К книге
В страну мрака. Крещение огнёмКрещение огнём. 1
68%
Крещение огнём. 1
19

Многое в русской истории донельзя изгажено и обесчещено «посланцами мира сего», кому до сердечной дрожи нестерпимо хочется завладеть землею Богородицы, а жителей России закопать на сто сажен вглубь, чтобы и память-то об этих «прокаженных варварах» не просочилась в мир.

А может, в этом негодовании я что-то новое высказал? Да нет же, все великие русские умы повторяли ту же мысль, лишь своими словами и с большим напором. Видно, русское племя виновато даже в том, что появилось под этим небосводом по Божьей воле как божьи дети, но христовы братья, и самого Исуса русские невольно подверстывают в свою семью, как старшего совсельника одной семьи; такое понимание Спасителя удивительно; подобного чувства, наверное, нет ни у одного народа мира, как бы ни был он религиозен и близок к Богу своим мистическим чувством.

Русские скифы тысячи лет ждали Христа, но не из иудейского корня, а от матери сырой земли, чей образ выткался на небосводе и благословляет сверху любимых своих детей на добрый деятельный почин. Мы не знаем верно, как попадало кочевое племя русских скифов на севера, – и откуда, с каких широт, когда успокоилось после долгого похода с Русской равнины; был ли Скифский океан в то время Ледяным, иль покрывали его ельники и дубравы, жирные травяные бережины, наволоки и таёжные кулиги с вольными стадами мамонтов, носорогов, диких лошадей, кабанов и гиен, пожирающих бренные останки антилоп, оленей и горных козлов. Но вот пришло время, когда русские скифы стреножили лошадей и принялись валить лес и рубить избы, мало напоминающие чумы, яранги, походные шатры, землянки и бугры по берегам многочисленных рек, где водились жертвенные рыбы с розовым жирным мясом, с головами и руками, напоминающими человека, с толстой шкурой, из которой русские предки шили одежду и рыбацкие речные лодки.

Нам неведомо, сколько тогда обитало племен от Ямала до Анадыри в благодатном мире под Полярной звездой (Кол, соединяющий небесный океан с безбрежной вздыбленной землею, теряющей пределы в утренних пламенных зорях, где восседает сам Бог). Сколько бессловесных народов, словно бы прикованных однажды к склонах гранитных алтайских нагорий, кочевало за отарами курдючных овец, вытаптывая скудную травичку до голого кремнистого камня. Их взгляд редко подымался в таинственную ширь неба над головою, где подгуживали искристые, в потоках солнечного отраженного света белоснежные горные вершины, подпирающие Божий престол… Эти народы, однажды появившись у Гималаев, вдруг зависли в провалищах гор, не решаясь спуститься к прохладным лесным долинам, и обитали бы, довольствуясь малым, ещё бы не одну тысячу лет, но тут явились алтайские амазонки (однососцовые) и согнали варваров-«иноземцев» с их родовой каменной страны; эти племена (самодинов, наверное) так бы и влачили жалкое беспросветное прозябание в родовых кедровниках, пробавляясь охотой на горных козлов и «шерстнатых» яков, и не тронулись бы, несчастные, без особой нужды в неведомые пути, ещё живущие в каменном веке, не знающие бронзы и железа, сквозь дикие суземки и гиблые «сендухи» к порожистым рекам, впадающим в ледяную скрыню Скифского океана… Но суровые однососцовые амазонки уже жили в других временах, куда горным жителям Алтая лишь предстояло добраться через тысячу лет, и стрела-томар таёжного поселенца не могла соперничать с огненным боем даже первобытного ружейного ствола, отлитого в кузнях амазонок…

* * *

Но пора вернуться к мезенским поморам, судьба которых в семнадцатом веке вдруг снова совершила резкий поворот, и рай под Полярной звездою окончательно потух (так казалось тогда), погрузился в мрачную бухтарму, и сложно было поймать даже крохотный лучик солнечного света.

…Одно из самых счастливых видений моего детства – это раннее пробуждение середка ночи; утреннее июльское солнце, всплывающее по-за рекою, над синей гривкой елинников, окутанных волнами тумана. Не успело скрыться по-за лесами, ещё вечерняя заря не погасла, а солнце уже спешит к людям, не давая сна. Неведомая страсть не дает и мне доспать, гонит из дома к реке. Какой тут сон, братцы, кочергой не уложить. Белая ночь, за окном ни темени, ни дрёмы, всё видно вокруг, как днём, правда, свет слегка приглушенный, таинственный, но православному в помощь, ни ветерка, ни одна травинка не колыхнет. Огнь небесный, этот бессонный бог, поднимает человека ни свет ни заря, не дает залежаться, гонит на всевечный урок ради хлеба насущного, задорит на ярые труды, через душевную горечь и тоску открывает взгляду неизменную крестьянскую жизнь, вековечную бедность житья, которую даже сложными ухищрениями невозможно «ухетать», но можно спрятать бедность за всякие рукодельные рюшечки; вот и старается военная вдова украсить угол, стесняясь неожиданного гостя. Занавески, кружева, подзоры, расшитые полотенца, печь-столбушка, жирно набеленная опокой, чтобы выглядела приглядистей, старинный сундук устюжской работы, обвязанный железными полосами, швейная машинка «Зингер» у окна, – вот и весь приклад в комнатушке, поклеенной пожелтевшими газетами времен «ежовщины»; но это «богачество», увы, лишь подчеркивает убогость существования, унылое одиночество молодой военной вдовы, которое никак не спрятать – не прогнать на улицу, где торжествует огнь небесный, выставляя на вид каждую прорешку. Дескать, не спи женочонка, восстань, обори себя, хотя бы из последних сил, не торопись туда, в желанные обители, откуда нет возврату. Сначала поставь на ноги детишек, отпусти на волю с непотухающим чувством праздника. Душа просит чистоты и красоты. Вот и старается мать Антонида из последних силенок, превозмогая хвори. Латает, вяжет, шьет, вышивает, закрывая темные углы «боковушки», чтобы в народе слыть чистюлей, христорадницей, которую никакими бедами не сронить с ног. Эта опрятность борется с нищетою за душу человека, всё прибрано, «охичено» вокруг – значит, и душа пребывает в чистоте и старательных трудах.

