К книге
Корни и ветви. Из дневников последних летСтраница 13
81%
Страница 13
13

Я, находясь в Кандалакше, прочел о зверской акции в Терюхе в статье Ильи Эренбурга и очень сильно переживал. Не разыскав Маши в эвакуации, хотя несколько раз обращался по радио, я догадывался, что переждать военную грозу она могла только в хате отца. К счастью, первое же мое письмо нашло жену: Ольга выловила его на почте и сама принесла Маше (кажется, и писал я Ольге, надеясь, что спаслась она — старшая, беспартийная).

Однако — о Клаве.

Освобождение, кроме всего прочего, дало ей радостную возможность сразу же, той памятной осенью, возобновить учебу в школе. Но снова она осталась в доме только с отцом. Хотя в сараях было пусто, для школьницы забот хватало: печь протопить; что-нибудь сготовить, когда готовить не из чего; прибраться в хате; а весной, в самое ответственное в школе время,— огород обработать, засеять, ведь от выращенного на огороде зависели и сама жизнь, и учеба. Разумеется, по воскресеньям приходила Ольга, пособляла. Более рачительным хозяином стал в оккупацию отец. Но теперь он с прежней страстью углубился в свое счетоводство и чтение книг. В условиях оккупации на нем лежала ответственность за судьбу детей. Но вернулись они к своим профессиям — на почту, в медпунктов школу, и он успокоился: при их трудолюбии проживут и Клаве помогут,— так, наверное, рассуждал старик.

Только зная и помня то время, вдумываясь в него, можно себе представить, как нелегко было пятнадцатилетней девчушке вести хозяйство и учиться. Но училась она на «отлично», ходила в первых ученицах.

Клава отличалась бережливостью. Бережливой, под стать Ольге, она была и позже, став уже врачом. Менее бережлива из них Маша, ныне склонная просто к расточительству. Потому ли, что быстрей разбогатела? Нет, это характер. И философия. Ее обычная шутка: «Меньше богатства — легче помирать». Иногда она пугает меня своей щедростью: готова раздать всё.

В сорок пятом возвратился Николай, за год фронта — три ранения, в последний раз — тяжелое, в голову. Хлопот у юной хозяйки прибавилось. Николай слеп,— это сестер очень пугало. Слеп до тех пор, пока ему не удалили раненый глаз. Лишь после этого он стал понемногу приходить в себя.

Как ни трудно жилось Клаве, но была у нее радость учеба. И светлая мечта — учиться дальше.

В первый послевоенный год она стала студенткой Гомельского медицинского училища — того, которое за два года до войны окончила Маша (тогда оно называлось техникумом).

В 1946-1947 годах даже мы с Машей — учитель и фельдшер — жили так, что на столе не каждый день был хлеб — тогдашний, с примесями бульбы, ячневой и овсяной муки,— по существу, с мякиной, потому что просевали эту муку не на сито, а на самое редкое решето. Кстати, на паек иногда давали не муку, а зерно, его нужно было смолоть. Мололи на самодельных жерновах, потому что настоящая мельница была, кажется, только в Грабовке или Терюхе. Не понесешь же туда 18 кило овса! Далеко! Да и завозно там.

Эти домашние жернова крутить было очень тяжело. Маше одной не под силу. Ходили вдвоем. Мучительней работы я для себя не знал. Дело не только в трудности. Она оскорбляла меня. Жернова имел не каждый. Дети хозяина ближайшей мельницы были моими учениками. Они смотрели, как учитель обливается потом. Что они думали? И хозяин посмеивался: «Веселей крути, Петрович!» Мне казалось, что от этого моего превращения в мукомола во многом страдал и мой авторитет учителя, и мой авторитет секретаря парторганизации. Но, как говорится, голод — не тетка. Может, сам как-то и перебился бы, но если нечем накормить ребенка — чего не сделаешь!

Что касается питания, то, возможно, Клава и не оказывалась в слишком уж драматических ситуациях: студентам все же выдавались какие-то карточки и в городе они отоваривались более или менее аккуратно. Но помню, как беспокоилась Ольга («Как там Клавочка?»), как делила она и свою зарплату и свой бедный паек почтовика, как хотелось ей накормить одной буханкой хлеба всех. И не только своих близких. Сейчас мне кажется, что это ей удавалось, как Иисусу Христу,— в силу ее любви к людям.

Правда, жизнь налаживалась с необычайной быстротой, я сказал бы, со сказочной — после такой войны, таких разрушений! В декабре 1947 года отменили карточную систему. Цены держались высокие, но купить можно было любые продукты — самые деликатесные. А я стал печататься, получать гонорары. И у нас с Машей появилась возможность помочь Клаве. Старались отблагодарить и Ольгу, но это редко удавалось: ей никогда ничего не было нужно, у нее всегда всего хватало — для себя.

Раньше ее аскетизм я склонен был принимать порой за фанатичность. А сейчас думаю иначе: в нем — смысл ее жизни и, очень даже возможно, самая ее большая радость. В труде. В том, что делала добро людям.

