В 1772 году в селе Сопелки под Ярославлем возник толк «бегунов». Они размышляли об «антихристе», который сошел на Русь прежде Христа и сделал жизнь народа невыносимой. Их взгляд обратился к царю Петру Великому. С той поры «бегуны» живут ожиданием «первого воскресения», когда Спаситель сразится с «антихристом», и тогда наступит тысячелетнее царствие благодати. Господа уезжали в Европу развлекаться, тешить утробушку, оставляя родину в нужде, сиротстве и кручине, а тем временем миллионы крестьян от лихолетий, нужды и непосильных податей прежде сроков съехали на «красную горку» на вечный покой.
Архиереи на Московском соборе 1681 года просили царя издать указ, чтобы особенно «ругачких» староверцев, заслышав их хульные речи на православную церковь, тащить в гражданские суды. А там уж как Бог управит. Но дочь государя, царевна Софья Алексеевна, мечтая перехватить власть у юных братьев, проявила свою особенную жесточь, издала «Двенадцать статей», где предписывала непокорников и хулителей указом от 7 апреля 1685 года жечь в срубах, а пепел развеять.
Но ещё в 1677 году церковь произнесла проклятие староверам (анафему-маранафу) и поручила двору искать дерзких противников, где бы они ни находились, и предавать казни до смерти (жечь в клетке). Придя на царство, Петр ещё пуще ужесточил указ Софьи Алексеевны.
Идея самоубийства по религиозным страстям в борьбе правителей за власть возникла ещё в глубокой древности и прокатилась чередою буквально по всем народам мира. Эти мистические желания, болезненно будоража душу, чтобы освободиться от плоти, как «грязной свиньи и черного врана», напоминают нам о пылкой смятенности, возмущенности, двойственной природе человека, когда в минуты религиозной тоски, неволи и обреченности угасает природная ценность земной жизни, пропадает смысл продолжения рода. Но власти в эти времена исполнены особенного презрения к самовольникам, раздражением, гневом, застилающим глаза, чувством превосходства над ближними, граничащим с ненавистью, когда теряется и малое Христово вразумление: «Очнись, господине, ведь рядом брат твой!» Забываются Святые книги, божественные наказы и всякая кротость. Правителям и их слугам некогда, да и нет охоты думать о сложности человеческого бытия, когда со всех сторон цепляют за ляжки волчьи стаи обычных житейских забот.
После-то вся история утрачивает накал и угар, будто бы забывается, истирается из национальной памяти, но остаётся навсегда чувство бестрепетного унижения. И потому раскол так глубоко вчинился в само существо национальной плоти, и та заноза унижения сидит в теле народа и поныне, как бы мы ни умаляли его последствия. Тяжелая грусть остается от общения с архиереями, что они по-прежнему правы, отодвигая «жалость» в сторону, забывая главное духовное качество души, а «гари» по России – это, дескать, дикие «выходки» изуверов, неприкрытое сопротивление православию, которое принять сердцем и умом невозможно как противное самой природе бытия. Вот тут и кроется главное зерно заблуждения; объявив староверцам войну на три столетия, «никоновская» церковь только чудом уцелела, ибо старообрядцы поморского согласия и спасли православную веру от нашествия «ереси жидовствующих» и «фармазонов».
Церковь зачастую ныне, как и в старину, исходит в своей практике из правил еврейской схоластики, чувства самовластия, религиозной самоуверенности и порою в друге видит ужасного врага себе, а отвергнуть это заблуждение не хватает национальной русской поклончивости и соблюдения главного православного завета: «Пожалей ближнего, как самого себя». Потому и нынешняя церковь не может решительно покаяться за прежние вины, принесшие русскому народу столько горей.
Непонятно, почему поморы возлюбили Ветхий Завет, в глубине своей исполненный чудовищного мрака. Если Новый Завет – путь к свету, к Солнцу-Ярилу-Сварогу, к Огню-Богу-Создателю, то Ветхое Писание через кровь и земные страдания сопровождает в аидовы пещеры, где теснится и злобствует вся черная немочь. В Библии молитвеннику указаны две дороги: Новый Завет – ко Христу; Ветхий Завет – к Диаволу, а «сгарники» отчего-то выбрали ветхозаветный путь; через насилие над своею плотью – к свету, утверждая, что другого способа вразумить никоновских архиереев нет. Надо так выпугать, такой незабытный ужас наслать на седобородых православных старцев, чтобы они зябко вздрогнули плечами от нарисовавшейся картины страданий, вдруг опомнились потерянным умом и задумались на открывшейся росстани, а туда ли они ведут паству, не к бесам ли в услугу…? Это в Ветхом Завете говорилось об огне как возможности очиститься от земных грехов.
Как-то странно устроен русский человек. Вот груманланин вроде бы ничего не боялся, но жил с постоянным чувством детского страха, а как бы не натворить греха. Так русская душа была устроена, так хотелось ей чистоты. Я не очень богомольный человек, но остерегаюсь греха, ибо они вьются черным враном над головою и густо изнасеяны вокруг, как семена чертополоха, постоянно напоминают о себе, словно бы вся жизнь была соткана из частой ячеи грехов; помню, едем на машине по лесной дороге, лежит поперек, уставив рога, сушина, вылезешь, оттащишь на обочину, а усаживаясь за руль, невольно помянешь: «Кто уберёт деревину с пути, с того спишется сорок грехов». А порою столько навалит коряжника ветровалом – устанешь сечь топоришком и оттаскивать. И невольно удивишься своей греховности. А вот «сгарник» шагнет в огонь, и вместе с дымом уплывут в небо все нажитые грехи…
В феврале 1683 года случилась первая Дорская гарь в Каргопольском уезде – оплоте поморщины. Сгорели 47 крестьян. В 1684 году в феврале на берегу реки Пормы Каргопольского уезда сгорели 47 крестьян, 153 взяты стрельцами с боя, выхвачены из огня и отосланы на покаяние по монастырям.
Каргопольский воевода А.И. Салтыков сообщал в Москву, что в Черном лесу прозванием «в Дорах» объявилось много бродячих людей, и живут они дворами, хотят возле них строить острожки. Получив известие о раскольниках, новгородский митрополит Корнилий послал для сыску экспедицию во главе с архимандритом Макарием; Никиту Тихонова, священника, подьячего, двух приставов и шестерых стрельцов. Команда схватила 27 человек, остальные разбежались.24 принесли повиновение и от расколу отстали, но трое, братья Леонтьевы, купцы, и их отец Леонтий Борисов выказали свою крайнюю непокорность в таких грубых словах, что неудобно их писать. После допроса были отосланы «под начал» в каргопольские монастыри.
Суземок Дора был возле речек Порма и Чаженка. Здесь команда обнаружила пустую избу и амбар с хлебом. Место темное, глухое, в дремучем елиннике. Так описывает архимандрит Макарий трудную попажу по неизвестной тайге: «Проехав темный лес Доры версты с три нашли на речке Порме семь изб, в одной уже ждали нас человек 80. Поп Григорий и дьякон Петр учали тех людей звать на уговор. К дверям вышел Гришка Бродяга и сказал в ответ: «Мы вас не слушаем и слушать у вас нечего. Приехали вы от еретиков и сами волки, хищники, еретики».
«А иных слов, – сообщает Макарий, – писать невозможно и брани много, сами в той избе и зажглися. Стрельцы и понятые выбили окна и увидели за дымом, де в избы солома и скалвы, и бересты, и льну, и хворосту, и пенки на полу, и по грядкам навешано горит, а они, де с жонками и с девками обнявшись, и стонут, а малые ребята на ошестках и по лавкам кричат и все стонут, а никаких речей не говорят, стоя шатаются».
После этой гари (сгорело 70 человек) команда отправилась за Порму в Задние Доры. Были встречены вооруженными людьми того собрания. Затем призвали в избу попа и дьякона для разговору. В деревне было 12 изб и часовня. У избы наставника Ивана Ульяхина духовные лица вычли святительский указ и наказную память и объявили «Увет духовный» Афанасия Холмогорского. В прениях Иван Ульяхин говорил, де, от еретиков вы присланы и сами вы еретики, и книги ваши, тот Увет, еретические. А у нас и свои книги есть… Каяться нам некому, но каемся мы небу и земли, а какие у вас попы, нет благочестия, ни церквей, все, де, ныне не церкви, – костелы.
На обвинение, что староверы не целуют креста великим государям, Иван Ульяхин сказал: «Больши того у нас с вами речей не будет никаких, подите, отколе пришли, пока целы. Вы нам люди знакомые, а приехали бы люди незнакомые, и от нас бы они живы не уехали».
