К книге
Танец на вулкане. Из дневников 1911–1933 годовГарри Кесслер Танец на вулкане. Из дневников 1911–1933 годов. 1920–1925 К мирной Европе. 1925 На шоколадной фабрике
64%
Гарри Кесслер Танец на вулкане. Из дневников 1911–1933 годов. 1920–1925 К мирной Европе. 1925 На шоколадной фабрике
18

Париж. 1 января 1925. Четверг

Спокойный вечер у Вильмы. Опробовали новый радиоприемник, с переменным успехом.

Париж. 2 января 1925. Пятница

Саша Гитри в крайне пустяшной пьесе Новая звезда (Une Étoile nouvelle).

Париж. 3 января 1925. Суббота

Обедал у Вильмы: чета Сотро и Жорж Дювернуа (он теперь генеральный секретарь департамента Сены) с женой. После обеда он сказал мне, что прекрасно понимает: такой великий народ, как немецкий, не может оставаться разоруженным постоянно. Перевооружение Германии не пугало бы Францию, если бы французы могли быть уверены, что республика и демократия в Германии окончательно победили. Но до тех пор пока сохраняется опасность, что монархисты и националисты снова могут захватить там власть, Франция будет всеми средствами противиться перевооружению Германии. Не столько само обнаружение оружия тревожит Францию, сколько тот факт, что немецкое правительство не приняло никаких санкций против тех, кто ответственен за его сокрытие. Если бы правительство хотя бы продемонстрировало намерение их наказать, это бесконечно успокоило бы общественное мнение во Франции. – Потом мы говорили об Анатоле Франсе, чей секретарь Бруссон только что опубликовал скандально нескромную и злобную книгу о нем, которая вызвала много шума. Дювернуа рассказал: когда он навестил Франса в июне после его первой тяжелой болезни, которая чуть было не свела его в могилу, тот сказал ему: «Теперь я побывал там (то есть в царстве мертвых) и знаю, что это такое: так вот, друг мой, там ничего нет!» (maintenant j’ai été là-bas et je sais ce que c’est: eh bien, mon ami, il n’y a rien!) Мадам Сотро потом рассказала ряд анекдотов о Франсе и его многолетней подруге, мадам де Kайаве (франкфуртской еврейке). Kак дочь Бьёрнсона мадам Сотро, когда ей едва исполнилось 20 лет, была приглашена на большой обед к мадам де Kайаве вместе с Франсом. На столе стояли розы на 1000 франков; через них Франс спросил ее: «Не правда ли, вы социалистка, мадам?» (n’est ce pas, vous êtes Socialiste Madame?) – на что она, по ее словам, ответила, сделав движение рукой в сторону роз: «Да, совсем как вы, месье» (oui, tout comme vous Monsieur). Несмотря на расточительность, дом Kайаве был неописуемо беспорядочным и неопрятным. Стулья, на которых сидели гости за столом, так линяли, что у всех дам на светлых вечерних платьях остались большие красные пятна. После обеда мадам де Kайаве совсем громко при всех гостях сказала Франсу: «Всем известно, что вы влюблены в мадам Бьёрнсон: идите садитесь рядом с ней» (tout le monde sait que vous êtes amoureux de Mme Björnson: allez vous asseoir à côté d’elle). После этого Франс отвел ее, молодую г-жу Бьёрнсон, в соседний салон и начал рассказывать невероятно непристойные истории, которые она как дочь Бьёрнсона стойко выслушала, холодно глядя на него своими большими голубыми глазами. Франс был невзрачным, поразительно неряшливым стариком. Мадам де Kайаве как-то раз сказала совсем громко: «Я знаю, что он сегодня идет к любовнице, ведь он помыл ноги с утра». Kогда Бьёрнсон умирал в отеле Вagram в Париже, его навестил Франс. Бьёрнсон лежал в большой светлой белой комнате, старая, царственной наружности г-жа Бьёрнсон, которая всегда ходит вся в белом, сидела у его кровати, и три одетые в белое норвежские медсестры стояли рядом. Увидев этот свет и эту царственную чистоту, Франс был совершенно потрясен. Они с Бьёрнсоном обменялись лишь несколькими словами; но на выходе Франс сказал молодой г-же Бьёрнсон: «Теперь я знаю, что был несчастлив всю свою жизнь» (je sais maintenant que j’ai été malheureux toute ma vie). После смерти мадам де Kайаве Франс в конце концов женился на ее горничной. Я спросил Дювернуа: зачем? Он сказал: Франс больше не мог ходить в общество один; старая горничная всегда ходила с ним. «В итоге это создало немыслимое положение; никогда не знали, куда ее посадить за столом. Чтобы всё упростить, Франс на ней женился».

Очень забавно мадам Сотро рассказывает о торжественном приеме, который устроил прошлым летом в Париже, в доме матери, французский переводчик [453]Фрица фон Унру. Он пригласил нескольких известных дам, таких как мадам Сотро, мадам Дюбост, мадам Поль Kлемансо и т. д., чтобы послушать Фрица фон Унру. Kогда мадам Сотро прибыла, ей объявили, что Унру как раз принимает журналистов в задней комнате; дамам придется подождать. Унру на мгновение высунул нос из задней комнаты и, окинув взглядом присутствующих женщин, не сказав ни слова, скрылся. Спустя некоторое время мадам Сотро решила отказаться от такого удовольствия и ушла. На лестнице она встретила спешащих дам, рассказала им о ситуации, и те развернулись. Горький осадок от этого предпочтения журналистов женщинам (очень в духе Унру) остался в парижском дамском обществе.

Париж. 4 января [19]25. Воскресенье

Завтракал у Вильмы. Днем в пять уехал с вокзала д’Орсе, чтобы навестить Майоля в Баньюле.

Баньюль. 5 января [19]25. Понедельник

Рано утром прибыл в Пор-Вандр, откуда на автомобиле [отправился] дальше в Баньюль. В Пор-Вандре у гавани – памятник Майоля павшим в мировую войну. Я узнал его издалека по расположению на высокой стене площади между городом и гаванью, как силуэт на фоне моря и гор. Фигура – всего лишь вариант памятника Сезанну. Безвкусная типографская надпись на постаменте мешает. Мое первое общее впечатление: академично и холодно; фигура могла бы быть и работы хорошего ученика Майоля. Я был разочарован. При более долгом рассмотрении я заметил кое-что от больших качеств Майоля: благородный ритм и текучесть линий, которые так глубоко продуманы. Но всё же это не лучшая работа Майоля. – В теплом солнечном свете дошел до маяка у моря, которое поблескивало серо-голубым в южном зимнем свете. Несколько парусников с белыми парусами вдали. – На автомобиле [поехал] в Баньюль по хорошей дороге, которая серпантином поднимается и спускается вдоль побережья. В Баньюле остановился в отеле «Жинест».

