на который никак не мог отыскать ответа. Я стал угрюм и раздражителен, чурался людей, а потом лишился сна. Настали страшные времена – лихорадочное возбуждение, нервное истощение, отчаяние. Мне случалось подолгу сидеть в молчаливом унынии, потом я вскакивал и часами ходил быстрым шагом в надежде смирить горячечное беспокойство, охватившее разум. Я жил тогда в Риме, в мастерской, до меня принадлежавшей отцу. Однажды вечером – как отчетливо я это помню! – мною овладела необоримая тревога, мешавшая отдыхать, думать и спать; как обычно, я отправился в долгое бесцельное блуждание, к каким уже успел привыкнуть. В открытых дверях на улицу стояла домовладелица, дородная добродушная контадина [22], а за юбку ее держалась ее младшая дочурка Пиппа. Увидев меня, контадина испуганно попятилась и, подхватив ребенка, поспешно перекрестилась. Я, удивившись, остановил свой стремительный шаг и спросил, стараясь сохранять спокойствие:

– Вы это зачем? Думаете, я могу вас сглазить?

Кудрявая Пиппа тянула ко мне ручонки – я часто ее ласкал, дарил сладости и игрушки, однако мать ее, вскрикнув, сделала шаг назад:

– Пресвятая Богородица! Не тронь его, Пиппа, он не в своем уме.

Не в своем уме? Я бросил презрительный взгляд на матрону с ребенком. А потом, не произнеся больше ни слова, развернулся и зашагал по улице, подальше от их глаз. Умом тронулся! Я что, действительно теряю рассудок? К этому привели бессонные ночи, взвихренные мысли, тягостное беспокойство? Я шагал вперед, даже не думая, куда направляюсь, и вот оказался поблизости от какой-то заброшенной деревни. Сиял молодой месяц, подобный тонкому серпу, брошенному в небо, чтобы снять там богатую жатву звезд. Я остановился в нерешительности. Вокруг ни звука. Я ослабел, голова кружилась, странные вспышки плясали перед глазами, руки и ноги тряслись, как у немощного старика. Я опустился на какой-то камень, отдохнуть и собраться с мыслями, придать им хоть какую-то упорядоченность. Умом тронулся! Я обхватил руками раскалывающуюся от боли голову, ужаснулся ожидавшему меня будущему и взмолился словами горемычного короля Лира:

– Не дай, не дай, не дай сойти с ума, благое небо! [23]

МОЛИТВА! Такова была моя следующая мысль. Как я могу молиться? Я же скептик! Отец воспитал меня в духе материализма, сам он был вольтерьянцем и о Божественном судил по собственному усмотрению, как вздумается. Да, он был очень хорошим человеком и скончался в полнейшем душевном покое и с уверенностью, что нет в его существе ничего, кроме праха, в который ему суждено возвратиться. Он решительно не верил ни во что, кроме того, что называл Законом универсальной необходимости; возможно, именно поэтому картины его и были лишены животворного начала. Я принимал его теории, не размышляя, и умудрялся жить достойной жизнью без всяких религиозных верований. Но ТЕПЕРЬ, когда передо мною встал жуткий призрак безумия, даже мои железные нервы сдали. Я пытался – я хотел – МОЛИТЬСЯ. Но кому? Чему? Закону универсальной необходимости? Я знал – он не услышит человеческих призывов и не ответит на них. Я задумался об этом, благоговейно и истово. Кто придумал этот Закон универсальной необходимости? Какой безжалостный Кодекс заставляет нас рождаться, жить, страдать и умирать без причины и воздаяния? Почему наша вселенная – постоянно вращающееся Колесо Пыток? И тут ко мне вернулись силы. Я поднялся, встал во весь рост, дрожь унялась. По всему телу разлилось странное удовлетворение, к нему добавился азарт – чувство столь сильное, что я рассмеялся. Да как рассмеялся! Сам отшатнулся от звука собственного смеха, будто от удара, с содроганием. То был смех… сумасшедшего! Но я уже ни о чем не думал. Я принял решение. Что ж, стану следовать букве и духу беспощадного Закона необходимости. Если рождение мое было Необходимостью, она же требует и моей смерти. Необходимость не принудит меня жить против моей собственной воли. Лучше уж вечное ничто, чем безумие. Я медленно, с расстановкой вытащил из кармана миланский кинжал с тонким острым лезвием – всегда носил его с собой для самозащиты, – вытянул его из ножен, взглянул на заточенную кромку, отливавшую холодом в блеклом свете луны. Поцеловал его с благодарностью: вот оно, мое окончательное исцеление. Направил его – пальцы не дрогнули. Еще миг – и он вошел бы мне в сердце, но тут могучая рука схватила меня за запястье и, преодолевая сопротивление, вырвала кинжал из моей ладони. Я рассвирепел – ведь мне помешали совершить последний отчаянный поступок! – сделал несколько шагов назад и мрачно вгляделся в своего спасителя. Был он высок ростом, в темной, отороченной мехом накидке и видом напоминал состоятельного англичанина или американца, путешествующего на досуге. У него были тонкие, но волевые черты лица, в глазах светился мягкий укор, и он хладнокровно встретил мой обиженный взгляд. Потом заговорил звучным приятным голосом, в котором, впрочем, отчетливо звучало презрение:

– Так вы устали от жизни, молодой человек? Тем больше у вас оснований жить дальше. Умереть может каждый. У убийцы всегда достанет морального духа потешаться над палачом. Испустить последний вздох – дело нехитрое. На такое способны и дитя и воин. Один укол, куда менее чувствительный, чем зубная боль, и все кончено. Только уверяю вас: в этом нет ничего героического. Это дело обыденное, как лечь в постель, в чем-то даже прозаическое. ЖИЗНЬ, знаете ли, это геройство, а смерть – простое прекращение делового предприятия. Стремительно и некрасиво сойти со сцены прежде, чем суфлер подаст вам знак, это как минимум неделикатно. Роль, даже в самой скверной пьесе, нужно доиграть до конца. Что скажете?

Легко поддерживая кинжал одним пальцем, будто нож для разрезания бумаги, он улыбнулся мне с такой безыскусной доброжелательностью, что противиться ей было невозможно. Я шагнул ближе и протянул ему руку.

– Вы, кем бы вы ни были, говорите как настоящий мужчина, – ответил я. – Но вам неведомы причины, вынудившие меня…

Тут я захлебнулся рыданием. Новый знакомец сердечно пожал мне руку, а потом ответил с прежней внушительностью:

– Не существует, мой друг, иной причины насильственно прервать свое земное существование, помимо безумия и слабодушия.

– О да! Но если речь действительно идет о безумии? – обратился я к нему.

Он вгляделся мне в лицо и, чуть коснувшись пальцами моего запястья, сосчитал пульс.

– О нет, любезный синьор! – объявил он. – Вы не более безумны, чем я сам. Слегка возбуждены и растеряны – это да. Вас гнетет некая умственная несообразность. Немедленно расскажите мне, в чем дело. Я наверняка сумею вас исцелить за несколько дней.

– Исцелить? – Я взглянул на него с неприкрытым сомнением. – Так вы врач?

Он рассмеялся:

– Ну уж нет! Ни за что бы не согласился принадлежать этой профессии. Тем не менее в определенных случаях я даю как лекарства, так и советы. Я не столько врач, сколько целитель. Но почему мы стоим в этом унылом месте, населенном, сдается мне, призраками героев древности? Соблаговолите пройти со мной! Я направляюсь в отель «Констанца», можем там и поговорить. Что же до этой милой игрушки, позвольте мне вам ее вернуть. Надеюсь, вы больше не будете вынуждать ее отправить владельца на тот свет!

Слегка поклонившись, он отдал мне кинжал. Я тут же вложил его в ножны, ощущая себя нашкодившим мальчишкой, и заметил слегка иронический блеск в устремленных на меня чистых голубых глазах.

– Назовете ли вы мне свое имя, синьор? – осведомился я, когда мы зашагали обратно к городу.

– С удовольствием. Зовут меня Гелиобас. Странное имя? Ничего подобного. Чисто халдейское. Моя мать – столь же прекрасная восточная гурия, как и мадонна Мурильо, столь же благочестивая, как святая Тереза – также нарекла меня именем христианского святого Казимира, однако и Гелиобас вполне мне подходит, так я и зовусь.

– Вы халдей? [24] – осведомился я.

– Совершенно верно. Прямой потомок одного из трех восточных царей (кстати, их было не трое, а больше, и не все они были царями), которые, поскольку бодрствовали, заметили на горизонте звезду, возвещавшую о рождении Христа, прежде чем все остальные успели протереть сонные глаза. Халдеи с незапамятных времен были людьми наблюдательными. Да, возвращаясь к моему имени, изволите сообщить мне свое?

Я сделал это с готовностью, и мы оба зашагали дальше. Я чувствовал невыразимый покой и бодрость – те же самые, мадемуазель, которые, по моим наблюдениям, вы испытываете в МОЕМ обществе.

Тут Челлини умолк и взглянул на меня, будто ожидая вопроса, но я решила от них воздержаться, пока он не расскажет все до конца. Он продолжил:

– Мы дошли до отеля «Констанца», где Гелиобаса, судя по всему, прекрасно знали. Официанты обращались к нему «господин граф», но он не стал разъяснять мне подоплеку этого титула. У него был великолепный номер, обставленный с современной роскошью, и едва мы вошли, нам тут же подали легкий ужин. Он пригласил меня к столу, и через полчаса я уже рассказал ему всю свою историю – про мои чаяния, попытки достичь совершенства в передаче цветов, мои разочарования, упадок духа, отчаяние, а в конце про ужас от подступающего безумия, который и подтолкнул меня к попытке покончить с собой. Он слушал терпеливо, с неизменным вниманием. Когда я закончил, он опустил руку мне на плечо и мягко произнес:

– Надеюсь, молодой человек, вы простите мне мои слова, но до сего момента ваш творческий путь представлял собой бессмысленные, себялюбивые попытки «идти против рожна», как сказал Господь святому Павлу. Вы поставили перед собой благородную цель – открыть тайны цвета, которые ведомы были старым мастерам, но столкнулись с незначительным затруднением: современные торговцы подделывают нужные вам материалы, вы решили, что ничего не выйдет – что все пропало. Фи! Вы думаете, бесчестные торгаши способны одолеть Природу? Она готова дарить вам те же неиспорченные цвета, которые дарила Рафаэлю и Тициану; вот только не надо спешить – не надо вульгарно тянуть руки к ее дарам в яром нетерпении, вызванном препятствиями и задержками. «Ohne Hast, ohne Rast» [25] – таков звездный девиз. Выучите его. Вы подорвали свое телесное здоровье бессмысленной суетой и мелочным недовольством, вот с этим нам и придется разобраться прежде всего. Через неделю я верну вам здоровье и рассудок, а потом научу вас, где найти искомые цвета. Да! – добавил он с улыбкой, – даже эквивалент синевы Корреджо.

От радости и благодарности я лишился дара речи, лишь стиснул руку своего друга и спасителя. Некоторое время мы стояли рядом, а потом Гелиобас вдруг распрямился во весь свой могучий рост и посмотрел на меня сверху вниз невозмутимым взглядом. Я почувствовал странный трепет, но не выпустил его руки.

– Отдохни! – произнес он медленно и внушительно. – Усталая изнуренная плоть, вкуси отдохновение в полной мере! Измученный израненный дух, высвободись из тесной темницы! Силой, что присутствует во мне, и в тебе, и во всех творениях, повелеваю: ОТДОХНИ!

Я смотрел на него с восторгом, благоговением, ошеломлением, хотел было заговорить, но язык отказывался мне повиноваться, голова поплыла, глаза закрылись, подкосились ноги – я упал без чувств.

