Однако — еще немного воспоминаний.
Возраст и счастливые обстоятельства дали мне возможность глубже познать деревню, труд людей на земле, новые отношения между селянами как результат коллективизации. Правда, в Прокоповке была особая форма коллектива — совхоз. В то время разница между совхозами и колхозами была куда существеннее, чем в нашй дни, когда отжил свой век трудодень, введена денежная оплата с одинаковыми в совхозах и колхозах нормами, применяются единое планирование, пенсионное обеспечение и т. д. Формально, в речах и статьях, в диссертациях, отмечается именно существенное различие двух принципов организации сельскохозяйственного производства. Но в практике управления, особенно в первом звене, районном, граница между совхозами и колхозами довольно уж условная.
Мой друг Андрей, наверное, не без оснований говорит: селянство как класс, в понимании предвоенном и послевоенном, исчезло (я скажу мягче — исчезает), остаются сельскохозяйственные рабочие с одинаковой организацией труда в совхозе и колхозе, с одинаковой психологией. Признак селянина сегодня, пожалуй, один: своя хата, свой двор. Но молодежь уже не хочет ни своей хаты (во всяком случае не держится за нее), ни своей коровы. Как во многом другом, мы боимся тут назвать вещи своими именами, признать реальность и на ее основе вырабатывать политику. Продовольственная программа — документ серьезный. Но все масштабные и дорогостоящие мероприятия, реорганизации не остановят процесс нарастающего со скоростью снежной лавины — самоуничтожения традиционной деревни с типично селянской психологией и с бытовым укладом, который мало в чем, до недавнего времени, менялся на протяжени столетий. Теперь этот быт, этот уклад разрушается, потому что не удовлетворяет, не может удовлетворить человека, по-иному воспитанного школой, литературой, кино, но еще в большей мере — самой жизнью, ее урбанизацией. И тут нельзя не признать силу наших идеологических средств, средств массовой информации: здорово мы постарались, чтобы развенчать традиционную любовь селянина к земле, так же хорошо поработали, чтобы приучить молодежь к новой жизни — без навоза и свиньи, с горячей водой и продуктовым магазином на первом этаже.
Хорошим другом моим был Иван Сильченко — он подленивался в учебе, но что касалось жизни, тут он показывал зрелую опытность. Отец его работал в совхозе председателем рабочкома. Какой он был руководитель, не могу сказать, но сын гордился отцом, особенно тем, что тот ходит с револьвером. Сегодня удивительно, что профсоюзного работника низшего ранга так вооружали. Старый Сильченко любил поговорить. Под стать ему был и сын. Он знал все тайны совхозной жизни. Делился ими по секрету. Сейчас не сомневаюсь, что многое он выдумывал, попросту врал, но все основывалось на твердой почве реальности, фантазировать хлопец не умел.
Короче говоря, как бы там ни было, но дружба с Иваном, с другими хлопцами — детьми рабочих, которые оставались еще настоящими селянами, многое дала мне в познании деревенской жизни и некоторых социальных процессов того времени.
11 августа
Перечитал «Некрасивую». Интереснее всего написан в рассказе лирико-комический эпизод из моего детства. Что значит подсолить и подперчить реальность вымыслом!
Маша маленькая — именинница, шесть годиков. От либеральности мамы, бабушек и деда ребенок стал абсолютно неуправляемым. Сидит в нем дух противоречия. Тут, на даче, у других детей научилась таким словам, что мы хватаемся за уши. Пробовали наказывать — не помогает. Махнули рукой — перерастет. Но это — от педагогической беспомощности.
А ведь хата полна педагогов.
Маша — вчера вечером:
— Дед! А что ты мне подаришь?
— О, если б ты знала! У меня два подарка.
— Подари один сегодня, а другой — завтра.
— Сегодня я дарю тебе дачу.
— Не хочу дачу! Бери ее сам. Куклу хочу. Или зверюшку.
Сегодня посмотрела в пакет с подарками, увидела колготки, разочаровалась:
— Надевай их сам!
И снова — юность, как спасение от проблем беспокойной старости.
В совхоз приехал Председатель ЦИК БССР Червяков. Совхоз специализировался на выращивании кроликов. Поставлял государству мясо. Кстати, год спустя, когда Червякова не стало, кроличью ферму закрыли как вредительское начинание.
Нас отпустили с уроков, и мы четыре версты летели ног под собой не чуя — так хотели повидать высокого гостя.
Руководители совхоза вознамерились было прогнать детей, но Червяков разрешил нам остаться, и мы ходили за ним следом. И меня потом ошеломило, что хлопцы — не ученики, рабочие — украли из машины его фуражку.
