Один мой приятель, интеллигентный человек, недавно поступил рабочим в каменноугольные копи на севере Франции, и проработал там несколько месяцев. Это пребывание в новой социальной и материальной среде дало ему очень много любопытных наблюдений. Несколько месяцев прожил он среди тысяч «рук», которых нужда сгоняет в департамент Па-де-Калэ со всего света, — из Польши, Германии, Силезии, Богемии, Италии. И основной его вывод такой:
— Эта жизнь ужасна.
Ужасна не только потому, что труд тяжел, что все без исключения рабочие дотягивают рабочий день с величайшим напряжением, — последние полчаса тяжелее всех остальных часов вместе, — не потому, наконец, что заработок мал, что ежедневно кто-нибудь калечится в шахтах, что невылазно живешь в грязи, что жизнь бедна разнообразием и интересами, что кроме кабака негде отдохнуть от работы. Она ужасна тем, что для громадной массы рабочих из этой тяжелой, скудной и скучной жизни — нет выхода. Год, десять лет, двадцать, до могилы — все одно и тоже. С понедельника в шахту; она противна и ненавистна всем; все, поэтому, в понедельник работают медленно, неохотно, не выполняя уроков; и во вторник отвращенье еще сильнее «чувства долга»; в среду и четверг работа налаживается, в пятницу и субботу работают с остервенением, чтобы наверстать потерянное в первые дни — и выходят в субботу вечером с работы без сил, усталые душевно. Чтобы встряхнуться, идут в кабак. Вино и взвинченные усталостью и истощением нервы плодят эксцессы. Часты драки. Нередко ножовщина. А с понедельника опять шахта и отвращение к ней. И так без перемены год за годом, пока несчастный случай, болезнь или старость не выведут из строя.
Существование, конечно, разнообразится. Разнообразится волнениями, забастовками, любовью, женитьбой, и люди кое-как живут; но чем сильнее в них голос растущих потребностей, чем больше они знакомы, хотя бы путем внешнего наблюдения, с другою жизнью, тем нетерпеливее они становятся. Это нетерпение вводится в рамки и люди дисциплинируются, принимая участие в широких рабочих организациях. Там, где существуют социалистические организации, синдикаты, кооперативы, и где среди рабочих масс распространена социальная доктрина, там от эксцессов и от морального упадка, от отчаяния и озлобления, спасает вера в многообещающую идею, спасает надежда на открывающийся в будущем просвет. Но, как известно, этот просвет очень далек. Борьба за экономическое освобождение требует затраты громадных сил и медленно дает небольшие результаты. Существующий строй чрезвычайно прочен, и не только годы, — жизни проходят, а просвет все еще далеко впереди. Отсюда то равнодушие к свободе, к республике, к социализму, которое по временам охватывает наиболее нетерпеливую, наиболее требовательную часть рабочей массы, и вызывает охлаждение к настойчивой политической и организационной работе. Начинают надеяться на action directe, на действительность в хорошо выбранную минуту нанесенного удара. Еще несколько шагов дальше по этой линии — и перед нами анархический индивидуализм, дитя отчаяния, нетерпения, неверия в методическую организационную работу, бунта скудно живущих, но жадных к жизни общественных элементов.
А жадность к жизни и к ее благам систематически воспитывается в наше время в массах. Воспитывается тем, что они видят, особенно в больших городах, и в таких, как напр. Париж — в совершенно исключительной степени. Богатство в Париже бьет в глаза. Оно неисчислимо — с одной стороны, и повидимому доступно — с другой. Было время, когда и богатые люди жили скромно; затем наступило другое время, когда нескромное богатство было достоянием владельцев особо прочных титулов. Надо было быть королем, или принадлежать к аристократии, или к торговым магнатам, чтобы владеть миллионами. Теперь миллионы доступны, они демократизировались, и владеют ими как люди с титулами давними, так и с титулами вчерашними и сегодняшними или, наконец, никакими титулами не обладающие. Купцы и фабриканты, биржевики и маклера, всякого рода авантюристы и аферисты купаются в миллионах, своих и чужих. Адвокаты и доктора, артисты, тенора, смазливые мидинетки и боксеры, авиаторы и владельцы скаковых кобыл, скульпторы, дамы с камелиями, депутаты, все у кого есть очень сильный кулак или изворотливый ум, жилистая икра в ноге или соловьиное горло — засыпаны золотом. Мальчуган Карпантье, «гений бокса», с четырнадцати лет работавший в угольной шахте, заработал в 18 лет на «ринге» свыше полумиллиона. Негр Джонсон одним ударом кулака, свалившим Джефриса, выбил два миллиона франков. Карузо получает по 50.000 за выход. Лабори зарабатывает два миллиона в год. Скаковые призы достигли 300.000 фр. Чтобы содержать в Париже «хороший дом» на «хорошей ноге», мало миллиона в год. И нет жены миллионера, которая в блеске могла бы сравниться с модными куртизанками. Весь этот блеск на виду; он всех дразнит и раздражает — и никому не внушает уважения. Все знают, что это «бешеные деньги», и что между ними и теми условиями, которые дают на них право, нет никакого соответствия, точно так же как нет никакого соответствия между ожесточенным трудом других и их ничтожным заработком. Нет соответствия — значит нет и моральной санкции. А ведь она необходима для строя, желающего быть неприкосновенным.
