К книге
Танец на вулкане. Из дневников 1911–1933 годовПредисловие Над бездной: дневник и время Гарри Кесслера. Детский ад
18%
Предисловие Над бездной: дневник и время Гарри Кесслера. Детский ад
5

На автомобиле снова в Бриссаго. Монте-Верита. Немецкие дети. Неимоверная радость при виде «шоколадного дядюшки». Уродство и убожество еще поразительнее, чем в первый раз.

Дневниковая запись начинается идиллически: автомобильная прогулка, известный курорт, дети и их радость. Но идиллия разрушается внезапно и резко. «Дети» и «уродство» – эти слова стоят слишком близко, их сочетание рождает диссонанс.

Монте-Верита – место к тому времени уже знаменитое. Художественная колония, расположенная на холме над Асконой, была основана в 1900 году Генри Эденом и Идой Хофман как центр альтернативного движения, который привлекал теософов, анархистов, вегетарианцев и сторонников возвращения к природе. В разные годы здесь бывали Рудольф Штейнер, Герман Гессе, Эрих Мюзам, Марианна Верёфкин – цвет европейской интеллектуальной богемы и многие другие, даже Ленин и Троцкий[38]. В 1926 году санаторий приобретет банкир Эдуард фон дер Хейдт – тот самый, кому Кесслер позже, в 1929-м, продаст свою берлинскую квартиру и кто в годы нацизма будет финансировать деятельность германской военной разведки[39]. Но сейчас в этом сказочном месте расположен временный детский санаторий. Кесслер записывает в дневнике 9 марта: «[Отправился] в Бриссаго на машине с Вильмой и Жаком и на Монте-Верита осмотрел немецкий детский приют. 52 бедных немецких ребенка, которых здесь выхаживают как жертв войны. Жертвы блокады, в сущности, более ужасные, чем мертвые на полях сражений».

«Мертвые на полях сражений» – не фигура речи. Кесслер, боевой офицер, их видел – на Восточном фронте, в Карпатах и в Польше: почерневшие, сведенные судорогой смерти, покрытые грязью, застрявшие в ветвях деревьев или присыпанные землей тела. Страницы дневника запечатлевают застывший ужас (запись от 4 июня 1915 года, лес под Тужа-Малой), и кажется, что ничто не может его превзойти. Но на следующий день, пытаясь укрыться от проливного дождя, Кесслер случайно заходит в походную перевязочную, где видит раненых, и их живая боль, которую он воспринимает без слов (они не стонут, достаточно взгляда), оказывается еще страшнее: «Эти раненые потрясли меня сильнее, чем вчерашние мертвецы. У меня перехватило горло; я был вынужден выйти» (5 июня 1915). Он не может оставаться созерцателем чужой боли. Если увиденное посреди идиллического швейцарского пейзажа «ужаснее» мертвых на фронте, то к этой оценке следует отнестись серьезно. Детский санаторий на Монте-Верита – не дом отдыха, а скорее временный приют для детей, чьи тела стали живым свидетельством рукотворного голода, ужасного эффекта союзнической блокады[40].

«Шоколадный дядюшка» – не какой-то посторонний благотворитель, а сам Кесслер. Вместе с сестрой Вильмой он ежемесячно перечисляет на содержание детского санатория 1500 марок[41]. Радость детей при его появлении – искренняя и «неимоверная». Но сама эта радость делает его наблюдение еще более невыносимым: «уродство и убожество» детей, их физическая деградация, вызванная длительным истощением, становятся еще заметнее на фоне той мимолетной радости, которую он приносит им, еще не осознающим всей тяжести своей ситуации. Контраст между его ролью дарителя с конфетами и реальностью детских тел, изуродованных голодом, становится почти нестерпимым.