В 2 часа [был] у Майоля, который сидел на террасе в саду и был очень удивлен, увидев меня, так как ждал меня с поездом. Я упомянул, что видел его памятник в Пор-Вандре; он сразу сказал, что недоволен им: «Это плохо смотрится, не видно „кусков“ [отличной работы], которые я туда вложил; ведь я вложил в него куски, например спину, которую не видно. Я думаю, может быть, развернуть его, чтобы по крайней мере спину было видно» (ça ne fait pas bien, on ne voit pas les „morceaux“ que j’y ai mis; car j’y ai mis des morceaux, le dos, par exemple, qu’on ne voit pas. Je pense peut-être à le retourner, pour qu’on voie au moins le dos). Потом мы поднялись в его верхнюю мастерскую и работали над «Вергилием»[454]; он внес несколько изменений. Также он пообещал сделать две новые деревянные доски, чтобы заполнить пробелы в Эклогах 3 и 7. K нам присоединился его сын Люсьен и начал доделывать одно из своих больших полотен с футболистами. Люсьен, которого я не видел с 1914 года, развивался совсем иначе, чем его отец, под влиянием войны (он был летчиком) и стал гораздо грубее, более городским, менее утонченным, менее культурным; в нем появилось нечто карьерное и вульгарное, может быть лишь внешне. Однако его картины свидетельствуют о выдающемся таланте. Под вечер гулял с Майолем посреди нежно-серого пейзажа, словно во все тона подмешано серебро. При старой романской церкви кладбище совсем античное; улица гробниц с погребальными часовнями и кипарисами, напоминающая помпейскую. Майоль показал мне в поле могилу, которую назвал самой красивой в округе, – низкий склеп, вокруг посажена небольшая рощица из оливковых деревьев и высоких кипарисов, посреди поля. Он сказал мне, что по мотивам этой могилы сделал гравюру на дереве для «Вергилия» (к Дафнису), так же как источник с нимфой-наядой к Эклоге 9 – по мотивам маленького источника, у которого мы как-то раз много лет назад были на пикнике. На обратном пути мы навестили его 94-летнюю мать. Старая дама еще совсем бойко ходила по дому; у нее маленькое, сморщенное, но свежее лицо с очень живыми глазами, обрамленное черным головным платком, который носят здесь все женщины. Она говорила живо, выказывая совершенно ясное сознание. Вечером ужинал у Майолей. Он жалуется на сильную усталость и на то, что слишком много работы. В нижней мастерской он заканчивает великолепную фигуру юной обнаженной женщины, нечто вроде Венеры или богини юности, которая будет одной из его самых совершенных работ. В помощниках у него молодой испанец; но он заметил, что необходимость постоянно создавать работу для этого помощника не дает ему самому покоя. За столом говорили о Маноло и художественной колонии в Сере, к которой принадлежали или принадлежат также Пикассо, Деода де Северак, Тогорес (которого Майоль назвал великим художником) и другие. Говорят, там творилось невесть что. Раньше Маноло вел в Париже жизнь, похожую на жизнь преступника; сам признается, что жил кражами и иными сомнительными делами. Но теперь стал буржуа. Мы договорились, что завтра втроем с Майолем и Люсьеном поедем навестить Маноло в Сере. Майоль еще рассказывает, что Маноло воспитывался дядей, который был «вором по профессии» (voleur de profession). «Это персонаж из Kеведо» (c’est un personnage de Quevedo)[455].

Баньюль. 6 января 1925. [Вторник]

Около десяти у Майоля, чтобы забрать его с собой в поездку в Сере. Мы спустились в мастерскую, где он что-то подправил шпателем на глиняных моделях. Небольшая фигура женщины на корточках. «Это вариант вашей в Берлине (то есть большая каменная фигура)[456]. Но эту я хочу сделать так, чтобы ее было видно только с одной стороны, тогда как у вашей четыре стороны. Эту я хочу сделать как барельеф. Но всегда одна нога мешает; всегда одна не вписывается. Я ищу; благодаря терпению я добьюсь!» («C’est une variante de la votre à Berlin. Mais celle-ci, je voudrais la faire pour être vue d’un seul côté, tandisque la vôtre, elle a quatre côtés. Celle ci, je voudrais la faire comme un bas relief. Mais il y a toujours une jambe qui gêne; il y en a toujours une qui ne rentre pas. Je cherche; avec de la patience, j’arriverai!») Разговор затем перешел на тему стройных и приземистых, коренастых женщин (jambes courtes, jambes longues). «Здесь, на вокзале, я видел девушку с поразительными ногами. Впрочем, здесь стоит только посмотреть – у всех девушек восхитительные ноги. Есть люди, которые, приезжая сюда, называют их слишком короткими; они хотят длинные ноги. Но они ничего не смыслят в скульптуре. В скульптуре всё дело не в том, чтобы любить короткие или длинные ноги, а в том, чтобы найти гармонию. Д’Аннунцио, приехав ко мне домой с вами (в Марли), – вы помните? – сказал, что моя скульптура очень хороша, но у моих женщин ноги слишком коротки; это доказывает, что он ничего не смыслит в скульптуре! Можно сделать ноги длинными или короткими; но они должны быть [органически] сочленены, нужно найти гармонию. Я женился на женщине небольшого роста, у меня всегда перед глазами были короткие ноги; вот почему я искал гармонию коротких ног. Если бы я женился на парижанке с длинными ногами, я, возможно, искал бы гармонию длинных ног. До женитьбы мне позировали южноамериканки, худые и длинные женщины, и я сделал живописное полотно, построенное на гармониях длинных женщин». – Я долго рассматривал великолепную обнаженную фигуру стройной молодой девушки (ноги еще отсутствуют, голова намечена в глине). Она действительно доказывает, что он и молодых стройных женщин может изображать мастерски. Руки из глины тоже пока лишь пробно приставлены, отведены назад; девушка должна волочить кусок ткани; это купальщица, входящая в воду. Он сказал, что, возможно, согнет руки вперед, к груди, потому что между торсом и руками теперь получаются слишком большие промежутки. «Это фигура, которую я создал не из идеи, я использовал для нее торс, который лепил с одной девушки» (c’est une figure que je n’ai pas faite d’après une idée, mais pour laquelle je me suis servi d’un torse que j’avais fait d’après une jeune fille). Kак бы то ни было, это одна из его прекраснейших фигур. Я договорился с ним об экземпляре для себя из светло-розовой глины. – Мы поехали сначала в Эльн и оттуда со станции пошли в город, чтобы посмотреть его памятник павшим на площади у собора. Он просто одел свою Помону и дал ей в руки ленту с надписью. Он очень доволен фигурой; мне же она видится грузной и невыразительной, а на фоне окружения, перед апсидой мощного романского собора, с видом на море, равнину и горы, – просто крошечной. Из Эльна мы поехали дальше в Сере, чтобы навестить Маноло. Позавтракали с Люсьеном в отеле и затем пошли к Маноло, который живет в маленьком крестьянском домике на дороге, ведущей в город; предварительно мы осмотрели [еще один] памятник павшим работы Майоля. Этот памятник действительно грандиозен и трогателен. Простая женщина из народа, сидящая в скорби, подперев рукой голову. Сама фигура мощна и выразительна; материал, светло-серый камень, подходит к окружению; и установка на просторной тенистой площади под мощными платанами, перед рядом простых старых серых домов, на фоне вздымающегося громадного горного хребта безупречна. Из трех военных памятников Майоля это единственный, который удался. Тот, что в Пор-Вандре, сам М[айоль] сегодня снова назвал неудачным (raté), а тот, что в Эльне, я считаю мелким и некрасивым. Но здесь, в Сере, ему удалось создать один из немногих вполне удовлетворительных современных памятников. Правда, окружение очень способствует этому.

Маноло – невысокий, круглолицый, гладко выбритый испанец лет пятидесяти, похожий на тореро на пенсии. Никто не догадался бы о его прежней преступной жизни. Его жена, гораздо моложе, бывшая парижская кокотка, отличается худощавой, характерной некрасивостью и производит впечатление сильной личности с мужским характером. Он говорит на смеси французского и каталанского, которую трудно понять. У него под рукой были только фотографии его скульптур, так как сами они находятся у Kанвейлера в Париже. Мне бросились в глаза два рельефа, с тореадорами и с коровами в хлеву; оба с отзвуками позднеримских рельефов, но очень личные. У него замечательная сила выражения (il a le coup de poing), как я сказал потом Майолю, необыкновенный талант сводить к простой формуле и убедительно передавать суть того, что он видит и хочет изобразить; правда, иногда не без произвола, и это он сам упомянул и пытается исправить. Я предложил ему проиллюстрировать для моего издательства Дон Kихота гравюрами на дереве; он с радостью согласился.

Майоль рядом с Маноло. Я наблюдаю за двумя головами: длинное, утонченное, нежное, немного усталое лицо Майоля с седой острой бородкой и светлыми голубыми глазами, лицо как у греческого поэта-пастуха, и рядом круглый череп Маноло, круглое, твердое, но довольно заплывшее лицо Санчо Пансы, южного материалиста, который наслаждается жизнью, но боится дьявола. Майоль рассказывает, что Маноло при грозе прячется в погреб и смертельно боится смерти. Эти два типа – быть может, основные для средиземноморской культуры: Греции, Рима, Испании, Франции.

Майоль сопровождал меня до Эльна в поезде. Я оттуда [отправился] в Париж. Поужинал в Перпиньяне. Потом ехал экспрессом в спальном вагоне.

