Нора ушла в ванную. Я поймал себя на том, что прислушиваюсь, не плачет ли она там. Но через мгновенье я услышал, как в туалете спустили воду и из крана полилась вода. Нора вернулась в спальню, на ней была одна из моих футболок. Она внимательно разглядывала мои книжные полки. Склонив голову набок, она читала имена авторов на корешках. Азимов. Брэдбери. Батлер. Кларк. Дик. Несколько месяцев назад, во время особо жестокого приступа бессонницы, я расставил все книги, музыку и фильмы в алфавитном порядке и по жанрам. В разгар бессонницы я мог читать по три романа в неделю. Я наблюдал, как она водит пальцем по дивиди-дискам с фильмами Терри Гиллиама, рассматривает маяк из папье-маше, который я сделал в начальной школе и так и не смог выбросить, хотя переезжал много раз. Потом она взяла коробку с фотографиями с полки рядом с кроватью.
– Оставь, – сказал я, приподнявшись на локте. – Уже поздно.
Она игриво подняла коробку так, чтобы я не мог до нее дотянуться.
– Ладно, – сказал я через минуту. – Садись сюда.
Я похлопал по месту рядом с собой.
Фотографии не были разложены в каком-то определенном порядке; я просто побросал их в коробку, когда их накопилось слишком много. Она взяла первую фотографию – я в лагере Такаддум. Внезапно я увидел себя ее глазами. Захватчик. Оккупант. Империалист. Такие ярлыки я легко навешивал сам на себя, когда спорил с отцом или с другими ветеранами лично или на онлайн-форумах, куда заходил ночью, когда не мог уснуть. Но мне было бы сложно смириться с тем, что так меня называют другие люди, далекие от войны и всего, что мы там пережили. Она вынимала из коробки фотографии одну за другой, и я снова ощутил полуденную жару и сорок килограммов снаряжения на плечах. Вот я еду в «хамви», ремень на подбородке затянут так туго, что у меня выступила сыпь. А вот стою, прислонившись к стене казармы, глаза на загорелом лице кажутся совсем синими. Вот я на контрольно-пропускном пункте с оружием в руках.
– А что здесь написано? – спросила Нора, показав на большой знак на фонарном столбе позади меня.
– Не знаю. Это был иракский знак, не наш. Ты не читаешь по-арабски?
– Никогда не изучала, но говорю вполне прилично.
Я протянул ей ладонь.
– Эдик, мин фадлик[48].
– Вы посмотрите на него! Они тебя этому на курсах подготовки научили?
Она протянула мне руку, и я торжественно поцеловал ее. Потом я прошептал ей на ухо:
– Кифик, я суккар?[49]
– Определенно ты научился этому не на курсах, – усмехнулась она.
– Наш шептун любил пококетничать. Он постоянно пытался разговорить женщину-суданку, которая работала у нас в прачечной.
– Шептун?
– Переводчик.
– У вас во взводе были женщины?
– Нет, но в других были.
– А арабы?
– Был один парень из Флориды. Хейдар. Он до сих пор в Ираке.
Я обнял ее за талию, она прислонилась ко мне, и ее вес я ощущал как броню, в которую я теперь облачен.
– Сколько тебе здесь лет?
Эта фотография была сделана в столовой во время нашей первой командировки. Мы с Фиерро на ней широко улыбаемся, зубы вымазаны черничным джемом. Мы веселились, валяли дурака. Выглядим как идиоты.
– Девятнадцать.
– Девятнадцать! Боже мой.
Она долго разглядывала фотографию, потом переключилась на другую, на которой я и остальные бойцы подразделения стояли с винтовками М4 на плечах.
– Каково это – таскать такое с собой?
– Привыкаешь. Думаю, ко всему привыкаешь. Когда служба закончилась и у меня забрали винтовку, было ощущение, что не хватает одной руки. Потребовалось некоторое время, чтобы научиться ходить без нее.
Во дворе соседа залаяла собака. Немецкая овчарка. Дружелюбный щенок, я раньше играл с ним, но он нервничал каждый раз, когда слышал шум, даже если это было всего лишь щебетание птицы или рев машины на улице. Нора взяла следующую фотографию, на которой мы стояли, щурясь на солнце, вокруг сержанта Флетчера.
