К книге
В страну мрака. Крещение огнёмВ страну мрака. Часть вторая На собачьей реке. 14
54%
В страну мрака. Часть вторая На собачьей реке. 14
15

Мезенские просторы семнадцатого века были больше Франции. Река Мезень на тысячу верст, Печора, Вашка, Кулой, Пинежка, Зимняя Золотица, Койда, Ручьи, Пеша, Чижа и Нижа, Усть-Цильма, две Пижмы, Обская губа, Ямал, Таз, лукоморье от Северной Двины до Оби, да ещё сотни притоков речушек и озер, да ещё Канская земля, и громадные кормные острова, где веками промышлял мезенский помор, Грумант и Матка, Колгуев, Вайгач, Соловецкие острова, море Белое и Баренцево, Великий Ледяной океан под Полярной звездою, – и всё это безмерное пространство под незатухающим летним солнцем когда– то величалось русским раем. Ещё до Христовых лет Русские скифы переплыли Средиземное море, пять веков, наверное, гнездились на русской равнине от Дуная до Камня, позже от Словенска пустились к Ледяному океану, укоренились на двенадцати берегах Скифского моря (Белого) и, спустя шесть столетий, кочевые русские скифы, окончательно «сев на снег», пересели на морскую посуду и обтесались в груманлан – людей-плавателей с особенной мужественной, бесстрашной натурой, красивым обликом и поэтическим языком. В этот удивительный райский мир нам уже не войти, и даже слабое его отражение, увы, сгасло в последнюю мировую войну, почти не отразившись на письме, в летописях и свитках во всей полноте бытия, погрузилось в историческую темь, и как жаль, что мир тот едва приоткрылся мне так поздно, да и то отдельными чертами, недомолвками и намеками, слабой тенью навсегда ушедшего племени. И ведь не случайно именно Мезенская волость оставила по себе изустное предание (былины, старины, песни, сказания, сказки), чем Россия гордилась двести лет, но и это последнее национальное богатство небрежно стоптали под ноги и зарыли в землю на сто колен вглубь…

Это Мезень изнасеяла по всей Сибири русский язык, но для общения не нужен был толмач, хотя в каждой деревне «говоря» была своя.

Помню, отъедешь от Большой Слободы (Мезени) до ближайшей деревни Николы (10 верст), а там народ уже чудно, по-своему бает, частит, слов не уловить, но каждое предложение кончают с протягом: «Манькя-а, ты цего расщеперилась, расселась на лавке, как раздобурда, иль случилось цего-о?» – «А ницего, батька-а, – отвечает Манька, на восьмом десятке старуха. «Дак цего тогда ревёшь-ту? Сидишь, слезами улилась. Бат, не корову ли продава-а-шь?» – «Да овча, вот, пропала, батька. Собака в озеро загонила. Дуру таку». – «Да и хрен с ней с овчёй-то… Не целовек бат, реветь-то-о… Было бы цего-о».

А в деревне Большая Жердь, откуда мать моя родом, дед Семён, бывший фельдфебель, щи называл «шти», баню – «байной», кота – «котком». Но по всей волости пели одни песни – с проголосьем, брали такие верха, казалось, бабени сейчас лопнут на лавке, забурев от напряга щеками. И я так же, бывало, в застолье подвывал, как зимняя вьюга, забирал верха, хотя был совсем малой – «метр с кепкой».

Помню, в 1970-х годах Томский университет издал двухтомник сибирских говоров. Подарили мне, сказали: «Ваш язык-то, мезенский».

Этнограф, уроженец Русского Устья Алексей Чикачев, сообщает, что большинство землепроходцев Сибири были выходцами из Архангельской губернии. Лично я в этом никогда и не сомневался: покорению Сибири у меня посвящен первый том «Груманланов». Правда, были сомнения, кто же первым заселил низовья Индигирки, но прочитав словарь Русского Устья, записанный Чикачевым, сразу понял, что это язык моей родины, русских скифов-груманланов из Мезенской волости, только более бедный, урнзанный, как бы лишенный богатой метафорики Зимнего Берега, его многообразности и музыкальной пластичности старообрядцев Поморья. Судя по былинам и старинам «Устья», слово приехало из мезенского песенного края, ибо именно тут обитали русские словотворцы, созидатели и хранители богатой языковой «гобины».

Первые казачьи отряды Реброва и Посника Иванова были набраны из гулящих людей Помезенья и Припечорья: они и принесли в груди память отечества и песни, что выпевались в кушных избах Окладниковой слободы, на становьях Груманта и Матки, Колгуева и Вайгача. Поморы ещё не знали религиозной раздорицы в Москве, когда уходили из Тобольска на Енисей, не слыхали о диких и злобных выходках императора Петра, рубившего головы стрельцам. Большинству походников было по 20–25 лет, они были полны кочевого задора, сил и тех туманных неизьяснимых мечтаний, что обычно и гонят молодого парня из деревенской кушной изобки в неизведанное. Но все зимовали на становьях, знали цену артельной жизни и житенной ковриги, многие покидали родных, зажимая в груди рыданья, ибо Север уж который год сотрясали оглушающая бедность, стужи и замоки, недород и хлебенная скудость. Их руки горели по топорной работе, по жирной пашенке, по вольным таёжным путикам, по той удаче, к которой из веку нацелен помор-промышленник, если он не телепень, не байбак и не отелепыш. Многие из молодых походников не умели писать, подолгу не живали в тайболе на охотничьих путиках, но познав «соль и перец» морских походов за зверем, где смерть пасется рядом, они уже ничего не боялись в жизни и могли, не робея, вторгаться в вотчины «иноземцев» и бесшабашно, дерзко воевать один к десяти и один к двадцати. Это уже после них, наслышав от мезенцев Коткиных, Ружниковых, Откупщиковых, Рогачевых, Ивана Реброва и Посника Иванова, Семена Дежнева, братьев Стадухиных, от Курбата Иванова и Дмитрия Зыряна о таинственной земле, потянулись семьи поморов-староверов скрытыми тропами в глубь Матеры ставить кельи и пустыньки; среди них и были те певуны, что принесли с Мезени на Собачью реку былины и сказания… Потому и не было в понизовьях сибирских рек священства, а на всю округу до Зашиверска, Колымы и Анадыри на десятки тысяч верст служили всего два попа, что приезжали к насельникам Индигирки раз в году. В Русском Устье жили старообрядцы– беспоповцы поморского согласия, не посвящая никого в древний обряд, чтобы не притащить на новую родину беды: потому и затаились в понизовье Индигирки двадцать девять заимок-келий и двадцать в устье Колымы, те самые, что выпевали былины и старины, хранили древнее православное предание, служили начетчиками, учителями, скрывая религиозную душу. И те случайные гости, кто попадал на заимки, конечно не могли знать веру русских индигирцев, их поклончивое ко Христу сердце. Тут укоренились истинные православные люди, хранители старинного поморского слова и русского Христа.

Мезенцы стали тем первым «штурмовым отрядом», что разрезали великую Сибирь, как слоёный жирный пирог, и за триста лет Москва проглотила огромное пространство вместе с Ледяным Скифским Океаном и заморными мамонтами, на зависть воинственным соседям, и, слава богу, – не подавилась. Это была замечательная победа первых землепроходцев с Мезенской волости на глазах протестантской Европы.

«При сличении лексики Русского Устья с языком Архангельского поморья (Мезенской волости. – Авт.) находим много общего. (Как не находить общее, если это мой родной язык, моя родная «говоря», знакомая мне с раннего детства. – Авт.) И Чикачев приводит примеры: «хивус» – ветер заморозник», вадега» – яма на реке, «калтус» – мокрая луговина, поросшая мелколесьем, «заструги» – снежные ребра после метели, «веретье» – высокое сухое место, поросшее можжевелом. (На веретье под Мезенью у моего дедушки был земельный надел под сенокосы. – Авт.)

На Мезени и на Собачей реке плавная мелодичная речь, постоянно перемежающаяся искристым смехом, кончающаяся резким вскриком. Конечно, на Индигирке слышны оттенки местной «говори», встречаются слова из нового быта, природы, рукомесла, картин мира, видений, артельности жизни, той своеобразной природы, где заселился пришелец из Мезенской волости. Словарь умножался, прирастал столетиями, тот языковой свод, что и помогал новоселам выжить на «сендухе» и привыкнуть к «Стихее», помощнице Господа. Слово прирастало из самой среды, чтобы послужить человеку, – вот и приходилось индигирцу одевать «говорю» в цветистые одежды, чтобы ублажать христову душу. Старожильцы пытались расшевелить корневой язык, чтобы не призасох он, не покрылся струпьями и язвами, не увяз в тоскливом бывании вдали от родины, и хотя отвязался помор от Ледяного океана и великой Руси с её национальными праздниками, но по религиозным заветам замкнулся в своём узком кругу, чтобы не растечься в окружении «иноземцев» и не утратить Христа. Мужественное стояние в православной вере и помогло русскому индигирцу сохранить национальный духовный образ и русскую «говорю».

Многие исследователи Русского Устья убеждены, что старожильцам помогло сохраниться уединение, замкнутость горстки кочевников, волею обстоятельств закинутых на край света. Но в подобной судьбе оказались походники Колымы, Анадыри, Яны и Лены, но они ведь утратили многое из русской культуры, ибо пришли из других мест, далеко отстоящих от Ледяного океана, создававшего веками особенное поморское сословие.

А жители Русского Устья сохранили поэтическую христову душу как главный дар Бога и этим чувством принакрыли «Стихею» и «сендуху», как бы притушили, отмягчили суровость окружающего мира. Так столетиями мезенцы, обитая возле Ледяного океана, воспитали в себе благодарность к нему, строгому отцу и учителю.

Многие слова попритухли во мне, да и в каждой деревнюшке возникали и исчезали со временем свои обычаи, вспыхивали свои украсы, свои причеты, образы и метафоры поселян, живущих вдали от Ледяного океана; но главный словесный пласт, его хребтинка, его многогласие и многочувствие оставались общими для всего русского племени… И мне, жившему долго в отлучке от родных палестин, уже трудно нынче судить, сколько в словесном своде Русского Устья из поморского языка, а какие прибыли из иных волостей Матеры и прижились на устье Собачьей реки или прижились от чухчей, якутов и юкагиров.

Я уже говорил, что на Зимнем берегу у Ледяного океана в каждой деревне своя «говоря». И в устье Индигирки в двадцати девяти заимках тоже появились свои приставки к словам, как странные украсы к девичьему лицу, и порою в речи старожильца трудновато разглядеть мезенское происхождение. Другой бы мезенец, что не отвязался от родных мест, увидел бы куда больше поморских речений, чем нашел я.

Вот они, поморские слова из свода Русского Устья, собранного Алексеем Чикачевым, как лучшее свидетельство, что здесь изначально заселились землепроходцы из Мезенской волости. Но это лишь крохотная часть из «говори» на Зимнем берегу Белого моря. И если в знаменитом словаре Даля насчитывается более двухсот тысяч слов, то добрая половина (если не больше) жили в Поморье (в Окладниковой слободе – столице поморского казачества):

Анагды – недавно, намедни (анагдысь)

Анамнись – несколько дней назад

Ахитять, охичивать – убирать, чистить, наводить порядок

Бабничать, бабить, бабкой ходить – повитуха

Баклышок – шишка, нарост

Баеник – сплетник, говорун, болтун

Басни таскать – разносить сплетни

Басня – сплетня

Батя – отец

Баюн, баюнок – любитель говорить красочно, с выходом

Баять – сказывать сказки

Беда – в значении очень (беда как хороша, красивяща девка-то, всем глянется. – Авт.)

Бедовый – удалой

Бережник – неводная веревка

Беремя – охапка дров, юколы (ноша, которую можно ухватить двумя руками. – Авт.)

Быстерь – течение реки

Битва – голка, шум, ссора, драка, сражение

Бичевщик – бурлак

Блажь – истерика

Блазнице – кажется, чудится, видится

Я не так замечательно знаю родной язык Поморья, чтобы слыть за глубокого ценителя, консультанта и ревизора последней инстанции. Многое уже подзабыл, скитаясь по городским вавилонам, где владычат национальное беспамятство и глухота культурника. Но мне думается, что в словаре, собранном замечательным ученым Алексеем Чикачевым, много и тех слов, что жили по деревням Мезенской волости, по многочисленным речушкам, зимовьям, изобкам и курным избушкам о край глухих озерин и волоков…

Уж так устроен живой, многоглагольный, сердечный русский язык, не терпящий бытовой упорядоченности, серости, тоски и скуки, язык во многом праздничный, духовный и душевный, подобный русской природе, прекрасный во всякую пору (хоть в жару, хоть в стужу). И везде-то в каждом местечке он свой, родной, выношенный под грудью, где хоронится наша душа, со своим звучанием и протягом, сшибкою звуков, частым говорком, что и слов-то порою не разобрать, заливистым, сбойчивым смехом, когда и не понять, над чем эта бойкая девка смеется-то, часто и без повода вовсе (это уже про Окладникову слободу. – Авт.). И особая «говоря» часто принадлежит только деревнюшке, выселку и погосту, как и физиономия, обличье человека, будь он с Мезени, Кулоя иль с Пинежки. И застряла она навсегда в том засторонке, не желая кочевать и смешиваться с душою другого места:

Братан, братило – двоюродный брат, двоюродник

Бриткой – острый нож, даже бриться можно

Бродить – ловить рыбу на отмелом месте

Бродки, бродни – долгие сапоги с длинными голяшками, по рассохи, для ходьбы в воде (бахилы)

Будуница – на Мезени медуница, шмель-медонос

Буйница – бойница

Булдырь – волдырь

Бус – мелкий дождь-сеянец (на Мезени метафор дождя не менее тридцати. – Авт.)

Бывальщина – быль

Вадега – глубокая яма на реке

Варнак – хулиган, разбойник

Величаться – возгоржаться

Вера – традиция

Веретье – сухая возвышенная гряда

Весновать – вешний промысел

Веснусь – прошлой весной

Вестимо – конечно

Ветошь – сухая трава, старое тряпьё

Вечерник – заморозок к ночи

Взапуски бегать – кто кого обгонит

Вздрогнуть – сильно испугаться

Виска – маленькая речка, протока

В нужду гонить – притеснять

Водиться – нянчиться

Волок – перетяг, путь меж рек и озер

Волторить – без толку болтать

Воочью – явно

Ворохнуться – шевельнуться, выдать себя

Вострушка – небольшая нельмушка, бойкая девчонка. «На ровном месте дыру вертит»

Вскорости – скоро быть

Всякие деяния – события

Выворотень – высокомерный человек

Выкладывать (о собаке) – кастрировать

Гаже – хуже

Гайтан – шнур для нательного креста. («У кого крест наруже, тот всех хуже»)

Галиться – насмехаться

Гамузом – кучей, сообща

Глыза – кусок льда, снега, сахара (после войны сахар по карточкам продавался глызами. – Авт.)

Глянется – нравится

Голову обносит – кружится голова

Голбас (голбец) – намогильный памятник

Голк – шум

Голь кабацкая – нищая братия

Гольный – чай вприкуску, напусто, кипяток, пустая вода

Горло – узкое место в море

Градобой – ветер

Гузно – зад

Даба – китайская бумажная ткань

Дева – женщина

Деревинка – деревяшка

Дивоваться – дивиться

Дорогу гонить – ехать по дороге

Досель – давно, в кои-то веки

Дикой – горячий, заполошный человек

Домекнуться – догадаться

Досельный – старинный

Дробить – бить чечетку

Доспеть – успеть

Дрогнула – вода пошла на убыль, сдвинулась

Дубравушка – природа

Дунчеть – гундеть

Дуреть – шалить

Дурной – шалун, непоседа, неслух

Душник – отверстие в стене, пробитое в кушной изобке, топящейся по-черному

Душу поднимает – тошнит

Елань – расчистка в лесу

Ердань – прорубь для рюжи

Ерестливый – своенравный, неуживчивый

Ереститься – идти впоперечку

Еретик – тень умершего безбожника

Ермолка – старинная шапка

Жалеть – любить

Жарина – жареная рыба

Живком – живьем

Живот – имущество, наследство, жизнь

Жилиться – жадничать

Жиловатый – жилистый, сухой («одна жила-гольная сила» – говорят о таком человеке. – Авт.)

Жулькать – стирать, полоскать

Забаять – заговорить

Заберга – вода, выступившая из-подо льда под берегом

Забуль – правда (взаболь)

Заветерье – подветренная сторона, затишок

Завёрток – портянка

Завод – хозяйственный вентарь

Загануть – загадать загадку

Загнетка – угол в печи, куда сгребаются уголья

Задева – коряга, всё, что цепляется за рыбацкую снасть

Заделье – долгое, кропотливое дело

Задориться – сердиться

Заимка – хутор, зимовье

Закаржаветь – заржаветь (о человеке), заветреть под вешним солнцем

Закружать – заблудиться, окружиться

Закулемесить – плохо сшить, невкусно состряпать едишку

Запарыш – насиженное яйцо

Запирать – не давать

Заструга – замерзший след от метели-поносухи

Затишь – спокойный участок реки, или моря (затишек в Мезени)

Заугольник – внебрачный ребенок, сколотный, нажитой, выблядок, девий, нагулянный

Заход – отхожее место

Заходиться – безудержно смеяться во всю «пасть»

Звоз – подьём на угор с реки, в избу на поветь с улицы

Зимусь – прошлой зимой

Злоимка – злая баба

Змеевец – гнойное воспаление надкостницы

Знаток – знахарь, колдун

Зыбун – трясина

Зуек – морской кулик, отрок на рыбацком промысле, помощник отцу

Изладить – исправить

Измоделый – протухший

Исподка – меховая подкладка рукавицы

Истопель – истопка, беремя дров

Кабуть, кабыть – наверное, вероятно

Калтус, калтусина – мокрый заросший чащинником луг

Камень – горный хребет

Камлейка – верхняя промысловая рубаха поверх малицы

Караулка – тюрьма

Карбас – большая лодка для промысла на реке и в море

Корга – каменистая отмель

Каржевина – ржавчина

Кара – мука

Кибас – грузило для сети и невода

Кила – грыжа от пересады, частая хворь у мужика-промышленника

Клёск – рыбья чешуя

Кликать – звать

Кляч – толстая веревка

Кокора – коряга

Колотьё – простуда

Кормщик – рулевой

Корневой – коренной

Коска – кость

Косоплетка – ленточка

Краски – месячные у женщины

Крень – сухостойное свилеватое дерево

Крывуля – изгиб реки, мег, поворот

Крыльца – лопатки у человека

* * *

Как отмечали ученые-фольклористы, «речь индигирцев отличается от других говоров страны своей мелодичностью. Она своеобразная, напевная; ударная гласная последнего слога во фразе произносится с повышением голоса и последний слог растягивается. Особенно мелодична интонация у женщин, в одном слове сила голоса повышается порою несколько раз. Достигая наибольшей высоты в середине и призатухая в конце».

Филологи пошарились вокруг себя, ничего похожего не нашли и, вздохнув с облегчением, отнесли говор жителей Русского Устья в разряд особенных, который призатух и пропал ещё в раннем Средневековье. Сунули на подволоку «серебро и золото», где валяются старые веники и поношенные шабаленки, дескать, там тебе и место, коли не прижилося, не сгодилось в эпоху «чудесной» пластмассовой цивилизации. И участь великого русского языка – дотлевать в отстойнике заодно с изустной крестьянской культурой.

Братцы мои, да я-то ещё тут, с вами, живой свидетель призатухшего деревенского мира, и вся его эпическая и мистическая жизнь завершалась на моих глазах. Точно так же баяли, как в Русском Устье, молодые мезенские девки, которые не порастеряли ясности ума и живости голоса: с тем же распевом, высоко подголашивая, вздымая песню во всю «душу», достигая пронзительных высот, пели часами, не зная устали, и искристая, чуть блаженная улыбка не покидала очей. Что-то похожее на вой внезапной пурги в июньскую межень неожиданно заполняет горницу, когда на воле летнее ярило слепит глаза, а в избе воет прощальный голос ветра-полуночника, провожающий несчастного путника не к жизни, но к смерти. Может я последний из русских литераторов, кто записывал живьем сказочников, старинщиц и песельниц Летнего берега, знахарок-вещуний, старух шепчушек и колдунов с Зимнего лукоморья – моей родины.

* * *

Кулига – залив в озере, лесная поженка

Кумоха – лихорадка

Куреньга – ободранная тушка песца

Куржавина – иней (закуржавели стекла – покрылись морозными узорами)

Курья – речной залив

Лабаз – амбарчик на столбах для хранения продуктов от лесного зверья

Лайда – сточное озеро

Лампасея – монпасье, леденцы

Лежалая рыба – несвежая, заклеклая

Летна – горница

Летось – прошлым летом

Липок – бабочка, «бабка-липка»

Лихоматом – громко кричать

Лонись – в прошлом году

Лоншак – годовалый теленок

Лопоть – одежда

Лыва – лужа

Мангазея – магазин

Майдан – круг

Малахай – зимняя шапка

Маркитант – мелкий торговец

Мартышка – вид чайки

Мережа – рыбацкая снасть

Метать сеть, невод – ставить сеть, закидывать невод

Метиться – целиться

Мизгирь – паук

Молонья – молния

Мост – деревянные сени в избе

Мосталыга – мосол, кость ноги

Мотня – потолочная балка

Мудрёный – хитрый

Мягкая рухлядь – мех, пушнина

Набои – борта лодки

Надолонка – кожаная нашивка на ладонь рукавицы

Надсада – забота

Нажиток – нажитое добро

Накликать – позвать

Наколка – головной женский убор

Напарье – сверло

На кукорках – на корточках

Напалок – палец перчатки

Напетаться – плотно одеться

Наплав – большой поплавок

На постое стоять – снять квартиру, угол

Нароком – умышленно

Сряжаться – собираться в дорогу

Натодельно – специально, с умыслом

Нашесть – сиденье в лодке

Недопесок – не выкуневший песец

Немощной – больной

Нехристь – нечисть, нелюдь

Ногтоед – болезнь ногтя

Нямгаться – капризничать

Норило – длинная жердь для протяжки сети подо льдом

Норки – ноздри

Нос – далеко выступающий в море мыс

Ночесь – прошлой ночью

Ночлег – охотничье зимовьё

Нужный человек – бедняк, живущий в нужде

Нявгать – капризничать

Няша – ил, вязкое место

Обедник – юго-западный ветер

Обернуться – принять другой облик

Ободверина – дверной косяк

Оборы – завязки у сапог

Обутки – самосшитые сапоги

Огибень – изгиб реки

Огнище – поварня

Одолеть – свалить, победить

Ознобиться – обморозиться

Озорко – страшно

Оклепать – оговорить

Околеть – озябнуть

Окончина – оконная рама

Омалить – уменьшить

Онемнись – на днях, недавно

Отопок – обрезок валенка

Осенесь – прошлой осенью

Особливо – особенно

Отваживать – приводить в чувство

Отдорный – ветер с берега

Откуль – откуда

Отменитый – особенный, не похожий на других

Отсадить – обрезать

Пазух – подмышка

Пазушный дух – запах пота

Парить – насиживать яйца

Пасть – песцовая ловушка

Паужна – легкий ранний ужин

Паут – овод

Пахать пол – подметать веником

Перебор – перекат у реки

* * *

Это лишь малая часть мезенских слов, которыми пользовались старожильцы Русского Устья. Николай Габышев знал, что в понизовье Индигирки народ пришел с Поморья, говорит на мезенском языке, и мне написал об этом; но почему-то не заявил о своём научном открытии. Если Габышев много лет занимался фольклором жителей Индигирки, но не написал о своей находке, значит, был какой-то негласный запрет упоминать, что народ пришел в Колымский край с Зимнего Берега Мезенской волости, заселились походники строгой православной веры, с героическим духом и знаменитой историей, – те самые безымянные герои, кто составил славу отечеству. Я их уже не раз вспоминал и в первой книге, и в этом томе. Зачем ставили препоны правде и тем принудили староверов Мезени закрыться в глухую оборону, в «духовный острожек», уйти в молчание?

Ученые уверяют, что слово старожильцев Русского устья идет из семнадцатого века; значит и на моей родине простонародная речь из того же сундучка, долго, бережливо хранившегося в Мезенской волости: только много богаче, цветистей, метафоричней, исполненная поэзии, природной и исторической глубины; родина былины, сказания, заговора, сказки и народной песни. Двести томов записали «трудники»-фольклористы и этнографы на «машину с трубой», сто лет не вылезали с берегов Мезени, Печоры, Пинежки, Канина и Ледяного Скифского Океана. Одна Марфа Крюкова из Зимней Золотицы, имея удивительную память, знала больше стихов, чем Гомер; стопа записей былин в её исполнении была выше двух метров. Но захватили в историю лишь малую толику из её поэтического багажа. А Марья Дмитриевна Кривополенова из деревни Кевролы, что на Пинежке, а род Шуваевых с Кулоя; а сказительница Голубкова с Печоры; а Момезенье, где в каждой деревнюшке, которых и не перечесть, веками исполняли былины и старины свои певуны…

Поклон Алексею Чикачеву, который много сделал для сохранения в национальной истории Русской Индигирки, не дал ей потухнуть в забвении, но странно, что и он не упомянул моей родины, но, как и все «копальщики», уткнулся в Великий Новгород, поддавшись академическому «косоглазию». А ведь даже при внимательном прочтении бесхитростной песенки, судя по скрытой интонации, может быть, и она прибыла из Мезени. Ведь что-то подобное мы пели ещё в школьные годы.

Туча с громом пролетела,

Три дня ровно дождик лил,

К нам приехал гость нежданный,

Знаменитый господин.

Он, родимый, пред полками

Сам ружьем солдатским правил,

Сам он пушку заряжал.

Тут одна злодейка-пуля

В шляпу царскую впилась,

Знать, убить его хотела,

Да на землю улеглась.

Видно, шведы промахнулись,

Император усидел,

Шляпу снял, перекрестился,

Снова в битву полетел.

Стихи не бог весть какие, верноподданнические, о Петре Первом, который будто бы под Полтавой в битву полетел. Царь прибыл, когда шведы были уже разбиты наголову. Никогда в атаки Петр не летал, а больше «кудесил» (да и нужды не было кидаться под пули), потому что император родился физически немощным; разве что в детстве показывал себя героем, когда играл в войнушку с шутейным полком и плавал, ещё ребёнком, на царском ботике во дворовой луже, воображая себя морским волком. Вся героическая биография императора – это легенда и сказка, сочиненная царедворцами.

А может, я и заблуждаюсь, ибо при новом прочтении уже не увидел схожести с поморским фольклором. Присутствует какая-то вольность стиха, придуманного, наверное, московским или питерским гимназистом; нет той торжественности, суровости напева, сказовой глубины, связи с природой, – вот и получилась нескладеха-побрехонька, «написанная на коленке», с заявкой на историзм, безо всякой религиозной подкладки, чем обязательно отличались былинные изустные тексты Зимнего Берега. Стих сочинял за рюмкой спотыкача какой-то безунывный молодой грамотей, под легкомысленный напев «чижик-пыжик», не имевший и капли неприязни к властям. А завёз в Устье, быть может, ссыльный Зензинов иль кто-нибудь по торговой братии из срединной России…

Но вот в этой грустной песне слышен прямой мезенский мотив:

Стихни ты, ветер, с полуночи

С подвосточной дальней стороны.

Ты разбрызгай крупен дожжик,

Промочи ты грязь земли.

Гробова доска откройся,

Ты восстань родная мать.

Со мной ты реченьку промолви,

Свой прекрасный разговор…

Знать, эту песню составил былинщик-понизовщик, примеряя к горестному чувству школу мезенского плача-причета: мне так и слышится голос вопленницы, причитающей по мужу, пристально глядящей в его побледневшее каменное лицо, часто наклоняясь над ним, но боясь уронить нечаянную слезу, чтобы ею не оскорбить усопшего, не закрыть небесный путь. Я записывал плачи на Летнем берегу Белого моря, и хотя перед «вопухой» не было «упокойника», но она так входила в скорбное чувство, что когда вскрикивала с надрывом повтор, налегая на голос: «Ой да ты!..», то у всех присутствующих невольно вспыхивала слеза; вот и я не мог удержаться, чтобы не заплакать. Такую силу имеет прощальный причет поморки…

К сожалению, у меня уже нет прежней твердой памяти, неожиданно теряется текст и приходится повторять уже сказанное ранее, но то предание, которое хочется вызволить из забвения, мне думается, не умаляется, не теряет своей глубины и значения для истории, но невольно переходит в легенду, которая выше самой правды. Вот и будем с этим чувством вспоминать незабытное далее.

Наши мезенские пращуры, угнездившиеся, будто птицы-гагары, в понизовьях Индигирки, подзабыли морское правило, отступились от судоходства, отстали от топорной работы, разучились шить морские карбасы, кочи, шняки, лодьи, кочмары, перешли на лодки-«ветки» в пять досок, но не подрастеряли смелости, терпения, выносливости и артельности; плавали к Новосибирским островам за тридцать морских миль по рыбу, за песцом и добычей заморной мамонтовой кости…

В полярные ночи на собачьих упряжках пускались в глубь океана за двести-триста верст в поисках новых мест, богатых рыбой. На сотни верст по берегу Ледяного океана стояли песцовые пасти в восточную сторону до речки Чукочьей, а в запад до Меркушиной стрелки. В конце путика, как водилось у промышленника, дожидалась крохотная зимовьюшка с очагом и в этой кушной хиже (урасе) надо было выжить до вешних дней, когда песец начнет линять. Разве жаловался наш добытчик, что ему тяжко жить, что кости иззябли, ноют, жилы тоскнут, а мяса издрябли и жидко виснут на мосоликах. Только Господу взмолятся, когда уж совсем невмочь, и снова впрягутся в ежедневные труды. А откуда сила и усердие в них копится? Откуда упованья ищут в бесконечных заботах? В Господе и только в нём черпают укрепы, чем и надо возгоржаться, а мы этот огняный очаг подзагасили, едва тлеет в нас уголёк веры, готовый совсем сгаснуть.

«Боже ж ты мой», – только и вздохнешь, едва плямкая губами; по всем статьям выходит, милые мои, что прежний народ скончался и нас за собою тянет? А мы, сердешные, упираемся, только чтобы не исцеляться душою, ерестимся, дуем в свою дуду, похваляемся и величимся, тем поклоняясь еретнику, дескать, никто нам не указ. И противимся, и отвращаем голову от небес, или глядим на церковь, избычась; а где та вера? – начинаем толковать, куда закопана та, которую нёс по белу свету Христос и влачил по Русской равнине первый креститель Андрей Первозванный; его нынче совсем подзабыли у нас, свечу апостола ветром времени задуло, и словно бы веком не бывало ученика Спасителя.

Без православной веры русский человек на свете не жилец, но он, увы, давно заблудился, и сама церковь обрезает концы верви непроторженной, за которую из последних сил цепляется великий народ.

Может, какое– то племя и заблудилось на распутке, двинулось не в ту сторону, но старообрядцы никогда не путались, ибо жили в истинной вере до Христа и после Него, ибо Спаситель был русским скифом. Этим староверы и сильны, и никто за пятьсот лет раскола не мог их унять, перетянуть на свою сторону – это «Сар-огонь» держал правоверов и вдруг через тысячи лет отозвался в Русском Устье.

Это Никон затеял по гордыне своей русскую смуту (эвон куда взлетел мордовский большой мужик), да вскоре спохватился, разглядев гибельность затеи, поправил свои новины, дескать, молитесь по любым иконам, всякие годны. Но, увы, было уже поздно. Солнце обуглилось с краев, и призамглился царский лик.

Предыдущая главаГлава 15 из 28Следующая глава