К книге
Корни и ветви. Из дневников последних летСтраница 2
13%
Страница 2
2

Отец не цыкнул на меня. Только и сказал, как бы переспрашивая гостей:

— Во змей! Отца учит.

А кто-то из лесников добавил:

— Будет, гад Войтовым.

Войтов — тогдашний лесничий, человек образованный, интеллигент. Он собирал лесников и проводил с ними занятия — просвещал их и профессионально и вообще. Занятия лесники терпели, даже говорили, что интересно, но ужасно не любили экзаменов. Для них это был черный день. Они материли Войтова и, сойдясь накануне, экзаменовали друг друга. Помню, отец согласился, что «лесничим я непременно стану». Тот же Войтов давал лесникам книжки. Отцу попал Демьян Бедный, и поэму о старце Одисии он выучил наизусть и читал ее матери, лесникам. Позже он так же выучил «Библию» Кондрата Крапивы, чтением которой возмущал мать: безбожная книга! Оказалась у нас в каком-то потрепанном издании и «Новая земля». Ее лесники читали коллективно. Читали, охали от удовольствия, с уважением «ругали» писателя:

— Во змей! Вроде у нас подсмотрел.

Соглашались, что написать так мог только лесник.

21. VII

После холодного дождливого июня наступил теплый июль. Вторая декада солнечная, но нежаркая. Хорошо. За эти дни можно заготовить много сена.

По газетам и телепередачам я не вижу той напряженности в заготовке кормов, которая была в последние годы, особенно в 1980, когда рубили ветки. Правда, тогда была засуха. А в этом году травы отличные. И, может, хорошо, что меньше шуму. Может, дела идут лучше?

Как хлеба? Слышу самые противоположные мнения. Поездить бы самому. Но по-прежнему мешает лечение: ежедневно уколы. В висок. Болезненные. А глазу не лучше.

Заметно замедлился ритм: ничего не успеваю сделать, хотя свои обязанности — творческие, служебные, бытовые — я и ограничил до минимума.

Что это — результат болезни или наступление старости? Говорят: годы твои — средний возраст. Может, для других это и так. Для тех, кто не исчерпал свой рабочий ресурс; есть немало людей, которые не шибко себя перегружали. Мой же моторесурс, похоже, кончается.

Не потому ли мне и захотелось написать о своих родителях?

Отец, как и его отец, дед мой, часто ругал мать, меня с Павлом, а позже, рассказывала мать, и девчат, Галю и Таню: лентяи, мол. И доказывал, что один лишь он завзятый работник.

Что касается меня, то отцовский упрек, возможно, был не лишен оснований: я не шибко бросался на физический труд. Зато отлично учился.

В семь лет меня заставили пасти коров. В те годы жители деревень, где не хватало выпасов, отдавали молодняк на выпас лесникам, объездчикам, путевым обходчикам. Вот и мне досталось стадо голов на восемь — в основном телки и бычки. Два первых года своего пастушества я и сейчас вспоминаю, как вспоминают, наверное, каторгу. Особенно самый первый год. Лето выдалось мокрое, Комаров и мошкары — тучи. Разбуженный часа в четыре-пять утра, я, горькое дитя, почти каждый день, когда пригревало солнце, засыпал. Стадо без пастуха брело бог знает куда, но чаще — на ближайшее поле, учиняло потраву. Я колотился. Перед отцом.

И тот не однажды намеревался побить меня, но мать защищала. Мать отыскивала коров, бычков и телок, мать договаривалась с хозяевами, потерпевшими от моего стада, и, бывало, тайком от отца относила им мерку ячменя, гречки. Но чаще откупалась дровами с нашего двора. В результате облав, которые проводили лесники — а наша «стража» была крайней на пути в Добрянку, куда возили продавать дрова,— за зиму возле нас вырастали поленницы на многие десятки кубов готовых — пиленых и колотых — березовых дров. А вообще меня спасало то, что к потравам, чинимым лесниковой скотиной, относились с расчетом: когда-нибудь и он, лесник, поймав в лесу, сделает скидку.

Но когда я подрос, ходил в школу и приохотился к чтению, а отец меня, старшего, «запрягал» в работу — пахать, бороновать, проводить санитарную вырубку леса,— я охотно менялся ею с братом. Павел ужасно не любил пасти скотину, а мне как раз и понравилась эта работа. В то время, после коллективизации, на выпас лесникам уже не отдавали — нечего было отдавать, пасти нужно было каких-то своих двух коров и телку — тихих, привычных в лесу. Лежи себе — читай или гляди в небо, а то иди изучай лес, отыскивай гнезда. Эти годы своего пастушества вспоминаю с умилением. Золотое время. Научился понимать и ценить красоту. Книги научили. Они же научили и думать, размышлять над явлениями природы, ее тайнами, над жизнью людей.