Минуло с той поры семь десятков лет, но я для какой-то нужды вспоминаю именно солнце, входящее царственно в наш бедный угол. Отчетливо слышу, как мерно, звонко капает в таз вода из рукомойника, висящего за кроватью, шуршит в запечке мыша, укладываясь в валенке, догрызая случайную ржаную корочку, не больше моего ногтя; пыхтит в квашонке тесто высоко под потолком, и кислый хлебенный дух донимает мое голодное, ненасытное брюшишко; ворочается мать, услышав жилое тесто, зовущее хозяйку.

Вот вижу всё явственно, как в чудесную зрительную трубу. Но единственно верных слов-то и не хватает, чтобы описать незабытное чувство детской сполошливой радости, что овладевает моим существом… Какая-то кротость разлита в самом прохладном воздухе, и сонная тишина, стекающая с неба, полоняет нашу убогую изобку; весь мир спит и этот безмятежный сон не может потревожить ни один звук на воле, хотя я знаю, что все ребятишки околотка сейчас украдкою собираются на реку, вот так же, как и я, осторожно выскальзывают из сеней, застывая на мгновение на крыльце у распахнутой двери, слегка ошалелые, отшатываясь в коридор, словно бы вспухающее на окоёме солнце ласково шлепает в грудь. Я ещё оглядываюсь напоследок, не забыл ли чего на рыбалку: братья, разметавшись, спят на полу, мать на кровати с дочерью, сонно шевелится, вдруг подает усталый голос: «Вовка, спал бы… Куда тебя леший-то несёт в экую рань?» На полуслове ещё плямкает шершавыми губами и замолкает: ей скоро сряжаться на работу…

…И вот никого уже нет на свете, все съехали на Красную горку. А вместе с ними и счастливая утренняя акварель, написанная щедрой ласковой кистью Бога, которую уже не повторить. Нынче вот и солнце стало жгучее, злее, вызывает раздражение и неприязнь, хочется затаиться скорее в тень. «Безумные люди», – безлюбовно думаю я, прочитывая свой корявый текст… Канары-Манары… валяются на грязном песке, выставив под солнце рыхлое пузье с разводьями ржавчины и оплывшие тестяные груди, давно забывшие «дитячье молочишко», жарят свои окорока, тупо взирают на тусклую, лениво набегающую на заплески череду волн с грязными тряпками медуз.

…Вся картина летней северной ночи написана в природе тонкой колонковой кистью на прозрачной серебристой паволоке такими нежными прозрачными красками, что от несказанной радости заходится сердце и хочется бестолково орать во всю глотку, обрушивая тишину; с ближнего болота сладко доносит багульником, пресной ягодой – сихой, что растет на ближних кочках прямо под окном, волглым от росы мхом, пушицей, душицей, корянками, голубелью: каждая былка излучает свой приманчивый запах, чтобы не потеряться, увлечь в своё любовное нутро живулинку. Каждая безымянная травичка, кажется, и поныне запечаталась в моей памяти, как счастливый красочный, непотухающий рисунок северной белой ночи.

Только мир детства вдруг утратил голоса и звуки, замолкнул, онемел, припотухли солнечные волны, льющиеся с небес, остыл огонь райского небесного костра, посылающий всплески любви и страсти: словно бы позабыли покрутить ручку, и патефон остановился, умолк, вышел из него весь звук, так застревает в пластинке затупившаяся игла, и с этим дребезжащим шорохом из утробы играющей машины вдруг выпали, умерли все неповторимые звуки. Вот так же куда-то задевались душевные слова, зачерствели во мне, присохли к языку. Я потерялся, как случилось однажды в юности, когда впервые изобразил на бумаге овладевший мною внезапный прилив чувств, но вместо соловьиной чарующей погудки сорвался с языка хриплый петушиный вскрик. Знать, бессловесная душа, братцы мои, сейчас остывает в тоске одиночества, так и не нажив к старости житейской мудрости; показалось, что все образы детства предательски покинули меня.