Но самое интересное произошло после, когда гость уезжал. Работал в совхозе Денис Баранов — силач, подковы гнул. И он пошутил: когда Червяков сел в машину и шофер завел мотор, Денис поднял «эмку» сзади, оторвал колеса от земли. Шофер газует, колеса крутятся, как шальные, а машина не движется. Рабочие хохочут. Червяков понял, что опять это чье-то штукарство, вылез из машины. Кто-то из испуганных руководителей сказал ему, что случилось. Как хорошо он смеялся! И очень хотел посмотреть на тракториста, но Денис нырнул в толпу и спрятался в парке.
Возможно, этот эпизод и не всплыл бы со дна памяти, если бы недавно я не встретился с Денисом — старым уже человеком, инвалидом войны.
Дмитрий Михлеев снимал фильм обо мне — к моему юбилею. Поехали в Прокоповку, где я жил в школьные годы и учительствовал после войны. Накануне снимали в Терюхе. Стоял солнечный морозный февральский день, все искрилось вокруг. А ночью разгулялась вьюга. Крутила весь день. Света белого не было видно. От Калинина до Прокоповки, через Грабовку, Марковичи, Черетянку, впереди наших машин шел грейдер, чистил дорогу.
Снимать пробовали, но толку никакого. Людей же, однако, известили, люди ждали. Ждали, разумеется, с нетерпением: большинство — мои бывшие ученики. Принимали тепло, но скорее не как писателя, а как депутата, председателя Верховного Совета: было много просьб, жалоб, которые раздражали секретаря райкома партии Г. С. Шведову, потому что я тут же обращался к ней. А дело касалось и рейса автобуса, и подвоза школьников, и обеспечения топливом, и строительства школы (школой я занимался много лет, школу построили!), и кирпича для ремонта печей (это уж совсем возмутило: рядом, в Будище, в трех километрах, находится районный кирпичный завод, а кирпич не продают), и многого другого — всего уже и не помню.
После председатель колхоза пригласил к себе на ужин. Шел двенадцатый час ночи. Вьюга не утихала. И вдруг открывается дверь и вваливается заснеженный человек. Силачом он не выглядел. Я не узнал его — столько не виделись: после войны, когда я работал учителем, Денис продолжал служить в армии. Получилось так, что о моем приезде ему стало известно только после встречи, когда из клуба вернулись школьники. Не выдержал — пошел за два километра из Займища в такую непогодь. Принес Денис гармонь и, выпив, играл в мою честь фронтовые песни.
Ночью вспомнил еще один случай, который в определенной мере характеризует мое увлечение литературой в то еще время, когда я мечтал о военной школе.
Дошло до Маковья, что в Грабовке будет выступать писатель. Можно ли пропустить такое событие! Подбил хлопцев пойти. Грабовка — за Маковьем, в восьми километрах. Из прокоповских, будищенских учеников, с которыми я мог бы возвращаться домой, никто не рискнул, согласились пойти только маковцы. Не остановило меня, что назад придется добираться одному, поздно вечером, по зимней дороге, по морозу. Ночевать у чужих людей я не мог, ни разу не ночевал, хотя отец, кажется, договаривался со знакомым маковцем, что в случае чего — дождя, метели — я найду у него пристанище.
Пришли в Грабовку и узнали, что выступление платное, а у нас ни копейки. Ужас, трагедия! Кто-то из хлопцев стал винить меня: послушались дурня! Я кусал ледяные пальцы. Но свет не без добрых людей. Наверное, грабовский учитель — человек был в хорошем пальто — узнал, что мы вон откуда, из Маковской школы, посмеялся и провел нас в избу-читальню.
Выступал вовсе не писатель — актер-чтец. Читал Маяковского, других поэтов. А потом — Есенина. Столько есенинских стихов нам не читал когда-то и Шкаруба. Я радостно подивился: чего же боялся Шкаруба, если можно декламировать вот так — перед битком набитой избой-читальней?!
Вернулся я часа в два ночи — 30 верст отмахал. Дома не переживали, думали что я ночую,— мог задержаться в школе. Но когда я притащился среди ночи в смерзшихся валенках, чуть живой от усталости и рассказал, где был, отец ругался, но как-то по-особенному, незло, скорее, кажется, с удивлением и, может, даже с гордостью: вот до чего одержим в науке сын! С неделю не мог забыть. Сидит, плетет вечером лапти и хмыкнет, покрутит головой: «А такую ж твою мать!.. Это ж надо! Понесли черти аж в Грабовку! Валенок не напасешься, второй раз за зиму подшиваю».
Но и про валенки — без злости. А где-то в это же время, чуть позже или раньше нашего похода к «писателю», возмущался по совсем уж мелочному поводу. Ехал на коне от объездчика, а мы довольно большой чередой шли в школу. Младшие несли книги в полотняных торбах, семиклассники — кто в парусиновом портфеле, кто связав учебники веревкой, но тоже в руках. А я ловко научился солидную стопу книг нести на голове. Почему это очень сильно возмутило отца — не могу взять в толк и ныне. Долго он припоминал мне мой акробатический номер.