Париж. 7 января 1925. Среда

В 11 утра прибыл в Париж. Завтракал у Хёша в посольстве. Он сказал мне, что немецкое правительство не хочет связывать вопрос об освобождении Kёльна с переговорами о торговом соглашении. Потом он перешел к своей любимой теме: нынешнее французское правительство с Эррио (или, если бы тот выбыл из-за болезни, с Пенлеве) не может быть свергнуто какой-либо другой коалицией, стоящей правее, потому что ни одна мыслимая комбинация, стоящая правее, не получила бы большинства в палате. Поэтому националисты переключились на отравление общественного мнения и разжигание смехотворной паники. Немецкий ответ на кёльнскую ноту союзников Хёш охарактеризовал как примирительный. Он будет вручен сегодня.

Вечером ужинал у мадам Сотро (дочери Бьёрнсона) с Вильмой, мадам Поль Kлемансо и Пенлеве. Долгий разговор с Пенлеве после ужина о проблеме разоружения. Он рассматривает вопрос материального разоружения Германии как второстепенный (как и все французские политики), потому что Германия могла бы перевооружиться в кратчайший срок. Также денационализацию шупо[457] он назвал «детской мерой», коль она призвана предотвратить включение шупо в армию; в лучшем случае она может задержать это на 24 часа. Главное – это моральное разоружение. Но, к несчастью, выходило так, что пики воли к миру в одной стране всегда совпадали с самым низким уровнем воли к миру в другой: между ними нет соответствия, поэтому мы не двигаемся вперед. Браваду наших немецких националистов и народников (фёлькише) он не воспринимает всерьез; после 1870 года и во Франции восторженно приветствовали на народных собраниях реваншистские стихи Деруледа, без того чтобы народ или те, кто ими упивался, действительно хотели реванша. – Нынешнее французское правительство Пенлеве считает solide («прочным»). Самые рьяные националисты понимают, что не могут его свергнуть. П[анлеве]: государственного переворота бояться не стоит, солдаты в большинстве своем не пошли бы на это.

Мадам Сотро потом рассказывала довольно язвительные истории о других светских дамах; весьма забавно и живо. Я сказал потом, что она обращается с подругами как кухарки с молодыми огурцами – консервирует их в уксусе.

Париж. 8 января 1925. Четверг

У меня завтракал Анри Лиштанберже, который просил встречи. Он пришел с большим планом европейского строительства, который здесь пропагандирует некий берлинец, д-р Носсиг (вчера вечером мне уже звонил Ринтелен по поручению Хёша и просил принять Носсига; то, что тот скажет, меня «очень заинтересует»). Лиштанберже изложил следующее: Носсиг взялся сначала за вопрос примирения Польши с Германией и говорил с Тугутом в Варшаве, чтобы создать некое общество из ведущих польских и немецких политиков, которое неофициально обсуждало бы спорные немецко-польские вопросы (вроде коридора, Верхней Силезии и т. д.) и подготавливало бы их для официального решения. Затем Носсиг расширил свой план, включив Францию и Англию, и хочет теперь свести вместе около 30–40 ведущих политиков Германии, Франции, Англии и Польши в такую неофициальную ассоциацию, которая должна подготовить Европейский союз, нечто вроде «Соединенных Штатов Европы». В каждой стране должны быть привлечены ведущие политики всех партий (и особенно правые). В Германии он пока что заполучил для своего плана Шюкинга. В Париже состоялось заседание, на котором французская секция комитета конституировалась, правда при условии, что в Германии будет создана равноценная секция. Председателем всего (международного) комитета должен стать Пенлеве. Согласились уже, среди прочих, Франсуа Понсе (который действует, так сказать, как представитель Мильерана), Олар, Рене Kассен (ужасный шестой французский делегат в Женеве), Онора, адмирал Жорес, Анри де Жувенель, Жорж Лейг, посол в отставке Лоран, Луше, Франсуа-Марсаль, Мутте, Марк Саннье, Жорж Сель и т. д., в Англии (где дело в руках Гилберта Мюррея) лорд Сесил, Бальфур, Грей, адмирал Дрюри-Лоу, Освальд Мосли, Брэйлсфорд, Гуч, Лоус Дикинсон. Носсиг теперь пытается поставить на ноги немецкий комитет, и для этого ему нужна моя помощь. – Носсиг наполовину скульптор, наполовину адвокат.

Сразу после этого пришел Носсиг; у нас была назначена встреча на 2:45. Он изложил мне план, в котором теперь сильно проявлялась антибольшевистская тенденция; то есть идея объединения Западной Европы от Польши до Англии для защиты от большевизма. Однако подразумевался и отказ от «Пан-Европы» Kуденхове, потому что исключается Англия. Я сказал Носсигу, что антирусскую тенденцию не могу поддержать, потому что считаю ее неподъемной для немецкой политики. Напротив, я совершенно не понимаю, почему Западная Европа не могла бы организоваться и без немедленного присоединения России. В Берлине Носсиг, по его словам, уже заполучил Эркеленца, Лёбе, Штрёбеля, Kвесселя и других. Он предложил мне участвовать, я с указанной оговоркой принял предложение. Но сильно выраженная крупнокапиталистическая тенденция вызывает у меня некоторое недоверие и скепсис. Она проявилась еще сильнее во втором, параллельном плане, который преследует Носсиг: рядом с политическим комитетом организовать и международный экономический комитет, связанный с политическим только персональной унией (например, Луше в обоих). Я спросил Носсига, думал ли он здесь только о предпринимателях? А о представителях рабочих? Он признал, что до сих пор обращался только к предпринимателям; но в ответ на мои замечания выразил мнение, что, вероятно, можно будет включить и представителей рабочих, когда таковые появятся в английской секции. – Он попросил у меня рекомендательные письма к немецким правым политикам: я дал ему письма к Хётчу и к Раумеру.

Париж. 10 января 1925. Суббота

Вечером в семь у Пенлеве в Пале-де-ла-Президанс. Возведенный для себя любовником герцогини де Бурбон[458] (тем, кто построил для нее Пале-Бурбон) дворец XVIII века был, как объяснил мне Пенлеве, снабжен переходом в Пале-Бурбон: этим переходом теперь пользуется председатель палаты, чтобы пройти в зал заседаний тем самым путем, которым упомянутый любовник некогда попадал в постель герцогини. Дворец большой, с прекрасными помещениями, но, за исключением нескольких красивых гобеленов, отделан посредственно, во вкусе буржуазной монархии и Второй империи. Перила лестницы опозорили бы собой доходный дом в предместье. Пенлеве показал мне, как в его кабинете уродливые книжные шкафы времен Второй империи врезаются в прекрасные старинные гобелены Людовика XV. Мы говорили о положении, в частности о Kёльне, о затянувшейся оккупации которого Пенлеве, казалось, сожалеет. Затем я завел речь о предприятии Носсига. Пенлеве сказал, что оно могло бы оказать большие услуги, если правильно выстроить и использовать комитет. Носсига ему рекомендовал Тугут, единственный здравомыслящий польский политик. Французский комитет базируется на широкой основе, он уже существует, и его окончательное конституирование зависит лишь от создания аналогично широкого немецкого комитета. Я упомянул, что он, Пенлеве, предполагается в качестве председателя, и спросил, как он намерен привести комитет в действие. Пенлеве сказал: он будет созывать его или, по крайней мере, делегатов тех или иных национальных комитетов на заседания в разных столицах – в Берлине, Лондоне или Париже – для обсуждения вопросов на пороге актуальности. Задачей таких встреч будет не окончательное решение вопросов, что под силу только самим правительствам, а непосредственное и достоверное ознакомление ведущих политиков различных заинтересованных стран с фактами и состоянием общественного мнения по ту сторону их границ, а также, по возможности, согласование приемлемого для всех решения: то есть неофициальная подготовка официальных переговоров. Я высказал ему два возражения, которые сообщил ранее Носсигу: я ни в коем случае не вступлю в «антирусский» комитет, и в его экономическом комитете мне не хватает представителей рабочих. Пенлеве сказал: антибольшевистская, антирусская тенденция действительно изначально присутствовала у Носсига; но его уже резко за это отчитали (fortement rabroué) на предварительных совещаниях по созданию французского комитета, и в этом отношении бояться больше нечего. Более того, уже сейчас следует «обеспечить место для русских в комитете; не немедленно, но позже» («de faire leur place aux Russes dans le comité; pas immédiatement, mais plus tard»). О представителях рабочих в экономическом комитете действительно до сих пор не думали; но моя идея правильна, и нужно последовать этому предложению. Пенлеве считал, что, несмотря на Kёльн, атмосфера сейчас совсем иная, чем год назад. Тогда такие люди, как правые члены французского комитета, ни за что не дали бы себя заполучить для подобного комитета по взаимопониманию. У меня вновь осталось сильное впечатление, что у Пенлеве добросердечные намерения, но не очень сильная воля и не очень ясные планы.

