В дороге читал посмертные произведения Толстого. Фальшивый купон. Грандиозная концепция. Весь русский мир разворачивается из одного мелкого жульничества. Мог бы стать аналогом Карамазовых. Но, вероятно, замысел был слишком грандиозен, чтобы его можно было осуществить. Крошечная школьная проделка, подобно отравленной закваске, проникает в этот мир – от нищего до царя – с поразительной фантазией и силой. Примечательно, что все три великие попытки изобразить эту русскую вселенную – Мертвые души Гоголя, Карамазовы Достоевского и Фальшивый купон Толстого – остались незавершенными. В немецкой литературе, кроме, пожалуй, Вильгельма Мейстера, нет даже и попытки. Во Франции – Бальзак, который, возможно, вдохновил всех трех великих русских на их замыслы. У Толстого в Купоне мир задуман как этическое целое.
Толстого Кесслер читает в поезде на пути из Кёльна в Гаагу, оттуда он отправится в Париж на очередную конференцию по послевоенному урегулированию. Она завершится досрочно, договоренности не будут достигнуты. Результатом станет французская оккупация Рейнской области. Искренняя захваченность величием замысла, которое Кесслер усматривает не в художественных деталях, а в самой презумпции текста («мир задуман как этическое целое»), побуждает распознать в этой оценке внутреннюю потребность самого читателя – тоску по утраченной и более не восстановимой целостности умопостигаемого универсума. Может показаться странным, что Кесслер, назвав Гёте и Бальзака, не упоминает немецкий текст, в котором универсум выстраивается и погибает из-за кражи – Кольцо Нибелунга Вагнера, – едва ли потому, что романные свойства этого текста еще не исследованы (это сделает Томас Манн в знаменитой статье). Он, скорее в духе ницшеанской традиции, на сознательном уровне отвергает вагнеровские влияния, хотя подспудно они сохраняют силу. Настоящее, осязаемое сокровище Рейна – не мифическое. Это «потерянный Эльзас» – промышленный регион, где (на аннексированной в 1871 году территории) были сосредоточены добывающие и обрабатывающие предприятия немецкой горнорудной отрасли, средоточие экономической мощи Германии, ее промышленное сердце.
Кесслер и сам был способен увидеть мир как единое целое во множественности взаимосвязей. Но этот мир раздираем противоречиями. В эльберфельдской речи (1921) ему видится земной шар как будто из космоса: «Ранее разделенные и более или менее предоставленные самим себе народные хозяйства в новое время всё больше попадают в зависимость друг от друга. <…> Уже в XIX веке они сплетаются в густую, охватывающую земной шар единую сеть. Но под этой сетью на поверхности земли остаются политические границы. Представьте, дамы и господа, земной шар, на котором разные государства, нарисованные яркими красками, просвечивают сквозь одноцветную сеть мирового хозяйства; на котором эти цветовые различия даже усиливаются: раньше они походили на приглушенные цвета прекрасного сада, цветочной клумбы, тонкого старого ковра; но, разжигаемые искусственным национализмом, они теперь, как анилиновые краски, становятся всё более ядовитыми, светятся всё более неестественным блеском! И так как каждый народ, каждое государство для своей жизни всё сильнее нуждается во всей охватывающей землю экономической сети, всё меньше может рисковать быть отрезанным от какой-либо ее части, из всех этих красочных ограждений на земле протягиваются вверх руки, чтобы, в зависимости от своей силы, урвать как можно больший кусок мирового хозяйства. Так выглядит с Марса земной шар XIX и XX века!» Эстетически-прекрасный объект на глазах трансформируется в устрашающий образ всеобщего разлада. Эстетическое, как и этическое, ускользает.
У эльберфельдской речи есть адресат: в ней дважды упоминается Аристид Бриан, тогдашний премьер-министр Франции, за несколько дней до выступления Кесслера, в начале марта, выставивший Германии ультиматум с угрозой оккупации Рурской области. Но этот адресат – риторический. Кесслер держит речь перед рабочими – представителями профсоюза Эльберфельда (нынешнего Вупперталя), и очевидно, что Бриан его не слышит. А те рабочие, которые находятся в аудитории, могут лишь оказать эмоциональную поддержку (бурные аплодисменты, возгласы, реакции одобрения, отраженные в печатном тексте). Решение поставленных Кесслером в его выступлении вопросов – не в их компетенции. Эта речь – безнадежная коммуникация, без реального адресата и без ответа.
Премьер-министр Франции не слышит, разумеется, не только потому, что его не было среди публики Эльберфельда. Отсутствие диалога между победителями и побежденными было принципиальным. Франция – не только Бриан, но и его предшественники на посту – не собиралась выслушивать доводы Германии и предоставлять ей трибуну.