Сохранилось описание того собрания. «А стоял он, Ивашко, в той избы под окном, в одной рубахе и без пояса, а за ним жонки, девки и малые ребята, перевязаны руки назад, и огонь на ошостке горит, а изба, де, и окна заперты и забиты накрепко, а в той же избе стоят два человека с пищалями, а иные пищали висят на стене».
Всего староверов в Дорах и по лесам, кельям и деревенькам подле речки Пормы нашли в 48 избах; многие крестьяне, прослышав про гари, уже стеклись под крыло учителя Ульяхина. 30 марта 1683 года Боярская дума вынесла окончательный приговор: всех неповинующихся сжечь, а остальных разыскивать и переимать, вести с пожитками в Каргополь, а пристанища разорить и сжечь.
Воевода В.П. Волконский собрал новую экспедицию на Порму. Крестьяне принесли вину и обещали покориться, но в поиске беглых по тайге мир отказал. Староверы подали «сказку», составленную Антоном Евтихеевым, подписанную жителями Доры. Военная команда, десятские и сотские чуяли опаску для себя, ибо по улицам шаталось много вооруженного люду и угрожали перестрелять прибывших. Гроза нарастала, а воевода колебался, желая смущенных людей привести к согласию. Из тайги выходили разбойного вида люди с пищалями, бердышами и топорками, словно бы сыскивали поживу, чтобы у пришлых отобрать душу.
Но как это сделать, никто пока не понимал. Водораздел в православной церкви нарочито углублялся, и со стороны государевой власти не возникало и оттенка жалости. Христос был забыт архиереями и царской семьею. Казалось, еврея Схарии не было в столице, он затаился где-то, обрушив православие в древнем Новгороде, но дьявольский взгляд «анчутки», его сладкие речи, как бы незримо пребывали в переходах Большого дворца. Романовы ломали деревню через коленку, но угрозы и казни не достигали крестьянской души, но лишь ужесточали поморскую натуру. Москва только что пережила восстание Разина, запах пороха, гари и крови ещё не источился над Россией. Вдоль великих рек рыскали царские слуги, отыскивая бунтовщиков, а те уходили в сибирские гольцы и ущелья с мыслью в глубинах Таймыра и Лены сбиться в староверческие общины и затихнуть, пережидая гнетущие сроки.
Народные гари стали как бы продолжением разинского бунта. На обеих сторонах вдруг оказались «злые еретики», недовольные друг другом. По ночам бегали пужалки и «шулюканы», колдуны и ведьмы, якобы скрадывали богатеней, и те на пролётках и каретах мчали во Франции, чтобы прокутить капиталы, заработанные голодными холопами. А мужики, перемогая стужу, нужу и черные немочи, насланные шляхтою на Русь, зарывались в норы, чтобы до смерти «запоститься» в земле; а кто не выдерживал подобной муки, прыгали на дно реки, на трапезу к «шулюканам» и водяницам…
Я самонадеянно взялся писать о мире Духа, который объяснить невозможно, даже если ты и живёшь в нём. А от того русского племени минуло более трехсот лет, и вроде бы оболочка его телесная ничем не отличается, но на самом деле русский скиф был другой, и вот эту инаковость, отстраненность на века никогда не распечатать. Как средневековый русский скиф понимал Бога? Помор жил в другом образном мире, когда слова-метафоры обозначали не только внешнюю картину, но и живой, душевный характер природы. Если для обозначения снега, льда, ветров, океанских вод и берегов требовались сотни сравнений, значит, и весь окружающий мир дышал, полнился жизнью, как и тот груманланин, который попадал в ледяные чертоги Великого океана. Вера в Бога – не слова, а деяния. Оттого у жителя Зимнего Берега не было слова «любить», а было полнокровное слово – «жалеть».
Он говорил жене после пятидесяти лет совместной жизни: «Я тебя жалею», или: «Я её всю жизнь жалел». Ласкательные для уха слова в семейном союзе мало что значат, ибо скоро осыпаются и пропадают, как пух одуванчика-плешивца. Ведь и вера-то православная стоит не просто на любви к Спасителю, а на жалости Христа за его добровольные мучения, которые Исус принял на себя, в свою очередь жалея брата-копорюжника, в поте лица добывающего на пашенке хлеб свой…
Древний предок наш носил в себе не столько слова, сколько образы самого Бога-Огня, Бога-Духа Святого: вот и назывался русский народ «богоносец».
Теперь снова вернусь в Каргопольский уезд.
Воеводской команде пришлось покинуть староверческое пристанище, чтобы не замутить новую сумятню, готовую перекинуться в Сибирь и на юга. Вокруг Дор были поставлены заставы, чтобы из волости перекрыть все лазы-перелазы, чтобы никого не пущали и ничего не выносили и не вывозили. 31 декабря 1683 года Боярская дума приговорила послать в Доры триста московских стрельцов под командою полковника. Ему в помощь Каргополь дал подполковника Федосея Юрьевича Козина. Велено было ехать в тайгу с величайшей осторожностью, чтобы раскольники не прознали о затее и не разбежались по лесам. А прибыв на место, всех воров-староверов с женами и детьми переимать и, связав, привести на Двину, а животы и хлебные запасы переписать, привезти в ближайшие волости на сбережение.
Воевода Стрешнев дал Козину 300 стрельцов. 3 февраля 1684 года Козин направился в Каргопольский уезд, а через неделю пришел на речку Порму, где собралось множество решительно настроенных староверов. Во главе «корабля» стояли учитель Иосиф Сухой, выходец из Соловецкого монастыря, Ананий Болдырев и Антон Евтихеев. Примыкавшая к часовне трапезная напоминала казачий острожек, в ней-то и закрылись «сгарники». Стали их увещевать, вызволять из скорби, но ничего из уговоров не получалось, не возникало душевного согласия, невидимый дух сотен гарей и крепостное право, куда загнали мужика, как подъяремную скотину, невольно разлучали русских людей, рыли неодолимую пропасть. Козин велел добывать «непокорников», стрельцы приступили к дверям и окнам… «И они, раскольники, – доносил позднее Козин в Москву царям Ивану и Петру, – стали по мне, холопу вашему и по стрельцам во все бои из ружей стрелять. И ранили двух человек, и познали, что им, раскольникам, не отсидеться, в то же время и зажглись. И я, холоп ваш, вырубя двери и промеж окон стены, и из огня тех раскольников волочили».
Сгорели 47 человек, но 153 были взяты «за боем» из огня. Из них 59 умерли, 92 отправлены на Двину, а старец Иосиф и Антон Евтихеев были оставлены в Каргополе для сыску.
Козин плавал тридцать верст вверх по Порме, искал Ивана Ульяхина и нашел смутителя-верховодника и с ним четверых согласников ниже Доры. Сгорели 50 человек; столько же по речке Вохтомице. Взять живыми не удалось. Кельи были вырыты в горах, со всех сторон засыпаны землею, наружу выведены лишь дымницы да крохотные волоковые оконца для свету. Весь оставшийся после гарей крестьянский нажиток подполковник Козин сжег.
В Дорах в феврале 1684 года было ещё 7 гарей. В двух сгорели по 50 согласников. Старца Андроника, непоколебимого в вере, привезли к литургии в Преображенский собор, здесь он выказал явное неповиновение и раскаяния не принес. Приговор Боярской думы: «И того чернца Андроника казнить, зажечь за его противность церкви». Андроник был сожжен в срубе.
Погибшие «огнепаленики» причислялись к небесному воинству, с заоблачной высоты взирающему на своих презренных гонителей. Война за Христа накалялась, неуловимые «огняные» лебеди полетели во все края России, поджигая державу со всех углов. «Непротивление злу насилием» перерастало в протест за волю, ибо глубинную сущность веры мало кто представлял в народе; но Исус из мистического, исторического «персонажа» вдруг спустился на русскую землю в помощь христову брату, снова вернулся в человечий образ, стал проповедником, скитальцем по нищей России, «ходяе» меж окон крестьянских изобок, помогал выбиться из нестерпимой нужды, которая пуще неволи.
