К книге
ЧужъГлава 19. Исповедь
70%
Глава 19. Исповедь
19

Я стоял у двери часовни. Внутри гремело. Звон разбитой бутыли. Следом — ругань. Герасий орал, срывая голос:

— Ведьма! Изыди из этого святого места!

Глафира взвизгнула в ответ:

— Свинья вонючая! Ты к кому это прижимался ночью? Развратная пьянчуга!

— Это бесы в тебе говорят!

Что-то тяжёлое ударило в дверь изнутри. Доски дрогнули, щепки брызнули наружу.

Зоря стояла у колодца, скрестив руки. Смотрела в землю. Глаза пустые, лицо серое. Платок, которым она вчера обвязывала лоб, сполз на плечи. Не моргала.

Рядом топтался Радомир. В пальцах он перебирал два травяных катышка — тёмно-зелёных, плотных, размером с горошину. Понюхал, скривился.

— Что это? — Он поднял глаза на Зорю.

Она не повернула головы. Голос её прозвучал без выражения:

— Когда мы с Лукьяном уйдём, дашь проглотить этим обоим.

— Что произойдёт? — спросил Радомир.

— Не бойся. Посиди с ними после. — Зоря пошла к выходу. — Лукьян. Нам пора идти.

— Куда вы? — окликнул Радомир. — Вам нужна помощь?

— Слушай мою сестру. Позаботься об этих двоих. Они должны проглотить травы после нашего ухода. От этого зависят ваши жизни. — Я подошёл к Зоре.

— Хорошо. Удачи вам обоим. И спасибо.

Мы пошли по улице. Деревня уже проснулась, но людей было мало — кто в поле, кто у реки. Только старуха у крайнего дома всё вытряхивала половик, да петух орал где-то за сараями. Солнце поднялось выше, но не грело — ветер дул с реки. С деревьев срывались листья.

У дома с заколоченными окнами стоял Мирослав. Он осматривал забор, трогал доски пальцами — где подгнило, качал, проверял. Увидел нас, выпрямился.

Дом был старый, заброшенный. Сруб ещё держался, но крыша просела, солома почернела, поросла мхом. Окна забиты досками крест-накрест. Дверь дубовая, тяжёлая, обитая железными полосами. У порога — крапива в рост человека. Рядом с домом — остатки кузни: горн развалился, меха сгнили, наковальня ушла в землю по рог. В углу двора валялся старый плуг, ржавый, с треснувшим лемехом. У плетня — рассохшаяся бочка, в ней дождевая вода и утонувшие листья.

Мирослав провёл ладонью по косяку. Голос его стал мягче:

— Я здесь вырос. С отцом. Мать умерла рано, я её почти не помню. А отец… он был кузнецом. Вон там, — он кивнул на развалины горна, — стоял он. Каждое утро. Я просыпался под стук молота. Он меня будил, говорил: «Вставай, сынок. Железо ждать не будет». Я бежал босой через двор, ещё роса на траве, холодно. Он давал мне щипцы — держать заготовку. Руки дрожали, а он смеялся: «Держи крепче, не то улетит». А потом мать померла, и смеяться он перестал. Но молот не бросил. До самого конца.

Он замолчал. Пальцы его гладили старую доску.

— Там никто вас не побеспокоит. — Он достал из-за пазухи замок — ржавый, тяжёлый, с длинной дужкой. Ключ торчал в скважине. Попробовал провернуть — с трудом, с натугой, но провернул. — Каждый тут знает, чей это дом. Никто не сунется. Я буду ждать здесь. Идите. Делайте, что нужно.

Мы прошли через калитку. Зоря шла впереди. Я за ней. Двор зарос бурьяном по пояс. Крапива жгла руки, цеплялась за штаны. Под ногами хрустели старые, слипнувшиеся угли.

Я толкнул дверь. Она подалась с трудом, со скрипом — петли заржавели. Внутри было темно. Окна забиты досками, только в щели пробивались узкие полосы света. Пахло пылью, старым, влажными деревом.

Мы вошли в горницу. Глаза привыкли к полумраку. Всё здесь было так, как оставили много лет назад. У стены — печь, белёная, с лежанкой. На ней — овчина, серая от пыли, но целая. У печи — ухват, кочерга. На полке — глиняные миски, горшки, крынка с отбитым краем. Всё покрыто слоем пыли.

В углу — икона. Богородица. Лик потемнел, лампада висела — сухая, без масла. Под иконой — прялка. Нить оборвана, веретено валялось на полу.

Стол стоял посреди горницы. Дубовый, тяжёлый, на резных ножках. Когда-то его покрывали скатертью — теперь она истлела, свисала лохмотьями. Дерево потемнело от времени, прогнило. У стола — три стула, один низкий, детский, самодельный.