Такова социальная среда, одним из порождений которой являются анархо-бандиты. Они если не все, то многие из них — энергичные, сильные и озлобленные люди, полные жадности к жизни, полные неуважения к основам современного общества, в котором им тесно и тяжело нести роль вечного работника, прикованного к тачке. Если бы они не объявляли себя сторонниками известного порядка идей, носящего название анархического индивидуализма, мы их называли бы просто бандитами или, как говорят во Франции, апашами. Апаши — люди стоящие по существу вне гражданского общества. Это ассоциации воров, занимающихся кроме того сутенерством, разбоем, иногда убийством; преступное «общество в обществе». У них есть свои законы, своя мораль и своя философия. Эта философия гласит: «все, что продается — крадется»; «воровство есть бунт, вор — это возмутившийся».
Мир воров и апашей сравнительно мало известен; я хочу, поэтому, познакомить читателей с одним любопытным воровским документом, который кстати послужит нам ступенькой к пониманию бандитизма вообще и анархо-бандитизма в частности. Но сначала несколько пояснительных слов. Истекшей зимой в редакцию революционно-социалистической газеты «La Guerre Sociale» забрались воры, взломали конторку и унесли кое-какие гроши. Воры открыты не были, но они оказались людьми очень амбициозными, и когда «L’anarchie», орган анархо-индивидуалистов, друзей анархо-бандитов, бросил им в догонку упрек, что они сделали бы лучше, если бы грабили буржуа, оставив в покое революционеров, — воры были оскорблены в своих лучших чувствах и прислали в редакцию «Anarchic» следующее письмо с просьбой напечатать его.
«Беру смелость рассматривать себя в течение двадцати минут в качестве вашего товарища. Мне попался на глаза номер вашего уважаемого журнала, в котором один из ваших сотрудников, столь же злой, сколько и добродетельный, комментирует известное посещение ворами редакции «Guerre Sociale» Мнение вашего друга может быть выражено так: «Разве нельзя было пойти в другое место?» И это, конечно, совершенно верно.
«Быть может теперь уже немного поздно возвращаться к этому случаю. Но вы меня простите. Моя профессия заставляет меня быть в постоянном передвижении, и я имею возможность читать передовые газеты только в редкие дни хорошо заслуженного отдыха. Примите также во внимание, что у меня есть кое-какие недоразумения с добрейшим г. Флѳри, великолепнейшим и усердным бригадиром, который и вам известен хорошо. Из-за него я потерял массу времени, и теперь опаздываю повсюду. Простите же мне опоздание; но лучше поздно, чем никогда, тем более, что мне непременно нужно сказать пару слов.
«Очевидно, «можно было бы пойти в другое место» и ограбить кого-нибудь другого, а не Guerre Sociale. В этом нет даже тени сомнения. Для начала следовало бы, и это было бы гораздо умнее, сходить в частную квартиру г-на Мерля (редактора газеты) и это по причине, основательность которой не откажется признать никто: никогда не следует ходить туда, где нечего взять! У г-на же Мерля вор — признаюсь с прискорбием, мой товарищ, — нашел бы хотя бы его галстуки, что лучше, чем ничего. Быть может эти галстуки будут стоить очень дорого в тот день, когда новый комитет общественного спасения займет место, занятое сегодня Елисейским быком... Но было бы еще лучше отправиться к г. Бенуа, рантье, или, о, мечты! спровадить Иоанна Крестителя1 по той же дорожке, по которой проследовала Жоконда с своей незабываемой улыбкой... Не должно однако забывать, что в нашем ремесле, еще более, чем в каком-либо другом, приходится часто делать не то, что хочешь... Но других оснований, почему следовало бы идти в другое место, я по истине не вижу. Почему в самом деле должен я уважать бюро г. Мерля больше, чем какое-либо другое? Потому что оно пусто: вот вполне достаточный мотив, и при том единственный. Или отношение г. Мерля ко мне и ко мне подобным отличаются от отношения к нам г. Реноделя из Humanité, г. Шос из Petite République, или г. Машена из la Croix?