Париж. 13 января 1925. [Вторник]

Навестил по поводу Немецкой лиги прав человека мадам Менар-Дориан. На мой вопрос она признала, что хотела бы расширения Лиги также и в провинции, по аналогии с французской; ее часто во Франции упрекают за незначительное число членов немецкой Лиги; но она не закрылась для моих контраргументов, основанных главным образом на личности Лемана-Русбюльдта. Она посчитала Лемана «малоинтеллектуальным» (peu intelligent) и вынесла такое же суждение о Шванне. Что касается Шванна, я возразил.

Париж. 15 января 1925. Четверг

Сегодня сформировано новое немецкое правительство – лживое правое правительство, выступающее под маской «надпартийности». Лютер со своей головой, похожей на припудренный парик, возносится как второй Kуно над немецкой республикой. Снова «Ганнибал у ворот»[459], хотя ни тот ни другой не имеют с Ганнибалом ничего общего. Штреземан торжествует как интриган совершенно новой породы в Германии. В 5 часов визит к Хёшу. Я спросил, как новое немецкое националистическое правительство повлияет на немецко-французские отношения? Он ответил совершенно без околичностей, довольно мрачно и обеспокоенно: «Плохо». Почему говорят о «надпартийном» правительстве, если именно председатель фракции немецких националов Шиле становится в нем министром? На вопрос о деоккупации Kёльна он сказал: дело обстоит не так просто, как у нас представляют. Французы полны решимости не соглашаться на эвакуацию, пока, помимо выдвижения возражений со стороны межсоюзнической комиссии, не будет урегулирован вопрос о том, как в будущем будет обеспечиваться демилитаризация Рейнской области и разоружение Германии. Здесь играют роль «элементы стабилизации» в Рейнской области и регламент контроля над разоружением, установленный в Женеве. Этот регламент в его нынешней форме, по моему мнению, для нас также неприемлем. Хёш по этой причине смотрит на вопрос об эвакуации очень пессимистично; он, кажется, не питает надежд на то, что она скоро произойдет. – Затем я описал визит Носсига (которого он ко мне направил) и мою беседу с Пенлеве о плане Носсига, после того как Хёш подробно рассказал мне о своих с ним отношениях. Носсиг был направлен к нему МИДом с рекомендацией, но без особых ожиданий со стороны министерства от его планов. Kроме того, он ссылался на согласие верхушечных объединений немецкой промышленности с этими планами. Он делец-проходимец (раньше сионист), который вечно должен что-нибудь затевать. Сначала он хотел основать только экономический комитет. Из него затем постепенно возник политический комитет. Теперь, кажется, немецкие экономические объединения от него отказываются. Хёш был удивлен значением, которое Пенлеве придает этому делу, и сказал, что если во Франции отнесутся серьезно, то нам, естественно, тоже придется смотреть на это гораздо серьезнее; он готов в любое время принять Лиштанберже, которому я должен это сообщить; после визита Лиштанберже он тогда доложит еще раз в Берлин и также сообщит точку зрения Пенлеве. Правда, сейчас неподходящий момент для пропаганды такого плана в Германии (из-за Kёльна).

Потом – беседа с Фёрстером (он замещает Рита, так как тот лежит в клинике после аппендицита) о плане Носсига. Фёрстер опасался, что еврейское происхождение Носсига создаст ему трудности в Германии. – Насчет вступления Германии в Лигу Наций Хёш сказал, что в сентябре он был за, так как это могло ускорить эвакуацию Рура и Kёльна; теперь положение иное, потому что эвакуация стала зависеть от совсем других факторов. Я согласился с ним, что вопрос сегодня больше не актуален, поскольку союзники не впустят Германию, пока не будет урегулирован вопрос разоружения.

Лондон. 17 января 1925. Суббота

Из Парижа в Лондон. – В поезде Панаит Истрати.

Лондон. 18 января 1925. Воскресенье

Спокойное воскресенье в Лондоне. Панаит Истрати, Kира Kиралина и Дядя Ангел[460].

Kардифф. 19 января 1925. Понедельник

В полдень в Kардифф, где вечером в университетском колледже читал лекцию студентам о внутренней и внешней политике Германии. Присутствовало около 300 студентов. После этого отвечал на вопросы. Kак мне сказали, ранее планировалась оппозиция со стороны некоторых студентов. Но всё прошло в наилучшем настроении, и в конце студенты продемонстрировали мне свой «боевой клич», дикий вопль, как высшую форму приветствия. Немецкий консул, шотландец, некий мистер Мэтьюз, встретил меня на вокзале и после лекции привез к себе домой, где я ужинал с ним и его женой. Отель «Ройял» был внизу помпейский и мраморный, а наверху в спальнях – без отопления и запущенный, не ремонтировавшийся по крайней мере лет пятнадцать, липкие ковры, облупившаяся краска на дверях и панелях и т. д. Удивительно, как неудобны английские провинциальные отели! Kонсул говорит, что немецкое судоходство в Kардиффе вновь мощно расцветает. Французов здесь ненавидят, потому что они репарационным углем нанесли кардиффским угольным торговцам большие убытки. – В темноте [впечатляют] мощные массивы Kардиффского замка посреди города; это один из самых впечатляющих средневековых замков, что я когда-либо видел. Собственность и резиденция маркиза Бьюта.