Я подошёл, потрогал сиденье. Пальцы ушли в труху. Зоря стояла рядом. Она провела ладонью по столешнице — остался след. Мы сели друг напротив друга.

— Насколько он разумен? — прервал я тишину.

— Умнее собаки, но глупее человека.

— Ты слышишь его? Как он проявляется?

— Как порча. Не как отдельная сущность, он ближе к проклятью. — Сестра опустила голову, положила руки на затылок.

— Любое проклятье имеет условие, его конечная цель — смерть носителя. Но этот переходит дальше. Я положил руку на рукоять серпа, сжимал пальцы. — Он создан намеренно, чтобы скрыть тайну и убить того, кто её услышит. Что-то схожее с паразитом. Я уже встречался с таким, но у него было тело. Он подселен нарочно, и тот кто это сделал настоящий мастер… Что он говорит тебе?

— Я даже не знаю, он ли это, или мои навязчивые мысли. — Зоря встала. Прошлась по комнате. Слёзы текли по её щекам.

Наконец она подошла ко мне, взяла за руку и присела рядом. Смотрела на меня. Уголки губ срывались. Сопела.

Зоря села напротив меня. Сложила руки на коленях, смотрела на них. Потом подняла глаза. Они были красные, влажные, но слёзы ещё держались — на самом краю, дрожали и не падали. Губы её сжались в тонкую линию. Она заговорила. Будто каждое слово вытаскивала из глубины, куда давно запретила себе заглядывать.

— Я никогда не хотела быть знахаркой. Никогда. С самого детства. Я хотела быть просто девочкой. Просто Зорей. Играть с другими, бегать к ручью, венки плести. Но они… они шарахались от меня. Все. Вся деревня. Стоило мне выйти за калитку — дети убегали. Матери уводили их за руки, оглядывались через плечо. Я слышала, как они шептались: «Это дочка Весняны. От неё бесовщиной пахнет». Я плакала, прибегала к маме, а она говорила: «Они не понимают. Ты особенная. Ты видишь то, чего они не видят». А я не хотела видеть! Я хотела быть как все! Чтобы меня не боялись! Чтобы со мной дружили!

Она замолчала. Сглотнула.

— Мать с детства учила меня травам. Не просто показывала — вдалбливала. «Это аир, от головы. Это волчеягодник, от сердца. Это полынь, от духов». Я путала, она била меня по рукам. Не сильно, но я запоминала. Я должна была запомнить. Потому что она готовила меня — не просто дочь, а преемницу. Ту, кто примет её силу. Она говорила: «Когда я умру, ты займёшь моё место. Ты будешь защищать этих людей, даже если они тебя ненавидят». И я ненавидела её за это. Всем сердцем. Каждый день. Каждую ночь. Я мечтала, чтобы она исчезла. Чтобы я проснулась — а её нет. И я свободна.

Голос её дрогнул.

— А Горислав… Он был единственным, кто не боялся. Он приходил к нашему дому с цветами. Ромашки носил. Простые, луговые. Стоял у плетня и ждал, пока я выйду. Улыбался. Говорил: «Зоря, пойдём на реку». И я шла. С ним я чувствовала себя обычной. Не дочкой ведьмы, не будущей знахаркой — просто девушкой. И я любила его. Правда любила. А мать вышла на крыльцо, посмотрела на него, на цветы эти и сказала: «Не ходи сюда больше. Не пара ты ей». И дверь закрыла. Он ушёл. Я видела из окна, как он шёл по дороге, опустив голову, с ромашками этими. Я хотела выбежать, догнать, но не смогла. Ноги будто вросли в землю. И я возненавидела её ещё сильнее.

Зоря подняла голову. Смотрела на меня исподлобья. Щёки блестели от слёз.

— А потом она стала посылать меня помогать. К соседям. К тем самым, кто плевал мне вслед. У них болели дети, дохла скотина, горели амбары. Они бежали к нам. К той, кого боялись. Стояли на коленях: «Веснянушка, помоги, Веснянушка, спаси». И мать говорила: «Иди». И я шла. Я поила их отварами, я заговаривала ячмень на глазу, я принимала роды у женщин, которые ещё вчера крестились при виде меня. И я их презирала. Всех. За их страх. За их лицемерие. За то, что днём они плевали мне в спину, а ночью ползли на коленях. Я помогала им и ненавидела. Каждого. Три раза я хотела уйти. Три раза стояла у порога с мешком. И три раза мать возвращала меня. Говорила: «Это твой долг. Это твоя судьба». А я… я просто хотела жить. Просто жить.

Она замолчала. За окном закапал дождь. Сперва редкие капли застучали по крыше, потом чаще. Где-то над потолком вода нашла щель — тонкая струйка потекла по бревну, закапала на пол. Тёмное пятно расползалось по доскам. В доме стало ещё холоднее.