«Хватит уже», – подумал я. Я закрыл коробку, бросил ее на тумбочку и выключил свет. Потом отвернулся к стене. В темноте я чувствовал, как она водит пальцем по шраму у меня на спине; он начинался на боку и змеился вверх к плечу, как дерево, клонящееся от ветра. Она провела рукой по линии черных точек, которые до сих пор время от времени раскрывались, выплевывая осколки. Я знал, что этот момент настанет. Знал, что она начнет расспрашивать меня о войне; все женщины, с которыми я был, так делали. В общих чертах я рассказывал им о своей жизни в Ираке, и их глаза расширялись от ужаса, они начинали целовать и ласкать меня, чтобы мне стало лучше. Это было несложно и срабатывало каждый раз. Но было в этом что-то фальшивое. Даже если мне удавалось продержаться с кем-нибудь из них дольше пары месяцев, выражение глаз этих женщин, в которых читалось, что я герой, отталкивало меня. Но в глазах Норы не было восхищения. Война настигла ее задолго до того, как я ушел воевать: кирпич, брошенный в окно отцовского магазина, нецензурное слово на шкафчике в школе. Та история, которую я рассказывал другим, для Норы не подойдет, и я не был уверен, что вообще хочу рассказывать ей эту историю. Из-за нее у меня хуже получалось говорить о войне двумя голосами: тоскующим – так я говорил о войне с приятелями и печальным – этот голос я приберегал для девушек. Для Норы ни то, ни другое не подходило.
Снаружи снова залаял пес, хотя тишина была полной, ничто не нарушало ее. Лай спугнул цикад, но через минуту они снова запели, а после к их пению присоединилось уханье совы. Я встал, чтобы закрыть окно, а потом выравнивал и поправлял затемняющие шторы, пока не добился идеального результата. И пока это делал, старался не смотреть на Нору.
– Пожалуй, приму ванну, – сказал я. – Не получается заснуть из-за дурацкого лая.
Я забрался в ванную и ждал, пока она наполнится, повернув ногой кран так, чтобы лилась вода погорячее. Когда тебя спрашивают о войне, приходится вспоминать ее снова, а вспоминать войну – значит заново переживать ее. Одно дело, когда воспоминания возникают непроизвольно, как в тот раз на заправке в Риверсайде: исходящий от продавца аромат туалетной воды так быстро перенес меня на многолюдную рыночную площадь Анбара, что я чуть не сложился пополам от внезапной боли. Но преднамеренное пробуждение воспоминаний – это совсем другое. Дверь со скрипом отворилась, и Нора опустилась на колени у бортика ванны. Она провела пальцем по моей татуировке, по шраму на боку, по царапинам, которые сама же и оставила, когда мы занимались любовью. Я знал, что все эти следы на моем теле она хотела бы расшифровать, сложить из них историю, но это всегда будет неполная история. Слишком рискованно было бы рассказать ей все, я и так осуждал себя каждый день.
– Ты идешь спать? – спросила она.
– Через минуту, – сказал я, избегая ее взгляда.
Нора вышла, а я остался в ванной. Может быть, не надо превращать в историю свои воспоминания о войне, может, стоит рассказывать о ней фрагментами, отдельными кусками, которые всплывали перед глазами иногда поздно ночью, когда я не мог заснуть. Иногда эти кусочки вспоминались последовательно, иногда беспорядочно, а когда они начинали напоминать переживание заново, я останавливался. Вода в ванной стала неприятно холодной, я дрожал, пока вытирался. Полностью одетая Нора сидела в темноте на кровати. На ней была голубая блузка и льняная юбка – наряд, в котором она ужинала в итальянском ресторане в Палм-Спрингс, куда мы недавно ходили.
– Ты уходишь? – спросил я.
– Мне показалось, что тебе хочется побыть одному, – ответила она, засовывая ноги в туфли. Она потянулась за часами, лежавшими на тумбочке, и встала. В тишине щелкнула застежка. – Да и вообще, уже очень поздно.
– Не уходи, – сказал я, пересекая комнату в полоске света, падавшем из приоткрытой двери ванной. – Пожалуйста. Останься.
Я стоял перед ней голый и замерший, она замерла на мгновенье, а потом сняла туфли и легла обратно на кровать. Я лег рядом, обняв ее за бедра и прижавшись коленями к ее коленям, и впитывал ее тепло. Потом я заговорил, хотя скорее зашептал. Через месяц после начала нашей второй командировки сержант Флетчер получил информацию о местонахождении снайпера, который убил одного из наших парней и ранил четверых. Стрелком он был настолько искусным, что все мы предполагали, что, скорее всего, он прошел подготовку в иракской армии. Нам сообщили, что цель укрывается в многоквартирном доме на восточной окраине Рамади. Мы выехали в четыре утра, когда все вокруг было окутано тьмой, а в воздухе чувствовалась прохлада. Первым вылез из машины Перес, все звали его Чуи из-за рыжих волос и усов. За ним вылезли остальные. Мы прошли, наверное, восемь или девять метров, и Перес подорвался на мине. Нашли от него только ногу, упавшую на капот нашего «хамви», и кишки, свисавшие с дерева. Сержант велел собрать все это в мешок, который потом отправили в Техас родным Переса для похорон.