Челлини умолк, посмотрел на меня. Но я, заинтригованная, не хотела его прерывать. Он продолжил:

– Говоря «без чувств», мадемуазель, я, разумеется, имею в виду свое тело. Сам я – то есть моя душа – оставался в сознании: я жил, двигался, слышал и видел. Но мне запрещено описывать эти переживания. Вернувшись в смертную юдоль, я обнаружил, что лежу на кушетке в той же комнате, где до того ужинал с Гелиобасом, а сам он сидит рядом за книгой. Сиял полдень. Меня объяло изумительное ощущение покоя, к нему прибавилась юношеская бодрость; не произнеся ни слова, я вскочил на ноги и дотронулся до локтя Гелиобаса. Он поднял взгляд.

– Ну? – спросил он, улыбаясь одними глазами.

Я схватил его руку и в благоговении поднес к губам.

– Драгоценный друг! – воскликнул я. – Каких только чудес я не увидел, каких истин не причастился, каких тайн!

– Обо всем этом следует молчать, – ответил Гелиобас. – Это не из тех вещей, о которых говорят втуне. А что до вопросов, которые вы совершенно естественно хотите мне задать, на них вы в должное время получите ответы. То, что с вами случилось, никакое не чудо, на вас лишь оказали воздействие средствами науки. Впрочем, исцеление нельзя считать полным. Но несколько дней в моем обществе полностью вернут вам здоровье. Согласны ли вы провести со мной это время?

Я с радостью и признательностью закивал, и следующие десять дней мы провели вместе – Гелиобас продолжал меня лечить, как снадобьями, так и иными средствами – они изумительным образом бодрили и целили мой организм. К концу этого срока я чувствовал себя здоровым и сильным – человеком трезвого рассудка и телесного здоровья, что и обещал мне мой спаситель: разум мой освежился и горел желанием приступить к работе, голова полнилась новыми прекрасными идеями касательно живописи. А еще Гелиобас раскрыл мне две бесценные вещи: истинность религии и тайну человеческой участи; кроме того, я обрел изумительную ЛЮБОВЬ!

Тут Челлини помолчал, потом возвел очи горе́ в дивном экстазе. И продолжил:

– Да, мадемуазель, я обнаружил, что любим, что меня хранит и направляет существо столь дивно прекрасное, столь несказанно преданное, что нет в человеческом языке слов, дабы описать его совершенство!

Он снова умолк, а потом продолжил:

– Убедившись, что я исцелился телом и духом, Гелиобас посвятил меня в искусство смешения красок. И с того дня мне удавались все мои работы. Вы знаете, что картины мои приобретают, лишь стоит мне их закончить, что цвета, которые мне удается перенести на полотно, считают загадочными и даже волшебными. Но должен вам сказать, что даже самый скромный художник мог бы, если бы пожелал, использовать те же средства, которые использую я, чтобы сделать свои краски едва ли не вечными – такими же, как те, что по сей день сияют на картинах Рафаэля. Впрочем, сейчас об этом рассуждать не время. Я рассказал вам, мадемуазель, свою историю, осталось лишь приложить ее смысл к вам. Вы слушаете?

– Внимательнейшим образом, – ответила я, и действительно, интерес мой был так силен, что я сама слышала нетерпеливое биение собственного сердца. Челлини заговорил снова:

– Как вам известно, мадемуазель, электричество – одно из чудес нашей эпохи. Его изумительные свойства не поддаются исчислению. Но в науке о нем существует целая область, которую большинство членов нашего общества презирают по своему невежеству – я имею в виду использование человеческого электричества, силы, которая существует в каждом из нас, и в вас, и во мне – а в еще большей степени в Гелиобасе. Он настолько развил способность своего организма производить электричество, что любое его касание, самый его мимолетный взгляд обладают целительными свойствами – или противоположными, если он решит так использовать свое могущество. Впрочем, могу сказать, что противоположным образом он его почти не использует, ибо исполнен благости, сострадания и сочувствия ко всему человечеству. Влияние его таково, что он может, не говоря ни слова, в силу одного своего присутствия, передавать свои мысли другим людям, совершенным незнакомцам, и вынуждать их совершать определенные поступки, сообразные его планам. Не верите? Мадемуазель, этот дар есть у каждого из нас, просто мы его не развиваем в силу ограниченности наших познаний. Могу доказать истинность своих слов: даже я – хотя я еще в самом начале пути развития своих электрических способностей – смог оказать на вас влияние. И вы не станете этого отрицать. Я задумал – и вы отчетливо увидели картину, скрытую драпировкой. Я вас убедил – и вы дали правильный ответ на мой вопрос касательно той же картины. Я пожелал – и вы передали мне, сами того не сознавая, послание от любимого человека: вы тогда произнесли «Dieu vous garde!» Помните? А эликсир, который я дал вам выпить – кстати, это одно из самых незамысловатых снадобий, составленных Гелиобасом, – открыл вам то, что он и хотел вам открыть: его имя.