Мысль «очищения через огонь» на Руси, наверное, существовала несколько тысяч лет, а может, и всегда. Русские скифы – народ кочевой (в эту тему мы не будем заглубляться), с ним и нажиток, и семья, и покров, – всё при себе, под луной и солнцем протекала жизнь скитальца; кочевники не имели погоста, родимого угора, берез, пашенного клина – лишь мать сыра земля и всё хозяйство на телеге (в кибитке, розвальнях, санях, волочуге). Было три времени – правь, явь, навь, – другой жизни не обещалось. И не знал кочевник, тащась по яви вслед за стадом, вольный, как птица, вернется ли он ещё когда-то к этому огнищу на опушке дубравника, где преставился его отец. Не вечно же его тело волочить с собою за хвостом усталой лошади, заглядывая в мертвые очи, коли пришел срок: но и не бросать же неприбранным, яко падаль. Его сжигали на костре, каждый из племени приносил теплинку и подбрасывал в огонь, чтобы пуще распалить пламя. Человек исчезал в небе, яко дым, но оставались воспоминания по нём. Но вот трогались в путь возы, и вместе с кладью ехала память по хозяине.
…Наверное, это мои чисто литературные фантазии, лишенные исторической истины. Братцы мои, да где она правда-то, если мы уже худо представляем недавние времена чудовищного пакостника Ельцина, пускавшего людей на пересортицу ради пресыщенной пьяной своей требухи, – миллион сограждан в год. (И этот безумец ещё смел напыщенно объявить протестантской публике: «Господь, благослови Америку!» Во сне он приснился моей жене: корчится на огненной сковороде, протягивая руки о милости, просит спасти.)
…Церковь отстранилась от молитвенников, редкие священцы при «Тишайшем», кто не предал кормильца. И тогда поднялись непокорники, объявили, что русская церковь осиротела, осталась без настоящих попов и некому окормлять детей Христа. Стали размышлять, куда идти дальше, и постепенно «гари» наполнились религиозным содержанием, перешли в ритуал со своими адептами, волхвами, писателями и благодетелями. Поморщина-беспоповщина поначалу жила, как «нетовщина», ибо полагали, что после крушения православной церкви пропали истинное священство, храмы, таинства и спасти душу можно только личным подвигом, самоотречением, – лишить себя жизни; первым проповедником стал инок Капитон, отрицавший духовный чин (слышится отзвук «ереси жидовствующих»), и не только священство, но и саму Христову церковь.
Учение самоотречения получило название «капитонство». Позднее идею «пощения до смерти» – «самоуморение» подхватил житель Юрьевца Василий Волосатый. Капитоновцы живых запирали в гроб и морили голодом (запощивали до смерти). Поморские старцы считали, что царство антихриста уже наступило и мученическая смерть неизбежна при конце света. Морильщики запирали себя в избах или закапывались в земляные норы, чтобы избежать соблазна спасения, и держали пост (голодали) до последнего издыхания.
Аввакум же предлагал мученическую смерть лишь для избранных, как «самовольное мученичество только для светоподобных». Центром проповедей стала Выговская пустынь. Учитель Семен Денисов (князь Мышецкий) написал повесть об осаде Соловецкого монастыря.
Земля – удивительное творение Божие; в её создании человек не участвовал, но присвоил себе, как хозяин. Лишь крестьяне убеждали, что земля Божья и никому принадлежать не может. Копорюжник утверждал: земля Божья и моя. От этой развилки человечество разошлось и двинулось в будущее двумя путями: «жизнь во плоти» и «жизнь в духе».
«Самопаление» из одиночного постепенно стало массовым, решились русские люди гореть купно, чтобы на одном порыве, на одном вскрике, как бы на одних крылах вознестись в блистающие огненные небеса, где Господь примет милостиво и приветит от всего широкого сердца, – и пропадут все горя и стихнут терзающие человека бесконечные страсти.
Хотя и среди старообрядцев находилось много тех, даже близких к Аввакуму противников Никона, кто отказывался гореть, убеждали колеблющихся не вступать в огонь, ибо тогда кончится, опустеет сосуд чистоты, верные все вознесутся, и некому станет рождать человека-богоносца.
«Згарные» дома возводились тайно в недоступных местах, в горных пещерах, в таёжных суземках, на берегах «путлястых» речонок, на таежных озерах, куда без сведущего человека не добраться. Пытались для подражания и мистической глубины сопротивления выстроить подобие Соловецкого монастыря, чтобы обитель стояла на острове посреди потаенного озера, куда дороги перекрыты вязкими болотами, гибельными чарусами (павнами), куда можно оступиться с кочки и потонуть, через волока и переброды, по тайным охотничьим затескам. Пути хранились в секрете, но порою особенно достойному в вере человеку давали адрес сведущего ходока-пустынника, который по разговору с внезапным пришельцем поймёт, стоит ли он того, чтобы ему открыли потаенную пустынь. Ибо вполне возможно, что внезапный гость – посыльщик-инквизитор церковных властей, скрадывающий «логово старовера». Таких лазутчиков власть вербовала и во множестве рассылала по всей земле.
За какие – то полсотни лет с польского нашествия всё в русской жизни, прежде распахнутой для гостей, вдруг ожесточилось, наполнилось смрадом подозрительности, недоверия, дыма и крови. Полыхающие клетки и срубы, «морельни» и «запощения до смерти в гробах и в земляных норах», преследования властями, грабительские подати, казни на площадях, куда сгоняли мещан и ремесленников, чтобы они ужаснулись сердцем и не пошли за староверами, невольно создавали ощущение погибающей России и конца света, когда, казалось бы, ещё и сам Господь, «глумясь» над своими верными детьми в помощь царю, ополчился на деревню дикой стужею, недородами и гладом. Дескать, мало вам несчастий, так получите ещё «вдостачу». И крестьяне, не злобясь на Христа, лишь накладывали на себя кресты: «Господи, знать за грехи наши, за грехи».
И над всей клубящейся смутой и вспышками пожаров, как крест, беды, как весть всеобщей погибели, главенствовал указующий перст Ветхого Завета, который русские умственные старцы перечитывали в тысячный раз, отыскивая верных путей.
…Мужики не переставали пахать пашенку, жонки водить скотину и рожать детей. Казалось бы, жизнь тянулась своим чередом, – с зябелями, замоками и черной немочью, и ничто, наверное, на свете не могло её завести в тупик. Но нет-нет, почасту озираясь, не следит ли какой незнакомец, торопливо заглублялись в тайболу крестьяне с топоришком за кушаком и по наказу «учителя» валили в заповедях вековые деревья и втайне рубили избы. Комнаты просторные, с крохотными оконцами, чтобы нельзя было сидельцам сбежать от огня и пролезть внутрь стрельцам военной команды. В подполье хранился горючий материал: береста, смольё, сухостой, порох, сено, солома. Вокруг «сгарных» изб рыли жолоб, наполняли порохом, чтобы поджечь все кельи сразу. Иногда «згорельни» обносили чесноком, били бревенчатый частокол, чтобы военной экспедиции труднее было проникнуть в острожек, выдергивать из пламени погибающих.
Например, в деревне Шадринской в 1738 году всего было 10 изб (четыре больших и шесть маленьких). Между ними был настолько узкий проход с искусными запорами, в который мог протиснуться лишь один келейник. Перед гарью шла общая молитва; все облачались в «смертное» шитое из белой холстины, на голову вздевали бумажный венец, на который краской наносили древнерусский восьмиконечный крест времен Дмитрия Донского и княгини Ольги. Пели стихиры, утешали плачущих детей, вели пост, ждали гонителей. Приходили вести, что вот-вот нагрянут.
Значит, к этому времени усилиями ревнителей староверия уже возникла практика «огнепаления», продумана философия, форма и порядок необычной на Руси школы, означавшей торжество души над плотью. Сотни «учителей» разошлись по стране, чтобы привлекать новых учеников, чтобы жертва Христу стала для православного обычным делом.
Но вместо того чтобы озаботиться судьбою народа, облегчить невыносимую участь крестьянина, хотя бы сыскать для него то единственное братнее слово жалости, которое бы вырвало христовенького из объятий Ветхого Завета, его безумных посул, кабалы и демонских чревовещаний, которым сами иудеи не кланялись, но проклинали Христа, обвиняя Его во всех немыслимых грехах, иерархи церкви не прониклись нависшей опасностью духовной хвори на Руси, накинутой «шулюканами» по ветру, а принялись деловито сдирать с православного последнюю шкуренку.
Нет, это не затмение нашло на церковь, но горстка испорченных людей, настроенных «англичанкой» для гнусного замысла, затеяли перетряску русских скифов, тем более, что момент вышел самый удачный… Династия Рюриков оказалась в изводе, великий царь Иван Васильевич Четвертый – отравлен, а Романовы, похитив власть, дико заблудились в религиозных суземках, взяли чужой след и вскоре утратили национальную власть. Немцы ринулись в Московию со всей протестантской жесточью, стали выстрагивать, как черпальную ложку из осиновой баклуши, какой-то внеисторический народ, не имеющий языка и названия.
