К книге
Особая войнаГлава 6
67%
Глава 6
6

Зое было холодно. Озноб забирался так глубоко в тело, что девушку трясло так, что зуб на зуб не попадал. Но она все равно поднималась с мартовского мокрого снега и бежала. Ей снилось, что она бежит. Не по хрустящему мартовскому насту, а по стеклу. Стекло было черным, звездным, как ночное небо, и под ним копошились, шевелились тени. Оно трескалось с тонким, болезненным звоном, и из трещин вырывался пар — горячий, густой, пахнущий мятой и чужим одеколоном. Это пахли они. Фашисты. Так пахло от того «доктора», в которого Зоя стреляла, когда вышла из дома Марьяны и ее отца Леонида Францевича.

В горле стоял комок из ледяной ваты, который невозможно было проглотить. Он, казалось, рос, заполнял собой все, и дышать приходилось сквозь него, со свистом и хрипом. А в ушах гудел колокол. Нет, не колокол — это ее собственное сердце било в набат, отдаваясь в висках тяжелыми ударами.

Тени из-под стекла прорывались наружу. Они были без лиц, только сапоги и глубокие стальные каски, надвинутые так низко, что не видно глаз и даже половины лица. И поэтому Зоя видела лишь нижние челюсти — квадратные, выпяченные вперед. Они двигались, будто что-то жевали или выкрикивали. И их голоса сливались в один гулкий лай, как тогда, когда ее запихивали в вагон поезда в Польше: «Юде! Партизан!» Она бежала, а они шли не спеша, потому что стеклянное небо сужалось, сходилось в тоннель. В конце тоннеля горел огонек. Это была печка в землянке, там, в Польше, близ городка Освенцим. Их землянка. Там ждали свои.

Но ноги стали ватными, тяжелыми, как будто к ботинкам прилипли целые сугробы. Она оглянулась, и стекло под ногами превратилось в лицо гестаповца, выдававшего себя за доктора, — ухмыляющееся, мокрое от талого снега. Его усы и бородка были настоящими, колючими, как проволока, а его руки тянулись к Зое. Она пятилась от него, шла. Внезапно она уже не шла, а лежала под елью, прижавшись щекой к мху. Мох был прохладным и живым. Он шептал ей старые лесные сказки на языке хвои и ветра. «Спи, дочка, спи», — шептал мох, и это был голос матери. А потом сквозь этот шепот пробивался резкий металлический скрежет — это мать точила камнем лезвие косы.

Девушка пыталась крикнуть, что она здесь, что она Зоя, что надо предупредить отряд, но из горла вырывался лишь хрип и пар. Пар складывался в буквы, в слова: «Москва… донесение…» Буквы были липкими и таяли, не долетев до веток. Потом пришла ворона. Огромная, как ночной бомбардировщик. Она села на сук напротив и смотрела одним круглым стеклянным глазом. В этом глазу отражалось не небо, а карта с красными флажками вокруг Москвы. Ворона каркнула, и это был звук взведенного затвора. «Все кончено, партизанка», — сказала она человеческим, усталым голосом Яшки.

Но тут из-под снега вырос молодой березовый побег. Он был хрупким, зеленым, и на его единственном листочке дрожала капля воды. Он коснулся ее лба, и жар на секунду отступил. Зоя вспомнила запах домашнего хлеба, смех ребят из отряда, твердую руку Саши Канунникова, вкладывающую в ее ладонь патроны. Это было реально. Это было сильнее бреда. Зоя из последних сил сглотнула ледяной комок и потянулась к березке. Но ветка обернулась штыком, холодным и острым.

Сон и явь сплелись в тугой горячий клубок. Она уже не понимала, где стеклянное небо под ногами, а где промерзлая земля партизанской тропы. Где лай овчарок, а где вой метели в соснах. Одно оставалось ясным, как тот березовый листок: надо встать. Дойти. Предупредить. И она, не открывая глаз, заставила свое ватное, пылающее тело двинуться вперед, в кромешную тьму марта, на ощупь, туда, где должен быть огонек избы лесника.

— Ничего, жар уже начал спадать, — послышался рядом хорошо знакомый и такой родной голос Елизаветы. — Я ей губы смачиваю водой. Ей пить надо больше. Сейчас бы бульона куриного.

Зоя с трудом открыла глаза и увидела потолок дома лесника, лицо Елизаветы, которая сидела рядом с ней на кровати, отжимая влажное полотенце, которое снова положила на лоб больной девушки. Зоя чувствовала, что во рту пересохло, а в голове звенело так, как будто там было пусто, как в молочном бидоне.

— Очухалась, болезная? — улыбнулась Елизавета. — Ох и напугала же ты нас всех.

— Ну а теперь рассказывай, что там произошло в Циховичах, — раздался требовательный голос командира.

Увидев, что к кровати подходит Петр Васильевич, Зоя сразу же пожалела, что пришла в себя, что открыла глаза. Теперь она окончательно поняла, что совершила массу глупостей, наивных и ничем, никакими целями не оправданных. Девушке стало стыдно, и она начала рассказывать все по порядку. Елизавета слушала, сокрушенно покачивала головой и гладила Зою по волосам. Романчук сидел рядом, закинув ногу на ногу, обхватив колено сцепленными в замок руками, и молчал. Зоя рассказывала, и теперь ей уже ее доводы и мысли не казались такими серьезными и важными, как тогда. Она мямлила и сбивалась, когда пыталась объяснить, что хотела что-то доказать своим товарищам, хотела что-то сделать сама, без других. Наконец Зоя замолчала, понимая, что бесконечно оправдываться глупо. Она бы даже, наверное, сочла достойным для себя, если бы командир решил просто выпороть ее ремнем, как девчонку. Если бы это хоть что-то могло изменить.