Через полтора года, в ноябре 1922-го, Кесслер обсуждает те же проблемы послевоенного урегулирования уже в другом кругу. В Берлин приезжает Луи Барту, председатель репарационной комиссии и доверенное лицо нового главы кабинета, Раймона Пуанкаре. От заключения, которое он предоставит, зависит судьба Германии. Кесслер сразу находит с ним общий язык, «благодаря Рембо, это стало мостом между ними» (4 ноября 1922): Барту – коллекционер, а у Кесслера есть рукопись Рембо с пометами Верлена. Для обсуждения германского контрпредложения собирается маленькая «камарилья» (как Кесслер ее называет) из политической, дипломатической, экономической и финансовой элиты: Густав Штреземан, Ялмар Шахт, близкий Джону Кейнсу банкир и студенческий товарищ Кесслера Карл Мельхиор, будущий министр финансов в правительстве Штреземана Рудольф Гильфердинг и немногие другие. Кесслер приходит к парадоксальному выводу: для того чтобы Германия смогла восстановить порушенное войной хозяйство Франции, в первую очередь нужно помочь ей самой.
«Самая большая опасность сегодня в том, что ценность, которую для Европы представляет германская промышленность, исчезнет из-за полного краха Германии. Тогда Франция никогда не увидит ни пфеннига репараций и Европа вообще рухнет. Это любой ценой необходимо предотвратить. И поэтому, как бы парадоксально это ни звучало, сейчас первые выплаты из большой международной помощи должны идти не Франции, а Германии. Понадобится мужество и большая просветительская работа во Франции, чтобы сделать это понятным французскому народу; но эту мужественную работу нужно проделать; и она небезнадежна» (9 ноября 1922).
В 1922 году эта идея преждевременна: «Наивно полагать, будто Барту может вернуться в Париж и привезти в качестве единственного успеха своей поездки предложение накачать Германию деньгами! Такое представление прямо-таки гротескно» (6 ноября 1922). Признавая ошибку немецкой стороны в неспособности предоставить Барту конкретное предложение, Кесслер тем не менее усматривает в оккупации Рурской области психологическую подоплеку: это «карательная экспедиция» и потворство французскому общественному мнению (8 января 1923). После Версаля политика оказывается «продолжением войны другими средствами»[61], и на прирейнских землях конфискованные немекие предприятия встраиваются во французские экономические структуры.
Традиционная дипломатия, скомпрометировавшая себя за время войны, не работает: политика переплетается с экономикой, общественное мнение становится полноправным фактором принятия решений, и все эти страты имеют собственную динамику. Если взаимопонимание с французскими промышленниками – бенефициарами Версаля – уже, кажется, почти достигнуто к декабрю 1921 года, поскольку сам «милостивый Бог так устроил, что вновь ставшие французскими залежи железной руды и немецкие угольные поля лежат так близко друг к другу, что вместе могут образовать „величайшую промышленную мощь в мире“» (запись разговора с председателем французского Металлургического комитета[62] Робером Пино, 23 декабря 1921), то общественное мнение к этому пока не готово («Германия не ведет себя как честный человек», – там же, 23 декабря 1921 года, резюмирует коллега Пино Жан Кольра). Но решение – не в упрощении, а в привлечении новых игроков. Признавая в разговоре с Полем Пенлеве, что прямые переговоры бывших противников невозможны, Кесслер соглашается с собеседником: для создания ситуации, в которой они смогли бы осуществиться, нужна интернационализация вопроса (16 января 1923). Он отправляется в Англию, где ведет сложную игру с оппозиционными лейбористами, а затем в Америку, где добивается приема у президента. Для решения задачи требуется включить в игру новых участников – Великобританию и Америку, которые своим воздействием могли бы изменить позицию Франции. Земной шар, как в образе из его эльберфельдской речи, действительно опутан сетью связей, и Кесслеру приходится едва ли не совершить кругосветное путешествие для продвижения своих идей. Фундамент Локарно закладывается задолго до подписания его статей.
Жан Кокто предлагает для этой ситуации тотальной утраты равновесия метафору «движущихся тротуаров, идущих с разной скоростью» (23 декабря 1921). Представленные на Всемирной выставке в Париже (1900) как чудо прогресса, эти тротуары (траволаторы) представляли собой образцовый символ belle époque – легкости, плавного движения, технической слаженности. Кокто, однако, увидел в них метафору иного порядка: когда дорожки движутся с разной скоростью, ехать можно только на одной из них. Попытка держаться одновременно на двух неизбежно ведет к потере точки опоры. В послевоенном урегулировании, где интересы сторон меняются с разной скоростью, а политические структуры уже не совпадают с экономическими, каждый участник оказывается на своей движущейся ленте. Дневник описывает мир, утративший точку опоры, где этическое целое – как у Толстого в Фальшивом купоне – недостижимо, а гармония окончательно сменилась головокружением.