Вернувшись в отделение, Иван Саныч был вынужден признать, что бардак не только в ремесленном. На работе было пусто, дверь – закрыта, граждане – толпились. Остапчук, отворяя дверь и отругиваясь от недовольных, роптал на начальство: «Сам гуляет невесть где, а потом сам будет бухтеть. Вот понанесло всех их, дома не сидится», но вслух дисциплинированно пообещал:
– Спокойно, граждане, сейчас всех приму.
Вообще-то, была очередь Акимова. И никакого желания торчать на приеме, тем более что после ночных ералашей голова была чугунной. Да еще и зуб, что ли, продуло, постреливает в ухо.
Сержант запустил всех в коридор, рассадил на лавку – и сразу стало тесно, душно, запахло разнообразно. Сначала имел место некий беспорядок, кто-то из последних пытался заделаться первым, но Иван Саныч рявкнул – и очередь выстроилась сама собой, живая, но вполне порядочная.
Иван Саныч обустроился за столом и пригласил первого. Вошел Игнатьич, учетчик с фабрики.
– Присаживайтесь, товарищ Сивоконь. Слушаю.
– С заявлением я, – сипло начал Игнатьич, – на сожителей, на хулиганство.
В комнате с Сивоконем обитали два паренька-наладчика, только с училища. Не родственники, и даже не особые друзья, но похожи как две горошины – или, что точнее, два карандаша: одинаково тощие, длинные, глазастые. Как прибыли на работу полгода назад – ни на одних танцах замечены не были. В общем, Остапчук не поверил, хотя достал бумагу, окунул перо в чернильницу, показывая, что уже готов зафиксировать сигнал о безобразии:
– Хулиганят, значит. А как?
– А вот так. Ночами булькают чаем, во внеурочное время болтают на отвлеченные темы.
Сержант качнул пером:
– Какие же?
– Производственные!
– Ненаказуемо.
– Это у вас в законах ненаказуемо, а я спать не могу. Чтобы вот этим всем заниматься, есть рабочее время.
– Они шумят?
– Нет, шепчутся.
– Тогда зачем подслушиваете? И что плохого в том, чтобы на сон грядущий подумать о повышении производительности труда, – совершенно не понимаю.
– То, что они думают, я слышу, а услышав, начинаю думать и через это не могу спать. Ясно теперь?
– Так. Более менее, – Остапчук все-таки отложил перо и продолжил: – Поступим так. Я как-нибудь загляну после смены и внушу ребятишкам болтать тише или в рабочее время. Лады?
– Это не то, – подумав, покачал головой Игнатьич.
– Ну, в любом случае не хулиганство. Другая статья. Следующий!
Сивоконь ушел, стуча копытами, и вошла гражданка Стрешнева, Вера Павловна, бывшая учительница. Сама сухонькая, легкая, как листок, но скрипела туфлями по половицам, как молодой слон. Обидчивая.
– Иван Саныч, голубчик. Пропал котик Мефодий. Третьи сутки ищу.
Остапчук привычно обмакнул перо:
– Может, погуляет и придет?
Она, не слушая, продолжала, как бы надиктовывая:
– Серый, с белым галстучком, глаза зеленые с серым, крайне выразительные. Хвост держит приятно, чуть набок…
Гражданка Стрешнева, увлекшись, принялась ходить по кабинету туда-сюда. Чуть дребезжали стекла, перья, пылившиеся в сухой чернильнице на сейфе, «пускали гусара» в нос гипсовому Дзержинскому. Остапчук покорно писал, не вставляя ремарок, фиксируя словесный портрет котика и то и дело ловя ее придирчивый, оценивающий взгляд. Но поскольку почерк у него был неразборчивый, то и Вера Павловна не смогла изыскать, к чему придраться. По окончании «диктанта» сержант отложил перо и сказал:
– Порядок.
– Найдете? – спросила Вера Павловна.
– Поищем.
Она ушла.