В 1679 году в тюменских пределах решили зажечься вслед за гарью на речке Березовке. Народ сошелся с намерением гореть за Христа. Но возникло сомнение в праведности поступка, нет ли в этом ужасного греха самоубийства, и вот послали учителя к Аввакуму, из Окладниковой слободы свезенного в Пустозерск. Мятежный протопоп благословил на гари. И послал с гонцами вестку: «Наипаче же в нынешнее время в нашей Руссии в огонь идут от скорби великия, ревнуя по благочестию, якоже древли апостоли. Не жалея себя, но Христа ради и Богородицы на смерть идут, да вечно живы будут. А иже сами ся сожигают, храня цело благочестие, тому же прилично, яко и с поста умирают, – доброе творят.
Знал я некого Доментиана священника: прост был человек, но вера тепла и несумненна, а конец пускай добре сотворил, утекая, сожегся.
Брате, брате! Дорогое дело, что в огонь посадят! Помнишь ли, в Нижегородских тех пределах, где я родился и живал, тысячи з две и сами миленькие от лукавых тех духов забежали в огонь. Да разумно оне сделали – тепло себе обрели: сим покушением тамошнего покушения утекли».
Однако полученное благословение кержакам показалось неубедительным, и они решили обратиться к протопопу снова. Старовер отправился в Пустозерск, но живым Аввакума уже не застал. Четверых ревнителей веры сожгли в общем срубе. Были противники гарей и среди последователей Аввакума. Выступила с возражениями духовная дочь Каптелина Мелентьевна, прятавшаяся в скитах на Керженце, возле Светлояра, в Ветлужских лесах и в Пошехонье.
Ненасытная алчная боярская вольница, убив царя Ивана Грозного, подтолкнула Русь на долгую смуту; уже не нашлось «удерживающей руки», призвавшей бы владычных ко Христу, жалости и совести. Страна лежала беззащитная, унывная, готовая на убой, и каждый, владевший мечом и казною, желал отрубить от ней полть. Свирепая бездомная шляхта скиталась по России в поисках дувана и, казалось, не было отпора грабителям. Она и на Зимний Берег приплыла, пытаясь устроиться навечно. Но суровая северная тайбола русских скифов, Ледяной океан, порожистые реки и гранитные острова оказались не по зубам, встали поперек горла. Что погрузили награбленного на возы, то и раструсили по дороге. Худая была пожива, и многие разбойники ног с Севера не унесли; прикопали бродяг по замежкам в студеной земле, и неприязнь к полякам сохранилась на долгие годы. Вроде бы и близких кровей люди, но «дух-то порато чижолый, чесночный, иудеем отдает». Посунулись, жадобные, под папскую туфлю – и пропали «на веки веком», ибо шибко возлюбили деньги и себя милого. Хотя царь Иван Васильевич Четвертый приходился близким сродником и поляки даже хотели видеть его своим государем, но богатые иудеи встали поперек и отдали Польшу под румынского еврея Стефана Батория.
И молодой Петр поездил пару лет по чужеземцам и заразился отвращением к отечеству, возлюбив порядки в Неметчине. И притащил домой иноземное бахвальство и самохвальство, выдавая их за особенное достоинство, позволяющее рачительно управлять миром. И эти детские приманки и побасёнки принялся вчинивать в устоявшуюся русскую православную жизнь, а мы, наивные, и клюнули, и давай гнетить родовые начала, на которых держится корень национального бытия, – всё, начиная от церкви, деревенского мира, уклада и одежды до хлеба насущного, – той «едишки», которую из веку принимало племя и крепило силу… От новин Петра азарт разрушения только вспыхнул, и страсть приобретения, неумолимая денежная болезнь, затмив уроки Христа, скоро покорила чиновное сословие. И если Иван Васильевич выстраивал великое русское государство, то злобные сквалыжные люди пытались обглодать его до мослов. Но истинные ревнители веры скоро разглядели царские обманки и сладкие коврижки и ударили в «колокола…»
Но мало кто из властей расслышал тревожный сполох, клепая наговоры на «старопрежних» людей за их дурной ум и сквалыжный характер: дескать, что им ни предложи – всё для них скверно; половодье их топит с головою, а они из года в год упрямо цепляются за свою завалинку, где доживали дед с бабкой.
Верил ли царь Петр во Христа, ныне трудно достоверно объяснить. Если бы верил, то не ополчился бы на русскую церковь с такой неистовостью, не согнал бы с престола патриарха, не сронил бы на земь колокола, чтобы перелить на пушки. «Чи дурной, иль ветер не в те уши задул?» – воскликнул бы нормальный мужик, прослышав дурную весть. Даже подневольный пахотный копорюжник знал, что вера в Бога – не слова, а деяния. А тут колокола сбросил, как неистовый революционер, подавая дурной пример «самовольникам» 1917 года. На вере в Господа стоит держава, на Его голосе. Древний предок наш носил в себе не слова о Боге, которыми мы наполнились нынче, а самого Бога-Огня, Бога-Духа, вот и назывался богоносным. Богоносный русский народ – учитель, наставник человечества, а все остальные, неразумники, следом вприпрыжку спешат, чтобы не заблудиться: да почасту запинаются, падают, сквалыжники, и теряют память. Это имя «богоносец», не от словесных признаний в любви, которые мало к чему обязывают, а от готовности к духовному поступку, без лишних словоизлияний. К этому жизненному итогу и должны бы сводиться врачевания церкви.
А она, почуяв опасность со стороны паствы, решила силой погасить дух сомнения, стала немилосердно преследовать, облагать налогою, истязать за непокорство без капли жалости, ссылать в Сибири, садить в тюремные колодки и… жечь в клетках; душу православную так опалить страхами, чтобы она возрыдала и окончательно сникла. Так далеко церковь откинулась от простеца-человека и слилась с властью, так зачужела, окоростовела, так глубоко утратила искренность и почти потеряла Христову правду, что русский народ в порыве возбуждения от ненависти к самовольнику царю и его подручным, невольно перекинулся с подобным чувством на архиереев, от которых крестьянин ждал защиты. А церковь утратила волю; Петр железными зубами перехватил ей горло, обрезал дыхание, и теперь уже ничто, казалось бы, не мешало творить над народом неправды.
И вдруг возразили императору русские скифы-поморы, создатели и строители флота, дети Ледяного океана. Нет бы царю опомниться и отступить назад, выслушать просьбы народа, упования его к милости как волю Господа. Но Петр Первый, увы, был жесток, болезненно самолюбив, честолюбив, самовластен, затеи на переделку Руси были задуманы грандиозные, и никто не смел перечить царю, кроме близких наезжих иноземцев из масонского окружения.
Дух сопротивления усугубился. Заводчики соловецкого восстания старец Гурий, старец Герман, иеродиакон Игнатий скрытно ходили по поморским селам, погостам и волостям, учили людей удаляться от новин Никона, за царя молитвы не творить, к духовным отцам к причастию не прихаживать, а исповедоваться у деревенского старика-книгочея, ведь помирать можно без покаяния и причастия.