Транспортировка особенно пострадавших детей в нейтральную Швейцарию началась еще в годы войны, но помочь удавалось немногим: за 1917–1918 годы, по архивным данным, реабилитацию прошли всего пять тысяч детей, да и она была успешной далеко не всегда. Союзническая блокада началась в первые месяцы войны и становилась всё более суровой по мере ожесточения боевых действий. Очень скоро она привела к рационированию продовольствия и введению карточной системы. Может показаться удивительным, сколь мало упоминаний об этом мы встречаем на страницах дневника Кесслера[42]. Впрочем, сам он ее вряд ли ощущал. Тяжесть нехватки продовольствия неравномерно распределялась по социальным стратам и больше ударила по малообеспеченным слоям общества, к которым Кесслер не принадлежал. Военное рационирование скорее обостряет ощущения: «После спектакля мы ужинали с Рейнхардтом и Хеймсом у Хиллера. Здесь не замечаешь войны. Мы ели икру, молодые кукурузные початки, спинку кабаненка с трюфелями; только хлеба маловато, то есть его дают только по карточкам и только определенную, хотя и достаточную недельную норму; это небольшой капитал, которым нужно умело распоряжаться; видишь, как этот капитал с каждым оторванным талоном, подобно „шагреневой коже“ Бальзака, постепенно съеживается, и это побуждает к экономии» (28 февраля 1915). Вопрос «о судьбе двадцати миллионов свиней» остается абстракцией[43], а меню новогоднего обеда 1917 года (следующего после тяжелейшей «брюквенной зимы») вообще мало отличается от довоенного[44]. На дне рождения Гинденбурга в ставке совсем по-домашнему подают оленину и два именинных торта[45], а самому Кесслеру даже на передовую зарубежные друзья находят возможность переслать засахаренные фрукты и черепаховый суп[46].

Но и официальная политика Германии в военные годы преуменьшала или замалчивала эффекты блокады – это сыграло бы на руку врагу. То, что можно назвать основной линией немецкой внутренней пропаганды, хорошо показывает новогодняя открытка 1915 года. На ней – улыбающаяся антропоморфная картофелина в портупее и с винтовкой, с девизом большими буквами «Продержаться» и стихотворной подписью: «Как ни грозят враги, как ни стращают голодом, мы мобилизуем последнюю картошку, мы немцы – мы всё выдержим»[47]. Вовне, на международной арене, и вовсе проецировалась версия о неэффективности блокады и полной продовольственной самодостаточности. В годы дипломатической работы атташе по культуре в Берне сам Кесслер приложил руку к распространению такой линии: в подведомственных ему швейцарских кинотеатрах, оплаченных немецкими деньгами, крутили фильм недавно созданной берлинской киностудии UFA Девушка с Марса, по сюжету которого хорошенькая дочка марсианского ученого, перехватившего сводки телеграфных агентств Гаваса и Рейтера о катастрофическом положении дел в Германии, прилетает на Землю и на своем опыте убеждается в лживости этих известий[48]. Признать масштаб катастрофы означало бы дать противнику дополнительный пропагандистский козырь.

Однако скрывать истинное положение дел становилось всё труднее. В 1918–1919 годах среди лидеров союзников царило полное единодушие в отношении эффективности продовольственной блокады. Маршал Фош считал, что победа на 50 % обязана блокаде, Ллойд Джордж разделял его мнение, а американский генерал Таскер Блисс считал, что доля блокады в победе еще выше. В феврале 1919 года подкомитет Верховного совета по блокаде, собравшийся в Версале, признал, что она «проводилась настолько эффективно и всесторонне», что не оставляла желать лучшего. Гуманитарный аспект в этих оценках не учитывался. Прямое военное преимущество, которое обеспечивала блокада, для лидеров Антанты вполне оправдывало страдания гражданского населения. Германия и сама использовала продовольствие как оружие, реквизируя продукты на оккупированных территориях Бельгии и Северной Франции. Лорд Роберт Сесил, британский министр блокады, в марте 1918 года приводил цифры, относящиеся к угнанному в Германию бельгийскому и северофранцузскому скоту: счет шел на миллионы[49]. К осени 1918 года союзники верили в блокаду сильнее, чем в собственные штыки; они видели в ее продолжении главный рычаг давления, чтобы принудить Германию к соблюдению перемирия и подписанию мирного договора.