К матери и Павлу отец относился несправедливо. Мать была труженица неутомимая. Она все умела: пахать, сеять, косить. Ей, пожалуй, немного недоставало хозяйственности, и она уже тем, что имелось, не всегда могла распорядиться. Многие кринки молока скисали, и его выливали свиньям. А масло при двух коровах было таким лакомством, что даже мы, дети, пробовали его разве что по праздникам. Теперь я удивляюсь, почему так небогато мы жили, если не сказать бедно. Молоко не продавали, не сдавали. Раз в месяц отвозили два-три фунта масла на рынок в Добрянку. Плохие коровы? После войны родители держали одну корову, но жили несравнимо богаче. Во всяком случае, масло было каждый день, и от детей его не прятали. Я приезжал с четырьмя своими детьми, и бабушка разве что не купала их в молоке.

После войны мать не однажды говорила: «Научились люди жить». Пожалуй, что так: научились.

Я помню: в 20-30-х годах мать не ела помидоров — редкостью они были даже для Гомельщины; в Корме их никто не садил, садили только городнянские «москали» (Огородня-Гомельская — три километра от Кормы).

В голодный 1933 год отец выменял на картошку у цыган жеребенка и зарезал его, чтоб поддержать детей. Мать уходила из дому, когда отец варил мясо — кстати, на удивление приятное. До сих пор помню вкус его. Не потому ли, что был голод. А после войны отец привозил со Злынки или из Добруша колбасу и шутил нарочито: «Конская». А мать отвечала: «Пусть себе и конская, лишь бы вкусная».

Синклета (такое редкое имя было у матери) происходила из семьи куда более богатой, чем отцовская. Рассказывали, что мать моей матери голосила, что выдают дочь за бедняка. Но Степан Калинин, судя по всему, был человеком умным, демократичным, хозяйственным. Неспроста же его до революции, несколько раз избирали старостой села. А село вон какое — 700 дворов! Да еще поселки: Селище Первое, Селище Второе, Полянки, Зайцево, что-то еще.

Деду его староство, наверное, в определенное время не простили бы, но, безусловно, учли, что сын его Андрей отдал жизнь за революцию.

Их было пятеро братьев и три сестры. Теток я помню лучше, чем дядьев. А знаю больше всего об Андрее, погибшем за три года до моего рождения. Об Андрее много рассказывала мать, еще больше — Игнат, немало мне поведали о нем и другие люда — свояки, сельчане. Он был человеком талантливым, несомненно. Был образованным: где-то учился после приходской школы, работал в Гомеле. Там и стал революционером.

Еще летом 1917 привез из Носовичей оружие, организовал отряд. Судя по тому, что при выборах в Учредительное собрание он агитировал за большевистский список (об этом говорили все), он принадлежал к РСДРП. Под его руководством в Корме была установлена Советская власть.

Украинская рада объявила юг Гомельского уезда украинской территорией. Использовав это, кайзеровцы и после подписания Брестского мира продолжали наступать на Клинцы, Новозыбков, подбирались поближе к Москве.

Московские пролетарские полки, отряд Щорса и многие окрестные партизанские отряды оказывали упорное сопротивление оккупантам.

Андрей Калинин организовал такой отряд из селян Кормы, Перероста, Огородни. Отряд дал неравный бой под Крупцом и Иговкой (документально мне не удалось установить дату, но Игнат утверждал, что бой произошел 18 марта).

Отряд отступил на Злынку. Командир решил забежать домой. И перед отцовской хатой был убит, пуля попала в затылок. Тело не успели подобрать, как ворвалась немецкая кавалерия. И предки фашистов три дня не давали разрешения забрать тело Андрея и похоронить.

Иван и Федор померли рано. Я помню Павла и Тихона.

Павел, по кличке Сявра, прославился совсем иначе. Его знал весь район. Какие только должности не занимал! Был председателем сельсовета, колхоза, работал в райзо, в МТС. И отовсюду его выгоняли с треском. За развал коллектива, за пьянство. Раза три. исключали из партии. Восстанавливали и снова исключали. Раз пять уходил от жены к другим женщинам.

Степанец, как называли деда, перестал принимать в доме этого сына.

Павел материл и отца родного: «Пузатый Халимошка! Кулак! Я до тебя доберусь!»

Слово «Сявра» стало нарицательным во всех семьях большого рода Калининых. Если кто шалопутил, его ругали: «Сявра ты несчастный! Весь в дядьку своего!»

Я этой чести не имел. А брата моего Павла изредка, со злости, и отец и мать величали «Сяврой», хотя хлопец он был совестливый. Только вот упрямый и настойчивый, от своего не отступал. Я же мог подипломатничать, схитрить.

Между прочим, у Сявры была удивительно добрая жена — человек искренний и откровенный. Я слабо помнил ее в молодости. Но где-то году в 60-м ехал с детьми на машине к отцу. Остановился в лесу возле Плоского. Идет женщина лет 55-ти. В этом возрасте селянки иногда сдают.

А эта ничего себе, бодрая, привлекательная. Всмотрелась в меня, всплеснула руками обрадованно:

— Иван? Синклетин?

— Я.

— А боже мой! Какой же ты! Как дед твой, Степанец,— показывает на живот, смеется.

Смотрю на нее с удивлением.

— Сявриха я. Ульяна. Заезжайте к нам. Во порадуется мой Сявра. Ему лишь бы с кем, но только выпить. Мы ж тут, на Плоском. Хату себе построили,— и принялась рассказывать о своих сынах. Один был уже начальником станции, окончил Гомельский железнодорожный.

