К книге
АктеяЧасть III Актея. Глава XXV
84%
Часть III Актея. Глава XXV
26

Разве они не знают, что мечи нужны для того,

чтобы никто не стал рабом?

После пожара Нерон выказал большое участие к жителям Рима. Он открыл свои сады, приютил в беседках и портиках бездомных, щедро оказывал помощь голодающим.

Но особенную популярность император приобрел упорным и беспощадным гонением на христиан. Когда поток христиан, которых хватали и осуждали на казнь, иссяк, Нерон напустился на евреев: сжег, распял и бросил зверям многих учителей иудейской веры.

Римляне, разумеется, не видели особой разницы между двумя восточными «сектами», и хотя император имел больше сведений на этот счет, но ему было выгодно притворяться несведущим.

Успех его хитрого предприятия с поджогом Рима превзошел все ожидания. Простонародье поверило в виновность христиан, и император, затыкая рты черни хлебом, услаждая их взоры зрелищем бойни, а слух – стонами жертв, преспокойно завладел землей, на которой думал выстроить дворец.

«Золотой дом», о котором мечтал Нерон и который действительно получил такое название, должен был занять целый квартал. Часто гуляя с Поппеей по саду, они смотрели на выжженное предместье и мечтали о Риме, который бы состоял целиком из дома и владений императора, и где Нерон и Поппея царствовали бы, окруженные рабами.

Народ с тупым удивлением смотрел на деревья, посаженные на месте сгоревших домов, беседки и храмы, возникшие на месте таверн и лавок, каскады, струившиеся там, где прежде пролегали шумные улицы. Народ получил кров и пищу, зверские аппетиты его были удовлетворены, и он приветствовал радостными криками Цезаря, когда тот проходил по выжженным предместьям, осматривая работы.

Но среди патрициев ропот усиливался, и старый рассказ о Бруте повторялся чаще, чем когда-либо.

Самым рьяным патриотом в Риме был Гай Пизон[124]. Он происходил из рода Кальпурниев, чем очень гордился, но это не мешало Пизону прославлять Афинское государство, где ум значит все, а происхождение – ничего. Высокого роста, рыжий, с фамильярными манерами и громким голосом, тщеславный, он был пугалом и любимцем Сената. Одно время старая партия стоиков-патриотов смотрела на него с подозрением: его рассуждения о функциях государства и методах управления не могли быть по вкусу ни Тразее с его друзьями, ни императору. Пизон льстил черни, говоря простолюдинам, что Римская империя – это не Сенека, не Лукан, не Персий, не солдат Светоний, не богатый стоик Тразеа, не блистательная, неустрашимая, коварная Агриппина, не император Нерон, а они сами, мудрый, великий народ. Однажды Пизон навлек на себя целую бурю насмешек и брани, объявив, что сословие сенаторов нажилось, ограбив мир, и что народ очень глупо делает, позволяя себя стричь кучке себялюбивых аристократов. Нерон, ненавидевший знатных и искавший поддержки у черни, в узком кругу радовался скандалу, который произвело это заявление, но Сенека горячо спорил со своим молодым воспитанником.

В действительности Пизон руководствовался в своей общественной деятельности одним искренним чувством – завистью к Сенеке. Способности, красноречие, изворотливость старого философа раздражали его. Пизон жаждал богатства и власти и не мог добиться их. Сенека не заботился об этих вещах и пользовался ими в полной мере. Выставляя напоказ свое богатство, Сенека восхвалял бедность; руководствуясь в государственных делах утилитарными соображениями, проповедовал правила чистой морали. Римляне относились с почтением к хитрому министру и смеялись над бесстрашными выходками и протестами Пизона, а это бесило последнего.

Подобно большинству честолюбцев того времени, он добивался наград, притворяясь другом министра, хотя постоянно замышлял измену. Наконец представился случай нанести удар Сенеке. Возникло хлопотливое дело с населением провинции Бетики[125]. Представлено было много жалоб на злоупотребления проконсулов, и в Риме ходили слухи о печальном состоянии провинции. В один из дней явилась депутация с жалобой на нынешнего проконсула и с просьбой назначить на это место некоего Гая Семпрония Паралла, испанца, весьма достойного человека, хорошо знакомого с нуждами населения.

Сенека горячо поддерживал жалобу испанцев на несправедливого губернатора, но убеждал Сенат отказать в просьбе о Паралле и в возникших по поводу этого дебатах высказался против участия провинциального населения в избрании проконсулов. Он заметил также, что еще неизвестно, все ли население Бетики желает Паралла.

Один из друзей Пизона был отправлен для исследования дела. Еще более печальные слухи стали доходить до Рима, и затем явилась новая депутация. С новыми жалобами и новой петицией в пользу Паралла.

Тем временем Сенека подробно рассмотрел дело и убедился, что в Бетике нечего ждать порядка, пока не будет назначен Паралл. Тогда он быстро принял решение и просил Нерона намекнуть сенаторам, что назначение Паралла было бы ему очень приятно. Намек императора произвел свое обычное действие, и Паралл получил должность проконсула.