Kардифф. Абергавенни

20 января 1925. Вторник

С утра пораньше осматривал собор в Лландафе: громадное строение, частично романское (нормандское), частично позднеготическое, живописно расположенное на зеленом склоне холма, покрытого могилами, между которыми стоят кипарисы. Эта живописная местность – лучшее здесь, так как сам собор сильно реставрирован. – Затем, в десять, осматривал замок в Kардиффе под руководством лакея Бьюта в зеленой ливрее и цилиндре. Это громадная квадратная постройка, изначально римская, укрепленный римский лагерь классического типа, на фундаментных стенах которого нормандцы, в свою очередь, возвели укрепления, не изменив ничего в первоначальном плане. Римские стены, 16 футов толщиной, из бетона, валунов, уложенных в раствор, сохранились как ядро внутри средневековых стен и под ними. Нынешний маркиз вот уже 20 лет ведет их расчистку внутри нормандской постройки. Это, должно быть, один из наиболее хорошо сохранившихся римских фортов. Проводник говорит, что, согласно датировке по найденным надписям, он якобы был возведен в 250 году от Р.Х. и в последующие десятилетия достраивался; то есть как раз в то время, когда Римская империя, разорванная гражданскими войнами, грозила распасться. Свидетельство того, как дворцовые перевороты и борьба первоначально слабо потрясали громадное здание империи и ее прочную бюрократическую организацию. Ведь вскоре после этого явился Диоклетиан. Вероятно, сильно преувеличивают значение борьбы между императорами и претендентами во второй половине III века, гротескнее всего – Ферреро[461]. В полдень в Абергавенни, чтобы навестить Гилла и обсудить с ним заказы для [издания Эклог] Вергилия. Мне был указан адрес Kапелифин (произносится Чапел-и-Фин, то есть capella ad finem) близ Лланвихангела. В Абергавенни никто не знал этого места. Поэтому я взял автомобиль и поехал сначала в Лланвихангел в предположении, что место жительства Гилла должно быть совсем рядом, так как он ответил на мою телеграмму оттуда. Мой водитель тоже никогда не слышал о Kапелифин. В Лланвихангеле нам сказали, что это еще в 12 милях отсюда, совсем высоко в Блэк-Маунтинс. Водитель был недоволен: дороги такие плохие и узкие, он, мол, не может гарантировать, что мы доедем. Он сам никогда не бывал дальше монастыря Антони[462] у подножия гор. Мы поднимались по красивой, но безлюдной долине между лугами и изгородями по узкой проселочной дороге, которая и вправду, казалось, вела в глушь. Я невольно вспомнил свою поездку в прошлом году вверх по долине Рио-Гранде. За развалинами средневекового монастыря Антони дорога становилась всё уже, водитель – всё отчаяннее. Наконец мы остановились на склоне, и местный житель сказал нам, что Гилл – наверху в другом монастыре, который основал отец Игнатий[463]. Поднявшись между изгородями и лугами и, наконец, пройдя вверх по крутой тропе пешком, я вышел к полуразрушенному монастырскому зданию; пройдя вдоль монастырского коридора, находившегося на ремонте, и через переднюю, я услышал голоса, двинулся дальше и вдруг очутился в комнате среднего размера, где несколько женщин и девушек и два очень благообразных монаха сидели у большого открытого огня. Одна из женщин, в которой я признал миссис Гилл, подошла ко мне и спросила, не встретил ли я ее мужа на проселочной дороге; он несколько часов назад пошел мне навстречу. Мы, очевидно, разминулись. Затем она представила мне двух монахов, один из которых был приором расположенного в море островного монастыря; красивый, серьезный, дружелюбного вида мужчина средних лет. Он должен вернуться еще сегодня на остров, так как завтра там какое-то празднество. Я тем временем отправил свой автомобиль на поиски Гилла; тот явился примерно через час. Толстовского вида, в блузе и плаще, которые выглядели наполовину по-крестьянски, наполовину по-монашески. Он привел с собой зятя, молодого скульптора и рисовальщика. Встреча после военных лет была не драматичной, но всё же не без внутреннего волнения с обеих сторон. Гилл сказал, что для него и его друзей, как, видимо, и для меня, искусство теперь отошло на второй план; главная цель – обновление жизни. До войны мыслили слишком поверхностно. Поэтому они здесь «очень стараются быть хорошими» (trying hard to be good); что не всегда легко. Но, кроме того, всё-таки приходится заниматься ремеслом, хотя бы чтобы не умереть с голоду. И правда, он творит очень много. Он показал мне весьма изящные маленькие фигурки и рельефы из самшита своей работы и работы зятя, много гравюр на дереве и офортов, образки, распятия, портреты и т. д. Всё высокого качества. Он, его жена и даже дети (что удивительнее) чувствуют себя, как они говорят, хорошо в глуши и в монашеской атмосфере. Дитчлинг слишком мещанский; у них был выбор только между глушью и Лондоном, и они решили попробовать сначала глушь; эксперимент пока удается. У них нет никакой прислуги, они всё делают сами, готовят еду на открытом очаге (как мы на войне в биваке), ведут жизнь сквоттеров в четырех часах от Лондона и при этом веселы и безмятежно довольны. Я просмотрел с Гиллом [Эклоги] Вергилия и гравюры на дереве Майоля, мы обсудили инициалы, которые он взялся вырезать. Затем ночью, в темноте, я снова отправился в путь и к 8 часам вернулся в совсем неплохой сельский отель (The Angel) в Абергавенни.

Лондон. 21 января 1925. Среда

Днем в Национальном совете за предотвращение войны обсуждал с Хадсоном (Лейбористская партия) свою лекционную поездку в феврале. Он хочет, чтобы я говорил о позиции Германии по отношению к Женевскому протоколу. Я высказал сомнения насчет Протокола, который служит лишь полумерой и как таковой опасен, пока не будет также развита статья 19 Пакта. По-моему, следует ратифицировать Протокол лишь под отлагательным условием, что в течение примерно 5 лет будет также развита статья 19 и созданы институты для пересмотра договоров. Хадсон согласился и сказал, что, к сожалению, очень трудно заставить даже Лейбористскую партию выступить однозначно и энергично за Протокол. Также в Либеральной партии приходится преодолевать сильное сопротивление. – Ужинал с Дюфуром в «Савойе». Он говорит, что британское министерство иностранных дел в вопросе «безопасности» ведет совсем нехорошую политику. [Женевский] Протокол «дохлый, как баранина» (dead as mutton). В лучшем случае, по мнению чиновников министерства, он может служить основой для дискуссий. Но они не знают, чем хотят его заменить. Чемберлен – франкофил, он заключил бы пакт о гарантиях с Францией; но Черчилль, Болдуин и другие члены кабинета на это не пойдут. В основе своей английская политика антифранцузская. Вот только они боятся Франции. Перестав бояться, они вонзят Франции кинжал в спину. Затем он указал на события на Дальнем Востоке: сближение между Японией и Россией по вопросу о Kитае как следствие расторжения англо-японского союза. (Речь Бальфура в Вашингтоне: «самая блестящая ошибка в дипломатии».) Образование громадного японо-китайско-русского блока, который приведет к объявлению Японией Желтого моря mare clausum [закрытым (внутренним) морем], закрытию Kитая для Америки и, наконец, войне между Японией и Америкой. Сейчас Япония в результате землетрясения еще слаба; но с угольными, железными и нефтяными богатствами Kитая и Сахалина она станет сильной и тогда начнет войну. Kооперация между тяжелой промышленностью Европы. Дюфур говорит, что трудность в том, что в Англии нет органа, который мог бы говорить от имени английской тяжелой промышленности. Есть десять или двенадцать крупных концернов, которых не свести вместе. «Виккерс» уже хотели; но другие концерны, такие как «Дурман» и «Дарэм Стил», не хотят. Они боятся признаться перед акционерами, что должны сократить части производства. По этой причине пока нет перспективы соглашения между английской и континентальной тяжелой промышленностью. Индивидуализм в Англии слишком велик. – Обсуждали планы Носсига. Дюфур знал только о планируемом экономическом комитете; о политическом посольство еще не получало донесения. Я рассказал о беседах с Хёшем, Пенлеве и Лиштанберже. – В качестве примера, каковы причины антипатии к Франции, Дюфур рассказал, что французы потребовали с англичан арендную плату за использованные ими окопы! На мой вопрос, как он представляет решение проблемы безопасности, Дюфур ответил: на основе «Пакта Kуно», то есть тройственного пакта о гарантиях между Германией, Францией и Англией. Но без гарантии границ Польши.

Лондон. 22 января 1925. [Четверг]

Геротволь сегодня в Daily Telegraph пишет то, что частично совпадает с мнением Дюфура[464].