— Что на тебя нашло? — пробормотал Романчук, обескураженный рассказом Зои. — Всегда была такой дисциплинированной, всегда считалась с коллективом. Ты же спортсменка, знаешь, что такое команда, знаешь, что такое воля к победе, и знаешь, что такое жертвовать собой, добиваться успеха и что такое самодисциплина.

— Петр Васильевич, пожалуйста, — взмолилась девушка, но командир ее прервал.

— Хватит, Зоя! Довольно разговоров! Теперь ты лежи, выздоравливай, а на досуге думай о том, что в результате бунта твоего «Я» против коллектива и командира ты создала неудобство отряду, лишив его пары рук, бойца. Сорока хоть в бою пострадал, а ты просто простудилась, мотаясь по лесу и пытаясь в одиночку совершить то, что можно сделать только всем отрядом, да и то сложно. Думай о том, что ты не пользу принесла, а вред. Говорю тебе самым серьезным образом, Зоя: если еще раз ты позволишь себе что-то подобное, хоть один шаг без приказа и не посоветовавшись со мной, я тебя просто отправлю на Большую землю. Свяжу по рукам и ногам и запихаю в самый ближайший самолет. Мы сейчас все бойцы Красной Армии и выполняем приказ командования. Дисциплина — вот что главное. И не путай нарушение приказа с боевой инициативой. Если не видишь разницы, то тебе в партизанском отряде не место! Все, это последний разговор. Твоя первоочередная задача — выздороветь как можно быстрее и встать в строй. У нас каждый человек на счету!

Когда Романчук вышел, Елизавета наклонилась и прижалась щекой ко лбу Зои.

— Глупая, глупая, — мягким голосом прошептала женщина. — Это в мирной жизни, в студенческой группе можно что-то всем доказывать, пытаться как-то поставить себя. А здесь мы же все в одном строю, плечом к плечу, а не каждый сам по себе. Ничего, Зоенька, ты лежи, а оно все пройдет. Все рано или поздно проходит, и это пройдет.

— Так стыдно! — почти со стоном призналась девушка.

— Я знаю, — улыбнулась Елизавета. — Перетерпи.

Максимов и Канунников облегченно улыбнулись, когда Лещенко рассказал им, что Зоя нашлась, она уже в лагере, только сильно простудилась. Хорошо, что беда обошла стороной их маленький партизанский отряд.

Домик на краю деревни на другой стороне Дроздянки ничем не отличался от других маленьких и ветхих домишек. Но даже в весеннем воздухе они ощутили запах рыбы, как только подошли к двери. Фамилия рыбака была Мокрушин, и, как говорили в деревне, рыбаком он стал именно из-за своей фамилии. Так его в детстве дразнили, а когда пришло время жениться, решил Осип доказать, что может семью прокормить, да еще и не хуже других. Освоил и рыбацкое ремесло, а потом с женой еще и коптильню устроили. Все соседние ярмарки хвалились копченой осетринкой от Осипа Мокрушина. Но время идет неумолимо: вот и сам Осип состарился, жену похоронил, дети разлетелись по свету. А из-за войны теперь и не сыскать их. Коротал Осип отведенный ему срок в одиночестве.

Сегодня утром похоронили Макара, которого помогли вытащить со льда реки именно Максимов и Канунников. Показав всю свою ловкость, сноровку и свой большой опыт, старшина во время небольшой весенней пурги с поземкой выполз в маскировочном костюме на лед, добрался до тела паренька и обвязал его веревкой. Вернувшись назад, он вместе с Канунниковым несколько часов тянул тело к берегу, делая все плавно и осторожно, без рывков. Сейчас партизаны пришли к старику, который хорошо знал мальчика с самого раннего детства Макара.

— Давай, старик, помянем. — Максимов достал из вещмешка армейскую фляжку с разведенным медицинским спиртом и поставил ее на стол.

— Ох ты, какое богатство, — восхитился рыбак, покачав головой.

Лейтенант тем временем положил буханку ржаного хлеба, две банки тушенки и шмат сала. Но старика больше всего впечатлил именно спирт. Он вышел в сени и вернулся с копченой рыбой. Спирт наливать пришлось в самую разномастную посуду. Выпили молча, каждый в мыслях сказал добрые слова о погибшем мальчонке. Сказали и про то, что паренек не предал памяти своих отцов и дедов, встал на защиту Родины вместе со взрослыми. А Максимов подумал, что плохо, когда дети гибнут, даже если и на войне. Значит, мы, взрослые, где-то недоработали, не смогли… Но даже если и так, то врагу никогда не победить народ, у которого даже дети смело идут на смерть ради освобождения своей Отчизны. Идут без страха, потому что ненависть к врагу во сто крат сильнее страха.

И когда алкоголь развязал языки, начался разговор.

— Мост, значит, — покивал рыбак, закуривая самокрутку из принесенного Максимовым табака. — Это дело понятное. Оно завсегда, когда две армии сталкиваются, думают о том, чтобы подвоза не было, ни боеприпаса огневого, ни техники, да и солдат тоже. Это я с пониманием, чай в японскую в Маньчжурии повоевал. Дело знакомое. Да и с Врангелем в Крыму тоже в двадцатом пришлось.

— Не получилось у них, — грустно заметил Канунников. — Девушка наша спаслась, а Макарку сразу очередью из пулемета срезало. Она и вытащить его через полыньи не смогла.

— Не с той стороны пошли они, вот беда, — решительно заявил рыбак.

— Ну-ка, ну-ка, Осип Силантьевич, — оживился Максимов и разлил по стаканам спирт.

— Место тут голое, где они ползли. Все ведь за версту видно на снегу, хоть в белых костюмах были. А кабы у них все выгорело, добрались бы до моста, так все равно вас немец пострелял бы, когда вы туды-сюды со взрывчаткой ползали бы. Ведь не килограмм и не два, я так понимаю. А это еще на хребте перетаскать надо.