Клава окончила училище с отличием и попала в число «пятипроцентников», имевших право на поступление в институт. Колебалась: вновь надеяться на помощь? На чью? Брат женился, хозяйкой в отцовской хате стала невестка, ждала ребенка. Ребенок — третий — должен был родиться у нас. И, не зная моих заработков, разве могла она рассчитывать на меня и Машу? Значит, снова Ольга?

Но именно Ольга, в первую очередь, а потом уже и мы уговорили Клаву пойти в институт, в медицинский. Не сомневаюсь, будь у Ольги возможность учиться, она выбрала бы себе эту же профессию — фельдшера, акушерки, врача.

Маша тоже мечтала о мединституте. Очень сильно. И наверняка поступила бы, будь там вечернее отделение. В 1951 году, спустя год после поступления Клавы, будучи уже матерью троих детей, Маша успешно сдала экзамены и была зачислена на вечернее отделение пединститута — на факультет литературы и языка. После семи классов и медучилища! И страшно удивлялась, что послевоенные выпускницы средней школы, которые учились вместе с ней, не имея ни детей, ни мужей, не выполняют простейших заданий, еле тянут на тройки.

Сестры учились одержимо. Институтские успехи Маши при таких семейных заботах — трое детей — удивляли моих коллег, и в частности Андрея Макаенка.

Клава жила у нас. В первый год ее учебы, пока мне выделили отдельную квартиру, было тесно: занимали одну квартиру вместе с Кулаковским — по две комнатки-клетушки, у меня шесть душ и у него — шесть душ. Дюжина на 44 квадратных метра. Но жили мы дружно и весело. Правда, с Клавой в этот первый год у нас достало хлопот. Когда приходили гости — молодые шумные писатели, а собирались они часто, приглашенные и неприглашенные, нередко неизвестно чьи — мои или Кулаковского, пили, вкусно ели, спорили, пели, — Клава забивалась в угол на кухню, в ванную и начинала плакать. Машу это печалило; «Ну, чего ты плачешь?» Как-то призналась; «А я о своих думаю. Как они там? Как живут?»

Тогда я не понимал ее, немного злился на ее плаксивость, которая портила настроение и Маше. Сейчас понимаю. Только эгоист, себялюбец, которому не больно за других, с легкостью бросается в достаток — лишь бы ему было хорошо. Клава с детства росла в бедности, в нужде, но, поощряемая прекрасным примером Ольги, привыкла заботиться о близких, о людях вообще. У нас от нее требовалось примириться с определенным контрастом, преодолеть психологический барьер. Она сравнивала жизнь отца, Николая, Ольги, Моти с нашей, и ей становилось обидно за них, она жалела их. Но минул год, и ее «муки совести» кончились — не потому, что она, как говорят, «адаптировалась», нет. Скорее всего, побывав на летних каникулах дома, она увидела, что и там живут уже не так бедно, как жили они в детстве. И деревня богатела. Раны у Николая понемногу зажили, операция по удалению глаза сняла головные боли, и он активно включился в работу — кажется, заведовал в это время колхозной фермой.

При очень сильной занятости учебой, которая просто ошеломляла меня (8-10 часов в институте, в клинике, а после — еще несколько часов над книгами дома), Клава вскоре стала «светской девушкой», горожанкой в лучшем смысле. Находила время прочесть новинки художественной литературы, посмотреть новые фильмы, умела поддержать беседу с любыми моими гостями. С Андреем Макаенком весело шутила, тактично отвечая на его искристый, острый, но порою грубоватый юмор. В конце концов, для будущего врача ханжески «закрытых тем» не могло существовать.

Клава помогала растить наших детей. Без нее Маше довольно часто пришлось бы пропускать вечерние лекции.

Диплом Клавдия Филатовна получила с отличием. Из нее мог бы выйти ученый — с ее преданностью медицине, с ее любовью к людям. Но я давно заметил, что в науку идут прагматичные женщины, не нашедшие себя в семье, эгоистичные, самолюбивые.

Клава поехала в глубинку — на Могилевщину, в Краснополье. Она дружила с хлопцем, который оканчивал вместе с ней медучилище. Аркадий Светогор хватил лиха в войну: каратели сожгли его сестру, а мать и брата угнали в Австрию. Возвратившись оттуда, мать вскоре умерла. Хорошо, что в Гомеле жила тетка; она помогла сироте стать на ноги. Но и сам Аркадий обладал необычайной силой воли. И его отличала одержимость и в труде, и в учебе. Тут, наверное, сказалась и своеобразная мужская гордость, желание не отстать от девчины! Попытался поступить вместе с Клавой в мединститут — не прошел по конкурсу, учился все ж таки слабее. Работал фельдшером на селе. А на следующий год подался в Гродненский сельскохозяйственный институт.

Когда Клава проходила практику в ординатуре, мы сыграли их свадьбу в нашей квартире, тогда уже довольно просторной. Собралось на свадьбу человек тридцать родственников, однокурсников — немноголюдное было застолье, но непритворно веселое.