Третьей была Клавдия, жена Иванова – электрика из жилконторы, хорошего, отзывчивого мужика, который через свой мягкий характер спивался. Клавдия требовала повлиять на население, которое по любому поводу проставлялось. Эта посетительница не вызывала стрельбы в ухе, но Остапчук машинально глянул на ее ноги. Она тотчас спрятала их под стул, и один полусапожек чиркнул по полу отошедшей подошвой.
«И эта обезножела», – подумал Саныч. Не надо было ему ни на какие курсы следователей, у него и так все было хорошо – и с наблюдательностью, и с интуицией, и со знанием «земли». Массовый отвал подметок у населения мог означать лишь одно событие. И было оно крайне паршивым.
– Чем я-то могу, Клава? Работа такая у парня. Ты его одного усовестить не можешь, как же я могу всех жильцов усовестить?
Клавдия надулась, кивнула. То есть вроде бы согласилась, но обиду затаила. Тогда Остапчук предложил беспроигрышный, хоть и глупый вариант:
– На профком вынеси беду. Пусть они и разберут. Может, мастер что подскажет, он у них дельная баба.
…Девятым, что ли (то есть когда сержант уже надеялся, что в коридоре чисто), протиснулся такой яркий тип, что уже все зубы заныли. Расфуфыренный, как на плакате. Кепка в клетку с таким огромным козырьком, что видать за версту. Пиджак выходной, но мешком, зато клетка яркая, галстук типа «попугай повесился», слишком зауженные брюки, перешитые из галифе. Ну и главное – да, ботинки. Они были остроносые, цвета говяжьей печенки (голодный Остапчук сглотнул слюну), а подметка была замотана проволокой. Усевшись и сказав «спасибочки», парень перешел к делу:
– Заявление хочу написать.
– О чем, на кого?
– На себя.
– Шутим, – констатировал Остапчук, – а вы, между прочим, не дома.
– Ни-ни. Мне не до шуток. Мне написать надо, что я не виноват. Поперед, значит.
– Попе… наперед чего?
– А так. Тут такое дело, гражданин начальник: познакомился тут с одной особой по оргнабору. Погуляли пару раз, в кино сходили, в парке посидели, туда-сюда…
Остапчук поднял брови, и посетитель тотчас замотал головой:
– Нет! А она все равно требует, чтоб женился.
– И пускай требует. Не хочешь – не женись, если не было ничего.
– И не было, и не хочу! Только она говорит: или женишься, или руки на себя наложу и записку оставлю, что ты виноватый.
– Ага. И что написать хочешь? Что не виноватый?
– Нет, что виноватый.
Иван Саныч потер ухо, полагая, что ослышался, уточнил вопрос, получил такой же ответ и спросил:
– Зачем?
– Ну это… Чтобы на суде за чистосердечное покаяние было.
Остапчук решил, пользуясь случаем, провести с товарищем просветительскую работу:
– Поскольку ничего еще не было, то это самооговор получается – тоже, знаешь ли, не сахар. К девчонке более не приближайся… Как ее, говоришь, фамилия?
Он записал и пообещал зайти потолковать. Прощаясь, Иван Саныч все-таки решился и спросил:
– Чего это ты с замотанным копытом ходишь? Починил бы.
– Так закрыто ж! Как ни зайду, так и закрыто, – радостно объявил парень.
«Закрыто, значит. А что значит – ничего не значит! Заболел, загулял, запил…» Ну что ж, хотелось до конца надеяться на лучшее – а тут Акимов пришел, и стало ясно, что надежду придется оставить. Был он синий, обвисший, в руках держал «дежурный» чемодан, с которым обычно сбегал из дому.
– Не удалось подремать? – констатировал Остапчук.
– Не, – подтвердил Сергей. Из отделения он ушел еще ничего, а теперь выглядел так, будто ночевал под поездом, а тот возьми и тронься. – Саныч, я пока в клетке покемарю, добро?
