— Ладно, — сказал он.
— Вот так-то лучше.
_____
Ночь. Квартира затихла. Мика, вымотанный до предела, уснул прямо в кресле, прижимая к себе ноутбук, как плюшевую игрушку. Кирьян и Герман сидели на полу. Свеча, которую зажёг Кирьян, бросала на стены дрожащие тени. Дождь за окном стих, оставив только мокрый шёпот капель.
Кирьян курил. Герман просто сидел, привалившись спиной к стене. Мокрые волосы прилипли ко лбу. Глаза ввалились. Лицо было серым, как старый бетон.
— Ты орёшь «Эля», — сказал Кирьян. — Каждую ночь. Уже вторую.
Герман молчал.
— Я слышал вчера, когда ты спал. И сегодня, во время приступа. Ты зовёшь её.
— Я знаю.
Кирьян затянулся. Выпустил дым. Помолчал.
— Ты её любишь?
Долгая пауза. Свеча потрескивала. Тени на стенах дрожали.
— Я не знаю, что это, — сказал Герман. Голос был глухим, невнятным. — Меня не учили этому слову. Любовь. Для цербера это пустой звук. Нас учили подчиняться. Убивать. Терпеть. Нас не учили этому.
Он замолчал. Сглотнул. Горло болело после рвоты и крика.
— Но когда её нет... — он прижал ладонь к груди, туда, где под футболкой чернела татуировка цербера. — Здесь пусто. Как будто мне вырезали что-то. Внутри. Без наркоза. Как будто вынули орган, о котором я не знал, и без него всё остальное не имеет смысла.
Кирьян молчал.
— Я не понимаю, что это, — продолжал Герман. — Может, это и есть любовь. Может, это болезнь. Может, это просто ломка, ещё одна, вдобавок к «пыли». Но я знаю одно: если её не станет, меня не станет тоже. Не физически. Хуже. Я останусь здесь, но внутри будет пусто. Навсегда.
Кирьян затушил сигарету о подошву ботинка. Посмотрел на тлеющий окурок.
— Это любовь, — сказал он тихо.
Герман поднял глаза.
— Ты уверен?
— Да. Я видел разное. Видел, как люди предают друг друга за деньги. Видел, как продают детей. Видел, как брат убивает брата. Но я видел и другое, — Кирьян отбросил окурок в пепельницу. — Я видел, как ты пошёл на Гнилого, когда мог остаться в стороне. Я видел, как ты держался три месяца в яме, хотя любой другой на твоём месте сдох бы в первую неделю. Я видел, как ты смотрел на её фотографии. Это любовь, брат. Другого слова нет.
Герман долго смотрел на него. Потом медленно кивнул.
— Любовь, — повторил он. Слово звучало чужим. Неудобным. Как новая одежда, которую ещё не разносил. — Ладно. Пусть будет любовь.
Они сидели в тишине. Свеча догорала. Воск капал на пол, застывал мутными каплями.
— Мы вытащим её, — сказал Кирьян.
— Я знаю.
— И убьём его.
— Медленно.
— Само собой.
В углу Мика пробормотал что-то во сне, перевернулся на другой бок. Ноутбук чуть не выпал из его рук, Кирьян подхватил, поправил. Мика затих.
— Он хороший парень, — сказал Кирьян. — Трусливый, болтливый, но хороший. Не обижай его.
— Я не обижаю.
— Знаю. Просто говорю.
Кирьян поднялся. Подошёл к окну. Дождь закончился. В просветах туч проглядывали звёзды, редкие, бледные, но настоящие.
— Завтра будет третья ночь, — сказал он. — Пик ломки ещё впереди. Будет хуже, чем сегодня. Ты готов?
Герман закрыл глаза.
— Готов. Я выдержу.
— Я знаю. Я просто спросил.
Кирьян потушил свечу. Темнота накрыла комнату. Герман остался сидеть у стены. Сон не шёл. Но дрожь, кажется, отступила. Ненадолго. До следующей волны.