Вспоминаю, что Андрей Макаенок, приглашенный в качестве свата, своим остроумием так влюбил в себя двух молодых медичек, что они едва не сцепились друг с дружкой.

Аркадий уже работал в Краснополье агрономом. Это и определило для Клавы направление при распределении выпускников. Она была из тех жен, которые готовы ехать за мужем на край света.

Маша, я, дети наши грустили без нее — всем не хватало человека, с которым за шесть лет сроднились. Когда Клаве пришло время рожать, мы пригласили ее к себе, в Минск. Там, в Краснополье, жилье у них было не ахти какое. Да и вообще при своих спокойней. И ей. И Маше. И Ольге.

Она жила у нас недели три до родов, столько же, наверное, после роддома — уже со своей дочуркой Наташей. Но в заботах о ребенке — может, и для матери даже излишне трепетных — она не забывала и о муже: как он там один? Нужно добираться домой. А добраться нелегко. Наступила весна. По тогдашней дороге от Славгорода до Краснополья не каждый грузовик мог пробиться. А надо ж и младенца довезти.

Приехал отец новорожденной. Договорились, что до Славгорода повезем на моей «Волге» (я только что купил ее, из первой партии). А в Славгород придет колхозный «газик».

На этом эпизоде, который с мужской позиции и издалека может показаться малозначащим, я останавливаюсь подробно потому, что впервые, я, как говорится, воочию увидел страх матери за ребенка.

В ту весну было на редкость большое половодье. До Бобруйска через мощеное шоссе, выбитое, тряское, в нескольких местах перекатывались бурливые потоки. Клава была не из пугливых, а тут, бедняга, прямо дрожала, когда машина входила в эту перекатывающуюся воду. Не оказаться бы в кювете под ее напором!

И еще одна нелегкая проблема вставала: младенца надо было пеленать в сухое. Просились в хаты, заходили в медпункты. Остановились в Дворце — подбежали бабуси: «Батюшка в церкви не крестит — холодно, в своем доме...» Потом, часто проезжая с Наташей-школьницей по этой дороге, я шутил: «Вот тут, Наташа, мы тебя крестили».

На подъезде к Славгороду через неплохую для того времени «варшавку» — целое озеро. Даже грузовики перетаскивал трактор — захлебывались моторы. Шоферы не советовали тащить новенькую «Волгу» — можно порвать, да и кабину зальет.

Клава — в панике:

«Назад!»

«В Минск? Снова 250 километров с ребеночком?» — испугались мы с Аркадием.

«Назад!»

О том, что можно преодолеть «озеро» в кабине грузовика, и слушать не стала. А если нет в Славгороде «газика»? Если тут вода вон как разлилась, то что же там, в пойме Сожа? Море!.. И она имела резон: «газик» в тот день не пробился. Хорошо, что я взял с собой профессионального шофера, один везти не рискнул.

Наступила ночь. Стало труднее проситься в хаты, чтобы перепеленать дитя. В полночь вернулись в Минск.

Спустя недели две-три я отвез их в Могилев, а там областной отдел здравоохранения организовал своему врачу санитарный самолет.

Несладко Клаве жилось в Краснополье. Но самые большие трудности ждали впереди.

Аркадий поступил в аспирантуру Института экономики. Некоторое время жил в Минске один. Но что это за жизнь — муж в столице, жена с маленьким ребенком в Краснополье. Переехала и Клава. Сколько было хлопот с пропиской, с устройством на работу! Не имея в то время еще большого авторитета, я немало походил, чтоб получить разрешение на перевод врача в Минск, немало потратил энергии, чтоб пробить формально-бюрократический заслон: «Не отработала своего срока по назначению».

А квартира! Жить у нас целой семьей — невозможно, своя семья — дай бог. Найти частную с маленьким ребенком — ох как нелегко было! Да и сейчас трудно. Помог мой двоюродный брат Игнат Михайлович. Посоветовал жить у моей тетки, которую я до того даже не знал.

Клава работала участковым врачом. Жили в трудных условиях. Однако и они не помешали Аркадию в аспирантский срок написать диссертацию успешно защититься. Ему предложили должность научного сотрудника в том же Институте экономики. Вскоре дали и квартиру. Позже переехали в лучшую — там же, в микрорайоне Курасовщина, рядом с институтом. Жизнь понемногу налаживалась. Росла Наташа, Рос по службе отец. Клава оставалась все тем же участковым врачом. Ей нравилась эта работа. Ее любили люди,— как чуткого, безотказного человека и как прекрасного знающего специалиста: в диагнозах она ошибалась очень редко. А больные эти качества высоко ценят. Между прочим, лично я верил ей, бывало, больше, нежели иным профессорам, которые консультировали меня. Ее лечение нередко давало более ощутимый эффект. Особенно она умела лечить детей, хоть, правда, ее Наташка болела не меньше, чем другие.

Предыдущая главаГлава 13 из 16Следующая глава