Добрый Остапчук разрешил, лишь для порядка спросил:
– Ты до Цукера дошел?
– Ага…
– И что сказал?
– А ничего, – сонно объяснил тот, – закрыто. Дверь на замке, бумажка прилеплена: «Буду через пятнадцать минут».
– Свежая?
– Как же, век висит, не меньше… – И Акимов нагло утащился в клетку, как будто так и надо.
Вскоре прибыл Сорокин – судя по костюму и пальто, ходил где-то по верхам.
– Как вообще жизнь-то? – спросил он.
Остапчук изложил историю посещения ремесленного, капитан слушал рассеянно и без сочувствия, и это было странно – с Казанцевым они были большие приятели.
Иван Саныч как бы невзначай повторил:
– Ильич с сердцем свалился…
– Я же сказал – он не нужен. Пусть хоть совсем провалится. Кто у нас в клетке?
– Серега переехал.
– Понятно. С Сахаровым что?
– Нет Сахарова.
Капитан ни капли не удивился, точно ждал именно этих слов.
– Нет так нет, – он хотел что-то еще мудрое прибавить, но тут зазвонил телефон.
Сорокин ответил, пару раз сказав «да», выслушал что-то, в третий раз сказал «да», поблагодарил и положил трубку.
– Что, Николаич?
– Щербина тоже нет. Асеева сообщила.
– На юга потянулись, – хмыкнул Саныч.
Сорокин никак не отреагировал на шутку. Спросил для порядка о текущих делах, ушел в кабинет и дверь прикрыл. Было слышно лишь, как бесперебойно звякает телефон.
Далее все шло как обычно, словно и не случилось ничего странного.
Наступил вечер. Иван Саныч откланялся и ушел. Тут проснулся Акимов, и Сорокин пригласил его к столу – хлеб, сало, луковица и извлеченная из сейфа заветная консерва.
– Надолго ты? – спросил он.
– Не знаю, – вздохнул Акимов.
Он помялся, точно прикидывая, говорить или нет, потом решился:
– Верите ли, как сидели тогда… ну, после Кольки, у меня перед глазами, как в театре, картина: Вера белая, Ольга беззвучно голосит… А я стою как пень и понимаю, что все, хана мне.
– Почему тебе-то, Сережа?
– Потому что не могу видеть, как Вера из себя железяку строит, как Ольга как это… держится молодцом. Хоть бы вели себя как нормальные: поплакать, поговорить – а они кипят внутри, как два автоклава, и молчат. А я – да, я тряпка и существо, трусливое до вонючести…
– Харчей завтра подкупи, не все язву наживать. Готовить не разучился? – прервал его Сорокин.
Далее все пошло чинно и благородно, как на школьном утреннике: выставили и обустроили Акимову дежурную раскладушку, прикупленную по случаю как раз для таких ситуаций, осуществили водные процедуры и уже почти разошлись спать, но день не собирался заканчиваться просто так – уже под покровом ранней темноты проникла в отделение Введенская. Глянув на нее, Сорокин понял, о чем толковал Серега: лицо белое как простыня, глаза огромные, губы синюшные, и голос – спокойный и одновременно какой-то загробный.
– Николай Николаевич, там Штукин пропал.
– То есть как?
– Виктор после отбоя в изолятор заглянул – а его нет.
Сорокин глянул на нее, понял все и зло спросил:
– Почему Виктор решил, что Штукин болен?
Введенская сбилась, замямлила, глотая слезы и потирая красное ухо, и стала выкладывать все, что выяснилось в ДПР и что решил Эйхе.
Не было времени ее убивать, и капитан лишь уточнил:
– Довольны собой?
Тут, само собой, случилось то, что должно было случиться, когда баба воображает себя сыщиком, – мокрое дело. Но Сорокин был суров:
– Подбери нюни! Нашла время.
Умчались вдвоем, оставив на хозяйстве спящего Акимова.