Зоря смотрела на меня. Глаза её были полны слёз, но она не отводила взгляда. Щёки блестели. Губы дрожали.

— А вот ты… — Голос дрогнул, сорвался. — Когда тебя принесли — младенца-урода, старого наполовину, — мать заставила меня сидеть с тобой. Выхаживать. Я боялась тебя. Ты лежал и не рыдал, как обычные дети. Просто смотрел. Глаза открыты, и ни звука. Смотрел на меня, как мертвец. У меня мурашки по телу шли. Каждый раз. Я сидела рядом и дрожала.

Она вытерла нос рукавом, но слёзы всё текли.

— Когда я впервые вышла с тобой на улицу — на руках, как мать велела, — дети увидели и разбежались. Кто с криком, кто молча. А одна девчонка, дочка кожевенника, остановилась и спросила: «Это что у тебя? Это чудище?» Я хотела ответить, а она уже побежала. И я стояла с тобой на руках посреди улицы, и все калитки захлопывались одна за другой. А ты смотрел на меня. Не плакал.

Она опустила голову.

— Мать была с тобой добра. Всегда. Она гладила тебя по голове, а у тебя уже тогда половина лица была старая, в морщинах. А она прижимала тебя к груди и говорила: «Вот это чудо-ребёнок. Чистейший из людей». Я смотрела на это, чистила стебли для отвара и ненавидела тебя. Ты должен был умереть. Ты не должен был жить. Но она любила тебя.

Зоря подняла на меня глаза. В них стояла боль — старая, запёкшаяся, которую она носила в себе годами.

— Она никогда не кричала на тебя. Ни разу. Я не слышала, чтобы она повысила на тебя голос. А на меня… на меня она кричала. Я спрашивала: «Почему ты его любишь больше? Почему ты его обнимаешь, а меня нет?» А она отвечала: «В этом нет смысла. Он криков не поймёт». И я не понимала. Я ненавидела тебя за это. За то, что тебе досталась её любовь, а мне — только уроки и долг.

Она замолчала. Потом продолжила — тише, глуше:

— Однажды она оставила тебя со мной. Тебе было, наверное, года два. Ты только научился ходить. Она сказала: «Присмотри за ним. Я скоро». И ушла. А ты встал и пошёл. Прямо к лестнице — старой, крутой, что вела на сеновал. Я видела: ты идёшь. Ещё шаг — и упадёшь, сломаешь шею. И я стояла. Смотрела. Надеялась. Думала: сейчас. Сейчас это кончится. Сейчас ты исчезнешь, и мать перестанет тебя любить. А ты дошёл до края, остановился, постоял. И повернул обратно. Сам. Без моей помощи. Сел на пол и уставился на меня своими мёртвыми глазами. Я заплакала. Не от радости, что ты жив, — от бессилия. От того, что даже это у тебя получилось.

Она выдохнула.

— Но больше всего я ненавидела тебя за то, что ты не мог любить её в ответ. Она отдала тебе всё — свою нежность, свою заботу, свою душу. А ты… ты не чувствовал ничего. Ты смотрел на неё так же, как на меня, как на стену, как на дерево. И сейчас… сейчас ты живёшь со мной как обуза. Как больной человек без рук и без ног. Первое время я даже желала, чтобы ты не вернулся со своей охоты. Так было бы лучше для тебя и для меня.

Она подняла на меня глаза. Голос сорвался до шёпота:

— После смерти матери ты даже слезу не проронил. Я стояла у её могилы, плакала навзрыд, а ты стоял рядом и смотрел в землю. Ни слова. Ни вздоха. Я тогда поняла: ты не способен. Вообще. И я возненавидела тебя ещё сильнее. И одновременно… одновременно поняла, что ты — единственный, кто у меня остался.

Я взял её за руку, потная ладонь.

Зорю затрясло. Она закрыла лицо руками. Плечи ходили ходуном. Голос вырывался из горла.

— Я… я ничтожная… я столько лет ненавидела тебя, а ты был единственным, кто не бросил, не ушёл, не смотрел на меня как на чужую… Ты — такой же отшитый миром, как и я… Они плевали нам в спину, а мы шли домой и молчали. Ты не умел говорить, а я не хотела. И мы сидели у печи, и ты смотрел в огонь, а я смотрела на тебя и думала: «Почему ты не человек? Почему ты не можешь просто обнять меня и сказать, что всё будет хорошо?» Но ты не мог. И это была не твоя вина. Это я была злая. Это я была ничтожная. Я ненавидела тебя за то, что ты не чувствуешь. Но ты не виноват, что таким родился, не виноват что мир так а тобой поступил, а что же я, не понимала этого удра… а теперь… теперь я понимаю: ты был рядом. Всегда. Без упрёков, без условий, без ожиданий. Ты просто был. А я… я даже этого не ценила. Я желала тебе смерти. Стыдно мне… так больно, больно… Я больше не могу это в себе носить. Не могу. Выносить одиночество, себя… всё это… я больше не могу…Не могу понимать то, что я такая…

Она замолчала. Дождь за окном всё стучал. Вода капала с потолка в лужу на полу.