— Так там же со всех сторон место голое, — сказал Канунников. — Что с одной стороны моста, что с другой.

— Голое, да не совсем. — старик погрозил скрюченным указательным пальцем. — С этой стороны что, течение слабое, тут река расширяется. А на плесах да у берега в камышах самый клев. Про то Макарка знал хорошо. Он на энту сторону и не ходил никогда. А вот на энтой стороне как раз и сподручнее было б.

— Ну-ка, старче, рассказывай. — Канунников с готовностью принялся снова нарезать тонкими полосками сало.

— Гребень там образуется под весну, чешуя наподобе рыбьей. Только топорщится, — стал солидно рассказывать Мокрушин. — Там ведь течение, и чуть подтаивает лед, его ломает, он гребнями дружка на дружку наползает, а потом снова смерзается. В этой чешуе корову спрятать можно, нешто человека! А уж взрывчатку рассовать в разные стороны, так это вообще дело плевое. Где под льдину сунуть, где снежком присыпать. Там ведь наметы случаются глубокие. Снег задерживается этими чешуями ледяными. Это как на полях агрономы щиты деревянные ставили — снегозадержание называется у них. Так здесь река сама скумекала и устроила это задержание.

…Максимов около часа рассматривал в бинокль тот участок реки, о котором рассказывал старый рыбак, а потом убедил Романчука, что попробовать стоит.

— Понимаете, товарищ капитан, там глаз цепляется за все, за все эти наледи, которые топорщатся. Взгляд отведешь, а потом рисунок поверхности не вспомнишь. Если между вспышками ракет да не торопясь, то можно. Попробовать надо, товарищ капитан, а вдруг получится?

Романчук ухватился за эту мысль. Он понимал, что подготовка разведчика-диверсанта, которую прошел старшина, добавляет уверенности. Просто так Максимов говорить не стал бы. Опасность есть, но вся партизанская жизнь — сплошная опасность. Да и остались они все в лесах не потому, что от опасности бежали, а сознательно, чтобы сражаться с врагом.

Около часа ночи Максимова, одетого в белый маскировочный костюм с капюшоном, Канунников и Романчук проводили до берега. Командир дал последние наказы и советы. Не спешить, запоминать ориентиры на берегу. Возможно, что двигаться по прямой будет невозможно и придется применяться к этому микрорельефу, созданному вспучившимися льдинами на реке. Автомат с собой старшина не взял, ограничившись пистолетом и тремя гранатами. Поправив капюшон и затянув тесемки под подбородком, он скользнул на лед и замер.

Партизаны остались на берегу, держа наготове оружие. Они внимательно следили за немецкими патрулями на мосту и их ДОТом на берегу. Прислушиваясь к ветреной ночи, к шелесту поземки у самого берега, партизаны вскоре потеряли Максимова из виду. Старшина действовал очень умело, и разглядеть его было почти невозможно уже на расстоянии ста метров. Оставалась надежда, что за несколько сотен метров его не увидят и немцы.

Прошло два часа, и партизаны поняли, что вытерпеть больше, сидя без движения у реки, невозможно. Пришлось поочередно отползать за кустарник и, лежа, греться там, делая энергичные движения. Немцы вели себя спокойно, периодически скользя по глади льда лучом прожектора, пуская с разными интервалами осветительные ракеты над мостом и территорией вокруг него. Каждый раз, когда луч прожектора упирался в лед возле моста или когда над мостом с треском взлетала и, шипя, повисала осветительная ракета, сердца обоих партизан замирали. Неужели заметили? Неужели сейчас ударит пулемет, стегнет по льду очередями?

Максимов появился около четырех часов утра. Он поднял голову, посмотрел на товарищей, улыбнулся и обессиленно опустил лицо на согнутые в локтях руки.

— Сейчас… дайте немного в себя прийти.

Полежав минут пять, старшина вполз на берег и улегся рядом с товарищами за кустарником. Отпив воды из фляжки, которую ему протянул Канунников, Максимов начал рассказывать:

— Локти и колени, конечно, в синяках. Маскировочный костюм целый, кажется. А то я уж думал, что и он в клочья, и я весь до крови разодрался. Нет, терпимо! Ледышек там торчит полно. И маленькие есть, и крупные. С берега и не понять было, что там такая чешуя на льду сформировалась. Но пройти можно.

— Ты до самого моста дополз? — спросил Романчук.

— До самого. Я бы и рукой «быка» потрогал, да там промоины у основания везде. В ледяной чешуе метров за двадцать до «быка» взрывчатку спрятать можно, но для этого лучше, чтобы нам ее прислали в тротиловых шашках. Тащить удобнее, прятать и на мост затаскивать. Но вот когда до этого дело дойдет, то придется в воду лезть. Иначе никак. Там под мостом удочка бамбуковая валялась. Ее, видать, уронили немцы, когда пытались с моста рыбу ловить. Я попробовал промерить глубину. Думаю, что у самого «быка» примерно по пояс будет.

— Твой вывод, старшина?

— Можно, товарищ капитан! — уверенно ответил Максимов. — Сил потратить придется много, но можно сделать. Этот вариант для нас.