Да что обо мне говорить, коли всеобщее безумие накатило на человечество: запамятовали, христовенькие, что сначала было Слово и Слово было у Бога, но семейный союз с Богом неожиданно обрушили, и русский народ в одночасье приписали к цифре, той ветреной блуднице, которая давно у дьявола в служанках-верховодках.

Почему я вдруг вспомнил детские впечатления о яром солнце на Крайнем Севере, в той арктической стране, где под Полярной звездою (всем звездам мати) прежде сиял русский рай. Раньше подобные «россказни» я принимал за сказку, миф, легенду, чувственное преувеличение природного мира, который меня окружал. Ведь моя жизнь мало чем отличалась от той суровой действительности, куда в древности прописалось в Русском Устье на Индигирке мужественное сердце моих земляков: та же белая ночь с незаходящим солнцем, «сендуха» – бескрайняя канинская и малоземельская тундра во все концы вселенной, куда упирался взгляд; полгода темень и небесная бухтарма, вызывающая на сердце скорбь и тоску, – только пробрызнет солнце и тут же спешит назад в своё становьё; завальные снега, не успеваешь огребаться; зимовальные походы в Ледяной океан на утлых кочах – и бесконечная борьба помора за «хлеб насущный», и даже те же схожие детские припевки про «солнышко-высоколнушко», те же поклоны утреннему яр-солнцу после Пасхальной ночи и магические заклинания огню, просьбы помочь на промысле.

На северах жизнь без огня невозможна. На Индигирке в Русском Устье огню кланялись, кормили огонь мясцом и рыбьими потрошками, окуривали над дымом костра рыбацкие снасти, приговаривали: «Сарь-Огонь, погодушку укрути». «Сарь-огонь едишки дай», – молят женщины на берегу океана, вызывая спутний ветер. В это же время походники, усаживаясь в верткую, такую ненадежную лодку – «ветку в пять досок», бросают в набегающую волну свои дары, пришептывают: «Сарь-огонь, погодушку укрути». Ведь в этой посудинке придется плыть по осеннему океану тридцать верст до Новосибирских островов. Русские насельщики пустынной восточной землицы верили в могущество огня, как в верховного бога и царя, которого нельзя было обороть никакой владычной силой. Они бежали из-под руки московского царя и скрылись от его демонической власти на триста лет под корону Царя Небесного, но коли без божественной силы никак нельзя, а Никола Поморский числился за дружинника у Исуса Христа, то и солнце стало не только богом, но и царем для затерянной рыбацкой деревнюшки.

Мои дальние предки, русские скифы, тоже кормили огонь и окуривали костровым дымом снасти, когда отправлялись на промысел в Ледяной Скифский Океан…

* * *

У славян было четыре огненных бога: Сварог, Сварожич, Дажьбог и Хорос. Это были боги огня, ибо в старину солнце принимали за огромный пылающий костер, в котором зарождалась мировая жизнь… Огонь, как великий бог, знал и помнил всё от рождения до смерти, когда вечная душа человека возносилась в райские кущи. Охотники Русского Устья на длинном путике в сотни вёрст давали собакам частый отдых, разводили костер, грели чай, и пока закипала вода, вынимали из-под малицы иконку Богоматери, ставили походный образок на нарту и молились, потом строгали «нельмушку или чира». Или варили «щербушку» на скорую руку, кидая в кипящую воду рыбьей жирной строганины, и через мгновение уха была готова. Давали собачьей упряжке корму, но не забывали бросить в умирающее пламя костра едишки для «Саря-огня», вывешивали на деревянные тычки, воткнутые в снег, лоскуты цветной материи как дары Богу от верующего понизовца, молились и кланялись с почтением: «Мать Сендуха, помощница Саря-огня, пособи и помилуй». У промышленника жила уверенность: где охотник раскладывал полднище и соблюл все заветы, сендушная хозяйка помнит огонь костра три года. Русский понизовщик с Индигирки молился сразу царю-огню, Богородице, сендушному хозяину и Стихее – владыке океана, морей и рек. Но главным Богом оставался Исус Христос, он как бы возглавлял собор небесных богов, был первым на чудесной трапезе, куда много званых, но мало избранных…

Славяне почитали огонь (как и все кочевники). Нельзя было плевать на огонь, бросать нечистоты, топтать ногами, иначе он отомстит. Это из религии древних людей, ещё не покинувших живую природу, поклонявшихся не только Спасителю, но и «Сендухе» и «Стихее» и Богородице, и Николе Вешнему, и Николе Зимнему; у русских в понизовье Индигирки, поселившихся там в середине семнадцатого века, был неожиданный пантеон богов, апостолов и святителей – защитников русского крестьянства, который трудно вообразить, восстановить и понять. Но они потребовались в сибирской глуши, в тех невыносимых условиях, где человеку робкого десятка, смиренному и покорному, не выжить и недели, не поклонить огромные пространства востока под московского царя. Это в мировой практике событие единичное, когда торговые промышленники и гулящие люди (русские скифы), по грандиозному замыслу Богородицы, вопреки государственной власти, мало надеясь на её помощь, вернули Руси исторические скифские земли. Конечно, в годы полной утраты русской истории, когда были уничтожены иль позабыты многие следы русского племени, переписаны летописи и правоверные записки волхвов, упрятаны древние артефакты, срыты древние курганы и могильники, преданы забвению герои-мученики и герои-рыцари, чтобы покрыть славою род Романовых, простому обывателю и невежественному чиновному стяжателю невозможно поверить в былое Руси и принять великое предание как последнюю истину искренним национальным сердцем.