— А второй (она назвала имя, но я забыл, ведь хлопцев ее не знал, не видел) — в отца. Второй раз женился.

Обо всем она рассказывала с веселым юмором. Очень понравилась Маше. Сейчас я жалею, что так и не заехал к ним, хотя столько раз проезжал мимо.

Сявра под старость успокоился, но все равно «бушует», как говаривала моя мать. Мать смотрела на брата с поблажкой, однако не роднилась особенно. Угощать всегда угощала, когда приезжал. А отец мой нередко защищал шурина. Отца чем-то привлекала эта беспокойная натура.

Смерть Павла Степановича была, можно сказать, трагикомической. Вез под хмельком по лесу сено, уснул на возу, воз перевернулся, и человек ударился головой о пень.

Кажется мне, что бунтовал Павел Калинин от неудовлетворенности жизнью и собой. Чувствовал, что способен на большее. Искал место и дело по себе, искал людей, которые поняли бы его. Не находил. Даже по рассказам тех, кто его не любил, видно, что он был вовсе не глуп, что голова у него варила. Игнат его осуждал. Но со смехом рассказывал, как Павел, став председателем, решил организовать труд в колхозе, систему оплаты по-своему. Это в 30-е годы! Созвал собрание — и люди его поддержали. Но дошло до райкома, и его тут же бесшумно отозвали, перевели куда-то в пожарную: давай прожектерствуй на пожарах!

22. VII

...Снова об отце.

Сильно он гонял семью, чтобы все работали как можно больше. Все мы были в его глазах лодырями. Но когда я подрос и стал внимательней к нему присматриваться, то пришел к выводу, что сам отец не очень-то любил тяжелый труд на земле, по хозяйству. Поручал матери или нам, по существу, еще детям, пахать, косить (косить я страшно не любил — очень уж тяжело), а сам брал ружье, отправлялся на обход и — видел я не однажды — в теньке сладко спал. Правда, нельзя не сделать скидки на его увечье. При сильной хромоте ему нелегко было идти за плугом или жать жито серпом. Но службу лесник Шамяка, как его называли, нес безукоризненно. Служил, как говорится, не за страх, а за совесть. За эту честность в охране леса ему немало досталось, но после каждой трагедии он работал с прежней преданностью и, я сказал бы, смелостью.

Первая беда свалилась на него в 1927 году. Служил он тогда в самом неспокойном обходе — возле Носовичей. В те годы все селяне жили по принципу: кто в лесу не вор, тот в доме не хозяин. Однако Носовичи славились тем, что в этом местечке воров было больше, чем где-либо еще, и крали они не только в лесу. Воровство отдельных жителей граничило с бандитизмом: например, они грабили вагоны поездов (между прочим, это было характерно и для первых послевоенных лет).

Мне шел седьмой год. Но я хорошо запомнил тот осенний день. На улице заголосила мать. В хату внесли окровавленного отца. Внесли красноармейцы. Кстати, по счастливой случайности в это время то ли взвод, то ли отделение остановилось возле нашей хаты отдохнуть, напиться воды.

Ранен отец был в ногу, выше колена. Солдаты сделали ему перевязку, запрягли коня, повезли в больницу в Гомель. С ними поехала мать, оставив нас, малых (Гале вообще был один годик), на красноармейца, которому командир поручил присмотреть за детьми.

Что же произошло в лесу?

Двое порубщиков валили сосны. Приказу лесника свезти бревна к «страже» не подчинились. Отец схватил вожжи, чтоб задержать коня: за конем придут, никуда не денутся. Но старший из порубщиков бросился к нему и, вероятно, хотел оглушить обухом. Да не попал по голове, а ударил по прикладу ружья — как раз по куркам. А отец имел привычку носить ружье вниз стволами. Раздался выстрел, и два заряда дроби, с паклей и пороховым нагаром, глубоко загнало в ногу, раздробило кость. Хорошо, что отец не растерялся: обломком ружья хватил второго из порубщиков и заставил вора сбросить бревна, везти его, раненого, к «страже» — домой. Старший, увидев, что он натворил, удрал.

Отцу чудом спасли ногу, не ампутировали, хотя, помню, первые дни мать возвращалась из больницы в слезах: «Отрежут отцу ногу». Меня это сильно пугало — я не мог представить себе отца без ноги.

Пролежал отец в больнице долго — месяцев пять. Вернулся хромым, но с обеими ногами. Остался на работе. И для семьи это было счастьем.

Кстати, о тогдашнем следствии. Пока отца перевязывали, не зная сути происшедшего, тот хлопец, который его доставил, незаметно исчез. По возвращении из больницы отец ни одного из тех, на кого падало подозрение, не смог опознать. Боялся ошибиться. Может, не столько он боялся, сколько мать: «Не дай бог, Петро, засадить в тюрьму невиновного». Это она повторяла и позже, когда отец, бывало, говорил: «А все ж таки я его, гада, познал». Порубщики так и остались ненаказанными.

Предыдущая главаГлава 2 из 16Следующая глава