– Он! – воскликнула я. – Но как же так? Ведь он меня не знает и не имеет на меня никаких видов!

– Мадемуазель, – произнес Челлини сурово, – если вы восстановите в памяти последний из трех ваших снов, вы сразу поймете, что он имеет на вас совершенно определенные виды. Как я вам уже говорил, он занимается ФИЗИЧЕСКИМ ЭЛЕКТРИЧЕСТВОМ. Это важнейшая область. Он чутьем понимает, что где-то нужен – или будет нужен рано или поздно. Позвольте мне договорить. Вы, мадемуазель, заболели от переутомления. Вы импровизаторша – то есть крайне чуткая музыкантша, человек одухотворенный, не скованный правилами и совершенно не понятый миром. Вы развиваете в себе эту способность, не думая, какую платите цену, вы страдаете – и вам предстоят новые страдания. По мере того как будут совершенствоваться ваши музыкальные способности, здоровье ваше будет слабеть. Ступайте к Гелиобасу – он сделает для вас то же, что сделал и для меня. Неужели я вас не убедил? Долгие годы тягостной немощи или выздоровление быстрее чем за две недели – разве выбор не очевиден?

Я медленно встала на ноги.

– Где живет этот Гелиобас? – спросила я. – В Париже?

– Да, в Париже. И если вы решите туда съездить, послушайтесь моего совета и поезжайте одна. Придумать предлог для ваших друзей будет несложно. Я дам вам адрес пансиона для дам, где вы будете чувствовать себя как дома. Согласны?

– Будьте любезны, – ответила я.

Он стремительно написал карандашом на своей визитной карточке:

Мадам Дениз

авеню Миди, 36

Париж

и вручил карточку мне. Я осталась стоять на месте, погрузившись в размышления. История Челлини впечатлила меня и немного напугала, но меня совершенно не смущала мысль ввериться специалисту по физическому электричеству – этому Гелиобасу. Я знала, что электричеством можно излечить многие серьезные недуги – электрические ванны и электрические аппараты применялись весьма широко; меня совсем не удивляло, что на свете существует человек, который смог развить собственные электрические способности так, что стал способен исцелять. Я не видела в этом ничего экстраординарного. Единственная часть рассказа Челлини, в которую я так и не поверила, связана была с выходом души из тела, якобы им испытанным; я списала это на перевозбуждение в ходе первого его разговора с Гелиобасом. Впрочем, эти мысли я оставила при себе. Как бы то ни было, я приняла твердое решение поехать в Париж. Моим величайшим желанием было вернуть здоровье, и я решила, что не упущу ни единой возможности достичь этого несказанного счастья. Челлини наблюдал, как я стою перед ним, немо и отрешенно.

– Так вы едете? – спросил он наконец.

– Да, еду, – ответила я. – Дадите ли вы мне письмо к своему другу?

– Лео уже отвез ему все необходимые пояснения, – с улыбкой откликнулся Челлини. – Я знал, что вы согласитесь. Гелиобас ждет вас послезавтра. Он проживает в особняке «Марс» на Елисейских Полях. Вы на меня не сердитесь, мадемуазель? Я не виноват, что заранее понял, каково будет ваше решение.

Я слабо улыбнулась:

– Полагаю, и тут дело в электричестве! Нет, я не сержусь. С чего бы? Я вам крайне признательна, синьор, и буду признательна еще более, если Гелиобасу удастся меня исцелить.

– В этом я не сомневаюсь, нисколько! – ответил Челлини. – Можете вволю тешиться этой надеждой, ибо она, безусловно, оправдается. Но прежде чем уехать, вы ведь посмотрите на свой портрет?