Но у него была причина терпеть. У него была Эля. И этого было достаточно.
За стеной, в доме с белыми колоннами, она тоже не спала. Сидела у окна, смотрела на те же звёзды. И повторяла про себя одно и то же слово. Его имя.
Они были далеко друг от друга. Но этой ночью они дышали в одном ритме.
Глава 3. Разговоры сквозь боль
Герман остался один.
Кирьян вышел на кухню час назад, сказал, проверить Мику и сварить кофе. Герман не ответил. Он сидел на диване, привалившись спиной к стене, и смотрел в тёмный угол комнаты. Там ничего не было, только коробки, старые книги и пыль. Но он всё равно смотрел. Потому что знал: если отвести взгляд, что-то случится. Что-то плохое.
Тишина в комнате была вязкой, как патока. Она обволакивала, забиралась в уши, давила на перепонки. Герман слышал свой пульс, неровный, с перебоями. Слышал, как кровь шумит в висках. Слышал, как половицы скрипят где-то в глубине дома, сами по себе, без причины.
А потом он услышал другое.
Шёпот.
Сначала едва различимый. Как ветер за окном. Как шорох листьев. Но ветра не было. И листьев не было. Был только шёпот, тихий, множественный, наслаивающийся сам на себя.
— ...цербер...
— ...пёс...
— ...ты никто...
Герман зажмурился. Открыл глаза. Шёпот не исчез.
Он знал эти голоса. Инструкторы. Те, кто делал из него цербера. Годы тренировок, годы боли, годы унижений, всё это хранилось где-то глубоко в подкорке и сейчас, под действием «пыли», вылезало наружу. Воспоминания, которые он годами загонял в самые дальние углы сознания, теперь рвались на свободу, как крысы из горящего подвала.
— Ты оружие. Ты не человек. Ты вещь.
Голос был холодным. Металлическим. Так говорил первый инструктор, тот, что сломал ему челюсть на второй неделе обучения. Просто так, для профилактики. Чтобы знал своё место. Герман помнил его лицо до мельчайших деталей: тонкие губы, бледные глаза, родинка на подбородке. Помнил, как инструктор заходил в камеру по ночам, проверить, не спит ли цербер. Помнил удары. Помнил холод бетонного пола.
— Терпи. Терпи, тварь. Ты должен терпеть.
Второй инструктор. Этот бил не руками, палкой. По рёбрам. По спине. По голове. Он говорил, что боль, это всего лишь информация. Сигнал, который можно отключить. Герман отключил. Научился. Но теперь, три года спустя, в этой тёмной комнате, сигнал вернулся. И он был сильнее, чем когда-либо.
Шёпот становился громче. Теперь он звучал не из угла, отовсюду. Из стен. Из пола. Из его собственной головы.
— Ты сдохнешь здесь. Ты никому не нужен. Она забыла тебя.
Герман сжал кулаки. Ногти впились в ладони. Боль была настоящей, осязаемой. Он сфокусировался на ней, как учили. Боль, это информация. Информацию можно контролировать. Можно отключить.
Но голоса не отключались.
— ...забыла...
— ...бросила...
— ...она уже не твоя...
А потом появился новый голос. Не из прошлого. Из настоящего.
— Герман.
Он поднял голову. В углу комнаты, там, где только что были коробки и пыль, стояла Эля. В белом платье. Исхудавшая. С пустыми глазами. Та самая, с фотографий. Её волосы были спутаны, как в тот день, когда Марта сделала снимок. На запястьях темнели синяки, следы пальцев Александра. Она стояла босиком на холодном полу и смотрела на него. И в этом взгляде не было ни тепла, ни надежды. Только пустота.
— Герман, — повторила она. — Почему ты не пришёл?
Он открыл рот. Хотел ответить. Но голос не слушался. Язык прилип к нёбу.
— Ты обещал. Ты обещал, что вернёшься. А сам оставил меня там. С ним. На три месяца.
