К книге
Корни и ветви. Из дневников последних летСтраница 12
75%
Страница 12
12

Разумеется, всем нам помогали из дому. Но богатым студентом считался тот, кто мог привезти от родителей сала. Даже у моего отца, лесника, сало доставалось разве что на рождество, позже мать давала мне его тайком от отца, потому как тот полагал, что я там, в городе, булки ем, а сало нужно на сенокос — иначе не потянешь косы.

У Филата... нет, не у Филата, у Ольги — она была хозяйкой — сало водилось еще реже. А студенток надо поддерживать. Мерка творогу, бутылка молока... Если жили на частных квартирах, где можно себе что-то сварить (в общежитиях тогда о кухнях и не знали — не доросли еще до этой роскоши), везли из дому бульбу, гречку, пшено.

Бывало, что и Маша добиралась пешком до родной деревни — из Гомеля тогда даже до Новобелицы — пять километров — автобусы не ходили. (Боже, какими бедными мы были! И как богаты сейчас! И еще порой выражаем неудовольствие!) Маша ужасно не любила первой трети дороги — по Гомелю и по длиннющей Новобелице. Когда теперь проезжаем там на машине, она каждый раз вспоминает: «Если б вы знали, как я не люблю этой длиннющей Новобелицы! Дома тут всегда были деревянные, но почему-то как нигде похожие друг на друга. Тоскливо! И люди с кулацким духом, в каждом дворе — собака... Воды захочешь — не дадут. Староверов было много».

Маша ездила поездом до станции Терюха. Но по линии Гомель — Чернигов рабочие поезда не ходили, ходил лишь один пассажирский, поздно вечером. Часто приезжала одна. И бежала семь километров лесом — вся дорога через лес, в полночь, босиком даже в осенние заморозки — берегла свои единственные туфли. Сбивала ноги о корни.

«Не боялась?»

«Ты поверил бы, скажи я, что не боялась? Конечно, боялась. Каждый пень казался бог знает чем — волком, лешим. Сейчас ни за что не пошла бы...»

«Если б голод погнал — пошла бы».

Соглашается: «Это правда. Если б увидела, что дети голодные,— куда бы я ни пошла! Хоть в пекло».

Так они жили — три сестры, если не считать малой Клавы, которая оставалась дома. В иных условиях учился Николай — в ФЗУ кормили и одевали.

Галя жила небедно, была у нее всего одна дочь, но сестрам почти не помогала. В начале войны она закопала свой внушительный для селянки! скарб (швейная машина была, а это уже — ого!), зерно, но так неумело, что опытные по этой части немцы в первые же дни оккупации нашли ее «тайник» и всё хапнули — ничье; в хатах они тогда еще не грабили.

Рассказывает Маша;

«Пришла Галя к нам в слезах, в отчаянии. А нам почему-то совсем не хотелось ей сочувствовать. Кажется, я даже уколола: так тебе и надо, не жадничай. Нехорошо это, правда? Сейчас мне стыдно».

Удивительно, что в последние годы, в старости, особенно после смерти мужа, Галя стала такой же щедрой, как и сестры ее. Дочь ее, Рая, вышла замуж, в Киеве живет, детей растит. Бабка все отсылает внукам. Дом ее стоит при шоссе Ленинград — Киев. Выкопает мешок ранней бульбы, выносит на дорогу, останавливает грузовик, дает шоферу бутылку самогона (а он у нее отменный) и просит отвезти детям бульбу. И очень уж радуется, что «бабу Галю ни разу не обманули» — всё аккуратно доставляли. Даже сало. Вот времечко пришло!

Когда была еще и сила, кормила свиней, колола кабанчика, писала нам: «Приезжайте за салом, у вас же своя машина». Но кто теперь ест сало?! Зять ее, слесарь, и тот на сало не смотрит. Да и ей не столько салом хочется угостить, сколько лишний раз повидать кого-нибудь из сестер. И меня. Любит со мной поговорить.