Тяжелый, заплесневелый камень стен давил так, что Яшке нечем было дышать. Старый, еще дореволюционной постройки дом, а под ним такой же старый, пропахший плесенью, гнилью и мышами погреб. Вор сидел на грубо сколоченной лежанке, поджав под себя грязные босые ноги, и дрожал. И от холода, и от страха. На лавке, на стенах, на полу виднелись темные пятна, очень похожие на пятна крови. И Яшка старался держаться подальше от этих пятен, поэтому он и сидел, боясь ложиться на окровавленные доски. Казалось, что этот погреб впитывал в себя все: холод мартовской ночи, стоны прошлых узников, страх и отчаяние. Воздух был густым и неподвижным, как в склепе. Яшка сидел, стараясь занять как можно меньше места, слиться с каменной кладкой, исчезнуть. Его пальцы, обычно такие ловкие и проворные, что могли вытащить кошелек из застегнутого на все пуговицы мундира, теперь беспомощно дрожали. Он машинально тер их друг о друга, пытаясь вернуть хоть тень былой уверенности. Но это были пальцы не вора-виртуоза, а затравленного зверька. В голове стучало одно: «Зоя… Зоя… Зоя…»

Он видел ее лицо — не то, что было в последний миг, искаженное ужасом и презрением, а то, что светилось перед этим. Упрямое, с горящими глазами. Она говорила о паровозе, о взрывчатке, о мосте. Говорила с верой, что он, Яшка, способен на подвиг. А он кивал, старался казаться таким же решительным, а сам уже тогда, в глубине своей мелкой душонки, знал, что струсит. Он ведь всегда был приспособленцем, шел по пути наименьшего сопротивления. Воровал, чтобы жить получше, врал, чтобы избежать наказания. А тут — война, гестапо, смерть. Его мир, мир шелковых платков и набитых бумажниками карманов, рухнул, а на его месте возник этот ужасный подвал. Нет, сначала его прямо на путях жестко избили. Как же его били, и не столько немцы, сколько полицаи. С придыханием, с матерными словами били сапогами под ребра, по ногам.

Побег был грязным, подлым, стремительным. Таким, что Яшка даже не успел подумать, как ноги понесли его подальше от опасности. Один лишь звук немецких сапог неподалеку, голос солдат — и все его обещания испарились, как дым. Он не оглядывался, пока бежал через запасные пути, спотыкаясь о шпалы, чувствуя на спине ее взгляд — тяжелый, как свинец. А потом цепкие руки, удары! Яшка пытался что-то сказать, о чем-то попросить, но его не слушали. Самое страшное, что Яшка пытался показать в ту сторону, где еще оставалась Зоя. Думал, может, тогда его бы перестали бить. А потом темнота, удар прикладом по голове, и вот он здесь.

Дверь камеры с лязгом отворилась, и Яшке захотелось стать еще меньше, незаметнее. Но двое в немецких шинелях молча схватили его под мышки, сдернули, как пушинку, с деревянных нар. Ноги Яшки волочились по грязному полу. Он не сопротивлялся, вор даже боялся простонать, чтобы снова его не начали бить.

Кабинет следователя гестапо был другим миром. Теплый, натопленный. Пахло кожей, дорогим табаком и чем-то едким, химическим. За столом сидел офицер, у которого китель был накинут лишь на одно плечо. Вторая рука и плечо были замотаны бинтами. Лицо офицера было бледным, и только лихорадочно и зло блестели глаза за стеклами очков в тонкой металлической оправе. Второй офицер стоял у печки и грел об нее свои ладони, с неприязнью глядя на Яшку, как его заволокли в комнату и бросили на деревянный расшатанный стул посреди комнаты. И этот второй — аккуратный, с холодными глазами цвета речного льда — оторвался от печки и не спеша подошел к столу. На столе лежали потертая кепка, перочинный ножик, несколько мелких монет — все, что нашли у Яшки при обыске.

— Ну, Яков, — начал по-русски следователь с перевязанным плечом. Говорил он с легким акцентом. Голос был спокойным, почти ласковым, и от этого еще страшнее. — Расскажи нам о своей подруге. О партизанке.

Яшка почувствовал, как по спине побежали мурашки. Это был его шанс спастись. Единственный. Выложить все, что знает. Выдать Зою, ее связных, явочные квартиры — все, чтобы купить себе жизнь. Он так и хотел сделать! Он готов был ползать на брюхе, целовать сапоги этому человеку со льдистыми глазами. Да только ничего этого Яшка не знал. Вообще ничего.

— Я… я все расскажу! — просипел он, и голос его сорвался на жалкий визг. — Она… ее зовут Зоя. Она партизанка. Хотела угнать паровоз… взорвать мост…

— Какой мост? Где она сейчас? Кто ее сообщники? — вопросы задавались спокойно, равнодушно.

И Яшке почему-то сразу показалось, что он немцам не интересен и его сейчас вытащат во двор и шлепнут из пистолета, выстрелом в голову. Яшку коробило от ужаса, от понимания страшной правды: он ничего не знал. Зоя была осторожна. Она говорила с ним только о самом задании, о паровозе. Ни имен, ни мест, ни планов. Он был для нее пешкой, случайным знакомым, которого она решила использовать, а он, как дурачок, клюнул на нее. Понравилась ему шмара. И теперь ему конец. Это вам не легавые из райотдела, эти не станут церемониться и делать все по закону. Для этих законов нет.

Раненый офицер поморщился, поглаживая плечо, и нехотя кивнул солдатам. Те шагнули к пленнику, и Яшка сразу понял, что его сейчас будут бить. Изощренно, расчетливо, долго и очень больно.

— Я не знаю! — завопил он, и в голосе его послышались слезы. — Клянусь, не знаю! Она мне ничего не сказала! Только про паровоз… Я струсил, бросил ее и побежал! Больше я ничего не знаю!