По Выгу места дикие, в Олонецкой губернии леса непроходимые, берега Ледяного океана недоступные – край земли, ибо дальше конец света. Люди жили своей верою, уже отказались от церкви и попов, как то было в первые годы Христова крещения… Так в Челужском погосте, где семь лет не было священника, народ привык обходиться без попа и постепенно пришел к мысли, что священство и ненужно вовсе, а требы может исполнять деревенский сосед, начитавшийся Ветхого Завета, а тут и рядом та скверная ересь, которую принес в Новгород при Иване Третьем иудей Схария, однажды возгласивший: не нужны церкви, попы, иконы, причастия исповеди и почитания святых мощей. Дескать, это притворные проповеди священства, а на земле правят человеческие желания и воля. Новгородские попы клюнули на «сдобные перепечи», которые сулит им новая жизнь без Духа Святого, а значит, без стыда и совести, и понесли «ветхозаветную» смуту через главные московские храмы, через семью Ивана Третьего в глубины Руси. Иван-то Третий скоро опомнился, чего накудесил в своих землях, какую заразу расплодил, сжег иных еретиков в деревянных клетках, а пепел развеял у Москвы-реки, иных рассовал по монастырям, но уже поздно стало: зерна учения «ветхозаветников» поначалу затаились в дворянских усадьбах, проповедник Схария исчез, но, вместе с появлением ростовщиков, проклюнулись в польскую смуту и вдруг дали обильный урожай. Видимо, царь Петр был очарован гибельной глубиной и земной простотой ереси, с которой боролся царь Иван Васильевич Грозный; по ней выходило, что человек на земле выше Христа, дескать, Господь правит лишь в раю, на небе. И чем глубже погружались русские священники в Бытийную иудейскую книгу, тем сильнее очаровывались её «плотскими» смыслами, отступая от главенства души; дескать, человек – тоже Бог, брат Христа, но на земле выше Его; он хозяин и вправе самовластно править своей вотчиной, утверждать свои законы и правила жизни. На место Господа незаметно заступали ростовщик, меняла и его деньги, та самая всемогущая «золотая кукла», которая проскользнула в красный угол, на божницу вместо Спасителя. Как далеко случившееся расходилось с верою в Христа русского мужика: «Без Бога ни до порога», – не могли даже представить в царских приказах…
«Шатания» в церкви появились сверху, и великие князья поначалу со вкусом «выкушивали» еретические мысли, как стоялый мед, и хмелели, незаметно подпадая под протестанта и католика… Будущую религиозную смуту, долгий, незарастаемый раскол на Руси, увы, вчинивали сама церковь – этот источник света и царь Алексей Михайлович. Как тело Христово не имеет скверны и порока, так и церковь свята и непорочна, уверяли иерархи, однако позволяя царю Петру «курочить» её тело ножом-клепиком для разделки морского зверя… И как можно было не возмутиться простецу-человеку, который жил Христом и для Христа; малейшее сомнение в этом великом русском герое, ничтожный поклёп в его сторону невольно вызывали в крестьянстве бурю протеста и надсадную горечь.
Религиозную войну нельзя затеять в племени, если нет долгих внутренних нестроений, государственных небрежений, презрения к народу, боярского блуда, живущего на кормлении, дворцовой смуты и того состояния в царстве, когда со всех сторон наваливаются беды и нет возможности их управить без тяжелых истерь. Польское нашествие тоже готовилось не первый год, русский великан оказался в опутенках, опеленатый вязками по рукам-ногам; этот Святогор, былинный богатырь, самовольно повалился в домовину, надвинул крышку на себя, и бояре с двух сторон оковали гроб железными полосами, чтобы Святогор задохнулся и издох.
Удивительно, но именно русский помор, добывавший хлеб насущный с Ледяного океана, менявший свою жизнь на ковригу хлеба насущного, постоянно ставящий на кон свою судьбу, вроде бы не боящийся смерти, оказался не только натурой созерцательной, поэтической, создателем и певцом русского героического эпоса (былин, песен, сказов, преданий), покорителем Сибири, кормильцем Русского царства, но и решительным поклонником Христа, охранителем Его Святого Слова… Вот как много доблестных качеств досталось помору, воспитанному океаном. Поморы, особое русское сословие неизвестного происхождения, ещё в досюльные времена обжили двенадцать берегов Белого моря. И когда в двадцать первом веке ученые-генетики решили распознать особенность натуры жителей Лукоморья, то неожиданно обнаружили, что если на каждом берегу у населения есть часть крови других этносов (шведов, финнов, норвегов, немцев, лопарей, самоедов), – только у мезенцев Зимнего Берега нет иных примесей от соседей, хотя они веками жили в окружении самодинов, – это поморы с неизвестным геном. (Я думаю, что это русские скифы.)
Вот я и взялся писать о насельниках Зимнего Берега, жителях героической и трагической судьбы, видимо имеющих какую-то особенную незримую связь с Христом, ибо в расколе, в борьбе с Никоновой церковью они проявили свою особость, религиозную страсть и героическую натуру, под личиной беспоповщины сохранив истинную веру во Христа, не боясь гонений и презрения со стороны Кремля. У особенного народа и жизнь-то особенная, и я вдруг решил показать России моих земляков во всей удивительной исторической полноте, на которую способен, чтобы Отечество удивилось и восхитилось сословием поморов-мезенцев…
В Мезенской волости на огромные пространства было всего четыре церкви; две в Окладниковой слободе, одна в Кузнецовой и одна в Пустозерске. И после собора 1667 года, когда вышло решение царя Алексея Михайловича, что особенно крепких «непокорников» надо сажать в деревянные клетки и сжигать, а пепел развеивать по ветру, – заслышав эту угрозу, большинство поморов разлучилось с церковью и создало свой религиозный мир, подражая первым годам христианства, когда ещё не было священства.
Монах, отшельник, скитник, пустынник, келейник и старец были для поморья путеводителями по вере, начетчиками и учителями, которые знают, как надо правильно жить, чтобы не повредиться совестью и не сбиться с Христова пути. Нас же, безотцовщину, военное племя, никто не крестил, мы не хаживали в церковь, и хотя вокруг нас, наверное, ещё оставались старообрядцы, о них мы не слыхали, старая вера ещё не сгасла совсем, угольки её тлели, давая душе какие-то призрачные надежды, никто нас не просвещал, не причащал, не исповедовал, церковники не посещали наш городок, и ничто, казалось, не напоминало мезенских гарей. Хотя по деревенькам и выставлены ревнителями веры предков восьмиконечные кресты. Вот и среди староверов России мезенские «сгарники» начала восемнадцатого века были в большом почете как святые мужественные люди, восставшие за волю. Значит, вера бытует на Севере (пусть и слабое её отражение), хотя скиты и пустыни были все сожжены, а монахи разогнаны или казнены ещё до революции; и у нас нет причины, чтобы в этом гнусном занятии полностью винить большевиков – врагов Христа, ибо патриарха прогнал царь Пётр, колокола сронил тоже он, сменил иноческое облачение, исправил символы веры на католические, ополчился на бороду и русскую одежду.
Монахи, отшельники, учителя и старцы рождались на Зимнем берегу или стекались на болотистые ухожья, в суземки, на Канин и Тиман, – с Подвинья, Онеги, Вычегды, с Лукоморья, строили скиты и пустыньки, полагая Зимний Берег святым, более близкими к раю, горе Меру и Полярной звезде местом. («Кол» – всем звездам мати). Ибо поморы с Мезени и Пинежки были из веку первыми, главными, «знаткими» походниками на Матку и Грумант, душою опиравшиеся на Соловецкие острова как на окладной камень древнерусского мира, где, как таинственный охранительный оберег, был выставлен из морских донных валунов Соловецкий монастырь – «венец» православия, исполненный мистической тайны.
И первыми, кто запоходил в эти места океаном, были груманланы из Мезенской волости. Их появление на лукоморье Ледяного океана до сих пор не объяснено (кто такие и откуда?); это одна из русских тайн, не угодившая в летописи, предания, сказки и легенды. И нет на письме даже малейшей попытки, хоть как-то объяснить появление русских скифов на берегах рая. Когда я попытался вникнуть в судьбу русского сословия, она не сразу распахнулась воочию, но стала с трудом приоткрываться, как древняя тленная праотеческая книга, на каждой странице которой жила зачурованная сказочная страна, вдруг пожелавшая объявиться поморам в конце человеческой истории.
Около 1570 года в верхнем течении Камы поселился монах-отшельник Трифон, уроженец с реки Мезени; выбрал для миссионерства дикое урочище и стал приводить в православие Крестом и Евангелием остяков и вогулов. По его вестям и молитвам прибыли следом с поморья на житьё и другие отшельники, монахи. На правом берегу Камы на месте будущего города Оханска в 1668 году появилась «Соловецкая пустынь Оханской монастырь». Заложили обитель выходцы из Соловецкого монастыря, оставшиеся в живых после разгрома войском царя Алексея Михайловича. С Беломорья же пришли монахи и заложили город Оса. Писцовая книга Аристова упоминает часовню черного попа Ионы Прокопьева Пошехонца и старца Арсения Мезенца.