Удивление и негодование «патриотической» секции не знали границ, и Сенека на бурном заседании принужден был доказывать, что его решение имеет в виду интересы государства.

Это было на руку Пизону. Он встал и в гневной речи обрушился на своего старого друга, цитируя его прежние мнения, осуждая его непостоянство и намекая на корыстные мотивы его деятельности. В заключение он объявил, что Сенат, согласившись под влиянием Сенеки удовлетворить бесстыдные требования кучки провинциалов, нанес удар государству и навсегда запятнал его славу.

Сенека отнесся к этим нападкам с хладнокровием истинного философа, но не мот не сознавать, что они еще более ослабили его пошатнувшееся влияние на императора. А когда падение его свершилось и Пизон публично хвастался, что это он ниспроверг министра, Сенека чувствовал, что в этих словах есть доля правды.

Однако Пизон ничего не выиграл от своей измены: до тех пор ему верили лишь немногие – теперь же никто не стал верить. Он льстил императору, который бранил его; пытался сблизиться со стоиками, но те отталкивали его; произносил речи перед сенаторами, но они смеялись над ним; ухаживал за Поппеей, которая пересказывала его комплименты Нерону; заводил интриги с Тигеллином, который выманивал у него деньги, – и ко времени великого пожара не было в Риме человека с худшей репутацией, чем у Пизона, и сам Пизон сам отлично знал об этом.

Не таково было положение Сенеки. Опальный министр был счастливее, чем когда-либо. Избавленный от государственных забот, он возился со своими книгами или копался в саду, любуясь гроздьями винограда. Паулина окружала его заботами, так что временами он, глядя на ее благородное лицо, самому себе казался помолодевшим.

– Ах, – сказал он однажды, – мне почти семьдесят лет, а жил я не более года.

Паулина тоже была счастлива, но не могла, подобно мужу, изгнать из своего сердца честолюбивые мечты. В первые дни брачной жизни она решила жить спокойно, в тени своего виноградника. Но она была жрицей Весты, принимала участие в управлении миром, испытала сладость могущества и власти. Честолюбие ее не было эгоистическим, она думала только о муже, и так как он был счастлив, то ее горделивые мечты на время забылись.

Но Паулина интересовалась римскими делами, и, когда друзья, оставшиеся верными Сенеке и навещавшие Номентанум, сообщали ей о бедствиях государства, она думала о тирании, угнетавшей человечество, и, глядя на своего мужа, мудрого, справедливого государственного человека, еще способного управлять миром, вспоминала слова, которые произнесла на террасе во дворце Нерона:

– Нет, боги создали Сенеку не для того, чтобы сидеть у очага и читать наставления жене, которая доит коров.

«Ты велик, а будешь еще выше», – думала Паулина.

В числе посетителей Номентанума был трибун преторианской когорты[126] по имени Субрий Флавий. Это был честный и умный воин, обязанный своим возвышением Сенеке и еще более привязавшийся к нему после его падения. Субрий не мог принимать участия в ученой беседе философа с друзьями и часто уходил в сад прогуливаться с Паулиной, пока остальное общество спорило о запутанных философских проблемах или комментировало греческие стихи. Гордый дух Паулины – а может быть, и ее величавая красота – производили глубокое впечатление на трибуна, и хотя он даже в мыслях не имел чего-нибудь оскорбительного для своего знаменитого друга, но не скрывал удовольствия, которое доставляли ему прогулки с Паулиной.

Хоть она и была жрицей, а теперь – женой философа, но женский инстинкт подсказал ей, что ее общество приятно трибуну, прежде чем он сам догадался об этом. Она знала себя и его: он был вернейший друг, который скорее бы сто раз наложил на себя руки, чем позволил бы себе малейшее оскорбление своему благодетелю. Что же касается Паулины, то в ее благородной натуре не было и тени порочности, и не существовало такого мужчины, который мог бы заставить ее пульс участиться.

Субрий скоро заметил, что Паулина интересовалась всем, что говорилось и делалось в Риме. Трибун сам чувствовал позор правления Нерона. Истинно римская натура этого воина возмущалась грубым фарсом, разыгравшимся под управлением императора-скомороха, его любовниц и любимцев. Субрий с полной откровенностью изливал свое негодование перед Паулиной, и так постепенно жена Сенеки составила себе представление о недовольных элементах римского общества.

Нерон под влиянием Поппеи и недостойных любимцев вроде Тигеллина окончательно распустился и с каждым днем наживал себе новых врагов своим развратным поведением, жестокостью и сумасбродством. Пожар, в котором народ втихомолку обвинял императора, несмотря на казни невинных христиан, до некоторой степени сплотил недовольных. Простонародье было разорено, патриции вечно пребывали в тревоге, и даже самые смирные люди начинали говорить, что, если государство не уничтожит Нерона, Нерон уничтожит государство.