Он рыдал, униженно всхлипывая, вытирая нос рукавом грязной рубашки. Он предлагал им свое предательство, свою готовность выдать все, что знал, а оказалось, что ему нечего предложить. Его товар — информация — оказался фальшивым. Лицо офицера исказилось от брезгливой гримасы. Он что-то негромко сказал солдатам. Те подхватили Яшку и поволокли в коридор. Допрос закончился так же внезапно, как и начался. Его не били, не пытали. Его просто отбросили, как ненужную, пустую шелуху. Яшка сжался в комок и все ждал. Если в коридор направо, то опять в камеру, а если прямо, то… конец, во дворе к стенке…

Солдаты свернули направо. Обратный путь в камеру был еще унизительнее. Его волокли, как тряпку. Дверь захлопнулась, ключ повернулся в замке с окончательным металлическим скрежетом. Яшка рухнул на нары. Теперь его трясло еще сильнее. Холод пробирал до костей, но внутри пылал стыд. Он предал, а его предательство оказалось никому не нужным. Он хотел купить жизнь ценой чужой смерти, но у него не нашлось даже этой цены. Он был не просто трусом и предателем. Он был ничтожеством. Пустым местом.

Он закрыл глаза, пытаясь снова увидеть Зою. Но теперь ее лицо было безразличным. Она уже стерла его из своей памяти, как стирают пыль с рук. А он оставался здесь, в каменном мешке, с единственным желанием — жить. Выжить любой ценой, во что бы то ни стало.

Оберштурмбанфюрер Макс Хартманн закрыл глаза, положив руку на раненое плечо. Офицер был бледен, на лбу выступили капельки пота. «Чертова русская девчонка… Кто бы мог подумать, что она так ловко обращается с оружием. Русские стали готовить девушек для войны в тылу немецкой армии? Это же не просто деревенская девчонка, это хорошо подготовленный боец, — думал немец. — Она ранила меня, она застрелила русского полицейского и ранила еще одного нашего солдата. И она сумела скрыться».

— Оберштурмбанфюрер, вам плохо? — Брайнер подошел к шефу и наклонился над ним. — Я вызову врача?

— Да, Отто. — Хартманн открыл глаза и посмотрел на своего молодого помощника. — Допросите этого русского с дочерью, но только не переусердствуйте. В них нужно зародить страх, а не ненависть. Нас должны бояться и боготворить, а не желать любой ценой убивать. В этом я вижу ошибку наших идеологов работы на оккупированных советских территориях.

— Слушаюсь. — Брайнер сдержался, чтобы не щелкнуть каблуками. Шеф чувствовал себя плохо, и любое шумное чинопочитание было бы сейчас излишним.

— В доме этого Дубковича нужно устроить засаду. Русские могут наведаться туда ночью. Учтите, главное, чтобы дочь Дубковича захотела помогать нам в то время, пока ее отец здесь, в подвале. И комфортность его пребывания у нас зависит от ее поведения.

— Если позволите, оберштурмбанфюрер, я хотел бы использовать этого русского вора. Почему бы нам не обработать его еще, а потом выпустить под нашим надзором на улицу, чтобы он нашел эту девушку. Если она в городе или ее товарищи, они могут попытаться войти в контакт с этим парнем.

— Попробуйте, но не дайте ему скрыться. Он может разыгрывать спектакль. Эти азиаты очень хитрые. Сейчас я больше пользы жду от нашей агентуры в мастерских на железной дороге. Партизаны обязательно должны там кого-то завербовать, привлечь на свою сторону. Им нужен мост, Отто, запомните?

— Но мост хорошо охраняется! — возразил молодой оберштурмфюрер.

— Я знаю, — кивнул Хартманн, — но все же…

Марьяна сидела в какой-то холодной комнате без окна. Наверное, раньше это была кладовая. Пыльная лампочка под потолком, отсутствие окна и полная неизвестность угнетающе действовали на Марьяну. Девушка то впадала в панику, то в истерику. Она металась по комнате, потом садилась и зажимала голову руками. Выдерживать отсутствие звуков было выше ее сил. Отец, где отец, что с ним? Больше всего на свете Марьяна любила отца, потому что он заменил ей мать, которая умерла, когда девочке было всего пять лет. Марьяна даже лица мамы не помнила, а в доме не осталось ни одной ее фотографии. Девушка порой вспоминала, как все это начиналось. Сначала объявление о войне, о том, что немецкие фашисты напали на Советский Союз, потом страшные бои и полная неизвестность. А потом наступила страшная тишина, всего сутки страшной тишины, когда никто ничего не знал. И среди этой тишины появились немцы. Сначала группы мотоциклистов, потом небольшими колоннами, как паучьими лапами, они стали забираться в города и села, смотрели страшно, много стреляли в людей, по домам.

Отец, железнодорожный инженер, тогда подвернул ногу и не смог попасть на сборный пункт, чтобы уехать в эвакуацию. Он уговаривал Марьяну оставить его и ехать самой, но дочь не могла бросить отца. В этой неразберихе про Леонида Францевича Дубковича никто и не вспомнил, так и остались они с отцом в оккупированном городе. Запасы закончились быстро, стало нечего есть, а торговать на базаре, вообще собираться вместе было запрещено под страхом расстрела на месте. А потом немцы стали собирать рабочих и специалистов с железной дороги. Обещали паек, если те выйдут на работу. Никто ничего не знал про Красную Армию, как идет война. Немцы и полицаи, которых набрали из местных, распространяли ужасные слухи, что война практически закончена: Красная Армия разгромлена и отступает к Уралу, что захвачены Москва и Ленинград, власти бежали в Сибирь.

Топот ног за дверью заставил Марьяну вскочить. Лязгнула задвижка, и дверь распахнулась. Немецкий солдат жестом приказал выходить, а потом все время подталкивал в спину, когда Марьяна шла по коридору, потом по лестнице из подвала на первый этаж. Остапа Фомина девушка знала, он чуть ли не с первых дней стал служить у немцев переводчиком. Кем был до войны этот человек, откуда появился в Циховичах, никто не знал. Кто-то говорил, что работал Фомин в потребкооперации в районе, а кто-то поговаривал, что он был учителем немецкого языка и даже директором школы.