Поселок Новая Гута, в котором она живет (незадолго до смерти Иван ее, певун, выпивоха, но неутомимый труженик, построил новую хату), отсчитывал свои последние дни — в нем остались одни старики. И вдруг рядом, возле Кравцовки, возвели гигантский свиноводческий комплекс. А в Новой Гуте вырос жилой массив. И 70-летней женщине весьма нравится многолюдная, почти что городская жизнь. «Если б ты знал, Иван, как помирать не хочется,— говорила мне Галя в нашу последнюю встречу.— Все под боком: магазин, кино, школа».

«А школа тебе зачем?»

«Сильно люблю глядеть, как детки в школу идут. Слушать, как звоночек звонит. Стою, гляжу, слушаю и плачу. От радости. Или, может, от того, что помирать не хочется?» — это уже с юмором.

Сущность Ольги, которой она верна всю свою жизнь,— помогать другим. Своим, чужим. Людям вообще. Сама не съела лишнего куска — жалела, сама донашивала старенький платок, а сестрам, племянникам, внукам, товаркам по работе, соседям могла отдать последнее.

Когда в сентябре 1943 года пришло освобождение, в хозяйстве Филата Кротова уцелел единственный бычок — переярок. Ольга и Маша отдали его красноармейцам, когда увидели, какие они усталые: за два месяца из-под Курска дошли — с суровыми боями.

Восстанавливалась жизнь в районе — и Ольга тут же вернулась в Тереховку, понимая, как выросло в войну значение ее почтовой службы. И снова начались поездки, походы в редкие выходные и праздничные дни в Терюху, в Новую Гуту. Пока продолжалась война и в первые послевоенные годы походов было больше, потому что поезда ходили неаккуратно, а шоферы попутных машин не стеснялись брать плату не по ее деньгам. Снова экономила каждую копейку. Не для себя. Для близких. В Терюхе оставалась малая Клава — школьница. Там же в хате отца жила больная Мотя с двухлетней дочерью Тамарой. Мотя до войны еще вышла замуж и жила в Новобелице у свекрови. Отступая, гитлеровцы погнали ее с ребенком, как и многое тысячи других, на запад — в рабство. Гнали пешком, разутых и раздетых. Где-то уже за Пинском, в полесских болотах, группе женщин удалось бежать, вернуться под Мозырь и там встретить Красную Армию. Но от всех потрясений Мотя тяжело заболела — у нее начались приступы эпилепсии. Учительницей работать уже не смогла, вынуждена была уйти на пенсию. А какая там пенсия в то время! Да еще без стажа работы — копейки, Кстати, муж Моти, Попков, возвратившись после войны и увидев. что жена больна, оставил семью и «пропал» где-то в Прибалтике — спрятался, чтоб не платить алименты. Но его и не искали. Выросла Тамара без отца. Ольга воспитала. Я немного пособил, когда училась. Сейчас она мне помогает: шлет из Несвижа бульбу, овощи.

Кстати, жизнь покарала Попкова. Когда Тамара уже оканчивала сельскохозяйственную академию, отец, тяжелобольной, приехал к ней и в общежитии на коленях просил простить его. Приглашал в Ригу, где у нею свой дом, половину которого он имеет право «отписать» ей. Предлагал деньги. Тамара от всего отказалась. Но приезд отца так ее взволновал, что недели две не могла заниматься, приехала к нам в Минск, и мы с Машей ее утешали. И к Ольге ездила. Чуть успокоилась девчина.

...Ольге нужно было ходить к больной Моте, к меньшим — Клаве и Тамаре. Помочь им по хозяйству, принести часть своего пайка. Не могла старшая сестра минуть и Машу, работавшую фельдшером в Марковичской больнице и жившую вместе с трехлетней Линой. Марковичи на полпути от Тереховки до Терюхи, только немного в стороне, и с заходом туда дороги набиралось добрых сорок километров. По лесам еще блуждали неотловленные полицейские, дезертиры. Но Ольга их не боялась. Кстати, так же смело вела себя и Маша. Одно время она заведовала аптекой и на больничном коне ездила за лекарствами в самый Гомель. Правда, с возчиком. Возвращались обычно поздно вечером.