Готовили нас в комсомол. Сам Кирющенко занимался, горячо заинтересованный в том, чтоб поскорее создать в школе комсомольскую организацию (кажется, как раз в это время снизили возрастной ценз).
Кате и мне, лучшим ученикам, директор сам дал рекомендации. Я проявлял особую активность и, по существу, стал неизбранным секретарем — и учителя, и ученики пророчили мне эту почетную должность, когда организация будет создана.
Зимним днем пошли в Тереховку, в райком. Всех приняли в члены, а меня и Катю — в кандидаты: родители — служащие. Служащим не совсем доверяли. Катя знала это из Устава, который мы вызубрили. А я никогда не считал отца служащим. Да и никто не считал. Тоже мне служащий — неграмотный лесник!
Боль обиды помню до сих пор. Обратно не возвращался вместе со всеми, шел один, как волк, и глотал слезы. Мысленно поносил отца — за то, что он — служащий.
Дома ждали. Брат и сестры с любопытством: каков я теперь — комсомолец? Мать с тревогой: совсем в бога перестану верить. Отец с гордостью: сына принимают в крмсомол! Не шуточки. Вырос хлопец. Образованный. Увидели мою понурость — перепугались: неужели не приняли? Позор ведь!
Отец — осторожно:
«Приняли, сын?»
«Ты ведь служащий».
«Ну и что?»
«А служащих — в кандидаты принимают».
Тогда отец возмутился и давай честить комсомольское начальство:
«Какой служащий — лесник? Он — хуже шахтера. Лесоруб. Пожарник».
Я успокоился быстро, а он все еще долго переживал.
В мае, накануне выпускных экзаменов, отец неожиданно перебрался в Добрушское лесничество: освободилось место. Не прижился в Воленке, где так хорошо было мне. Пугал его, хромого, обход: приближалось лето с пожарами в Гордуновщине.
Семья поехала на новое место, а я поселился на квартире у своего прокоповского одноклассника: матери его, вдове, отец пообещал заплатить частью посеянного на усадьбе жита.
Несмотря на экзамены, я едва ли не каждый вечер бегал на свидания с Катей.
Мои исчезновения весьма интриговали не только одноклассников, но и хлопцев постарше. И девчат. Строили самые невероятные догадки, и среди них, например, такую: отец закопал добро, и я хожу охранять его. Меня подстерегали, организовывали засады, но где там — я легко обманывал их, никто не догадывался, что я бегаю вон куда — в самый Донец. Все это придавало нашим свиданиям особую романтичность.
Но, кажется, хватит. Радостно было вернуться к весне моей.
Прощай, весна моя святая.
Волна путй назад не знает —
Вниз по течению сплывает.
Прощай, мое детство! Мой тихий, мой великий океан! Я окунулся в твои теплые волны — и мне хорошо.
Впереди еще лето... осень... А может, и зима? А где оно, мое лето? На какие годы приходится?
Уйдя на пенсию, отец приехал ко мне в Минск. Кстати, пенсии он ждал с нетерпением, как праздника,— устал человек к шестидесяти годам, трудно стало ходить по лесу. Люди физического труда почти все ждут пенсии.
Жил у меня отец месяца три, зимой, когда у него по хозяйству не было никакой работы. И открывал такие черты своего характера, о которых я прежде не знал.
Перво-наперво он проявил чрезвычайное любопытство. В таком возрасте! Ежедневно отправлялся в поход по городу. Привычка лесника? Не только. Изучил все маршруты трамваев, троллейбусов, автобусов — и городских, и междугородных, расписания поездов и самолетов. Как-то признался, что всю территорию аэропорта обошел пешком. При своей хромоте! Как ребенок, не мог понять, почему я и внуки смеемся над ним. Так же обошел вдоль забора тракторный завод. Удивлялся: «Большой завод. Как мой обход. Вот бы, сын, посмотреть, что там, на заводе».
Очень хотелось ему глянуть, как делают машины. Насчет тракторного завода не помню: обещал я организовать ему туда экскурсию или нет, а вот как печатают книги, дал слово показать. Но не показал. Теперь жалею.
Я прожил к тому времени в Минске шестнадцать лет, но города так не знал, как узнал его отец за месяц-полтора. Не я ему, а он мне рассказывал, где что находится. Порою называл такие учреждения, спрашивая, что же там делают, чем занимаются, о которых я и слыхом не слыхивал. Сам удивлялся, что существуют эти загадочные конторы.
Отец установил, где живет митрополит, и даже умудрился перемолвиться с ним.
Маша смеялась: «Вы что — к причастию ходили?»
Отец усмехался: мол, шутите, шутите.
Машу он порой раздражал своей чрезмерной заботой о сыне.
Садятся обедать — вздыхает:
«Снова без хозяина обедаем».
«Не бойтесь, не помрет ваш сынок с голоду. Не в лесу. В городе. У них в Союзе писателей каждый день гости...»