— Ну что, Марьяна Дубкович, — заговорил Фомин, когда девушку толкнули, заставили сесть на табурет посреди комнаты. — Ты хорошо подумала?

Девушка смотрела не на переводчика, а на молодого немецкого офицера, который сидел за столом и больше интересовался своими ногтями, чем арестованной. Лицо у офицера было неприятное, холодное, чужое.

— О чем? — не поняла Марьяна, переведя взгляд на переводчика.

— Ну как же, — улыбнулся Фомин слащавой улыбкой. — К вам партизанка Зоя приходила. Она в доме у вас была, вы с ней разговаривали. Вот и поведай нам с господином офицером обо всем, что ты знаешь про партизан. Где прячутся, сколько их, чего хотят, какие у них планы-то?

— Я не знала, что она из партизан, — стала уверять Марьяна. — Мы с Зоей познакомились на рынке, она там варежки свои продавала, а я шинель отца. Зоя сказала, что может достать лекарства для отца, вот я ее и пригласила в дом. Только папа отказался. Он не признается, что сильно болен, что ему нужно лекарство.

Фомин стал что-то говорить офицеру, видимо, пересказывая по-немецки свой разговор с арестованной. Офицер стал что-то отвечать ему и наконец оторвался от созерцания своих ногтей и уставился на Марьяну. Взгляд был холодный, без всякого выражения. Так смотрят на мебель. Нет, на мебель тоже смотрят с эмоциями. Она или нравится, или нет. Это скорее был взгляд змеи на жертву. Холодный, ничего не выражающий. Просто взгляд перед броском пресмыкающегося на мышку.

— Господин офицер хочет тебе помочь, Марьяна Дубкович, — снова заговорил с девушкой переводчик. — Тебе нечего обижаться на новую власть — вы с отцом получаете паек на железной дороге, он работает инженером на новую власть, вы не умираете с голода. Да, твоему отцу нужны лекарства, и мы их ему предоставим, хороший медицинский уход, чтобы твой отец, Марьяна, жил долго и заботился о своей дочери. Ты же знаешь, что многих юношей и девушек власти отправили в Германию на работы, чтобы они там приносили пользу рейху. А ты осталась дома. За это нужно отблагодарить лояльностью и добрыми поступками. Ты согласна?

— А что же я могу сделать, чем помочь? Я очень хочу, чтобы папа не болел, чтобы он выздоровел. Я благодарна, но я не знаю, что надо делать!

— А мы тебе скажем, — покивал Фомин с доброй улыбкой. — Твой отец останется пока у нас, а тебя мы выпустим. Ты будешь ходить по городу, снова пойдешь на базар. Ты все время будешь на виду, чтобы к тебе опять подошла Зоя. Увидела тебя и подошла. Или кто-то из ее дружков. Они подойдут к тебе, Марьяна, обязательно подойдут, потому что им нужен твой папа, который работает на железной дороге. И ты ничего не расскажешь о нашем разговоре, а приведешь партизан к себе домой. Там мы их и схватим, а вас с отцом отблагодарим за помощь в поимке партизан. И уж тем, кого мы схватим, мы сумеем развязать языки, чтобы добраться до остальных.

— Но я не смогу, — стала лепетать Марьяна, попытавшись представить, как она будет врать Зое или другому человеку, делать приятное лицо и звать к себе на чай, врать про отца, что он на работе.

Офицер поднял руку и сделал такой жест, будто приказывал убрать со стола грязную посуду. Подскочил солдат и за шею поднял девушку со стула. Фомин с улыбкой открыл дверь в коридор.

— Сейчас я тебе покажу, Марьяна, как мы умеем развязывать языки тем, кто выступает против нового порядка.

И только теперь девушка услышала крики в коридоре. Кричал человек в какой-то комнате, где-то далеко, может быть, в подвале. Или не человек. Человек так не мог кричать. Зою вели по коридору, велели спуститься по лестнице в подвал, и там Фомин открыл дверь, из-за которой раздавались эти ужасные звуки. Марьяна бросила только один взгляд внутрь: она увидела человека, сидевшего на стуле, у которого к подлокотникам были привязаны руки. Он кричал и извивался от боли, он был весь в крови, а человек в белом халате с помощью каких-то блестящих инструментов что-то делал с его рукой. Это было так ужасно, что нервы девушки не выдержали, и она рухнула в обморок тут же у двери.

Пришла в себя Марьяна уже в той комнате, в которой ее держали эти два дня. Она лежала на спине, а над ней склонился Фомин. Его лицо было таким неприятным, что девушка попыталась вскочить, она стала отползать к стене, чтобы быть подальше от этого лица. А потом она вспомнила ужасную картину пыток в той комнате, окровавленного, ужасно кричащего человека, и ее стошнило.

— Твой папа пока побудет у нас, ты запомнила? — вкрадчиво говорил Фомин. — Если ты будешь послушной, будешь себя правильно вести, то с ним, с твоим папой, такого вот не случится. А если попытаешься обмануть нас, то и его, и тебя ждут пытки! Поняла?

Последнее слово Фомин вдруг выкрикнул с такой злобой, что Марьяна снова чуть было не упала от страха в обморок. Долго, очень долго Марьяна сидела, обхватив голову, зажимая руками уши, чтобы не слышать шагов за дверью, криков где-то далеко в коридоре. Она никак не могла избавиться от ужасной картины, которая стояла перед ее глазами. Слезы сами текли, когда девушка начинала думать, что все это может произойти с ее отцом, с ней самой. Но в то же время Марьяна не могла себе представить, чтобы она встретила на улице Зою и привела ее к себе домой, где ее схватят фашисты. А потом будут пытать. А сама Марьяна снова пойдет на улицу, где ей встретятся другие партизаны, которых она должна будет привести в логово врага.