Северная деревня обезлюдела в конце семнадцатого века от стужи, бесхлебицы, неурожайных лет, от Петровских реформ, когда поморов-топорников двинули на строительство Санкт Петербурга, Новодвинской крепости, на судовые верфи, на флот по рекрутской повинности. Многие погибли на изнурительных работах, от двойных и тройных податей сдирающих с казенного крестьянина последнюю шкуренку. Кеврольский – мезенский воевода жаловался государю, что от немилосердного правежу крестьяне бегут в сибирскую сторону…
По Зауралью заполыхали гари, новые русские мученики шагнули в огонь. Тысячи ревнителей истинного православия пошли на костер, чтобы спасти душу. Исход переселенцев от Ледяного океана вырос в шесть раз, особенно с Пинеги, Вычегды, Мезени, Сысолы и Двины. Тобольск заселили уроженцы Мезени, Пинеги и Подвинья. Из 253 посадских жителей Тобольска 153 были из Поморья. Мезенский край постигло страшное опустошение, по Мезени-реке осталось 526 крестьянских хозяйств, а 438 осиротели, избы стояли с заколоченными окнами, земля запустошилась, поросла быльем. С 1642–1644 годов пропали 102 двора, ибо умерли «казачихи» и малые казачата, а мужики съехали в Сибирь промышлять зверя, поверстались в казачье войско собирать ясак с «иноземцев»…
Русь обнищилась, отправилась «по кусочки с зобенькою Христа ради». Калики перехожие, прошаки, нищие, юродивые, погорельцы наводнили Русь при Алексее Михайловиче. Подаяние стало единственной мерою искренней любви к Господу, нищие толпились на папертях церквей в рубище. Все искомканные, растерзанные невыносимой юдолью несчастные крестьяне встали иконою на тябле в красном углу русской изобки. И один только вид нищего, протягивающего скорбную иссохлую ладонь за подаянием, невольно разрывал жалостное сердце мужика, выцарапывающего из зепи последний грошик.
Так скверно, как при Тишайшем и при императоре Петре, русский народ, пожалуй, и не живал. Наверное, с этих лет и внедрилось в сознание сытой культурной публики: «Нищета – это высшая несвобода». Человек как бы напяливает поверх рубища звериный облик и теряет все внешние признаки «христова брата», невольно становится «презренным рабом»… Хотя православные крестьяне были людьми достойными, даже в беде и скверне высоко чтили Господа, и лишь невыносимые обстоятельства понуждали переступить порог чести и гордости, но, сохраняя в груди совесть, отправиться на Русь за милостыней. Многие из них невольно вступили на тропу последних страстей, «крестились огнем» и на этом закончили свой крестный путь на земле. По деревням, слободам и выселкам ходили учители-наставники в поисках вот таких отчаявшихся душ, и, пообещав накормить хлебом, завлекали в свою пустынь…
Так, Исаакий Каргополец выстроил в суземках свою скрытню и решил в ней гореть, а для того стал отыскивать и завлекать на подвиг приверженцев.
Любопытен случай, записанный воеводским дьячком и сохранившийся в воеводской канцелярии. Он подтверждает мои размышления о «сложной простоте» случившейся на Руси трагедии, когда двор и церковь утратили всякое чувство жалости и милосердия, тот самый закладной камень русской веры.
В деревне Гаврилихе жил богатый мужик Василий Нечаев; от деда и отца получил учение о старой вере, знал грамоту, имел много старопечатных книг, хотя не слишком глубоко толковал истины беспоповщины, но был ярый противник Никоновых новин. Он помогал бедным, и вся деревня уважала его за доброе сердце.
Исаакий Каргополец прослышал о Нечаеве и предложил взять скит под своё попечение, попросив совершать утрени и вечерни, чем польстил богатыне.
Привязанность к скиту старовера Василия Нечаева перешла к его сыну Максиму. Тот так увлекся, что взял всё хозяйство на себя; обустраивал обитель, сзывал новых послушников, кормил приходящих и оставшихся на постоянное житье трудников. Бедные крестьяне, прослышав о добром человеке, сходились в скит с женами и детьми. В 1726 году собралось уже душ восемьдесят разного полу.
Часовня, устроенная Василием Нечаевым, была обширна, в ней могли молиться все скитники. «Святости» (служебники, образа, церковная «стряпня») Максим Нечаев приобретал в Архангельске, где в это время торговля старопечатными книгами была поставлена на широкую ногу. Староверы жили под жестким надзором церкви и губернских властей, но Ветхий Завет и проповеди Сирина и Златоустого, откуда староверы черпали оправдания «гарей», ходили по рукам, хотя и стоили по тем временам огромные деньги. Исаакий Каргополец и Максим Нечаев сзывали народ в Никольскую пустынь всякими путями, как приведет к тому случай.
Жил в Гаврилихе мужик Данило Савинский, едва перемогался от пашни, потихоньку скатывался в крайнюю бедность, нечем стало кормить семью. Максим с Исаакием стали навещать Савинского, помогали деньгами, хлебом, учили как правильно складывать персты при крестном знамении. «Не следует, – внушали они Даниле, – ходить в церковь молиться и к отцу духовному на исповедь, и первые три персты слагать, – это великий грех, – то сложение «щелкуну», на церквах ныне кресты новые, а не старые, и служат и поют по-новому. Пойдем к нам в пустынь молиться». И соблазнили невдолге Савинского в свой скит; есть нечего, семья голодает, а в пустыне кормят и поят даром. Ещё уговорили и других бедняков человек шесть – и отправились в таёжную скрытню.
Пришли в пустынь. Здесь установлен был особый порядок приёма. Савинского с товарищами ввели в часовенку; на лавке под образом Христа сидели Максим с Исаакием. «Благословите братия в пустыню нам внити», – сказали вновь прибывшие и поклонились наставникам в землю. «Говорите за мною. – велел Исаакий. – Благословите, братия святая, в пустыню нам внити». «Благословите…» – повторили следом мужики. «Бог вас благословит», – отвечали наставники.
Мужикам отвели кельи, и стали они скитниками, ходили к вечерне, заутрене и часам, где Максим Нечаев и Исаакий Каргополец читали Святое Писание.
19 июня 1726 года Максим ехал из своей деревни с семьею в пустынь молиться. В деревенском доме жил у него бедняк Тимофей Огудин из Вологодского уезда, ходивший по миру по бедности. Максим и спрашивает у Огудина, дескать, куда правишь путь без подорожников? «Да оголодали совсем, – признался Огудин, – и перехватить негде. Замоки да зябели съели рожь на корню».
«Пойдем с нами, – вдруг пригласил богатеня. – Накормим, голодом не оставим, и хозяйку бери с собою».
Так Огудин оказался в скиту Исаакия Каргопольца.
Молва дошла до шенкурского воеводы майора Михаила Ивановича Чернявского, чиновника крутого, сердитого к староверам. Воевода, прослышав о пустыни Никольской, другим же днем наладил военную команду и направился громить непокорников. В Гаврилихе взял понятых, захватил человек триста народу, чтобы напугать озорников видом толпы, и двинулся наугад. И только отъехали от Гаврилихи версты на четыре, солдаты поймали нищего с зобенькой и привели к воеводе Чернявскому. Тем бродягой оказался послушник Никольского скита Савинский. При допросе он оробел и сразу во всем признался: дескать, идет из пустыни Никольской, жил в кельях две недели, а сейчас возвращается домой в Озерецкую волость.
«Много ли в пустыне людей и оружия, не будут ли они со мною драться?» – спросил воевода.
«Людей мужеска пола больших и малых 30 человек, женского 48. Ружья – две винтовки и третье – поломано. Пороху будет с полфунта. И драться с тобою, барин, они не будут».
Воевода остановил команду, велел поднести солдатам по чарке белого вина и послал с крестьянином письмо к наставнику скита. Савинский оставил семью в кельях и сейчас со страхом вел экспедицию в потаенные молельни. В пустыни он рассказал наставнику Нечаеву, что из Шенкурска едет воевода Чернявский, а с ним 30 солдат и 300 мужиков. Наставник тут же, не отвечая Савинскому, велел келейникам собираться в часовне, отпустил Савинского к воеводе без ответа и пошел к «сгарникам» на беседу, что «едет громить пустынь майор Чернявский, а мы за сложенье двумя персты и за молитву Исусову зажжемся и нам на том свете не будет муки, а будет царствие небесное… А теперь засветите свечи у образов!»
Наставник спустился в нижнюю келью, где было навалено соломы и пороха, бересты, сухостоя, сына поставил у двери, поджег бересту и, чтобы никто не сбежал, закрыл дверь на замок, а ключ выбросил в окно в травяную заросль.
Келейники молились молча, стоя рядами на коленях, в белых рубахах, учитель поднялся в часовню, возложил на головы белые бумажные венцы, на которых был начертан красными чернилами восьмиконечный крест. Снизу воскурил дымок, запотрескивало бересто.
«Мы за старую веру в часовне все сгорим, и в сих венцах встанем все перед Христом!» – возгласил Нечаев братии.
«Сгорим все до единого!» – отозвались «непокорники».
В это время воевода приблизился к скиту и закричал: «Максим, сдайся!»
Нечаев высунулся в окно: «Господин майор, Михайло Иванович, на нас не наступай, я не сдамся и живым в руки не дамся. А хочешь – отступи, а коли надобно, я выдам тебе книги, по которым читаем и поём.