Поэтому после завершения войны блокаду никто не собирался снимать. Когда 11 ноября 1918 года Маттиас Эрцбергер подписывал перемирие в Компьене на не подлежавших обсуждению условиях союзников, требование о снятии блокады было включено в официальный протест немецкой делегации: «Немецкий народ тяжело пострадал от блокады, этой политики голода со стороны Англии. Грипп, который недавно свирепствовал с особой силой, унес множество молодых людей обоего пола в Германии из-за недостаточного питания. Теперь война во время самого перемирия должна продолжаться против наших женщин и детей»[50]. Протест был оставлен без внимания, блокада продолжилась, маршал Фош согласился лишь добавить в Статью XXVI соглашения о перемирии несколько ни к чему не обязывающих слов о том, что «союзники и США рассмотрят предоставление продовольствия Германии во время перемирия, насколько сочтут необходимым»[51].

В реальности после установки перемирия блокада стала еще строже, чем во время войны. Союзники получили возможность контролировать не только морские пути, но и благодаря разоружению Германии и конфискации ее военного и торгового флота почти все каналы, по которым поступало продовольствие. Германским рыбакам было запрещено выходить в море – даже в прибрежные воды. Только 24 марта 1919 года немцам разрешили ловить рыбу в ограниченном районе Северного моря, а доступ к богатым рыболовным угодьям Скагеррака был открыт лишь 28 апреля 1919 года, и то при условии прохождения через «нейтральный проход», свободный от мин. Блокада использовалась как инструмент давления на Германию, чтобы заставить ее принять условия Версальского договора, и была полностью снята лишь 12 июля 1919 года – через две недели после его подписания. Она унесла 763 тысячи жизней – большей частью гражданских людей, самых уязвимых, стариков, женщин и детей. Эту цифру Кесслер приводит в цикле лекций Германия и Европа, прочитанных в авторитетном американском Институте политики Уильямс-колледжа в Уильямстауне летом 1923 года. Говоря о немецкой военной и поствоенной катастрофе, он использует язык не эмоций, а статистики и документально подтвержденных фактов, поскольку не стремится к манипулятивному убеждению, а хочет, чтобы его поняли.

Шок, который испытывает Кесслер при виде немецких детей в Швейцарии, пробуждает его внимание к этой проблеме. Вернувшись в Берлин, он отправляется в рабочие кварталы – на север и восток города, в Веддинг, в район Гезундбруннен, к Гёрлицкому и Силезскому вокзалам. Там, в «естественной среде обитания» этих детей, он видит то, что превосходит самые мрачные ожидания. Кесслер выступает в роли этнографа и социолога: он фиксирует, описывает, фотографирует. В условиях, когда официальные заявления о голоде отвергались как пропаганда или попытка избежать ответственности, Кесслер готов поставить на кон репутацию и свидетельствовать от своего имени. В статье Детский ад в Берлине (Die Kinderhölle in Berlin), опубликованной в специальном выпуске журнала Die Deutsche Nation в ноябре 1920 года, он предоставляет документальное свидетельство с фотографиями и подробными подписями, рассказывающими историю каждой семьи[52].

Условия, которые он описывает, чудовищны. Речь идет не о маргиналах и не об асоциальных элементах – это квалифицированные рабочие и мелкие служащие, основа немецкого среднего класса: «Фотография № 7 снята у мелкого слесаря-мастера, у которого есть собственная мастерская с учеником и который зарабатывает около 1000 марок в месяц; фотография № 8 – у помощницы почтмейстера, у которой жалованье и пенсия вместе составляют тоже около 1000 марок в месяц»[53]. При этом, по расчетам директора Статистического управления Берлин-Шёнеберга доктора Роберта Кучинского[54], прожиточный минимум для семьи из четырех человек в Большом Берлине составляет 19 000 марок в год и менее 10 % семей Большого Берлина располагают этим доходом. Тысяча марок в месяц – это 12 000 в год, то есть почти на 40 % ниже прожиточного минимума.