Субрий сообщал обо всем этом Паулине. Ее честолюбивые мечты, никогда не исчезавшие до конца, все более и более оживали, и она начинала думать: «Если Сенека не хочет сам нанести удар, то я должна сделать это за него».

Под ее влиянием недовольство Субрия превратилось из бесплодных жалоб в угрозу. Тогда Паулина решила, что боги посылают ей готовое орудие.

Однажды, после обеда, Сенека читал своим друзьям небольшой трактат, только что оконченный им, а Паулина и Субрий прогуливались по саду. Дойдя до небольшой мраморной беседки, Паулина вошла в нее; Субрий последовал за своей спутницей.

Паулина уселась на скамейке и прислонилась к мраморной колонне, закинув руки за голову, чтобы защитить затылок от холодного камня. В этой позе величавая фигура бывшей весталки выступала особенно рельефно, а лицо, обращенное кверху, казалось прекраснее, чем когда-либо. Честность трибуна подвергалась величайшему испытанию: Субрию захотелось броситься на колени перед этой женщиной и целовать ее ноги. Она казалась ему воплощением благороднейшего идеала сероглазой Минервы, и ему пришла в голову странная мысль, что у Париса был прескверный вкус[127].

Субрий только что рассказал Паулине о новой проделке Нерона, а чуть ранее, при входе в беседку, сообщил, что негодование и раздражение растут среди преторианских войск, жалованье которым задерживается, между тем как на постройку Золотого дома ухлопываются миллионы сестерциев. Субрий прибавил, что воины проклинают императора, который добивается славы в цирке и ни разу не выходил на поле битвы.

Паулина устремила свои холодные глаза на собеседника и медленно проговорила:

– Я только женщина, и многое недоступно моему пониманию. Неделю за неделей, месяц за месяцем слышу я рассказы об этих бесчинствах и преступлениях, и начинаю думать, что в Риме не осталось ни одного мужчины.

Солдат покраснел при этих обидных словах.

– Ты жестока, – сказал он, – я думаю, что еще осталось несколько достойных мужей, но что они могут сделать?

– Поступить мужественно! – быстро ответила Паулина. И не спуская глаз с собеседника, продолжала: – Я помню, как однажды бешеная собака ворвалась в дом моего отца. Испуганные рабы разбежались, но мой отец схватил дубину, бросился на бешеного зверя и нанес ему смертельный удар: он не хотел оставить жену и детей на произвол судьбы, когда им угрожало бешеное животное. Он был мужчина!

Субрий выпрямился, как солдат перед командиром, и ответил с глубоким волнением:

– Довольно, госпожа. Ты требуешь моей жизни, и если б у меня была их дюжина, они все были бы к твоим услугам.

Едва заметная улыбка мелькнула на губах Паулины.

– Я не требую и не имею права требовать твоей жизни, – ласково произнесла бывшая весталка, – и ты не должен предлагать ее мне, но я хочу, чтобы всякий, кто дорожит моей дружбой, помнил, что он римлянин.

Солдат, оставив недомолвки, решился говорить откровенно.

– Как же должно совершиться это дело? – спросил он. – Тайно или открыто?

Паулина отвечала с некоторым нетерпением:

– Может ли женщина решить этот вопрос? Открытое восстание лучше, но так или иначе дело должно быть сделано.

– Только одно необходимо для успеха, – сказал Субрий. – Руки есть, но где найти голову? Укажи нам предводителя.

– Ты сам будешь им, добрый Субрий! – с нежностью воскликнула женщина, наклоняясь вперед, к нему.

Трибун покачал головой.

– Нет, – возразил он, – кто согласится пойти за ничтожным преторианским офицером? Нам нужен вождь совсем иного рода. Пусть будет… – И он прошептал имя Сенеки.

– Нет, нет! – воскликнула Паулина. – Как же вы, мужчины, можете называться героями, если не способны обойтись без старика, и если усталый мозг должен быть вашим руководителем, а дряхлое тело – щитом. Нет, Флавий, я не хочу, чтобы вы отняли у меня моего мужа.

– Но кто же еще в Риме может заменить его? – спросил трибун.

Паулина помолчала минуту, а затем сказала задумчиво:

– Я много слышала о Гае Пизоне. Он знатного рода, тщеславен, честолюбив и смел. Он готов на все и неразборчив в средствах. Его пороки скорее нравятся людям, чем возмущают их. Пусть он будет вашим вождем.

– Ты хочешь провозгласить Гая Пизона императором? – спросил Субрий с изумлением.

– Да сохранят нас боги от этого! – воскликнула женщина. – Нет, я не хочу, чтобы Гай Пизон сделался императором. Я сказала: «Пусть он будет вашим вождем».

Уходя, Субрий думал: «Я убью Нерона, и Сенека будет управлять миром. Рим выиграет от этого, но я…»

Он заставил себя не думать об этом и направился в преторианский лагерь.

Предыдущая главаГлава 26 из 31Следующая глава