Врага! Это слово вдруг всплыло в памяти, откуда-то издалека. Из школьных лет, из комсомольских собраний. Они тогда говорили об империалистах, которые хотят уничтожить советскую страну, поработить советский народ. И комсомольцы клялись вместе со старшими товарищами оставаться патриотами своей Родины, бороться, не щадя своей жизни, с врагом. Война неизбежна, говорили тогда, и каждый комсомолец должен встать на защиту Отечества, быть впереди, подавать пример другим. Марьяна подняла голову и посмотрела на стену, но видела она другое: лица друзей, яркие флаги на демонстрации, парки, карусели — и слышала задорный детский смех. «Как же быстро все это ушло из памяти, как быстро я сдалась, — подумала Марьяна. — Хотелось жить, выжить, и мы стали работать на врага. А как же клятвы? Ведь вот он — враг. Перед тобой, и предатели перед тобой, и люди, кто не склонил голову перед врагом, перед тобой». Марьяна вытерла слезы…

Матвей Захарович Попов в сумерках шел из мастерских домой. Рабочего не оставляло ощущение, что за ним постоянно кто-то следит. Уж очень жгли спину чужие глаза. Да и в мастерских народ шептался постоянно, что за всеми стали следить, что появились какие-то люди в чистых спецовках, которые слушали, а иногда и заводили всякие разговоры, за которые немцы вешали без разбора. Что-то фашисты стали подозревать, чуют угрозу. Надо быть осторожнее, надо быть очень осторожным, понимал Попов.

Дойдя до угла, Матвей Захарович остановился. На углу дома снова появилось объявление немецкой администрации. Разобрать крупные буквы было можно, да только читать не хотелось. Опять какие-нибудь призывы выдавать партизан, врагов немецкого порядка, а может быть, и агитация ехать в Германию на работы и кататься там как сыр в масле. Хотелось сплюнуть со злостью, но даже этого делать было нельзя.

— Погоди, не спеши, Матвей Захарович, — послышался знакомый голос, и рядом за углом мелькнуло лицо Семена — связного из партизанского отряда, который жил у Попова до этого несколько дней назад. — Закури, потяни резину.

Попов полез в карман за кисетом, достал обрывок газеты и начал сворачивать самокрутку. Бурсак говорил быстро, предупреждая, что немцы стали что-то подозревать насчет моста. Поэтому всем, кто связан с Поповым в мастерских, нужно затихнуть и не выдавать себя ни словом, ни делом. Про мост ни слова, даже не смотреть в его сторону, все контакты прекратить до особого разрешения. Насыпая в самокрутку табак из кисета, Попов, почти не открывая рта, подтвердил, что появились провокаторы, что немцы очень интересуются настроением среди железнодорожных рабочих. Гестапо днюет и ночует на железной дороге.

— Как Люся себя чувствует, Матвей Захарович? — под конец не удержался и спросил Бурсак.

— Да отошла вроде, совсем поправилась, — чуть улыбнулся Попов. — Спасли девочку.

— Привет ей от Зои, — напоследок сказал Бурсак. — Обязательно передай!

Весь отряд «Дяди Васи» собрался в доме лесника. Редкое явление за последние дни. Даже Зоя оживилась, глядя на товарищей. Температура спала, осложнений Елизавета у крепкой закаленной девушки не видела, поэтому разрешила ей понемногу вставать. Бурсак с удовольствием передал привет от Люси Поповой, соврав, что видел ее лично и что девочка тоже поправляется.

— Ну вот что, товарищи, — поглаживая отросшую бороду, начал говорить Романчук, и в доме все сразу замолчали. — Ситуация такая, что ее следует обсудить. И мнение каждого выслушать. Все вы тут партизаны уже опытные. Некоторые даже очень опытные…

С этими словами Петр Васильевич посмотрел на Зою, и девушка постаралась скрыться за спинами Канунникова и Максимова. Партизаны слушали командира внимательно, хотя каждый хорошо понимал сложившуюся ситуацию. С берега мост не достать, не уничтожить — слишком хорошая охрана, да и немцы уже ждут нападения, готовы к нему. Более того, они начали лютовать в городе, устроили тотальную слежку за теми русскими, кто имел отношение к железной дороге. Да еще в руки им попал вор Яшка, который наверняка рассказал об идее партизан нагрузить взрывчаткой паровоз и взорвать его, когда он въедет на мост.

Но приказ командования нужно выполнять, и единственным вариантом, о котором еще не знают фашисты, был все же вариант взорвать опору моста снизу, подобравшись к ней с покрытой льдом реки. Проверка старшины Максимова показала, что лед выдержит, что там можно проползти даже с грузом и есть где спрятать взрывчатку. И теперь самое время вызывать самолет, который доставит в отряд взрывчатку.

— Наш старый «аэродром» использовать нельзя, — вставил Сорока, продемонстрировав свою перевязанную, но уже заживающую руку. — Немцы сжимают кольцо вокруг лесного массива, пытаясь понять, где мы тут базируемся и как до нас добраться. Поэтому мы с командиром выбрали другую поляну, куда может сесть У-2. У него грузоподъемность больше 200 килограммов, так что это самый наш — партизанский самолет.

— Партизанский он, конечно, партизанский, — продолжил Романчук, — но площадку готовить надо. За сутки придется расчистить и устроить для самолета взлетно-посадочную полосу, а еще по краям полосы сложить костры из хвороста. Ночью самолет полосы не увидит, он выйдет в район посадки по координатам, но садиться будет, ориентируясь на костры. Но у нас есть и еще одно дело, товарищи. Фашисты лютуют в городе еще и из-за нас, нас ищут, а страдают люди, которые ни сном ни духом не ведают, как говорится.