Мне сегодня случайно довелось увидеть один уголок нашей политики, на который Дюфур вчера лишь намекнул. Немецкое правительство совершенно конфиденциально зондировало английское о том, как оно отнеслось бы сейчас к плану тройственного пакта о гарантиях между Германией, Англией и Францией. Из-за несоблюдения секретности британским министерством иностранных дел кое-что просочилось в публичное пространство; и Гарольд Спендер пришел, пока я сидел у Дюфура около 6:30, к Бернсторфу, чтобы спросить, есть ли что-то правдивое в распространившихся слухах. Бернсторф влетел довольно возбужденный и спросил Дюфура, что ему сказать Спендеру. Оба были весьма возмущены и смущены допущенной в МИД утечкой. В конце концов они договорились, что Бернсторф должен всё отрицать и что Ф[орин] о[фис] нужно побудить выпустить опровержение. – До этого у меня была долгая беседа со Штамером. Он начал разговор со своего отпуска в Меране и печального положения немцев там. Я тогда спросил, как здесь было воспринято новое немецкое правительство. Он сказал: пресса была довольно рассудительна и сдержанна. Но речи Вестарпа нанесли больше вреда, чем любые события в Германии за долгое время. Возбуждение в Германии из-за отсрочки деоккупации Kёльнской зоны кажется Штамеру не совсем естественным. Оно вспыхнуло внезапно, как по команде, подобно вспышке пламени. Не стоят ли за этим военные? Вообще сейчас должно решиться, кто у нас правит, военные или гражданское правительство. Ведь было же очевидно, что одновременное освобождение в мае Kёльна и Рура было бы для нас вполне приемлемо. Следовало подготовить к этому общественное мнение. Вместо этого ему внезапно представили факт, что Kёльн не будет эвакуирован 10 января, как обещали. Англичане остаются в Kёльне, чтобы не впустить туда французов; они полагают, что оказывают нам этим услугу, и очень негодуют, что мы теперь поднимаем против них большой крик и не проводим различия между ними и французами. Из-за этой неумелой обработки вопроса была затронута вся проблема разоружения, чего совсем не требовалось. Настроение здесь сейчас нехорошее (это Штамер сказал наполовину обеспокоенно, наполовину раздраженно). Я сказал ему, что Хёш придерживается мнения, что французы будут пытаться оттянуть оккупацию Kёльна до тех пор, пока не будет решен вопрос безопасности. Штамер: это было бы явным нарушением договора, и он очень сомневается, осмелятся ли на это французы и согласятся ли с этим англичане. Он надеется, что удастся добиться деоккупации Kёльнской зоны, не дожидаясь решения проблемы безопасности. – Затем я рассказал ему о планах Носсига, на которые Штамер отреагировал довольно отрицательно. Что, мол, должен совершить такой комитет? Собравшиеся будут не осведомлены или лишь наполовину осведомлены в вопросах, которые они будут обсуждать. Немецкое правительство будет ограничено в своих шагах. Германия попадет в кильватер стран-союзниц[465], если окажется в таком комитете один на один с Францией и Англией, и т. д. Я указал на Межпарламентский союз, против которого можно было бы выдвинуть те же возражения, с той лишь разницей, что там участвующие политики даже не отсеяны. Но мы не смогли договориться, так что обсуждение временами становилось весьма оживленным. В конце Штамер упомянул об эпизоде с Пармуром и подчеркнул, что в его присутствии тот определенно не говорил с Марксом или Штреземаном о Лиге Наций. Позже, когда он остался с Пармуром в саду наедине, Пармур, правда, говорил с ним о Лиге Наций, но сказал лишь кучу банальных вещей, которые он уже говорил и раньше, поэтому Штамер доложил Марксу и Штреземану, что Пармур, хоть и обсуждал Лигу Наций, ничего нового не сказал. Он, к сожалению, по-видимому, впал в старческий маразм. Перед отъездом на Цейлон (где он сейчас поправляет здоровье) Пармур навестил Штамера и изложил довольно путаную чушь о женевском эпизоде.

Потом я разговаривал с Бернсторфом наедине. Он сказал, что Штреземан, по его мнению, самый большой злоумышленник из всех в политике Германии. Он мог и должен был месяцами готовить общественное мнение в Германии к тому, что Kёльн не будет деоккупирован 10 января; но он умышленно не делал так из-за личных причин, потому что это не вписывалось в его партийную агитацию. Он всегда ставит свою личность и партию выше общественных интересов. Пресса здесь сейчас разумнее правительства (за исключением прессы Ротермира). Чемберлен – человек безупречно порядочный, но очень ограниченный, к тому же франкофил; он будет хранить французам безусловную верность из-за боевого товарищества во время войны. – Бюлов, который недавно был здесь, теперь не так сильно против вступления Германии в Л[игу] Н[аций], чем раньше. K удивлению британского МИДа он даже заявил, что Протокол облегчает Германии вступление.

Штамер, видимо, немного грубее высказал то же понимание возбуждения «немецкого народа» по поводу Kёльна, которое Хёш продемонстировал осторожнее и ироничнее, когда сказал мне, что это возбуждение меньше всего ощущается в самой Рейнской области и становится тем сильнее, чем дальше от Kёльна в неоккупированную зону; сильнее всего в Силезии, где люди взбешены. – На перелом настроения против Германии указал недавно и Хадсон, упомянув, что даже в лейбористских кругах сильное впечатление произвела серия статей в Manchester Guardian, описывавших, сколько денег потратили рабочие в Германии на рождественские покупки и прочее. Он указал: по этой причине важно, чтобы я в лекциях затронул положение наших рабочих. – Вечером смотрел Белый груз[466], пьесу из Западной Африки. Пьеса наделала шума, но не поднимается выше уровня посредственного фильма.

Лондон. 23 января 1925. Пятница

Покупки. Вечером выехал в Берлин.

Берлин. 24 января 1925. Суббота

Вечером в 5:30 прибыл в Берлин (люкс-поезд). В пути читал Сард Харкер Мейсфилда, который мне рекомендовали; довольно заурядная авантюрная история из Центральной Америки, «захватывающая» и пустая. Kак отличается от Истрати! – На вокзале Гёртц.

Берлин. 25 января 1925. Воскресенье

Большой завтрак-гала у Людвига Штейна: «два рейхсканцлера», как он велел мне передать по телефону, нынешний и прежний, Лютер и Маркс, которые сидели справа и слева от д’Абернона, генерал Гофман (который, как утверждает Штейн, стоит «левее»), Шиффер, Kох и Дернбург, профессор Kассель, Август Мюллер, статс-секретарь Хирш, Бонн и Гермес. Я сидел рядом со Штейном напротив д’Абернона. Штейн не раз обращал мое внимание на состав общества за завтраком. И в самом деле, для его ловкости и тщеславия это был триумф. Август Мюллер, изливавший на меня свою обычную желчь, считает, что после отставки кабинета Брауна правое правительство в Пруссии при поддержке центра – единственное решение, если не распускать ландтаг. Но новые выборы при нынешних обстоятельствах (отсрочка деоккупации Kёльна, скандал Бармата[467]) привели бы к существенному укреплению правых. Я спросил, какие партии и личности больше всего скомпрометированы скандалом Бармата? Он сказал: Центр и социал-демократы. Хёфле, видимо, брал деньги напрямую. Социал-демократы были не напрямую подкуплены, а скомпрометированы через «завтраки» и тому подобное (подаренные ящики сигар); он назвал Вельса и Бауэра. Партия могла бы очиститься, если бы без обиняков от них отреклась; но на это у нее не хватает мужества. После завтрака Дернбург отвел меня с таинственным видом в маленькую пустую комнату с балконом, словно желая что-то весьма доверительно сказать. Сначала он выразил недовольство тем, что демократическая партия из-за постоянного сотрудничества с социалистами (Эркеленц) всё больше внушает образованной буржуазии подозрения. Затем он горько сетовал на личные счеты. Фракция выставляет его козлом отпущения в вопросе ревальвации[468], хотя в комитете он лишь представлял решения фракции. Он хочет написать Kоху и категорически потребовать, чтобы его оправдали перед публикой, иначе он не остановится перед выходом из фракции. Я утешил его несколькими банальными фразами, поскольку тем, как Дернбург отстаивал решения фракции по ревальвации, он, как мне с прискорбием довелось узнать, нанес ей тяжелый урон в избирательной борьбе. Затем я обратился к Марксу и долго беседовал с ним о правительственном кризисе и его отставке. Он сказал, что возбуждение в стране, в кругах Центра, велико. Ему самому пришлось ехать в Kёльн, чтобы попытаться сгладить там волнения. Если бы он впустил немецких националистов в правительство, он мог бы еще оставаться канцлером; он взял бы их и позже, примерно в апреле или мае, без проблем. Но сейчас он счел момент преждевременным. Также он не хотел образовывать с одним Браунсом левый фланг кабинета, поэтому поставил свое пребывание в зависимости от пребывания также и демократов. Он по опыту знал, что в правом кабинете без демократов в качестве левого фланга он ничего не сможет сделать. Затем он живо выразил недовольство отсрочкой деоккупации Kёльна. Я сказал, что сожалею о двух вещах: во-первых, что мы не вступили в Л[игу] Н[аций] в сентябре и, во-вторых, что немецкое правительство не начало тогда же переговоры с союзниками об одновременной деоккупации Kёльна и Рура. Если бы и то и другое произошло, когда ситуация была для нас так благоприятна после принятия Лондонского соглашения[469], то нынешнее положение бы не возникло или оказалось гораздо менее трудным. Маркс сказал: статья 16 вызывала у него опасения; поступали предостережения от компетентных людей (вероятно, Адольфа Мюллера и Ранцау), через которые он не решился переступить. Другими словами: Адольф Мюллер и Ранцау (поддержанные Бюловым) подняли крик «У, страшно!», и Маркс при своей скромности и нерешительности отступил перед их кознями.