Он шагнул к мольберту и открыл картину.

Я удивилась. Я думала, что он успел сделать лишь набросок, но оказалось, что портрет почти закончен. Я смотрела на него так, как смотрела бы на портрет незнакомого человека. Передо мной было изнуренное жалобное лицо с грустными глазами, на бледном золоте волос лежал венок из ландышей.

– Я скоро его закончу, – сказал Челлини, вновь накрывая мольберт. – По счастью, можно обойтись без еще одного сеанса, ведь вам необходимо уехать. Не хотите ли еще раз взглянуть на «Жизнь и смерть»?

Я подняла глаза на его шедевр – в тот день он не был ничем скрыт.

– Лицо Ангела Жизни – бледное и слабое подобие лица моей возлюбленной, – негромко произнес Челлини. – Вы, мадемуазель, знали, что я обручен.

Я смешалась и стала подыскивать хоть какой-то ответ, но он продолжил:

– Не трудитесь ничего объяснять: мне известно, откуда вы это узнали. Довольно. Так вы завтра уедете из Канн?

– Да. Прямо утром.

– Тогда всего вам самого лучшего, мадемуазель. И если мы больше никогда не увидимся…

– Никогда не увидимся! – изумилась я. – Вы о чем?

– Я имею в виду не ваше будущее, а свое, – ответил он приязненно. – Дела могут призвать меня в другое место еще до вашего возвращения – пути наши могут разойтись, многие обстоятельства способны помешать нашей новой встрече – а потому, повторяю, если мы больше никогда не увидимся, надеюсь, что вы будете поминать меня добром – как человека, которому мучительно было видеть ваши страдания, и он в меру своих скромных способностей попытался наставить вас на путь к здоровью и счастью.

Я протянула руку, глаза наполнились слезами. Меня так покорили его обходительность и учтивость, его симпатия и сострадание, что мне действительно показалось: я разлучаюсь с одним из самых верных друзей, какими мне суждено обзавестись.

– Надеюсь, вам не придется покинуть Канны до моего возвращения, – ответила я с истовой верой. – Мне бы очень хотелось, чтобы вы оценили, насколько я поправилась.

– В этом нет нужды, – ответил он. – О том, что вы вновь в добром здравии, я узнаю от Гелиобаса.

И он по-дружески пожал мне руку.

– Я принесла вашу книгу, – продолжала я, – но мне бы хотелось иметь такую же. Где ее можно купить?

– Гелиобас с удовольствием вам ее подарит, – ответил Челлини, – стоит вам лишь попросить. В продаже этой книги нет. Она была отпечатана лишь для частного распространения. А теперь, мадемуазель, пора расстаться. Поздравляю вас с тем, какая радость и утешение ждут вас в Париже. И не забудьте адрес: особняк «Марс» на Елисейских Полях. Прощайте!

Он еще раз сердечно пожал мне руку и остался стоять у двери, глядя, как я выхожу, как спускаюсь по лестнице в свой номер. Я приостановилась на лестничной площадке, обернулась, увидела, что он так и не ушел. Улыбнулась, махнула рукой. Он ответил тем же, раз, другой. Потом резко развернулся и исчез.

В тот день я сообщила полковнику и миссис Эверард, что решила проконсультироваться в Париже с известным врачом (не назвав, впрочем, его имени), а потому съезжу туда одна на несколько дней. Узнав, что мне рекомендован порядочный женский пансион, они не стали возражать и согласились остаться в отеле Л. до моего возвращения. Я не стала подробно посвящать их в свои планы и, разумеется, не стала упоминать в этой связи имени Рафаэлло Челлини. Ночь, проведенная в терзаниях и без сна, придала мне новой решимости испробовать все мыслимые средства исцеления. В десять утра на следующий день я выехала из Канн железнодорожным экспрессом. Перед самым отъездом я обнаружила, что, несмотря на мои старания, ландыши, подаренные мне Челлини для бала, совсем завяли и даже почернели – почернели так, что казалось: их опалила молния.

Предыдущая главаГлава 7 из 30Следующая глава