— Я... — слова давались с трудом. Челюсть болела. Губы не слушались. — Я не мог. Я был в яме.
— Ты просто не хотел, — её лицо исказилось. Из пустых глаз потекли слёзы, чёрные, как дёготь. — Ты бросил меня. Ты такой же, как все. Как дядя, который продал меня. Как Александр, который покупает людей. Ты такой же.
— Нет... Я не такой. Я пришёл. Я здесь.
— Такой же, — повторила она, и её голос стал ниже, страшнее, в нём прорезались чужие интонации. — Слабый. Бесполезный. Ты не цербер. Ты просто пёс. Цепной пёс, который не смог защитить своего человека.
Она шагнула к нему. Движение было неестественным, дёрганым, как у сломанной куклы. С каждым шагом её лицо менялось: то становилось лицом Эли, то, на секунду, лицом Александра, то лицом инструктора с родинкой на подбородке.
— Посмотри на себя. Ты даже говорить не можешь. Ты даже стоять не можешь. Как ты собрался спасать меня? Ты ничто. Ты пустое место. Ты был пустым местом, когда тебя купили, и ты остался пустым местом сейчас.
Герман вжался спиной в стену. Он знал, что это не она. Знал, что это «пыль». Знал, что нужно отключить эмоции, как учили. Знал, что цербер не должен бояться. Цербер не должен чувствовать. Цербер, это оружие, а у оружия нет души.
Но не мог.
Потому что это была Эля. Даже ненастоящая. Даже искажённая. Это была она, и её слова били больнее, чем дубинки в яме. Больнее, чем ожоги от ошейника. Больнее, чем всё, что с ним делали за три месяца.
— Эля... — прохрипел он. — Эля, прости...
Видение улыбнулось. И улыбка эта была страшнее пустых глаз.
— Ты умрёшь здесь. Один. А я останусь с ним. Навсегда.
Кирьян вернулся в комнату через минуту после того, как услышал хрип.
Он сразу понял: дело плохо. Герман сидел, вжавшись в стену, и смотрел в пустой угол расширенными, дикими глазами. Губы шевелились, но слов было не разобрать. На лбу выступил пот. Пальцы скребли пол, как будто он пытался за что-то уцепиться. На бетоне оставались следы ногтей.
— Герман? — Кирьян остановился в дверях.
Тот не ответил. Даже не обернулся. Его тело дрожало, не так, как во время физической ломки, а иначе. Мелко. Страшно. Как дрожит человек, который видит то, чего не должно существовать.
— Эля, — прошептал он. — Эля, прости... Я не бросил тебя... Я не мог... Прости...
Кирьян перевёл взгляд в угол. Никого. Коробки. Книги. Пыль. Но он уже понял: галлюцинации. «Пыль» добралась до психики. Это было скверно. Очень скверно. Он видел такое раньше. Видел, как люди сходили с ума от «пыли», как разбивали себе головы о стены, пытаясь заглушить голоса. Видел, как крепкие мужики плакали, как дети, и звали маму. И никто, ни самый сильный боец, ни самый опытный цербер, не мог этому сопротивляться. Потому что «пыль» била не в тело. Она била в разум. В память. В любовь. В то, что делало человека человеком.
Он быстро пересёк комнату. Опустился на пол рядом с Германом. Схватил его за плечо, сильно, до боли.
— Эй. Ты меня слышишь?
Герман вздрогнул. Медленно, с видимым усилием отвёл взгляд от угла. Посмотрел на Кирьяна. В его глазах плескался страх, животный, древний, тот самый, который церберы не имели права испытывать. Страх, который им выжигали годами тренировок. Но сейчас он был там. Живой. Настоящий.
— Кирьян... — голос был чужим. Плоским. — Она здесь. Она стоит там. Она сказала... что я ничто. Что я бросил её. Что я слабый.
— Это не она.
— Я знаю, — Герман сглотнул. Кадык дёрнулся. — Но она сказала... что я умру здесь. Что она останется с ним. Навсегда.