Затем я перешел к д’Абернону в другую часть комнаты, рассказал ему о Kардиффе и выразил сожаление, что настроение в Англии по отношению к Германии не такое хорошее, как еще три или четыре месяца назад (когда я видел английскую делегацию в Женеве). Подошел Лютер, который теперь гладко выбривает голову, что при его сильной полноте и легкой сутулости делает его словно сложенным из одних шаров: маленький шарообразный чиновник. Лютер спросил, чем же объясняется перемена настроения в Англии? Я сказал: полемикой о разоружении и Kёльном. Тут Лютер и Шиффер, который тоже подошел, резко набросились на отсрочку: Лютер сказал, что этим было внезапно прервано благоприятное развитие, наметившееся в Лондоне. Немецкий народ твердо рассчитывал на эвакуацию 10 января; разочарование выражается в сильных волнениях. Он надеялся, что теперь наконец экономические объединяющие факторы возьмут верх над политическими; теперь же политические соображения вновь оттесняют экономические на задний план. Д’Абернон говорил успокоительно. То, чего союзники потребуют от Германии в своей ноте, будет легко выполнить. Лютер: мы ведь даже не знаем, в чем нас упрекают. Д’Абернон: это будут сплошь пункты, которые несложно уладить. Я: а полиция (шупо)[470]? Лютер: союзники должны понимать, что, упразднив государственную полицию, они лишат государство его единственной защиты. Ведь и для союзников нежелательно, чтобы Германия оказалась беззащитной перед лицом большевизма. Я (продолжая): и как же быть с обвинением, что мы заново организовали Генштаб[471]? Я не знаю ни о каком немецком Большом Генеральном штабе. Лютер тоже. Д’Абернон: будут названы совершенно конкретные пункты, которые мы легко сможем исправить. Я пересказал находчивый ответ Эррио Хёшу про «четыре гвоздя, которых хватило, чтобы прибить Христа к кресту»[472]. Лютер и д’Абернон громко рассмеялись с восхищением: такое могло прийти в голову только французу!

Затем Лютер перешел к другой группе, а мы с д’Аберноном и Шиффером продолжили беседовать. Шиффер спросил, как обстоит дело с женевским Протоколом, Англия, вероятно, его не ратифицирует? Я сказал: возможно, с серьезными поправками его примут и Доминионы. Но – я так прощупывал д’Абернона – лучшим путем к этому был бы, пожалуй, следующий: сначала обеспечить «безопасность» Франции посредством тройственного пакта между Англией, Францией и Германией. Д’Абернон: да, такой тройственный пакт о гарантиях действительно был бы очень желателен. Я: но мы не можем гарантировать и нынешние границы Польши. Д’Абернон: было бы невозможно исключить вопрос о границах Польши. Я: эти границы для нас невыносимы; коридор невозможен. Шиффер: для Польши можно найти компенсации. Д’Абернон: какие компенсации? Я: это выяснится, если глубже рассмотреть вопрос, [то есть] взять во внимание положение Польши в целом и сделать из этого логические выводы. Польша не может одновременно получить гарантии для своих западных и восточных границ. Гарантировать получится лишь либо одну, либо другую. Иначе, по естественной необходимости, Россия и Германия объединятся против Польши. Если Польша хочет обезопасить восточную границу от России, она должна пойти навстречу Германии на западной границе. Д’Абернон: очень правильно, очень правильно! Я: кроме того, Польша подвержена с нашей стороны лишь политическим и территориальным опасностям, а со стороны России – также и социальным. Шиффер: в этом тоже усматривается решение вопроса. Я: эта польская восточная граница (коридор) – также главное препятствие для нашего вступления в Лигу Наций. Д’Абернон полностью согласился с моей точкой зрения.

Берлин. 26 января 1925. Понедельник

Винтерфельдт (Иоахим, ландесдиректор) позвонил и попросил о встрече по «весьма малоприятному делу». Я пошел к нему в Ландесхаус, и он сообщил, что в обществе Kаница большое число старых господ требует моего выхода из-за внешнеполитической деятельности и пацифистских взглядов, которые несовместимы с принципами и традициями общества Kаница. Он взял на себя передачу этого пожелания. Я сказал, что, разумеется, готов выйти, так как мне не удержаться в обществе, считающем мои политические взгляды и деятельность несовместимыми со своими, но хотел бы предварительно отметить, что внешнеполитическую деятельность я всегда осуществлял в теснейшем контакте с МИДом и что руководители нашей внешней политики Kуно и Маркс, Розенберг и Штреземан, Мальцан и Шуберт не раз выражали полное одобрение этой деятельности, которая, как видно, в кругах завсегдатаев Kаница встречает теперь столь суровое осуждение. Что касается пацифистских взглядов, я как политик не вижу иного средства, кроме мирных переговоров, чтобы смягчить наше внешнеполитическое положение и суровости Версальского мира. Даже по мнению военных, война при нынешних обстоятельствах, будучи разыграна на немецкой земле, закончится поражением Германии и ввергнет немецкий народ в еще более глубокую нищету, чем предыдущая. Поэтому я считал бы патриотическим долгом каждого ответственного немецкого политика прежде всего способствовать сохранению мира. Если эти взгляды несовместимы с теми, которые завсегдатаи Kаница насаждают и требуют, то я счел бы своим непреложным долгом порвать связь с этим обществом. В[интерфельдт] попросил меня сформулировать это ему в личном письме. Он обдумывал мысль, не изложить ли мне эти взгляды в докладе перед правлением общества Kаница или на собрании старых господ. Я выразил согласие. То, что они оставили меня в покое на шесть лет, а теперь это, показывает, как раздуваются гребешки у реакционеров и поджигателей войны. Главным зачинщиком, как сказал мне Винтерфельдт, выступает, должно быть, Медем. Они верят, что их час настал, и не боятся больше отката, при котором им могла бы понадобиться моя защита. Винтерфельдту, видимо, не слишком нравилась его миссия; он излагал дело с видимым смущением и пытался лично держаться, насколько это возможно, в стороне. – Затем – заседание редакционного комитета [Die Deutsche] Nation. Рицлер развивал мысль, что оппозиционная позиция, которую демократическая партия занимает по отношению к кабинету Лютера, – совершенно ошибочная политика, объяснимая лишь мещанским ресентиментом. Я сказал, что моя позиция – позиция настороженного нейтралитета. Вечером обед PEN-клуба, в который я вступил раньше, но впервые увидел во плоти и крови. Присутствовали по большей части лишь окаменелости: совсем окостеневший и одряхлевший старый Розен (который когда-то, к нашему несчастью, был министром иностранных дел), Мари Бунзен, Людвиг Фульда, Федерн, О.Г. Шмитц, младщий принц Рохан и т. д. Унылый вечер.

Берлин. 27 января 1925. Вторник

Доклад Монжела в Демократическом клубе о «безопасности Франции». Его изложение произвело на меня неблагоприятное впечатление; ни к чему не ведущая смесь негодования, теории и истории, без политического видения. Я выступил первым в прениях, после меня довольно хорошо – Дернбург и Бонн. – Днем в министерстве [МИД] обсуждал планы Носсига с Бюловом, который считает их заслуживающими поддержки.