И вдруг по моему телу что-то прокатилось. Волна — от макушки до пят. Волосы на руках встали дыбом. На ногах. Я зевнул — широко, с раскрытым ртом, так что челюсть хрустнула. В груди запекло. Жар разлился по костям — горячий, густой, будто кто-то влил в меня расплавленное железо. Я выдохнул. Вдохнул. Отпустило.

Зоря взяла со стола травяной катышек. Пальцы её тряслись, но она не колебалась. Поднесла ко рту. Проглотила. Сухо, с трудом. Села на пол, прижалась спиной к стене. Закрыла глаза.

Потом они открылись. Расширенные. Дикие. Она начала скрести пол пальцами — ногти царапали доски, оставляли белые полосы. Рот раскрылся в беззвучном крике. Визг вырвался сквозь сжатые зубы — тонкий, животный. Тело выгнулось дугой, забилось. И обмякло. Голова упала на грудь. Руки соскользнули на пол.

Я подошёл. Опустился на колени. Взял её за плечи, уложил ровнее на спину. Голова запрокинулась. Волосы разметались по грязным доскам. Лицо застыло. Губы приоткрыты. Глаза смотрели в потолок — неподвижные, пустые.

Я приложил пальцы к её запястью. Тишина. Ни толчка, ни дрожи. Прижал ладонь к груди — туда, где сердце. Тепло ещё было, но биения не чувствовалось. Поднёс тыльную сторону ладони к губам — дыхания нет. Приподнял веко пальцем. Зрачок не двигался. Расширенный. Стеклянный. Я отпустил. Веко медленно закрылось обратно.

Я держал её за руку. Пальцы уже остывали — холод полз от ногтей к запястью. Ладонь ещё была мягкой, податливой.

За окном дождь бил ливнем. Стеной. Крыша гудела под ударами. Над деревней полыхнула молния — белая вспышка пробилась сквозь щели в забитых досках, на миг осветила горницу: стол, стулья, прялку, икону. И погасла. Гром ударил следом — тяжёлый, раскатистый, он прокатился по небу, и дом вздрогнул до самого основания. Доски застонали. Где-то на чердаке что-то упало и покатилось.

Свет перестал сочиться сквозь трещины.

А потом это началось.

Сперва — под кожей. Будто что-то ползало. Медленно, как червь. Оно двигалось по затылку, спускалось ниже, к шее. Я чувствовал его. Чужое. Оно касалось нервов — нежно, осторожно, как пальцы слепого, что ощупывают незнакомый предмет. Язык защекотало изнутри. Я сжал челюсть, но это не помогло — щекотка шла не от языка, а от того, что к нему прикасалось.

Потом запекло во лбу. В висках. Жар — точечный, острый, будто кто-то прижимал раскалённую иглу к кости. Я задышал чаще. Тело сопротивлялось тому, что в него лезло. Я чувствовал, как оно пытается вытолкнуть чужака — грудью, горлом, животом. Из груди что-то рвалось толчками. Едва заметными снаружи, мышца дёрнулась раз, другой. Но внутри это была буря. Ураган. Всё, что могло дрожать — дрожало. Всё, что могло кричать — кричало. Но я молчал. Держал сестру за руку.

И вдруг — стихло. Разом. Будто оборвали нить. Жар ушёл. Щекотка исчезла. Червь замер.

Я ударил себя слегка в грудь кулаком.

— Мне нечего сказать. Может… нет… я не сожалею. У меня нет вины. — Я провёл пальцем по своей щеке. По морщинам, по старой коже. — И правда ведь. Ничего. Других ты мучал, пытал своими мыслями. А во мне заперт. Неужели даже исповеди у меня не будет?

Дождь забил по крыше с новой силой.

Короткий звук. Я повернул голову. Зоря лежала на полу — бледная, с посиневшими губами. Но глаза её были открыты. И они блестели. Влажные, живые. Она смотрела на мою руку, что держала её пальцы.

— У нас… получилось? — Голос с хрипотцой, едва слышный, как скрип старой двери.

— Да. Наговорник во мне.

— Значит, мы справились. — Она оперлась на локоть, попыталась встать. Руки ещё дрожали. Я подхватил под плечи, помог подняться. Ноги её не держали, но она всё равно шагнула ко мне. Обняла. Крепко, насколько хватило сил. Пальцы вцепились в мою спину. Горячее дыхание в шею.

— Прости меня. Лука, ты мой брат. Слышишь?

— Я не в обиде.

Предыдущая главаГлава 19 из 27Следующая глава