Кирьян молчал. Потом положил вторую руку на другое плечо Германа. Сильно. Так, чтобы тот почувствовал вес. Тепло. Реальность.
— Это «пыль». Понимаешь? Она лезет тебе в голову и достаёт самое больное. То, чего ты боишься. То, от чего тебе хуже всего. Она знает, куда бить. Она использует твою память, твои страхи, твою любовь, и превращает их в оружие против тебя. Но это не Эля. Слышишь? Это. Не. Она. Эля не сказала бы такого. Настоящая Эля ждёт тебя. Она хранит твою записку под половицей. Она смотрит в окно и повторяет твоё имя. Она верит, что ты придёшь.
Герман закрыл глаза. Зажмурился. Его лицо исказилось, то ли от боли, то ли от борьбы с самим собой.
— Я... я почти поверил ей. Почти. Она говорила... и это было так похоже на правду. Я почти сдался.
— Но не поверил. И не сдался.
— Ты пришёл. Если бы не ты... я бы... я не знаю, что бы я сделал.
— Я здесь, — Кирьян сжал его плечи. — Я настоящий. Чувствуешь?
— Да. Чувствую.
— Это реальность. Мои руки. Твой пол. Эта комната. Этот запах, кофе с кухни, сигаретный дым, старая штукатурка. Всё это настоящее. А то, что в углу, нет. Это мираж. Ложь. Понял?
Герман кивнул. Медленно. Тяжело.
— Она уходит? — спросил Кирьян.
Герман открыл глаза. Посмотрел в угол. Фигура в белом платье всё ещё стояла там, но теперь она казалась менее плотной. Черты лица расплывались, как отражение в мутной воде. Чёрные слёзы на щеках побледнели.
— Да. Отступает. Но медленно.
— Хорошо. Это хорошо.
Кирьян поднялся. Подошёл к столу, зажёг свечу. Потом ещё одну. И ещё. Три огонька зажглись в тёмной комнате, отбрасывая на стены дрожащие тени. Живой огонь всегда помогал при галлюцинациях, тени отступали перед ним, становились менее густыми, менее зловещими. Старый трюк, которому Кирьяна научил один бывший военный врач ещё в те времена, когда они вместе выбирались из ямы.
Он вернулся к Герману и сел рядом, прямо на пол, скрестив ноги, привалившись спиной к стене. Их плечи соприкасались. Два человека в полутьме, освещённые только свечами.
— Сейчас я буду говорить, — сказал Кирьян. — А ты будешь слушать. Не перебивать. Просто слушать. Это старая техника. Когда мозг занят обработкой чужой речи, у него меньше ресурсов на галлюцинации. Проверено. Помогает.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю, — Кирьян помолчал. — У меня тоже была ломка. Давно. Мне помогло. Теперь поможет тебе.
Он закурил. Выпустил дым. И начал рассказывать.
Он рассказал про бар. Про Мику. Про банк. Про то, как щуплый очкарик с разбитым носом орёт на всю улицу: «Это был тест на проникновение, у меня был спор с другом!» Про драку, короткую, на полторы минуты. Про то, как Мика нашёл его три дня спустя. Как пришёл в подвал, где Кирьян тогда ночевал, и заявил: «Привет. Ты меня спас. Я теперь твой должник. Буду с тобой работать». Как Кирьян пытался его выгнать. Как Мика не уходил. Как они начали работать вместе, сначала мелкие заказы, потом крупнее. Как Мика однажды за ночь переписал протокол безопасности особняка Романова просто так, на спор, а через месяц это спасло им жизнь.
— Он болтун. Трус. Паникёр. Но гений, — закончил Кирьян. — Без него мы бы не выжили.
Герман слушал. Тени в углу бледнели. Фигура Эли таяла, как утренний туман. Голоса в голове становились тише.
— Ты мог уйти, — сказал он после долгой паузы. — Давно. Из этого города. Из этого мира. Найти нормальную жизнь. Нормальную работу. Нормальных людей. Почему не ушёл?