«Почему-то я совсем не боялась дезертиров. Я презирала их. Считала, что это они дрожат перед каждым честным человеком. Но, когда в Гомеле дважды попала под бомбежку,— ой, как испугалась. Удивительно, в оккупации ничего не боялась. А тут охватил страх. Уже ведь знала, что ты жив. Встречи ждала. Потому и жить очень хотелось».

25 августа

Старость — это когда исчезает или, во всяком случае, притупляется поэтическое восприятие мира — природы, людей, любви, когда перестают волновать воспоминания детства, юности. Парадоксально, что воспоминания эти всплывают чаще, нежели в 30-40 лет, но теперь они совсем иного качества — рациональные, философские, раздумчивые и обычно не приводят к эмоциональному возбуждению. Я писал уже, с какой взволнованностью приезжал в места своего детства в первое послевоенное десятилетие — лет до сорока моей жизни. Меня тянуло и в Клетенку, где истоки моей сознательной памяти, и в Кравцовку, где учился в первых классах школы. С необычайным волнением бродил я по лесным дорогам, где, казалось, был знакомым каждый корень, о который сбивал босые ноги; я с наслаждением купался в Терюхе возле Пыхани, именно там, в лесу, было особенно приятно окунуться в студеную воду — она тут даже в сильную жару не прогревалась, потому что речку обступали ольхи. Прокоповка манила тоже — там работал учителем. И звала Корма, где родился...

И вот снова посетил родные места. Возложил цветы на могилы отца, матери, Гали, они похоронены рядом. Грустно сделалось не от того, что их нет,— от мысли, что и собственная жизнь пролетела и приближается к финишу. И захотелось — раньше так не тянуло — навестить тетку Марью, сестру отца, ей уже 75. Словно вину почувствовал перед ней, хотя этой семье помогаю почти все послевоенное время. Но мне было скорее неловко, что уже столько лет как бы откупаюсь деньгами, посылками. Ежегодно приезжаю на могилы родителей и не заглядываю в Корму. Ни одна струнка не дрогнула в душе, когда с нового шоссе я увидел знакомую колокольню церкви и уже незнакомые очертания села: оно разрослось, обновилось — кирпичные дома, фермы, силосные башни. Однажды я сюда приехал, но был перехвачен бывшим председателем колхоза Шукайлой и тут же отвезен в Уборок, на опушку того урочища, что входило в отцов обход, на пасеку, где уже были другие гости из Добруша, из Гомеля.

Посещение тетки оставило тяжелое впечатление. Бедность, несмотря на мою помощь, обитала в каждом углу. Хатка старенькая, трухлявая. Я разозлился на братьев. Могли бы ведь хоть что-то сделать, навести порядок на дворе, в хате. Но что мои упреки? В конце концов, один из них, Шура, действительно болен с детства. Поразило, что в старости тетка очень уж стала похожей на брата — моего отца. В молодости это как-то не бросалось в глаза.

Но больше, чем бедность тетки, взволновало и, пожалуй, возмутило другое.

Корма — село большое, несколько улиц. По улице, на которой я родился, положен асфальт, она стала центральная. И дома на ней выглядели богато.— аккуратные палисадники, покрашенные заборы. А тетка живет на соседней улице, параллельной, которая прежде называлась Давыдовкой, а теперь — Чапаева. Улица эта ближе к пойме, а потому и ниже; огороды там в дождливое лето вымокали, а в сухое давали богатый урожай. Но сама улица, довольно широкая (в Корме все улицы широкие), всегда была зеленой, травяной, на ней паслись гуси. Сейчас улица ошеломила, меня ужасающей запущенностью. Разъезжена машинами на всю ширину — от палисадника до палисадника... Прежние лужи, топкие места заполнены бог знает чем — кусками шифера, бетонным щебнем, старыми шинами... Лето сухое. День жаркий. Даже за моей «Волгой» поднимается туча пыли. Редкие цветы в палисадниках посерели от этой пыли. Серые хаты. Старые, трухлявые, совсем не похожие на те, что стоят в каких-нибудь трехстах метрах по улице Кирова, что называлась когда-то Шкабаровкой (емкие названия давали!) и где положен теперь асфальт.