— Надо дать бой фашистам, гестапо, — мрачно заявил Канунников. — Есть предложение напасть на здание, в котором свило свое змеиное гнездо гестапо, и освободить Дубковича с дочерью и других узников. Открытый бой! Пора уже дать фашистам открытый бой. До этого мы сражались и только защищались, а теперь пора и напасть самим!

— Ну, мы не только защищались, — улыбнулся Романчук. — Когда мы спасали Седова, то всыпали фашистам не раз и как следует. Я согласен с лейтенантом, но эти две операции нельзя проводить одновременно. У нас слишком мало сил для этого. Но атакуем мы врага только тогда, когда заряды под мостом будут уложены и устроить взрыв мы сможем в любой удобный нам момент. Это задача номер один.

…Эта мартовская ночь в лесу была не просто темной. Она была густой, почти осязаемой и, казалось, вязкой, как деготь. Воздух, оттаявший за день, снова схватывался колючей изморозью, и каждый выдох четырех теней, метавшихся по заснеженной поляне, превращался в маленькое облачко, которое тут же разрывал резкий, пронизывающий ветер. Луна, холодная и равнодушная, изредка проглядывала сквозь рваные облака, бросая на снег призрачные, ускользающие пятна света.

Романчук взял с собой Канунникова, Лещенко, Лизу и Сороку. Особист еще не мог полноценно работать заживающей рукой, но он мог помогать оттаскивать в сторону срубленные ветки, поддерживать огонь в маленьком незаметном костерке, возле которого люди могли погреться, выпить горячего отвара, просто покурить. Даже Елизавета работала наравне с мужчинами. Полоса для самолета должна быть готова к утру. Завтра прилетит самолет, а днем работать нельзя. Партизаны стали подозревать, что немецкое командование выделило самолет-разведчик, который почти каждый день патрулирует небо в районе этого лесного массива, чтобы определить место лагеря партизан. Четверо мужчин и одна женщина. Они выбивались из сил, останавливались, чтобы перевести дух, и снова брались за работу. Нужно было под корень срубить весь кустарник и тонкие молодые деревца на поляне, которые мешали посадке самолета, убрать большие камни, распилить и вытащить один подгнивший ствол дерева и выкорчевать два пня. А кроме этого нужен был сухой хворост. Для десятка высоких костров — ориентиров для пилота, — по пять вдоль каждой стороны поляны.

От их работы зависело слишком многое — выполнение приказа командования. А для взрыва железнодорожного моста нужно много взрывчатки, которую должен был доставить самолет с Большой земли. Взрывчатка, детонаторы и еще много чего, что поможет выбрать подходящий способ взрыва. И Романчук, понимавший личную ответственность как командир отряда, работал с тупой, звериной яростью. Он рубил и рубил кустарник, тонкие деревья, отбрасывая их в сторону в кучу, откуда Елизавета тащила их в сторону леса. Канунников с Лещенко двуручной пилой распиливали большой ствол дерева на части, которые потом откатывали по насту на край поляны. Работали с хрипом, напрягая все силы.

И, свалив на краю поляны очередной обрезок ствола, возвращались и снова пилили.

Сорока таскал мелкие ветки, сортируя на краю поляны их на те, что пойдут в костер, и те, что слишком сырые и не будут гореть. Особист, то и дело возвращаясь к костру, подбрасывал веток, хвороста и снова шел работать. И снова в очередной раз через два часа работы Романчук объявил перерыв, и партизаны расселись у костерка. За эту ночь все были измотаны до предела. Партизаны брали кружки с горячим крепким настоем из трав, держа их двумя руками, как величайшую драгоценность, и пили, дуя на горячую жидкость. Вокруг царила тишина, нарушаемая лишь скрипом деревьев и потрескиванием обледенелых веток, которые ломали лед, и он сыпался на снежный наст внизу. Лес, черный и безмолвный, стоял вокруг них частоколом, храня их тайну. Пахло хвоей, морозом и потом — терпким, горьким запахом смертельной усталости.

— Саша, ширину проверьте с Николаем, — вытирая испарину на лбу, приказал Романчук. — Что-то мне кажется, мы в конце слишком заузили полосу.

— Проверили уже, — отозвался Лещенко. — Норма. Работы на часок осталось, а потом можно и костры складывать.

— Интересно, — вдруг подала голос Елизавета. — А кто к нам прилетит? Может, опять Седов? Хороший парень. Сколько вместе с ним пережить пришлось. Он как боец нашего отряда.

— Боевой парень, — согласился Лещенко, вспомнив, как ждал возле самолета летчика и как на них вышли немцы и они отбивались.

Это был их первый подвиг, серьезное дело, которое позволило поверить в себя. Они смогли, у них получилось. Они спасли самолет и летчика. И Седов улетел к своим за линию фронта на починенном партизанами «ишачке». А ведь из-за этого самолета, спасая его, они вступили в бой с фашистами, разгромили колонну с бензовозами на мосту. От этого сгорел и сам мост, а потом гитлеровцы месяц возили грузы в объезд, делая крюк почти в тридцать километров. Да, это были их первые победы, а последняя вон, на западе — станция, на которой сгорел состав с бензином и состав с боеприпасами. Станцию так и не восстановили — настолько сильными были разрушения.

Все замолчали, вспоминая Польшу, вспоминая те дни, когда собирался отряд. Как встретили вырвавшегося из концлагеря Сашу Канунникова, как освободили Лещенко и Бурсака, как появилась Зоя Лунева. И где-то там, за линией фронта Игорь и Светлана — дети Петра Васильевича и Елизаветы, успевшие хватить огня и горя вместе со взрослыми.

Предыдущая главаГлава 6 из 9Следующая глава