Кесслер описывает быт этих семей с почти клинической точностью: «В тесной духоте, в слишком малом количестве комнат – слишком много людей. То, что четверо или пятеро взрослых и детей живут в одной комнате, – почти правило. Равно как и то, что трое или больше людей спят в одной кровати. Мебель, обои, стены и потолки почти повсюду в состоянии крайнего запустения. Квартира на снимке № 6, где обои свисают со стен, а сырость уже образовала на стене налет плесени и грибка, – не исключение; напротив, это запустение и есть правило»[55]. Детали, которые он приводит, говорят о масштабе деградации: «Редко бывают полотенца и мыло. Чистоплотность в прежде таких щепетильно чистых берлинских рабочих семьях стала роскошью, за которую им приходится бороться с отчаянием»[56]. Белье, даже постельное, – повсюду редкость. «Дети слесаря-мастера Г. (снимок № 7), у которых нет белья, носков, обуви (маленький, сидящий в колыбели, был почти голым), – отнюдь не исключительный случай, а обычное берлинское явление»[57].

Публикация статьи приурочена к первому заседанию собранного Кесслером Комитета действий крупных банков и промышленных предприятий по оказанию экономической помощи, работавшего совместно с Красным Крестом. Последний брал на себя непосредственную благотворительность, в частности разовую помощь детям, а комитет сосредоточил усилия на экономической поддержке семей в целом. Уже в декабре стали поступать пожертвования, а затем была основана организация Wirtschaftshilfe («Экономическая помощь») под председательством Кесслера; в организацию входили в том числе Гуго Симон, Георг Бернхард, Феликс Дойч, Карл Фюрстенберг и Ялмар Шахт. В феврале 1921 года Die Deutsche Nation публикует список из 88 жертвователей, перечисливших в общей сложности 350 928 марок (в частности, Берлинское торговое общество перечислило 250 000 марок, а издательство Insel-Verlag – 1000).

В мае 1923 года Кесслер обсуждает проблему детской нищеты с Паулем Литвиным, близким Густаву Штреземану промышленником и финансистом. Литвин излагает ему идею «шефства» богатых людей над бедными семьями по образцу «древнеримской клиентелы». Он готов финансировать бюро, которое будет подбирать богатых покровителей для нуждающихся семей, и утверждает, что в короткое время возникнет 10 000 или даже 70 000 таких патронажей. Кесслер скептически замечает: «Я оставил его при этой вере, так как он во всяком случае своими деньгами и влиянием, преследуя такую идею, может многим помочь» (21 мая 1923). Но Кесслер понимает, что частная благотворительность, будь то шоколадка в подарок или шефство, не справится с проблемой такого масштаба, поскольку она требует системного решения. Это решение он видит в экономическом восстановлении Германии, которое возможно лишь после пересмотра кабальных репарационных условий Версальского мира и реинтеграции Германии в европейскую экономику.

Этот принципиальный подход Кесслер формулирует в речи Возмещение ущерба и рабочий класс (Wiedergutmachung und Arbeiterschaft, 1921)[58]: восстановление разрушенных областей Северной Франции – «не только французский, но и немецкий, а также общечеловеческий интерес»[59], моральная обязанность. Но такой же общечеловеческий интерес представляет собой и восстановление Германии. Более того, эти задачи взаимосвязаны. Репарации не могут быть выплачены за счет Германии, ценой ее дальнейшего ослабления и унижения. Они будут выплачены только в том случае, если немецкая экономика будет восстановлена, а это, в свою очередь, неотделимо от восстановления европейской и мировой экономики в целом. Германия – не банк, нельзя ее ограбить и унести сокровище с собой; она фабрика, которая приносит выгоду, только если функционирует[60], – эта метафора, оставшаяся на страницах дневника, точно передает суть его аргументации.

Предыдущая главаГлава 5 из 28Следующая глава