Но великого государя Ивана Васильевича Грозного не отпускали подобные мысли, он и жил с ними, и вершил исторические деяния, называл себя русским скифом, чтобы поставить полузабытых предков-«пеласгов» в начальные ряды дружины под водительство старшего брата и Господа Исуса Христа. Незадолго до смерти, уже глубоко недужный, садистски оболганный и убиваемый медленными ядами боярами-горлохватами (когда в короткое время Борисом Годуновым была загублена вся династия Рюриковичей), Грозный посылает военную экспедицию на восток Сибири, чтобы установить истинные границы Русского царства, откуда всплывает и катится пламенным колесом божественное солнце. Грозные, дед и внук, создавали Великую Русь, а Романовы, подавив в себе национальное начало, за сто лет изнутри разрушили государство, пригласили на власть немцев, а злоумышленник Петр посадил на царство свою любовницу…

Огонь, как и всё сущее в живой природе, двулик; он яростен, грозен, безжалостен, может уничтожить, пустить в дым всю нажитую гобину, избу, дворище, отправить погорельца по миру с протянутой горсткой, чтобы богомольный народ помог несчастному огоревать новую избушку, ещё до морозов залезть под крышу, а там уж, как здоровье позволит, за зиму обтяпать топоришком изнутри да сложить печуру по-черному, и кушной изобке хватит истопели, коли лес сразу за деревнею; а если мир поможет несчастному, то поставят хоромы в одно жило за пару недель, а уж после уделывать житьишко пару лет: но тут по несчастной судьбе настигнет новый пал и пустит в дым житьё. Так и строилась веками крестьянская Россия, не успевая состариться в брёвнах, покоситься на один бок. Да ещё в войну наведут на деревянную Русь гарей, да бесконечными волнами набеги окаянных татаровей, и тогда огонь – первейший друг лихому басурманину: набежит вражина, пустит деревеньку в небо, скудное добришко скидает на возы, да ещё и «погромную» русскую бабеху прихватит с собою. Таков суровый закон войны, кто бы её ни затеивал.

Но если с другой стороны посмотреть на очищающее пламя: оно несет свет и тепло, возле костерка и в мороз угревно. Когда огонь яр и злобен – с ним туга и кручина. А коли огонь ласков, уступчив и милостив, с ним и в холода – праздник душе. Сколько тонких чувств навещают человека, когда на улице пурга, воет ветер-хиус, а в избе топится печура и ласковое пламя из распахнутой дверцы камелька как бы впархивает в твоё сердце и становится так чудесно и сказочно, и все родные лица освещены игривым пламенем в нежные краски…

Огонь, конечно, обжорен, его веком не накормишь досыта, и потому крестьянин-работник каждую свободную минуту пускает на заготовку дров, едет в лес или к морю, чтобы на заплесках насобирать плавника и вывезти к дому на горку, распилить на чурки и расколоть в поленья, чтобы в зиму не нажить семье лиха, не пустить челядь в голод и хвори. У Ледяного Скифского Океана для помора дрова – главная бесконечная нудная забота, не покидающая головы ни днем, ни ночью. Нет истопки в доме – кашулю не сваришь, чайку не согреешь, мясца не изжаришь, на печь русскую не взлезешь, чтобы старые костомашки на кирпичах прокалить, изгнать из ног заморозную стужу. Да и то: чего бы в быту ни коснулся, во всяком заделье нужен огонь, или хотя бы сиротский костерок, или сальница для света, или лучина в кованом светце. Потому и молится народ огню и кланяется, и приносит гостинцы и жертвы. Просит удачи и милостей у огня, как у Бога-Творца, и у всех прошлых богов, кто командовал огнем в дохристовые времена.

Как и многие кочевые племена, русские скифы были огнепоклонники, они сжигали своих усопших сородичей, свято веря, что в пламени погребального костра мертвые возносятся в рай (ирий). Обряд прощания, наверное, был торжественным, праздничным, запрещалось выть, рыдать, причитывать, стенать, плакать над телом, целовать, чтобы ни одна слезинка не выпала на лицо покойника, чтобы не перекрыть ему дорогу в неведомые палестины, где и продлится бесконечная жизнь души. Каждый провожающий приносил свою «истопельку» – беремце дровишек и подкладывал в костер, чтобы видел усопший на поле брани или в кочевом пути, что все провожающие любят его и почитают за мужество и братское стояние в вере, посылают в огонь с легким сердцем… В древности огонь был воистину божеством, создателем всего сущего на земле: отзвук прежнего почитания «Сарь-огня» жил ещё в семнадцатом веке на Зимнем берегу Скифского моря, на Колыме, в низовьях Индигирки, где обустроился мезенский груманланин… Я приношения святой жертвы огню и поклон Сварогу в наших местах не видел, да и мало знался с «морскими волками», кто с моря не вылезал, ходил на зверобойку, по треску на Мурман, по навагу на Канин, сидел годами на семужьей тоне, охотился на «сендухе», никакого промысла, увы, я хорошо не знал, ибо отец погиб на войне, родичи от морской жизни отодвинулись далеконько и стали мелкими чиновниками: знаменитый род промышленников-груманланов к середине девятнадцатого века скукожился, обмелился страстями и обмещанился, окончательно отстранившись от великого исторического прошлого. И если бы я хватил настоящей поморской жизни, то и писал бы, наверное, в иной манере, более близкой к природной стихии, и к Богу бы прильнул всем сердцем лет на десять раньше: так полагаю нынешним умом. Хотя мы своей судьбы не «плануем»: человек предполагает, а Бог располагает. Но, увы, всё наше воспитание было устроено властью жестко, чтобы как можно дальше отодвинуть русский народ от своей истории, и урезали её нечестивцы на три тысячи лет.

А в семнадцатом веке, когда после народной смуты и польского нашествия в столице владычило душевное смятение и на шею крестьянина натянули ярмо раба, – дворяне, исповедуя удовольствия, побежали на запад искать благодатей для плоти своей, «для этого врана и нечистой свиньи»; вот в эти-то годы горя и беды сатана наслал на русское племя страшный грех раскола. Но поморы, утратив рай под Полярной звездою, не шатнулись в Боге и вере, но, выплыв из наваждения и страха, в начале восемнадцатого века срядились в новый путь через Сибири в поисках рая. Дороги по Оби были натоптаны, путики и затески по Иртышу за сто лет еще не заросли дикорослью, хижины в китайских пустынях ещё не засыпало песками. Десятки тысяч христовых братьев потянулись легендарной дорогой в верховья Иртыша к Опоньскому озеру, в Забайкалье и к Гималаям в поисках земного счастия и воли, чтобы жить без податей, полиции, безжалостного царского закона. Восстали из небытия вековые легенды и былины, очнулись былые видения, предсказания, сказки и старины. На Зимнем берегу Белого моря в Христа верили свято, как в близкого родича, с ним не расставались, не предавали родимого во всякой нуже и стуже, с искренним любовным сердцем почитали Спасителя.

И оттого, что жили русские скифы на Зимнем берегу с неколебимой верою в русского Христа, были за это опечатаны клеймом «вор-раскольник», и пришлось помору – вековечному труженику на океанской пашенке – затаиться, уйти в бега за Иртыш, под Гималаи, в скрытни, таёжные обители и там, в глухих суземках, скитах, заимках, кельях и пустыньках, готовиться к гарям. И это безумное время, после сожжения епископа Павла Коломенского, скоро настало: никоновский собор 1667 года объявил русскому крестьянину войну и расколол Россию наполы. Ведь душа в огне не горит, но огненные искры «Стихеи», разлетаясь по отечеству, зажигают народное сердце, побуждают к решительному поступку… И любовь ко Христу подожгла русские души от соловецкой обители и Зимнего Берега до Камчатки. Древнее правоверие, которое церковные власти глумливо обозвали «язычеством», получило новую неиссекновенную жизнь, погрузилось в непостижную сердцевину народа и подожгло её.

Вместе с новым оледенением в Арктике и великими гонениями на староверов сошли на Русь триста лет мрачного крепостного права и «ереси жидовствующих». Журналист Макаров писал в 1911 году в очерке «От Никона до наших дней»: «…Староверов на Руси пытали и жгли огнем накрепко, секли плетьми и били батогами нещадно, рвали ноздри, вырывали языки, резали нос и уши, клеймили, гнали на каторгу в Сибирь и на Сахалин, рубили головы на плахе, ломали клещами ребра, зарывали по шею живых в землю, кидали в деревянные клети и жгли там, обливали голых водою и замораживали, выматывали жилы, вешали, сажали на кол…»

Это была дикая живодерная система выкройки из подданного нового покорного человека в Средневековье, во времена религиозной войны, – и эти способы насилия, что кочевали по миру, на Руси были ещё мягкими по сравнению с Британией, Францией и Германией, где людей пускали на убой, как скотину, чтобы усмирить душу. В те годы, когда мезенские поморы проникали в глубины Азии, жертвуя собою, никогда не позабывая Христа и его заветы, – в это время немцы тысячами сжигали на кострах юных девушек и женщин, обвиняя их в колдовстве. И неизвестно, кто придумывал изощренные казни, из каких сообществ они выскальзывали на площади, чтобы чужими страданиями, садизмом и варварством наслаждались толпы народа, волнуя свою тоскующую кровь безумными криками горящих в костре отроковиц. Но ведь это было время европейской «цивилизации», гуманизма ученых записок, выдающейся литературы и музыки, воспевания Господа в «плотских», чувственных красках, когда наслаждения плоти затмевали кающуюся душу; Христос призывал любить ближнего, а властители воспитывали ненависть, душевную черствость, звериную жестокость и рабское поклонение «золотой кукле», заслонившей собою Мать-Богородицу Светлую Лучью, приглашали к любованию муками ближнего, корчащегося в языках пламени в городах Баварии и Силезии; и нечто подобное царь Петр привёз и к нам на Русь, своим сердцем проверяя тяжесть человеческих мук, холодно принимая страдания крепостного мужика как часть необходимой науки для переделки вольного крестьянина в покорного раба… Это был новейший способ управления своим народом, преподанный масонами русскому царю ещё в первую поездку к протестантам.

Вот и мы, сироты войны, долго жили впотьмах, питаясь сплетнями, наговорами и побасенками, когда изучали европейские языки варваров и насильников, уничтожавших индейцев Америки и негров Африки, а нас уверяли господа, что Европа – это прозрачный родник цивилизации, из которого никогда не напиться, культурная отдушина человечества, духовный храм, чтобы народы не захлебнулись в миазмах пошлости, зависти и ненависти.

* * *

По свидетельству араба ал-Масуди (Х век), «славяне сожигают своих мертвых, а также скот, оружие, украшения. Когда умирает муж, сожигается и жена его: не страшась огня, почитая его за праздник обновления, вступает в костер, чтобы через пламя войти в рай вместе с супругом».

Изба для русского человека была тем старинным кочем, ладьею, на которой он собирался кочевать по новому «земному кругу», и сам бревенчатый кров строился наподобие древней морской кочи, и неизвестно, что в жизни русского скифа появилось прежде – изба или лодья? Но если Русь от края и до края была покрыта вековой тайгою, то она невольно стала «деревянной» страною, наполненной неусмиряемым, торжествующим огнем; солнечный костер, брызжущий искрами, очищающий землю от скверны, невольно вошел в кровь и в душу русского скифа, в его религиозную, песенную, музыкальную и словесную культуру… Мужик строил, созидал полнокровную жизнь, а огонь мстительно палил, пожирал её: такой страшной была вразумительная жестокая школа бога-солнца. Отсюда искренний поклон, восхищение, праздник Яриле и солнечным богам, но и ненависть, ужас, страх перед гарями, когда всё нажитое годами неимоверного труда в минуты уходит в дым и пепел, и человека вдруг заполняет отвращение к богу-огню.

Огонь помогал пахарю, согревал и тешил, давал укрепу, продлевал родову, тепло, кров и корм, отодвигал неизбежные земные сроки, венчал суровую жизнь с небесным раем, но за свои благодеяния брал такую дорогую дань, что стыла кровь в жилах, и казалось в подобные минуты, что невозможно сыскать на всём белом свете таких проклятий, каких не насылал бы в отчаянии русский погорелец, выкрикивая в безумии горькие слова в небесный аер – ирий, давясь слезами. Но огонь был неумолим, недоступен, уходя в земные провалища, занориваясь под валежину, иль струясь по сухостоине, подобно зевластой, стремительной змее-скарабеевне, заныривал под мрачную еловую выскеть, похожую на вход в преисподнюю, и тут же выкуркивал из-под корневища с противной стороны и летел оборотень красным петухом в другое подворье, на подволоку, на поветь, иль в хлевище к неистово ревущей скотине, но через мгновение, разевая жаркую пасть, вдруг оборачивался в рыжую многоликую гидру и, раздувая ветер, летел на багровых драконовых крыльях за сто сажен в соседний околоток, чтобы и там клюнуть в гребень кровли новую избу и подпалить обреченное житьишко. Жуткий гул горячего шквалистого ветра наваливался на таёжную деревеньку, не оставляя и капли надежды на спасение. Весь мир, казалось, проваливается в черную непродышливую бухтарму конца света. Огонь от деревнюшки снова сметывается в сосенники и ельники, отыскивая жертву, гоня впереди себя всё живое, и кто замедлился, утратил ясность ума и ловкость, тот неумолимо сгорал в «стихее» безжалостного огня. Народ сник, потерялся, утратил желание жизни, и редко какая старица молится в слезах, не спуская глаз с догорающей избы. Мужики бегают по лесам, отыскивая пропащую скотину, мычат коровы, скулят собаки на ближайшем замежке, в болото залезли лошади, и только козички пялят тупые стеклянные глаза, в которых отражаются мутнеющие языки пламени, – и мерно перетирают зубами клок травички…

Особенно страдали русские города от поганых татаровей, и не было от них обороны, когда напускали на обреченную селитьбу красного петуха и бабий вой тут стоял неописуемый. Казалось, только оправились от пожара, к осени зашли под кровлю, оплакали погибших, с божьей помощью перемогли горе, и на тебе, новая орда басурман нагрянула за дуваном, огненной метлой подметая слободы, боярские подворья и храмы с медными куполами. Густой непродышливый смрад заселяется по-за городом на десятки верст; обгорелые трупы кокотами срывают в воду, и река останавливает ход, невсилах протолкнуть погибших на быстерь. Такого несчастья, пожалуй, не знавали в Европе, поставленной из камня… Да и на Руси не могли привыкнуть.

Потому за огнем дозорили, не попускали на волю змея-горыныча, безжалостно смиряли его, каждую ночь бродил по деревне нарочный, мерно бил в колотушку, а если где-то вдруг вспыхнуло пламя, опахнуло дымом, тут же спешил к медному петью сзывать народ на пожар. Печищане, сорванные с постели середка ночи, спешили истребить огонь, у них уже всё под рукою, пока не распалилось пламя, не потекло под травяной ветошью в подворье подобно многоголовой гидре; срубил девять голов, и только утер потный лоб, оглядывая улицу, – и тут за овином на травяной меже «кабыть» померещилось красное «миролюбивое» око десятой головы, – скорее туда. Чуть зазевался христовенький, не срубил лопатой змеиную башку, багровый глаз меркнет, стремительно прячется в сухом осотнике. Огонь живуч, кусачлив, имеет змеиные повадки и жалит, как медянка; вдруг зашевелится в рубахе, проскользнет в порточины, спрячется в сапожонке, ужалит в ляжку, чтобы окончательно извести человека, если он растерялся от неожиданности. Вот и вошел огонь в народную сказку, как коварная гидра, насланная сатаною. Срубил «тугарину» одну голову, а на её месте появляются три.

Никакой сказкой не передать всех ужасов пожара, никакие былинные образы и стихиры не передадут тех ощущений несчастной плоти от смертельного ожога (укуса), с каким жертвенный огонь забирает христовенького к себе. Значит, на православного были насланы государством такие тесноты, такая неисповедимая, неизбежная сила обрушилась на крестьянина, такая несправедливость уязвила Христову душу, что только смерть и могла спасти русскую душу от незамолимой обиды. У крестьянина отнимали Христа, его единственного заступника в бренной жизни и заменяли, не спросясь, на торговца-процентщика, а большей утраты на земле-матери нельзя было и придумать. Надо было так решительно возразить, выпугать власти таким необыкновенным ужасом, перед которым и сказка бы померкла и отшатнулась; тем кошмаром, который бы вошел в русскую жизнь, и не отступал бы от простого мещанина даже в ночи.

Староверы вернулись к огню как очистительной купели, снимающей грехи, к тому образу огня, что был за тысячи лет назад у русского племени. Но и была решительная подсказка властей. Иван Васильевич Третий сжигал еретиков в деревянной клетке на берегу Москвы-реки. На соборе 1667 года был приговорен к гари епископ Павел Коломенский. При взятии Соловецкой обители были вморожены в лёд сто монахов. Боярыню Морозову «запостили» до смерти в земляной яме под Боровском. В Мезени повешен местночтимый святой блаженный нагоходец Феодор, верный последователь протопопа Аввакума. Эти казни и стали как бы начальным уроком для грядущего двухсотлетнего сопротивления поморов Зимнего Берега церковной власти.

* * *

Алексей Михайлович, которого боярская смута и нашествие ляхов вынесли на самый верх государственной власти в русские цари, получил у сторонников рода Романовых прозвище «Тишайший» (молитвенный, добрый, богоподобный, любимец Христа, подобравший под своё крыло угнетенную Украйну Богдана Хмельницкого), на самом деле оказался самовластным человеком, разбудившим долгую войну на Руси, так и не объявив замысел религиозного спора. Хотя, казалось бы, внезапный пожар «ереси жидовствующих» был потушен при Иване Васильевиче Четвертом, а сам зачинщик заговора еврей Схария куда-то незаметно скрылся, но оставил на Руси те плевелы, из которых позднее выросли цветы зла. Царь Алексей Михайлович был скрытчив, мстителен, почитал своего деда патриарха Филарета, мастера интриги. Филарет, как отмечают архивные свидетельства, характер имел дурной. И, пока жил в ссылке в Сийском монастыре, сумел всех монахов восстановить против себя: монастырское послушание не исполнял, на общую трапезу не ходил, жил особножитно, готовили ему кушанья личные повара, кичился своим боярским достоинством. Настоятель писал в Москву слезницы, умолял забрать из обители этого неслуха, что чинит в иноках постоянную свару… Филарета ляхи увезли в Польшу, там католики, мне думается, не оставили боярина без просвещения, дали пососать облатку, напоили польским сикером и открыли глаза неразумному варвару на прелести Запада.

Что-то из самолюбивой натуры патриарха Филарета угодило в нрав его внука Алексея Михайловича Романова: он-то и затеял перетряску православия на Руси (де, не так молятся, не те книги читают), свои скрытые поползновения передал мордовскому мужику Никону; тогда и учинилось при расслабленной власти, всеобщем государственном нестроении (череда бунтов, восстаний, военных походов), церковное волнение, во главе которого встали греческие «чужебесы-прелагатаи» (как открылось через триста лет), тайные легаты-лазутчики, стоявшие у папской туфли на жалованье, имевшие секретное поручение расшатать и окончательно обрушить великое государство в умышленно затеянной церковной борьбе за истинную веру (В. Личутин. Роман «Раскол» в трех томах).

Ничего случайного в подлунном мире не бывает; полчища паучков – крестоватиков вяжут свои таинственные уловистые сети, раскидывают над «подлым» народом, и, пока копорюжник за молитвою утирает от слез глаза, он уже уловлен в тенеты и ограблен. Таким жучкам и уподобилась московская власть, сбежавшись с церковным синклитом. Казалось, разрешая пытки и казни на соборе 1667 года, Кремль невольно насылает на себя недовольство людей земли: и тут же заключили в деревянную клетку православного епископа Павла Коломенского и «страха ради иудейска» сожгли на берегу Москвы-реки, а прах святого срыли в воду, чтобы не повадно стало смущать церковь; покорив восставший монастырь, сто иноков Соловецкой обители живыми вморозили в воды Скифского океана; тысячи стрельцов и казаков из войска Степана Разина были повешены, обезглавлены, посажены на кол… «Тишайший» царь Алексей Михайлович, распухший от водянки, торопливо, боясь пророчеств неистового Аввакума, внушал обмирающей от голода скифской Руси науку покорства, не сознавая вполне от застарелого презрения к христову брату, с кем затеял богопротивную возню на триста лет. В эти уроки он, наверное, посвятил и жестокосердую дочь свою царевну Софью, и неистового сына Петра Алексеевича. Они и столкнули пашенного мужика на отчаянный поступок, когда взвыла от «гарей» Русь, не зная, куда деваться от злой погони…

Старец Сергий утверждал в 1772 году, что «поистине нельзя, чтобы нам не гореть». Старовер Филиппов с Зимнего Берега возгласил на весь белый свет, что «нет спасения от воцарившегося на Руси антихриста; огненное сие страдание – ради немощи нашей…».

Беда не приходит одна. В семнадцатом веке лютый холод сошел на Русь, остыл Ледяной океан, с запада в который уже раз прискочила чума, следом на пустые поселения прибежали воры, полонил деревню недород; три года то зябели, то замоки, хлеб, пораженный головнею, гнил на корню, от пустого колоса не было намолота, бедные коровенки в хлевище не могли стоять, «висли» на ужищах и подыхали, не дождавшись первой травички; люди валялись вдоль дорог, как падаль, и некому было стащить на погост… И в эти-то годы власти приступили к переписи слобод и деревень, чтобы увеличить тягло с пашенных и оброчных крестьян. Ямщики, посадские жители и служилые люди побежали «в пустые места», где бы можно скрыться от попов, становых, воинских отрядов, приказных и инквизиторов, отчаянные поморы верстались в сибирское казачье войско. Земля скоро обезлюдела и запустошилась.

Но Петр презирал православное крестьянство, накинул на него подати в три и четыре раза пуще прежних, вместо подворового подушного налога ввел гербовый и с каким-то унизительным постоянством, как бы высматривая крепостного со стороны, – а чем же ещё можно унизить мужика, чтобы он не стерпел издевательств, вскинулся, задрав голову, и тут же его принять на пищаль и зарыть в землю. Петр стал заводить денежные сборы, как бы стричь деловито с деревни последнюю шерсть: поземельный, померный и весчий, хомутейный, шапочный и сапожный – от клеймения хомутов, шапок и сапог, поддужный, с извозчиков – десятая доля найма, посаженный, покосовщинный, кожный, пчелиный, банный, мельничный – с постоялых дворов, с найма домов, с наемных углов, пролубной, ледокольный, погребной, водопойный, трубный – с печей, привальный и отвальный, с конных и яловочных кож, с плавных судов, с дров, с продажи съестного, с арбузов, огурцов, орехов и «другие мелочные всякие сборы».

С русского народа безжалостно сдирали шкуру, печатая на лоб клейма, обрезая нос, уши, губы, язык, половые органы. И только поморы за дальностью от властей избежали «крепости», сохранили лицо и волю свою и двинулись на восток искать земной рай – последнее прибежище Исуса Христа. Петр выколачивал налоги из народа так же, как горький пьяница тащит на пропой из дома последние вещи. Только не было налога за право дышать.

Петр Первый разорил страну, уничтожил её самобытность, саму русскость. Он презирал тех, кем правил. А народ его ненавидел. Страна потеряла пятую часть своего населения. Люди бежали в дремучие тайболы, пустыни, на Алтай и Гималаи, в чужие католические земли, куда глаза глядят, только бы подальше от рук антихриста. Страна обнищилась и обезлюдела от восстаний и войн. Но Русь упорно и жестоко сталкивали в огонь. Россия в ответ вспыхнула кострами, пошла на «гари». Царь Петр, первый антихрист, не вздыбил Россию, а вздернул её на дыбу.

Великий Лев Толстой писал о царе: «С Петра Первого начинаются особенно близкие и понятные ужасы русской истории. Беснующийся, пьяный, сгнивший от сифилиса зверь, четверть столетия губит людей, казнит, жжет, закапывает живыми в землю, заточает жену, распутничает, мужеложествует, забавляясь, сам рубит головы, кощунствует, ездит с подобием креста из чубуков в виде детородных членов, коронует блядь свою, разоряет страну и казнит сына… И не только не поминают его злодейств, но до сих пор не перестают восхваления доблестей этого чудовища, и нет конца всякого рода памятников ему» (Лев Толстой. ПСС, т. 26, стр. 568. М., 1936).

Константин Аксаков высказался о царе Петре стихами:

Великий гений! Муж кровавый!

Вдали, на рубеже родном,

Стоишь ты в блеске страшной славы

С окровавленным топором.

Предыдущая главаГлава 19 из 28Следующая глава