Проехав по улице, носящей имя легендарного героя гражданской войны, я, кажется, еще глубже понял, почему молодежь убегает из деревни. Действительно, жить на такой улице не хочется. Между прочим, это различие двух соседних улиц даже одного села, одного колхоза — типичный пример показухи.

Относительно того, почему молодежь уезжает даже из лучших хозяйств. Думаю, это, может, единственный в истории человечества случай, когда психология людей, их культурные запросы оказались впереди и выше материальных условий жизни. В деревне. Тут основательно поработали литература и особенно кино и телевидение. Идеализация, лакировка, красота быта, которую мы показывали, дали свой, результат. Положительный.

Но законы диалектики беспощадны. За все надо платить. За стремление людей к красивой жизни, к цивилизации платим спадом сельскохозяйственного производства. Тут выбирай: или Давыдовка и сало, или асфальт, модные босоножки и...

Все чаще завидую людям простым, как та же Ольга Филатовна, которая прожила свои 68 лет без всяческих претензий, в труде, в заботе о других — своих и чужих.

Вчера она поехала на могилу Клавы. Прошло восемь лет, как умерла самая младшая сестра. Ольга, пожалуй, не пропустила ни одного воскресенья, чтоб не побывать на ее могиле. Когда я водил машину, то отсюда, с дачи, подвозил ее на кладбище. Мне это было нелегко. Кладбище производит на меня тяжелое впечатление. Могилы близких людей — а Клава была таким человеком и для меня — вызывают глубокое волнение. Но когда я приезжаю на могилы родителей, Гали один, без посторонних или с людьми, которые не проявляют особых чувств, я не испытываю потрясения. С Ольгой Филатовной — тяжело. Каждый раз она падала перед могилой сестры на колени. А когда начинала любовно и ласково платочком вытирать барельеф на памятнике и целовала бронзовый облик сестры — с полными слез глазами прятался за ближайшие березы, за обелиски. После, когда садился за руль, у меня дрожали руки и я боялся вести машину.

Клаве, которая совсем не помнила матери, Ольга отдавала большую долю своей любви. Да и все старшие проявляли о ней постоянную заботу, но отнюдь не пестили так, как сейчас пестят внуков. Делали все, чтобы девочка не ощущала своего сиротства, но трудиться учили. Клава, взрослая уже, как-то призналась, что сиротой себя почувствовала, когда отец привел в хату мачеху. Мачеха не обижала, но, судя по всем рассказам, два года жизни с ней были для впечатлительной школьницы тяжелыми. Потом война. Она прервала радость учебы. А училась Клава с первого класса очень старательно, и это при том, что после отъезда Ольги и до появления мачехи на ней, ребенке, лежала вся работа по дому: вытопить печь, накормить скотину, кур. Клава мне рассказывала, что во время оккупации ее больше всего пугала мысль, что придется навсегда распрощаться с учебой. Разумеется, страшило и все другое, что творилось вокруг. Но с возвращением домой старших сестер, брата Клава почувствовала себя в безопасности. Они вновь, как прежде, когда она была маленькой, оберегали ее ото всех несчастий. Во всяком случае, она не помнила ситуации, когда бы опасность угрожала непосредственно — кроме, конечно, тех, когда угроза нависала над всей семьей, всеми деревенцами: бомбежки, артобстрелы, сидение в «окопах» в лесу в 1943 году — фронт приближался, и все прятались от карателей, которые, отступая, безжалостно расправлялись с населением. Кстати, часть терюшан не пошла в лес, осталась в деревне. Всех их, сорок восемь человек, немцы загнали в деревянную церковь и сожгли. Не пощадили даже семей полицаев.

Предыдущая главаГлава 12 из 16Следующая глава