Майор же кричал одно: «Максим, сдайся!»
Из часовни донеслось пение, вопли, детский плач, крики боли и ужаса, огонь проел пол и скоро встал факелом. На крыльцо вышли четыре мужика с ружьями: Тимофей Огудин, Афанасий Васильев, Андрей Спиридонов, Федосий Аввакумов и стали стрелять для устрашения пыжами. Солдаты принялись палить по команде майора, был убит Спиридонов. Военная команда бросилась в ворота часовни, выбила оконницы, стащили с крыльца вооруженных мужиков. И тут часовня вспыхнула, пламя ушло в небеса. Только вытащили в окно старуху Анну Герасимову, да один раскольник успел выкинуться из окна. Прочие все сгорели или задохлись.
Эта гарь обратила внимание начальства. Следствие пришло к мысли, что крестьяне сгорели, ибо видели от майора Чернявского только страх…
Они сгорели не из страха перед воеводою, а от того скотского состояния, в которое вогнал царь Петр своих кормильцев; такую нищету устроил, такую кабалу накинул на шею, от которой не спрятаться, не уйти ни в дикие крепи, ни в суземки, ни на край света, – везде догонит, согнет выю и ткнет носом в землю царев слуга. Ведь не майор Чернявский, верный исполнитель государева указа, был назван антихристом, но великая троица: патриарх Никон, царь Алексей Михайлович и император Петр…
Я пишу не прозу, где можно живописать страсти «сгарников», подвиг русского крестьянина, которому сложно найти примера в мировой истории. Ведь не один человек в порыве отчаяния шагнул в огненную купель, подчиняясь судьбе. Собирались в схрон люди купно и скрытно, заслышав о намерении староверов бежать от властей через огонь: пробирались в таёжную обитель тайными тропами с помощью сведущих людей, чтобы исправник не перехватил и не отвел к судье; строили избы, заводили скотину, пахали землю под рожь и жито, хотя вроде бы собирались принять «пламенное крещение», но эта мысль сидела так глубоко на сердце, что порою вовсе пропадала, как чужая басня, и уже верилось, что всё обойдется, ужас минует стороною, а наверху власти смилуются, перестанут притужать и мылить на шею веревку, – ведь православные же люди сидят в Москве, и душа не совсем издрябла, пропала, негодящая, коли молятся Господу, а вокруг толпятся архиереи и священство…
И вот «непокорники», укоренившись в таежном углу, приглашали жену с детишками, начинали вести будничную крестьянскую жизнь с вековечными заботами, молились в часовне, слушали проповеди Исаакия Каргопольца уже с чувством постороннего жалостного человека, которого минует костер, но кому-то достались в испытание небывалые муки… И не потому ли учителя поморского толка уверяли всех, что они (староверы) не идут в огонь, как самоубийцы, но их заталкивают в пламя злые власти, эти «дьяволи слуги». Да и протопоп Аввакум поначалу сообщал в «писёмках» своим последователям, что в огонь должны вступать люди особенные, отмеченные перстом Спасителя, у кого душа страждет получить «крещение пламенем» как особую благодать, чтобы во спасение многих христиан, отягощенных грузом грехов, вступить на путь Христовых страстей. И для этих особенных людей, полагал Аввакум, – это не муки, а неизбывная радость от скорой встречи с Господом… Они уже не боятся смерти.
«Боишься пещи той! – внушал Аввакум. – А ты дерзай, плюнь на неё, не боись! До пещи страх-от, а егда в неё вошел, тогда и забыл всё. Егда же загорится – и ты увидишь Христа, и ангельские силы с ним. Емлют души те от телес, да и приносят ко Христу. А душа, яко бисер и яко злато, чисто взимается со ангелы выспрь, во славу Богу и Отцу».
Аввакум полтора года жил в Окладниковой слободе на реке Мезени, отбывал ссылку перед тем, как угодить в Пустозерск в земляную тюрьму, а после сгореть с соузниками в общей деревянной клети. Ближайшим сподвижником Аввакума был юрод Феодор Мезенец, будущий местночтимый святой. Он скитался по Руси, развозил тайную почту от протопопа (письма, слезницы, челобитья, послания), несколько раз с оказией плавал на Соловки, где сидели в осаде девять лет монастырские иноки. В этой обители и появились первые сторонники гарей – «крещения огнем». Когда обитель пала от войска воеводы Мещеринова, сто монахов были вморожены живыми в лёд, многим резали уши, носы, губы, шулнятки, иным ссекли головы, других повесили или посадили на кол… Царь требовал суровой острастки для непокорников за их дурной нрав, неповиновение церкви и властям. Часть ослушников скрылись на берегах Ледяного океана, иные ушли на Обь, под Тобольск, где и вспыхнул в начале восемнадцатого века очищающий «огонь веры», увлекший за собою тысячи ревнителей Христа. С Зимнего Берега разошлось учение Аввакума, именно здесь нашлось много поклонников гарей, возникло поморское беспоповское согласие, и жители Мезенской волости отторгли никоновскую церковь, священство и все требы, ибо попы, отошедшие от истинного Христа, вдруг исполнились еретического духа, и все, кто следовал «нововерам», тоже стали еретиками, как и кремлевские владыки; с ними отныне зазорно общаться, вести трапезу, есть и пить из одной посуды, ибо дьявольский дух невольно вселялся от щаного горшка, «рыбьей помаковки» и корчика с водою. Новое поморское верование, возникшее после соловецкой трагедии, отразилось ужасом, печалью и недоумением от злого поступка царских и церковных властей. Народ отверг соборную церковь и вернул прежнюю, общинную, времен первого крестителя Руси Андрея Первозванного, стоящую на Христовой любви.
Вера сильна своей цельностью и неприкосновенностью, в ней нельзя сомневаться. Как убеждал Аввакум: де, не троньте и единую букву «азъ», пусть лежит там, где положена. В незыблемости церкви – крепость её и долговекость. Царь Алексей Михайлович только затронул порядки в церкви, пошевелил – и сразу всё посыпалось, и народ вдруг взбулгачился, и тут случилась незамирающая сумятня, ныне погрузившаяся в глубь народного сердца, ставшая легендой, мифом, вроде и не видна в истине; хотя многие слыхали, что поморское беспоповское согласие живет на Руси, но что это такое – мало кто знает. Особое племя о край Ледяного океана, решившее вдруг, что оно ближе всех к Господу, что Христос просит от поморов защиты, хотя и правит на небесах.
За Христа встали поморы – люди непонятные, на Руси мало кому известные, какие-то странные, наверное, «свихнутые умом, хворые на голову, чудики, мракобесы, сущие дьяволята», – так решили на Москве иерархи церкви, – коли лезут в огонь, хотят сожигаться, дескать, через костер короче путь ко Христу в рай. И действительно, поморы Мезенской волости – народ странный, плаватели по Ледяному океану, не боящиеся смерти (или упрямо скрывающие этот глубинный страх, не давая ему воли над собою); и в то же время люди сокровенной поэтической души, близкие к тому невидимому миру, который плотно обступает нас, особенно в арктической стихии; люди – охранители досюльного русского поэтического мира, сберегавшие на Мезени древнее предание. Того мира нам уже не знавать, среди тех далеких сродников нам не живывать, не участвовать в их героических походах в Ледяной океан, сотворивший особую русскую натуру. И вот, когда настал очередной исторический урок, жители Поморья оказались в первых рядах защитников Спасителя, создав староверческий толк. Многое они претерпели от властей за свое непокорство и, чтобы доказать особую близость ко Христу, приняли «огнепальное крещение». Это какую же силу духа надо было иметь, какое отчаянное мужество, чтобы своим подвигом, «сгорая заедино», ещё выше вскинуть над головою знамя Господа… И это не мои выспренные слова, а тот неожиданный жертвенный подвиг через муки, который самым благородным образом отзовется невольным восхищением и гордостью в русском простонародье. «Смерть Христа ради приравнивает каждого к святым мученикам первых лет христианства… За него же умре, яко и прежние святые».
Учение староверов о «последних временах» вроде бы создавалось сызнова на жуткой стуже возле Ледяного Скифского Океана; в беде, настигшей русскую землю, из алых завитков пламени, из пелены горького чада, выплывающего из «сгарной» часовни, возникло не просто стояние за православную веру одиноких скрытников, но союз верных Христу русских скифов, который не осыпался и за триста лет, незабытен и поныне, лишь погрузился в темень суземков; но вся религиозная сущность, учительская, воспитующая, нравственная полнота сохраняются прежними, ещё со времён Андрея Первозванного, когда не было священцев, треб и разукрашенных храмов, но светилось лишь Слово Христа, коим и крепилось русское правоверие… И чтобы восстал духом русский крестьянин против истязателей, надобен был вождь, воитель, заступленник из самых народных низов Аввакум Петров, а рядом мятежный человек с Зимнего Берега юрод Феодор Мезенец.