«Своим несомненно дурным и циничным поведением я лишил себя убежища и крова во всех кругах. Моя семья давным давно отвергла меня, потому что вор ненавистен всем честным мошенникам. В синдикате, членом которого я когда-то был, на меня смотрят как на зачумленного, потому что я отсидел шесть месяцев в тюрьме за кражу. У меня нет ни просто семьи, ни рабочей семьи. Но, пожалуйста, не жалейте меня, не делайте этой ошибки, потому что вообще я доволен, насколько может быть доволен негодяй. Закон угрожает мне, и если он меня словит, то — берегись! Консьерж меня ненавидит, рабочие относятся ко мне с отвращением, репортеры на ряду с сыщиками шпионят за мной, и наконец в прошлом году на мою долю выпала еще следующая высшая обида: когда г. Мерль был арестован и подчинен в тюрьме общему режиму, он заявил, что между ним и мной нет ничего общего, нет ничего общего между ним и миром бродяг, карманщиков и мазуриков...
Между тем он революционер — этот господин. Он даже один из самых свирепых господ революционеров Франции, Наварры и Марселя (Тартарен ведь уже умер)... Но разве эти революционеры стали хоть раз на мою дорогу в борьбе, в которой меня травят, меня душат и убивают за то, что и я хотел поесть вволю в этой геенне, которую они, революционеры, собираются превратить в рай? Они, эти революционеры, негодовали, разражались громом и молниями, собирали митинги, залепили весь Париж афишами, и все это от того, что такой-то знаменитый журналист ел баланду на уголовном отделении, со всякой сволочью. Но у них не нашлось ни слова в защиту всех тех, кто гниет в тюрьмах и на каторге, хотя бунт этих людей стоит гораздо больше протестов журналиста! И я должен уважать этих комнатных, эстрадных, монмартрских революционеров, — я, ими презираемый, я, на которого они плюют, я — вор?!
«Нет, друзья мои. Меня словами не ослепишь. Революционер? Скажите пожалуйста! Всякий «действительный» революционер, всякий «восставший», — друг мне. Я люблю того, кто бунтует, кто бьется кто жертвует собой, кто хочет жить свободным. Быть может мы с ним из одного теста. Как бы то ни было, его кошелек для меня священен, — я человек с предрассудками, — и мою жатву я соберу не в его кармане. Но скажите мне на милость, о целомудренные анархисты, чем жизнь г. Мерля похожа на жизнь революционера? Г. Мерль никогда не скрывал, что «теории» индивидуализма и бунта для него не более, как вздорная метафизика... Хорошо. Но если он не живет как революционер, то что он делает? Он организует тайную теорию, и редактирует журнал, специальный номер которого описывает бедствие всех, кому нечем заплатить в срок за квартиру — и таким образом выручает кругленькие деньги, позволяющие ему оплатить свое помещение! Заключаю: ни г. Мѳрль, ни ему подобные не живут как революционеры; они только втирают другим очки.
«То, что этот господин имеет разрушительные идеи, не служит для меня рекомендацией; разрушительные идеи в наше время — ходячая монета; они вошли в торговый оборот. Они продаются на аршин, на вес, на лист, дюжинами, — точно так же как доказательства несуществования Бога. Но то, что продается, то и воруется. Этого требует логика.
«Я вовсе не хочу унизить г. Мерля. Я не отрицаю его способностей, и мне приятно, чрез посредство вашей газеты, выразить ему публично мое почтение. Он сумел организовать процветающий «базар» революционаризма, на который прежде не находилось покупателя. Этот базар, — la Guerre Sociale, — памятник, который засвидетельствует пред потомками наличность торговых способностей его основателя. И если бы г. Мерль отдавал себе отчет в своих талантах, он не претендовал бы на того из моих коллег, который его недавно посетил.
Напротив, он сохранил бы прекрасное воспоминание о происшествии. Взламывая его бюро, мой коллега утвердил его репутацию «делового человека»; и вместе с тем он оповестил миру, что г. Мерль также и осторожный человек, у которого билеты государственного казначейства не валяются по ящикам столов...
Подписано: «Мужественный Аноним».
Этот удивительный документ вскрывает нам внутренний мир если не всего парижского воровского люда, то известной, наиболее интеллигентной его части. Его профессия поставила апаша вне общества, и общество есть его враг. Он, следовательно — «возмутившийся», единственный и настоящий революционер, не торгующий революцией, подобно г. Мерлю, а расплачивающийся за нее своею шкурой. Он — представитель всей голодной и нищей братии, всех «crève de faim» — «дохнущих с голода». И он в то же время автор философемы: «все продажное воруется», освящающей воровство в продажном обществе. Перед нами, таким образом, явление, в котором уголовщина, практический иллегализм слиты с протестом против общественной несправедливости, с апологией бунта и «революционаризма». Это сочетание— плод жизни, а не теории. «Практический иллегалист», ступивший на воровскую дорогу благодаря случайностям жизни, и укрепившийся на ней благодаря враждебному отношению общества (семья отвернулась, рабочие отвергли) создает себе теорию иллегализма и революционаризма, и, пародируя Заратустру, провозглашает: