К книге
ГруманланыЧасть третья От «Золотой старухи» до «Табина». 1
91%
Часть третья От «Золотой старухи» до «Табина». 1
32

Кто бы знал, как трудно поднять историческое полотно, близкое к правде. Не по фактам и датам их можно накопать по архивам, наскрести из чужих трудов; так мышка-норушка в зимовье ворует у промышленника из последних сухарей и стаскивает добычу в угревный валенок, ибо знает доможирка, что харчовый запас пригодится в долгую зиму; и никто у этой подпольной «гады» не спросит, осердясь, а где ты, пакостница накогтила сухариков, оставила поморянина без хлебов. Вот сейчас напущу на тебя кошачку или выставлю капканчик с привадой, подсыплю притравы, чтобы твои окаянные ножонки стянуло к брюшине… Большое отступление получилось.

Пишут о русской истории километрами, можно дороги мостить, и замечательные, башмаки шить, сколько живых боров извели, но безлюбовно, вдохновения, братцы, не хватает, того пронзительного чувства к родному отечеству, трудно передаваемого словами, но странно обжигающего грудь, издревле зовомого любовью. Ведь голову клали на поле боя не за березку на околице, не за школьный букварь, не за ломоть суглинистой пашенки, (как сочиняют еврейские поэты), а за необъяснимое чувство единительной истинной веры, похожее на страсти староверцев, что в XVII и XVIII веках десятками тысяч шли на костер, сожигаясь не за кулебяку с осетриной, не за сладкую перепечу, но за истинного Христа, из любви к русскому Богу Исусу. Христос был как угль, пылающий в груди старовера, за Него не страшно было пострадать. Он был сама Любовь. Высоту этого чувства не понимают и по сю пору, принимая его за дикость и варварство. Путь крестьянского мученичества был просто необходим, чтобы возвысить до недосягаемых вершин саму сущность истинного православия. Никониане такого урока не могли показать, но, обнаружив свою остылость и устыдившись ею, принялись с особым ожесточением преследовать старообрядцев, загонять их в костер. Это было государственном преступлением протяженностью в двести лет, которому так и не дали должной оценки ни церковные, ни государские власти, тем обнаруживая свою трусость и душевную дряблость.

А поддавшись «золотой кукле», никонианская церковь не выдержала искушения сатаною и протянула к нему палец на дружбу. Еще в XVII веке после смерти Грозного, в годы смуты, православие обопнулось об «ересь жидовствующих», когда патриарх Филарет бежал в Польшу, вину собственного «косоглазия» в будущем ХХ столетии списывая на злоязычных большевиков, и тем подписал себе приговор.

Какие-то удивительно чиновничьи, бухгалтерские тексты ученых книг, густо нашпигованные цифирью, сносками, выкладками, таблицами, лишенные и капли восхищения родной землею и русским народом, из которого вылупились на белый свет, и вот, каждый автор-самовольник хочет выказать особенный ум, которым бы все восхищались, при этом перепечатывая из чужих страниц явные нелепости, которые так и выпирают из сочинения: и если какой-то профессорский муж выдал «анекдот» за истину, то его нелепицу стараются перепечатать большинство, от ассистента до академика, не смущаясь, что представляют читателю очевидную нелепость, сказку, с которой уже вроде бы распрощались лет двести тому; но этот мерзкий «таракашка» с годами превратился в африканского динозавра, которого выкинуть из ученого текста уже дико, неблагоразумно. Я не буду приводить подобные примеры казусов, хотя их множество, ибо мое историческое сочинение – о важнейших моментах русской истории. Скажу вам, трудное это ремесло – воссоздавать мир утекший, воскрешать его во плоти из видений, мечтаний, внезапных сполохов, озарений, воображения, сказок и сказаний, побрехонек бабок-шепчушек и былинных текстов из сплетенок и гаданий, деревенских ворожеек и изморщиненных колдунов, которых я еще застал и пожил на их полатях, хорошо запомнив их угарный «заплатенный» быт, пропахший кислой камбалою и жареной навагою, но как советский «огоряй», распрощавшийся еще в сосунках со старинным укладом, начисто отвергший дух его и слово, обряды и заветы, неумолимо слабнущие связи с минувшей историей, порвал и отбросил за ненадобностью (так думалось наивному), те самые «верви непроторженные», что крепят народ в груд и с чем мы торопливо, беззаботно распрощались. Боже мой, осталось лишь горестно воскликнуть ныне, всплеснув в отчаяньи руками, Господи, и за что ты нас, смиренных, лишил разума, какое богатство мы, не задумавшись, скинули с плеч, опростав походные кошули, и те ученые книги, на которые я ныне ополчаюсь, увы, тоже не поддержали мой растерянный дух, не устремили на путь национального поиска, но отвернули от него на самой-то росстани жизни, когда я только начинал соображать – кто я и для чего явился на свет божий; когда так необходима была в те годы ключка подпиральная дорожного ведуна, который бы разживил во мне затейливый огонек смуты, подбросил хворосту в скудное пламя догадок и непонятного еще поклона исторической родине, расшевелил бы едва живые, мерклые головнюшки русского национализма, принудил бы размышлять над именами, цифрами и таблицами, в которых, оказывается, были тоже сокрыты остывшие страницы минувшей истории: искушенные в кривде хитрого ума, властители научились прятать правду от согбенного над сохою крестьянина, вырастив для подобного умышленного труда муравьиное сонмище ученых всякого рода, сочиняющих свою кабальную историю для узкого круга фарисеев. Вроде бы безгласные, темные цифры однажды обратились в Каббалу, и ныне, пробираясь сквозь завалы умыслов, приходится оживлять безжизненные, бесплотные тексты «кажеников», уже превратившиеся в гроб «повапленный», и пускаться на них в рискованный путь, вдоль зачужевших гранитных берегов… Может быть, и не случилось бы у меня на сердце такого болезненного отчуждения от этого ученого «муравлища», если бы не знал некоторых лично, если бы не посвятил свою жизнь книгам, о которых древние монахи еще до Нестора писали восхищенно: «Книги – это реки, напояющие вселенную». Плохие, неискренние люди не могли бы так возвышенно воскликнуть под ночным небом, – вдруг подумал я, вспоминая немощного полуголодного монаха.

* * *

Конечно, жизнь и судьба русского художника Александра Борисова, посвятившего свое творчество Ледяному Скифскому океану, ждет отдельной книги, неразрывной с драматической судьбою отечества; да и сам сюжет, кажется, бежит прочь от моей руки, ибо не сопрягается ни одной тончайшей нитью с неведомым русским промышленником, что добывал кусок хлеба насущного на звериных боях, посреди океана; побивая Божью тварь, помор и сам ежедень рисковал своей жизнью. Какой странный уговор – жизнь за хлебенную горбушку, и, казалось бы, ничья сторона в торгу не перетянет, и трудно тут продешевить, ибо на кону не только душа помора, но и будущее быванье всей семьи и будущее его рода, как бы ни глумился продувной городской ярыжка над канинским самоедом, нахлебавшись в архангельском трактире стерляжьей ушицы под рюмку спотыкача. Вот так же приказной дьячок потирает расплюснутые от писарского дела пальцы и сочно похохатывает, рассказывая потешную байку про самодина, поменявшего медный котел за соболью пушнину, не подозревая истинной цены тех мехов, когда набивал котел черными соболями, если один соболий мех шел на торгу от пяти до двадцати пяти рублев. Это было годовое жалованье стрелецкого десятника. Но не разумеет тот писарчук Московского приказа, что для «чухчи» и самоеда у соболя своя цена, выставленная таежным бытом: по признанию самоедов, которого не понять столичному живоглоту, невесомая соболья шкуренка, как бы сочиненная из пресного воздуха, для жителя тундры товар бросовый, никчемный, и годится разве что зимою тело прибрать да накроить стелек в походные пимы. А котел – это необходимая вещь, кормилец в самоедском чуме, почти живое существо, он не только верный служка и член семьи, но без него ни один чум не стоит в полном довольствии; вот и пойми тут, кто оказался в выгоде, – ямальский самоед, почти даром отдавший таежную добычу, сборщик ясака на царской службе или столичная красавица в соболиной душегрее, за которую можно приобрести стадо оленей самого богатого ямальского хозяина-тундровика…

И снова меня увело в сторону, и опять забыл я, с какого боку подступиться к русскому живописцу Арктики с обмерзшей бородою, с колонковой кистью в негнущихся от стужи, зачерствелых пальцах…

Теперь коротко о художнике Борисове, которого я решил занести в историческое исследование по разряду груманланов. Родился Борисов в деревне Коровий Ручей под Красноборском Архангельской губернии 2 ноября 1966 года. Играя, нечаянно угодил под раскатившийся штабель бревен на горище, был крепко придавлен лесиной, и родители дали обет соловецким Зосиме и Савватию, де, если сын поправится, отдать на послушание на год в Соловецкий монастырь. И вот отрок оказался на Соловках, попал на послушание к иконописцам, растирать краски, попробовал писать святых в иконописной мастерской, левкасить доски, изображать задний план и, наверное, проявил способности, потому что Александра Борисова отправили в Петербургскую академию художеств в рисовальные классы, где на рубеже веков занимались много детей крестьян, рабочих и разночинцев. В те же годы посещал рисовальные классы уроженец Онеги, будущий исторический писатель Алексей Чапыгин, автор романов «Степан Разин» и «Гулящие люди». Борисов учился у Шишкина и Куинджи.

Борисов был парень рослый, «видкий» по всем статьям, артистической внешности, про таких говорят на Севере «дородний мужчина», осанкою, статью, степенностью, из той породы людей, что знают себе цену и слов на ветер зря не бросают, а если что задумают, то обязательно исполнят, чего бы это ни стоило. Борисов был настоящий «груманланин» – чем, наверное, и покорил министра финансов С.И. Витте. Весну и лето 1896 года Борисов проводит в экспедиции Казанского университета на побережье Белого и Баренцева моря рисовальщиком, привез сто пятьдесят этюдов, часть из набросков выставил на международном показе в Петербурге и сразу заявил о себе как о самобытном художнике. Наверное, Борисов был мечтательным отроком, но мрачные елинники и сырые осинники отбирали солнце, обуживали мир, а сердцу так хотелось осиянных безбрежных просторов с набегающей на костогоры волною, вольных дорог к райской земле, где возносилась к подножию Господа алмазная гора Меру. И эти блаженные видения можно с восторгом выплеснуть на холсты. Еще когда жил на Соловках по обету, Борисов разглядел с монастырской колокольни изумрудное свечение близкого русского рая, который, оказывается, никуда и не пропадал, но всегда жил возле, стоило только протянуть руку. И зловещий, аспидный мрак, стоящий дьявольской стеною в полуночной стороне, не мог затмить жилище Бога. Вставало солнце, и тьма скрывалась в скалистых провалищах Матки. Позже Александр Борисов не раз вспоминал о минувших озарениях, когда в Лондоне сэр Фритьоф Нансен вручал удивительному «груманланину» орден святого Олафа; когда французы награждали орденом Почетного Легиона, и когда британцы награждали певца Арктики орденом Бани: «Северянин по душе и рождению, я всю жизнь с ранней юности только и мечтал, чтобы отправиться туда, вверх, за пределы Архангельской губернии». Запад, где сатана пожирает солнце, уловили художественную правду о своей проклятой стороне, где идет бесконечное сражение Дьявола с Богом, и никоторая сторона не может добиться окончательной победы.

У отрока Александра Борисова грезы, странные мечтания, которым вроде бы неоткуда было взяться в таежной деревеньке, вдруг превратились в образ жизни; с видениями Ледяного океана Борисов вырос, еще и не предполагая, что арктические морские пашенки начинаются с Беломорья, а заканчиваются на крайнем севере, это и есть тот мировой рай, тот самый совершенный всеобщий дом, та сокрытая в небесных зеленях и лазоревых паволоках изумительная прародина человечества.

А может, соловецкие старцы Зосима и Савватий указали будущий путь от православной скрытни, вазмахнув рукою на Полярную звезду; дескать, ступай, милый отросточек арктической родины, к алмазной горе Меру, где и придется тебе страдать (пахать ледяную пашенку) до края жизни…

И самое удивительное, что Борисов не кинулся по воле монастырских угодников, уросдиво заломив голову, а принялся усердно исполнять урок послушания, «исподовольки» готовить себя к исполнению Божьего завета, приняв его за монастырское правило; приучился спать на снегу, завернувшись в шубняк, ходил простоволосым, привык к сырому мясу, пил оленью кровь, чтобы не заболеть цингою, готовил свою утробушку к арктическим скитаниям, изучил самоедские обычаи не по книгам, а в путешествиях по малоземельской и канинской тундре, наблюдал ненецкие нравы и обычаи, изумленный крепостью их первобытной жизни, не претерпевшей никаких перемен за истекшие десятки тысяч лет, когда самодины скитались где-то в предгорьях Саян, потом под напором алтайских скифов отошли в пермские суземки и стали жестоко препираться с зырянами и чудью, пока-то укоренились позднее у Карского моря, когда Ямальская тундра опустела, осиротела после исхода карских «гаганов» к Индийскому океану, а самоеды остались на Ямальском берегу, неколебимо веруя в бога Нуму и его духовных слуг-тадебциев…

Замыслы у Борисова были самые грандиозные, когда он решил освоить Карское побережье Матки, куда опасались ходить на промыслы самые «знаткие» и мужественные промышленники, не решались зверобои тут зазимовать, хотя на восточном берегу Новой Земли собирались на лежбища моржи со всех засторонков Ледяного океана, и даже азарт и огромные возможности разбогатеть не подвигали охотников на безлюдные берега за наживою, такой страх наводила на мужественных поморцев Старуха-Цинга. Художник Борисов предпринял по всей восточной стороне на удобных становищах выставить зимовья, доставить на судне харч, оружие, огневой запас, геодезический инструмент, рыбацкое снаряжение, весельные карбаски. И, передвигаясь на север вдоль гранитной кромки от Маточкина Шара к мысу Желания, основательно занести на географическую карту сложные изгибы фиордов, ледники, ветры, часы приливов и отливов, течения и глубины, мели и кошки, корги и корожки, губы и загубья, – словом, все подробности тамошних мест, чтобы последующим мореходцам безопасно было ходить на промыслы. Борисов затеял такое сложное предприятие, которое было по силе лишь крупным финансовым конторам.

Новые времена требовали новой посуды, и Борисов заказал в Колежме под путешествие в Карском море паровую яхту «Мечта», две недели провел на колежемских верфях, вплотную наблюдая за постройкой судна. Министерство финансов отпустило живописцу на необычный арктический поход двадцать шесть тысяч рублей, да еще из своих денег, полученных от Третьякова за картины, художник вымахнул на двусмысленное предприятие еще семь тысяч из своего кармана.

«По окончании постройки судна, – пишет в своем дневнике Александр Борисов, – вывел в море из мелкой каменной речки, отправился в соловецкий сухой док, чтобы прикрепить железный и чугунный кили. Сам же отправился в Красноборск для погрузки на баржу и отправку в Архангельск дома для Новой Земли».

Дерзость Борисова превосходила допустимую самоуверенность и то бесстрашие, что порою восполняют знание жизни, характера океана. Борисов был, наверное, идеалистом, человеком искусства, творчества, ярким, красочным воображением живописца, поклонником Русского Севера, его физиологии, но, чтобы стать мореходом, качеств художника недоставало, надо было в подробностях знать не только мир русского помора, повенчанного с великим Ледяным океаном, но и его норов, характер, его поведение, повадки и уловки, его невидимый мир, его поэзию, мифологию. И чтобы быть в ледовитых морях своим человеком, таланта писать этюды было мало, даже гениальных способностей, требовалось знание лоции не по устным побасенкам «знатких» людей, но понять море в его живой жизни, в живом духе, как живой пульсирующий организм. Но того времени, что определил себе Борисов в овладении мореходной практикой, было крайне мало, а изустные бывальщины ходоков не раскрывали всей картины мореходства. Студеный ужас севера, показавший молодому путешественнику свое лицо, был только личиной, внешней картиною того сурового мира, куда Борисов собирался плыть и собирал в свою команду людей подобного романтического склада. Капитаном «Мечты» был назначен Постников, архангельский помор с большим опытом плавания по северам, но тот неожиданно отказался от похода, сыскав причину; но времени искать нового штурмана не оставалось, приближалась штормовая осень, и Борисов взялся командовать паровой яхтой сам. «Мечта» пришла с Соловков 22 августа 1893 года, а через два дня Борисов уже вышел в море.

Девятого октября Борисов вернулся в Архангельск. К тому времени он уже вел свой походный дневник, как было заведено у настоящих груманланов: «Судно мое по морским качествам великолепно, и несмотря на то, что в продолжение нашего пути в Белом море и Ледовитом океане погибло более десяти судов, мы, кроме сильной качки, не испытали никакой опасности и нередко обходили поморские суда. Но чтобы еще более приспособить судно для плавания во льдах, я решил обшить его железом, ибо льдом дерет обшивку…» На Соловках судно было обшито железом и вернулось на Матку.

«…Начался шторм. Яхта выдержала его блистательно. Толстый лед обступил “Мечту” и не пускал ее в свое неизведанное царство. Хотя все паруса были подняты и ветер дул довольно сильный, оно не двигалось с места. Приходилось искать путь в новом тонком льду и прорубать его топорами. Так еле-еле добрались до залива Чекина…»

По осени Борисову удалось поставить на Новой Земле становье, завезти продовольствие, оборудование, промышленный снаряд, холсты, кисти и краски; для освоения восточного берега Новой Земли оставалось выставить разволочные избушки через каждые пятьдесят верст до мыса Благополучия, пройти тем неизведанным путем, которым никто еще не хаживал, и развезти туда харч, оружие и меховую одежду на случай зимовки, иль неожиданной болезни.

Судьба Борисову благоволила, и он думал, что ему светит Полярная звезда, что Бог на его стороне и в случае беды даст отмашки Дьяволу, но не попустит крушения экспедиции.

Поморы, как бы наследуя ледяную вотчину, из века вели морские лоции, записи наблюдений, необычных рисковых мест; но в подробных заметках нет описания своих трудностей, житейских переживаний, душевных потрясений, что неизбежны в морском плавании; ибо эти беды, морские приключения не стоят того, чтобы на них переводить бумагу. Так, наверное, полагал мезенский иль пинежский мужик, отправляясь на зверобойку. И чего вспоминать, братцы мои, если на веку не раз пережит подобный ужас, а иной из походников, испытав разбойный ветер, остался на дне и никогда уже не поведает подробностей трагедии; а кто выбрался на берег, его рассказы будут интересны лишь наивному городскому обывателю, и потому записки Александра Борисова о своих ледовых приключениях в Маточкином Шаре нам особенно любопытны, ибо воссоздают переживания художественной религиозной натуры…

«Температура упала до минув семи градусов, да и время было позднее – половина сентября, поэтому мы решили припасы, предназначавшиеся для складов, выгрузить в одном месте у залива Чекина, а самим двинуться на зимовку в Тюленью бухту.

На обратном пути полярные льды прижали нас к берегу. Поднялась страшная метель с жестоким ветром. Льды пришли в движение. Точно таранами они били в наше судно. Со страшным трудом, но все же мы приближались к Маточкину Шару. Оставалось, наверное, каких-нибудь верст шесть, как вдруг мы заметили, что совершенно оцепивший нас сплошной лед медлеено увлекает яхту к югу, все дальше от берега.

Мне, побывавшему в полярных льдах, так и другим моим спутникам стало ясно, что добраться на “Мечте” до Маточкина Шара немыслимо. Придется зимовать на “Мечте”; как ни крепка была яхта, все же не приспособлена для зимовки. Помещение довольно тесное, палуба тонкая и неминуемо начнет промерзать, появится сырость, а за нею и обычный бич севера – цинга, вечная союзница смерти в этом крае. Да и помимо того, если бы мы все выжили и вернулись домой, вся наша жизнь среди лишений была бы бесцельна, мы ничего не добыли, и, следовательно, вся экспедиция, стоившая стольких сил, забот и материальных средств, свелась бы ни к чему. Рассудив так, не мешкая, хотя и скрепя сердце, мы бросили 27 сентября нашу “Мечту” и, взяв шлюпки, двинулись по льду пешком к берегу. Запасы, одежду, наиболее ценные для нас вещи, коллекции и этюды мы погрузили на две шлюпки и тузик.

Вначале путь был сносен. Пробивая баграми новый лед между огромными торосами и создавая узкий канал, мы тащили шлюпки и пробирались по льду. Но течением нас относило все дальше и дальше от берега. Переночевав, мы убедились к утру, что со шлюпками не пробьемся к берегу и в месяц, и потому, побросав их вместе с массой вещей, даже таких ценных, как фотоаппарат, запасные одежды, часть сухарей, несколько ружей, палатку и прочее, мы взяли с собой необходимое и маленький тузик на случай, если придется переправляться через трещину между льдами. Соорудили из лыж сани, навалили туда вещи, мы с Тимофеевым запряглись в них. Матросы тащили тузик, а Устин (ненец) повез на собаках два ящика консервов и половину убитого медведя для корма собак.

Они не столько шли, сколько скользили по тонкому льду. Вдруг раздался треск, и собачья упряжка стала уходить под лед. В последнюю секунду Устин отсек постромки, и собаки бросились врассыпную. Перебираясь со льдины на льдину, мы добрались до припая. Там завалили тузик на бок, чтобы укрыться от ветра, и заснули.

Проснувшись, с ужасом обнаружили, что припай оторвался от берега, и перед нами оказалась широкая полоса воды. Но пока переправлялись две первые группы, остальных унесло так далеко, что не стало их видно.

Положение отчаянное. Мы видим, как лед разверзается и исчезает всякая опора под ногами, цепляемся за большие куски льда, взбираемся наверх, ложимся врастяжку, чтобы увеличить площадь опоры, но зыбь все больше разрывает лед. Кругом растут трещины, перепрыгнуть через них нечего и думать. А вещи, выгруженные в разных местах, пока погибают, так что нам полуживым и промокшим до последней нитки, грозит опасность закоченеть в первую же ночь…

Вдруг послышались голоса – это приплыли на тузике товарищи, которых уже не чаяли увидеть. Оказалось, что им тоже досталось с лихвой. Лодка, которую тащили по острому льду, получила несколько пробоин, но отверстия были забиты смерзшимся снегом. На воде снег растаял, тузик стал тонуть. Пришлось высадиться на льдину. Дырки законопатили носками.

К этому времени все понимали, что шансов на спасение нет. Среди нас было трое женатых: Устин, Окулов и Попов. Я им говорю: “Отправляйтесь на шлюпке втроем. Вы попадете на берег, там Устин вас прокормит. Разведете костер из плавучего леса, обсушитесь, убьете оленя, устроите себе палатку, отдохнете, затем пойдете дальше. Придете в наш дом. Там вы можете провести не только год, а даже два, там всего вдоволь. Летом придет пароход и заберет вас с собой. Приедете домой и поведаете о нашей участи”.

Трофим Окулов заплакал и говорит: “Мы не поедем. Ты только подумай, если мы вернемся живыми, а вас не будет, да мы всю жизнь будем мучиться. Какая это будет жизнь?”

И тут Устин убил тюленя. Мы подставили к ране чайные чашки и набрали крови. Жадно выпили теплую кровь, после чего Устин предложил по куску печени и легкого. Кровь великолепно утолила жажду и, кроме того, восстановила силы. Мы разрезали тюленя на куски, стали есть его мясо. А тюленьи мозги положительно прекрасны. Все ели и нахваливали.

Благодаря тюленю у нас появилась возможность согревать немного воды. Мы нарезали мелко, как спички, дерева, сделали из консервной жестянки нечто вроде подноса. Затем обмазали палочки ворванью и подожгли. Время от времени лишь подбавляли жиру и устроили таким образом великолепный очаг. Мы берегли каждую щепочку, бумажку, тряпочку, все это был бесценный материал, в них теплилась искра нашей жизни.

Таким образом мы нагревали себе воду градусов до тридцати пяти, и каждому приходилось по полчашки. Эта на обычный вкус отвратительная подогретая соленая вода казалась нам лучшим питьем и прекрасно утоляла жажду…

Я вышел на льдину и вижу – вдали виднеется какое-то конусообразное пятно. Над ним мерещатся шесты. Напрягаю всю свою зоркость, буквально весь ухожу в глаза. Стало яснеть, и теперь я прямо уверен, что это чум, люди. Выстрелил в воздух, услышали ответный выстрел».

Экипаж «Мечты» прожил у самоедов две недели, а потом три недели топал четыреста верст к Маточкину Шару, где стояла их становая изба.

«30 октября мы попали в наш дом. Он показался нам раем».

По своим нравственным качествам «груманланин» Александр Борисов был удивительно цельным русским человеком.

…Но почему, не имея морских навыков, руководимый лишь романтической мечтою совершить подвиг и открыть запечатанные тайны Матки с восточной стороны, где никто не плавал Карским морем, настолько дикими были те таинственные берега, и никто не мог обогнуть Новую Землю с полуночи: лишь, по преданиям, зимовал однажды мореходец с Мезени Савва Ложкин и поставил «оветный» крест как памятник отважным русским зверобоям с Помезенья и Пинежья. И больше никто из поморов не ходил через Маточкин Шар в Карское море, не огибал Матку с пустынного восточного берега, где в изобилии водились белые медведи, моржи, голубые песцы и тюлени. Даже в конце XIX столетия, проплывая на паровых судах мимо поклонного креста Саввы Ложкина, мореходцы смотрели на его старинное ветхое зимовье с огромным удивлением, как на историческое чудо.

И вот дерзкий Александр Борисов, худо знакомый с полярными морями, решился открыть именно этот темный полярный край, где никто не живал зимою, кроме Саввы Ложкина, и описать угрюмые пещеры материка, ледники и гранитные берега. Судя по дневникам, Борисов плохо представлял подстерегающие опасности, неимоверную тяжесть путешествия к северу Матки, куда так «легкомысленно навострил свои лыжи», не осознавая вполне свою затею, характер арктических морей и тысячелетнюю практику кормщиков, плававших по Ледяному Скифскому океану; художник застрял в Маточкином Шаре на первых же шагах своей романтической экспедиции – и едва не погиб…

Художник Николай Рерих писал о певце Арктики Александре Борисове: «Ему удалось найти новый ручей, никем не затоптанный, на дне которого ничьих красочных тюбиков не валяется».

Но какой ценою? Самопожертвования и подвига…

Предыдущая главаГлава 32 из 35Следующая глава