И седмицы не отбыл Аввакум в застенке, как в монастырь прибрел духовный сын Феодор, притащился ни свет ни заря, до колокольного звона, постучал клюкою в ворота, и чернец-вратарь, увидев сизого, как астраханский тёрн, блаженного, впустил его в обитель, искренне, с каким-то благоговейным ужасом уставясь на растелешенный вид богомольника, на чугунные босые ноги, на заиндевелый колтун волос на голове. Вот выткался, как видение, из мары, из серой небесной ряднинки, из свинцовых снежных пелен, словно некий призрак, и веет-то от него нежилым, простуженным, как от мерзлой древесной болони; значит, в самом деле ходят по земле истинные страстотерпцы, явленное Христово чудо. И уж коли прибрел юрод, то всенепременно к безымянному затворнику, коего, сказывают, сам государь устрашился и отправил с глаз подале.
Вратарь отвел от блаженного фонарь. Федор подал караульщику копейку в благодарность и, не спросясь, как бы кто за руку вел в темени, монастырским двором, прямиком через снежную целину, прибрел к дальнему углу трапезной возле монастырской стены и там, в бревенчатом подклете, отыскал оконце, отдернул волочильную доску и пропел гнусаво: «Молитвами святых отец наших…» «Феодор, сынок! – донесся растерянный голос из прогорклой глубины чулана. – Кем спосылан на таких ранях?! Я бы расцеловал твои язвы, да, видишь вот, всадили проклятые в яму».
Из темени проступило блеклое лицо Аввакума. Блаженный просунул в дыру голову, и они расцеловались, неловко тычась куделью бороды. У беззубого юрода губы были жёсткие, как терка, и горчили редькой и постяным духом.
«Не плачь, батько! Измозгнешь коли, дак в святых стенах. Сроют в ямку, дак в родную землю. Не тужи, протопоп. Грызли тебя псы-ти, гораздо глодали твои мосолики, но гляди-ко, ведь цел».
Феодор погладил сидельца по плечам, щекотно обшарил лицо, будто слепой, и снова ткнулся бородою в покатый лоб Аввакума. Убедился: он, батько, живой, родной, чуток затлелый в затворе, но сердцем пыщет, «ишо не размяк». Если и начнет, сердешный, жалиться, так больше для прилики, по русскому обычаю, ибо Господь слезы мученика любит.
«Ты-то какими судьбами? – повторил Аввакум, ещё не веря глазам своим. – Вот не ждал. Каким архистратигом наслан?»
«С Рязани к тебе. От губителя Ларивона, архиепископа. По слухам брел. Ухо отворю, а мне глас свыше: де, беги к батьке. Не из страху шел, но для совету… Ежли из ума совсем тебя не выбили…»
«Тсс! – Аввакум навострил слух: почудилось что наверху, в трапезной, вкрадчиво подалась дверь, зашлепали по лестнице шаги. Прошептал, быстро суровясь. – Что ты шумишь, как вечевой колокол? И мертвых подымешь. Рассказывай быстро, зачем прибрел? Прищучат, да в застенку. А здесь, братец, ой не сладко».
«Да ты-то, батько, в раю ишо, – ласково засмеялся юрод. – Я после тебя и двух дён по Москве не бегал. Забрали меня старцы. У Казанской по приказу Якима: показалось им, де не по-ихнему говорю. Ну и умчали в Рязань к Ларивону. Сидел у ево во двору закован накрепко, и редкой день меня плетьми не били по два раз, всё нудили к причастию своему еретическому. А я молил Христа, чтобы избавил меня от мучителей. И вдруг ночью цепь сама грянула с рук и ног, и дверь отворилась. Я Богу поклонился, да и побрел из чулана на выход. Подошел, ан и двери отворены! И отправился я к тебе. Близ света слышу двое на конях погоней скачут за мной. Я в лес, они и пробежали мимо. Чую, поворотили назад, против меня остановились, бранят: «Утёк, б… сын! Где его возьмешь?» Вот и прибрел я к тебе, батько, спросить, как мне дале-то жить? Еретики всюду ищут меня… В рубашке ли босому ходить, иль платье вздеть? На Москву ли вернуться, мучиться от еретиков, иль здесь, близ тебя таиться от них? Однова боюсь, как бы мне Бога не прогневить. И помереть желаю, и раньше срока сдохнуть страшуся. Скажи, отче, исполнился ли мой час? Идти ли мне на плаху?»
«Ты – храбрый воин Христов. Тебя и цепи еретические не держат. Враги наши и рады бы всех нас поодиночке задавить, как курей, да отеребить, чтобы славить без укоризны Каиафу и Анну, чтобы те крылышки с одного блюда с юдами ясти. Только поддайся, потрафь им, то-то будет праздник нечестивым. И упряжь их, и кони ныне их, и никто им в дороге непутней не указчик, лишь твори прелюбы… Ох-ох, милый… Коли и мы-то покоримся диаволу, так кто смиреной русский люд станет пасти да боронить от еретиков? – шептал Аввакум горячо, опаляя дыханием ухо Феодора. – Кто знает свой час?.. Я тебе так присоветую: одевай смирное, абы монашеское платье, да ступай в Москву к посестрии нашей бояроне Морозовой и там заприся, сиди тихо, как енот в норе, пока не кликну тебя. – Аввакум замолчал, завозился в темени чулана, вдруг просунул в проём окна зипун темно-синий, да порты холщевые, да сапожонки яловичные, заскорузлые, с загнутыми носами, и “головки” мужицкие из толстого овечьего прядена. Показались в дыре блестящие глаза протопопа и покляповатый припотевший нос с крутыми норками. – Почеломкаемся, братец, да и уноси бог ноги, пока совсем не развиднелось. Ох-то ох, да и сам не рой носом землю. Не лезь понапрасну на острогу… Ну, прощевай, прощевай, дружочек… Даст Бог, ещё свидимся».
Протопоп отпрянул в глубину студеного узилища. Юрод задвинул на оконце волочильную доску и торопливо натянул дареное Аввакумом платье, от которого уже отвык; ножонки сиротливо хлябали в стоптаннной обутке. Почуяв тревогу, кинулся напрямик к воротам через снежные крутые забои…
Девять недель сидел Аввакум у Пафнутья под трапезной на цепи, ежедень с игуменом ратился и на верную дорогу блудню вывел. Однажды в ночь явился игумен Парфений, рожу на сторону вывернуло: так перекосило монаха, будто черти задушить норовили. Плачет: де… прости, Аввакумушко, что тебе чинил препоны: за свой-то грех, верно, придется держать ответ перед Господом, а ты, мученик, стой накрепко в прежней вере. И покрыл себя истинным крестом. Простил его Аввакум за невольную слабость и измену, намоленной водицей спрыснул, маслицем помазал, дал просвирки причаститься, привезенной ещё с Мезени от стряпущей Улиты Егоровны. Вон куда Улитина просвирка улетела, за тридевять земель, и смущенного человека из диаволовых цепей вытянула. Утром спустился игумен в подклет проведать затворника, сам жив-здоров, хворь словно ветром сняло. Потом долго стояли вместе за молитвою…
И вот умчали Аввакума на Москву и вместе с дьяконом Федором, поставленным пред архиерейские власти из тобольской ссылки, расстригли в Успенском соборе, содрали колпак и нагрудный крест, окорнали овечьими ножницами, словно бродягу и вора, огрызли волосы на полголовы, да из седатой бороды добрый лоскут выдрали. Вышибли Аввакума из церковного чина, от коего так услаждалось сердце протопопа, и стал он отныне мирским человеком, вроде свинопаса иль хлебопёка.
«Вот и меси отныне вязкое тесто русских дорог, пока не околеешь, – посмеялся царь. – И куда бы тебя ни повели сейчас, растянувши в цепях руки, всяк православный устрашится твоего вида и открестится, как от идолища поганого, и плюнет вослед».
Так подумал царь Алексей Михайлович, сопнув Аввакума из церкви, но неожиданно обернулось, что вздел протопопу не колпак мордовского свинопаса, а славный венец святого мученика за Христа…»
(Отрывок из романа В. Личутина «Раскол»)