Пару дней спустя сержант Флетчер поехал с нами к информатору, который навел его на снайпера, – бывшему сотруднику Министерства внутренних дел по имени Бадави. У него был красивый дом с синей отделкой на окнах и пристройкой над кухней. Кухню отремонтировать до конца он еще не успел. В коридоре пахло подгоревшим хлебом – этот запах мне до сих пор снится, – а в самом доме были только жена Бадави и его дети. Жена несколько раз подавала нам чай, когда мы приезжали, но раньше с нами никогда не разговаривала. Флетчер спросил у нее, где муж, и она ответила, что не знает, что он не вернулся домой накануне вечером. На ней было зеленое домашнее платье с геометрическим узором, а волосы она собрала в косынку и завязала ее на затылке. Дети на полу играли в карты – морпехи часто приходили в этот дом, и они не обращали на нас внимания, – но женщина с трудом скрывала свое презрение к нам. Ее глаза были полны осуждения. На каждый вопрос, который задавал Флетчер, она отвечала коротким «да» или «нет».
– Может, она не может говорить при детях, – предположил Флетчер.
Он увел ее в заднюю комнату, а мы с Фиерро остались в гостиной присматривать за детьми. Они играли в какую-то странную, незнакомую мне игру, и я внимательно следил за ней, пытался понять правила. Не прошло и десяти минут, как переводчик вышел из комнаты и прошел мимо нас к входной двери.
– Все? Уходим? – спросил Фиерро.
– Нет, моя помощь сержанту не нужна. Она говорит по-английски.
Мы с Фиерро ошеломленно переглянулись. Шесть месяцев мы ходили к этому информатору, и его жена ни разу не подала виду, что понимает нас. И теперь я задавался вопросом, не наговорили ли мы лишнего в ее присутствии, не выдали ли какие-то важные данные, которые, возможно, были использованы против нас. Мы много чего говорили в ее присутствии и по поводу нее самой, непристойности всякие. Мы ведь не сомневались, что она не понимает нас. Из комнаты раздался звук, будто по полу волочили стул.
– Сержант? – окликнул я. Но ответа не последовало. Флетчер отключил наушники.
Я пошел по коридору, не выпуская детей из поля зрения. Телевизор был включен, по нему показывали документальный фильм о природе, и, несмотря на звук телевизора, я отчетливо услышал хлопок. Я хотел открыть дверь, но она сама распахнулась передо мной. На пороге стоял Флетчер, заслоняя собой дверной проем.
– Что случилось? – спросил я.
– Она пыталась дотянуться до моего пистолета.
Позади него на полу лежала женщина с пулевым отверстием в щеке, она захлебывалась собственной кровью. Я вошел в комнату, но она даже не посмотрела на меня, продолжая глядеть в одну точку на потолке. Через минуту она перестала двигаться. Всю обратную дорогу до лагеря я прокручивал в голове последовательность событий: все началось с убийства Переса и закончилось убийством жены Бадави. В этой истории, как подсказывал мне инстинкт, был какой-то неправильный поворот, в какой-то момент мы ошиблись. Я попытался поговорить об этом с Фиерро, как только мы остались одни в казарме.
– Да какая, к черту, разница? – сказал он.
– Тебя не волнует то, что, возможно, она была ни в чем не виновата?
– Точно не скажешь.
– Точно не скажешь, что она что-то сделала.
– Один из наших парней погиб, а ты хочешь, чтобы я из-за какой-то бабы переживал? Спи уже.
На следующее утро я сел за завтраком рядом с Флетчером и заговорил с ним о том, что произошло ночью, но он в ответ только пожал плечами и сказал, что женщина буквально слетела с катушек, когда он заявил, что обязательно отыщет Бадави, сколько бы времени это ни заняло. После этого она попыталась выхватить у него оружие.
– И вы не сумели остановить ее? – спросил я. – Такую миниатюрную женщину?
– Я и остановил ее, – нахмурил брови сержант. – Что с тобой, Горецки? Подумай о том, в чем ты только что меня обвинил. Подумай хорошенько, тогда, может, увидишь все в другом свете.
Я бы никогда не сомневался в сержанте Флетчере, если бы остался там, где мне было приказано остаться, – в гостиной с Фиерро. Я бы ничего не увидел и не услышал. Но из любопытства я прошел четыре шага по коридору, и эти четыре шага заставили меня усомниться во всем. Флетчер не пытался выиграть войну, об этом следовало беспокоиться начальству. Он заботился только о защите своих парней. И он был готов мстить за них. Мои вопросы его явно разозлили – настолько, что он дал мне три дня наряда чистить сортиры. Целых три дня. Помню, как вытащил первую бадью, облил ее горючим, прежде чем поджечь, согнулся пополам, и меня стошнило.
– Как ее звали? – спросила Нора. – Женщину, которую убил Флетчер?
– Я не знаю. Он подал рапорт, но я его не видел.
В какой-то момент, пока я рассказывал ей все это, она повернулась ко мне. Каким-то образом получилось, что я совершенно не притворялся и не врал. Как будто она нашла нужный ключ, чтобы открыть старый, заржавевший сейф, и все его содержимое высыпалось наружу. Но я не мог понять, не зашел ли я слишком далеко, не рассказал ли слишком многое. Некоторое время мы молчали. Потом она закрыла глаза, и мы лежали, обнявшись, до самого утра, пока она не встала, чтобы идти на работу.