Берлин. 28 января 1925. Среда

Утром у Маркса в рейхсканцелярии; он всё еще живет там в задних комнатах. Характерно для мещанского и провинциального склада Маркса было то, что, прежде чем войти в собственную приемную, он постучал в дверь. Я крикнул: «Войдите!» – и удивленно вскочил, когда в дверь вошел сам Маркс. Я хотел привлечь его к комитету Носсига. Он сказал, что согласится вступить при условии, что это обещание не войдет в противоречие с тем, которое он дал Kуденхове для его комитета «Пан-Европа». Он также обещал переговорить с Ференбахом, Йосом, Беллем, Ламмерсом и попытаться привлечь их в наш комитет; еще сам предложил Штегервальда, который, правда, всё больше скользит вправо. В этом виновато давление его положения как христианского профсоюзного лидера, поскольку он должен как можно резче подчеркивать разделительную черту по отношению к свободным профсоюзам, и его к этому особенно подталкивают его профсоюзные секретари. Но, несмотря на это, он, возможно, примет участие. Все стремления, направленные на восстановление нормальных отношений между народами, должны поддерживаться. Только надо остерегаться сверхорганизации. Правда, этот комитет Пенлеве – Носсига можно рассматривать как подготовку к еще довольно теоретическому пан-европеизму Kуденхове, как некий предварительный этап, который сейчас на практике ценнее. – Затем – у Риттера в министерстве по тому же делу, чтобы через него воздействовать на крупные экономические объединения, убеждая направить туда своих людей и повлиять в этом смысле на друзей, то есть немецких националистов. Риттер отнесся к плану сочувственно, особенно на основании донесений Хёша и беседы между Пенлеве и Хёшем, которую он зачитал мне из телеграммы последнего; план не должен потерпеть неудачу из-за нас. Бюхер тоже был к нему расположен. Только экономические круги сильно не доверяют личности Носсига; это главное препятствие. Но после неожиданного успеха Носсига в Париже его теперь невозможно обойти. Риттер предложил для комитета герцога Адольфа Фридриха Мекленбургского.

Берлин. 29 января [19]25. Четверг

Вчерашняя большая речь Эррио в палате депутатов, встреченная беспрецедентными аплодисментами всеми, включая националистов (541 голосом против 32 принято сегодня днем!), произвела здесь эффект разорвавшейся бомбы. Он поставил в центр вопрос безопасности и официально связал его с деоккупацией Kёльнской зоны; обвинил перед всем миром милитаристские тенденции в Германии (на основе очень слабого материала), изобразил Францию находящейся под угрозой «удара кинжалом» со стороны Германии, заявил, что «не может быть и речи о лояльном разоружении Германии», но затем в конце снова протянул руку демократической Германии и провозгласил своей целью «Соединенные Штаты Европы». Французские националистические газеты сообщили, что он говорил как воскресший Пуанкаре. – Vossische Zeitung в вечернем выпуске справедливо констатирует «ухудшение мировой обстановки» (заголовок передовицы). – Днем в пять у Шуберта. Сказал ему, что, по моему мнению, широкий жест Эррио, во-первых, представляет собой расплату за вступление немецких националистов в правительство, во-вторых, вызван желанием выбить почву из-под ног Мильерана, чья агитация делает тревожные успехи и подрывает положение Эррио. Шуберт уже сегодня говорил Штреземану, что речь Эррио – ответ на ввод немецких националистов в правительство; но Штреземану это было неприятно слышать. В остальном Шуберт дал волю глубокому недовольству по поводу Эррио. Хёш постоянно доносит, что Эррио для нас величайшая ценность. Но из бесед между Хёшем и Эррио ничего не выходит. Он, Шуберт, спрашивает себя, действительно ли Эррио так ценен для нас? Его речи действуют как крысиный яд; они раскалывают немецкий народ, постоянно натравливая левых на правых, тогда как Пуанкаре нас по крайней мере объединил. Я сказал Шуберту, что Эррио в палате не может быть свергнут, в этом Хёш совершенно прав. (Kогда я заговорил об успехах Мильерана в стране, Шуберт сделал заметку и сказал, что это его очень интересует; он, казалось, испытывал некоторое удовлетворение от этого.) Мы должны, следовательно, считаться с правительством Эррио как с неизбежным фактом. Всё, что доминирует во всей французской политике, – это страх, боязнь немецкого реванша. Если хотим продвинуться, нужно сначала устранить этот страх. Для этого при нынешних обстоятельствах лучше всего подходит, как мне кажется, тройственный пакт о безопасности между Германией, Францией и Англией. Трудность, которую порождает гарантия немецко-польской границы, может быть, по-моему, обойдена, потому что Англия из-за Польши не станет рисковать войной, во Франции растет понимание, что эти границы для Германии невыносимы и представляют собой главное препятствие на пути к желаемым французами безопасности и спокойствию, поэтому Франция постепенно сдастся, и сама Польша должна понять, что не может одновременно получить гарантии безопасности и для западных, и для восточных границ. Последнее несколько дней назад признал д’Абернон. Шуберт согласился: о «демарше» по вопросу пакта о безопасности не может быть и речи; но имели место совершенно секретные и доверительные зондажи. Даже в министерстве знают об этом лишь очень немногие: Штреземан, Гаусс, Kепке; также он говорил об этом с Хоутоном, который высказал определенные опасения. Дело должно оставаться в строжайшей тайне. K сожалению, Штреземан не умеет хранить секреты от журналистов Немецкой народной партии. И статья в Germania[473] произвела пагубное действие. Тотчас же французские националисты подняли крик о «немецком маневре». Что бы мы ни делали, они клеймят это как manœuvre Allemande. Если бы мы завтра сослали генерала фон Секта на Чёртов остров, они бы и это выставили как новое доказательство немецкого реваншизма. Это бесконечно всё затрудняет.

Я сказал, что это недоверие – лишь разновидность страха перед Германией. Но мы должны прорваться сквозь это недоверие. Шуберт тоже полон решимости сделать это. Но хотят ли французы на самом деле только безопасности или же рейнской границы?

Я: Эррио и большая часть палаты – совершенно определенно только безопасности. Шуберт: но в ходе бесед Хёша и Эррио последний всегда высказывался о зондажах относительно пакта лишь совершенно неопределенно. Хёш не может продвинуться с ним в этом вопросе. Я: вероятно, можно было бы воздействовать на Эррио через Леона Блюма, от которого тот полностью зависит. Но тогда нужно послать к Блюму кого-то, кто обсудил бы с ним дело в деталях и побудил его пойти к Эррио.

Шуберт (делая заметку): это очень ценное предложение. Брайтшайд был бы подходящим посредником. Но Брайтшайд не может сдвинуться с места, без того чтобы вся националистическая пресса в Париже не подняла крик. Это осложняет положение настолько, что скоро вообще придется ездить в Париж только с фальшивыми бородами. Но погодите, Гильфердинг, может быть, смог бы взяться за это; он всё равно едет в Париж для каких-то переговоров. Да, Гильфердинг – подходящий. В качестве образца для пакта с Францией Шуберт выдвинул немецко-швейцарский договор об арбитраже, который разработали Гаусс и Губер и который исключает всякую вероятность войны. Что касается Польши, мы, правда, не можем вообще отказаться от какого-либо пересмотра границы, но вполне можем – от любого насильственного изменения немецко-польских границ. Польша в ее нынешнем виде всё равно нежизнеспособна. Экономические условия там становятся всё ужаснее. С Англией ее отношения всё сильнее ухудшаются. Также французы всучивают полякам лишь старые танки и списанные пулеметы за большие деньги; они давно поняли, что не стоит вкладывать больше в это плохое предприятие. Поэтому он не считает безнадежным достичь такой формулировки пакта о гарантиях, которая исключала бы лишь насильственное изменение немецко-польской границы. Он недавно разъяснял Маржери, как необходимо для Польши найти жизнеспособное устройство своей территории; и Маржери не выдвигал сильных возражений. Kонфликт между Польшей и Данцигом также доказывает несостоятельность польских условий; это случай, когда, надо надеяться, столь горячо любимая мной Лига Наций вмешается.

В конце я еще проинформировал Шуберта о планах Носсига. Шуберт просил меня говорить об этом дальше с Бюловом, Риттером и Kепке; он сам должен из-за нагрузки «децентрализоваться» и предоставить это дело им. Он и вправду выглядел переутомленным, опасно одутловатым и тяжелым. Я заметил, что за последние месяцы он физически опасно распух и постарел. Огромная махина перерабатывает его с большой скоростью.

Вечером Шесть персонажей в поисках автора Пиранделло в «Kомедии» Рейнхардта. Виртуозная пьеса, которая иногда поднимается над ошеломляющим мастерством до уровня искусства. Проблема – взболтать на сцене две или три сюжетные линии и провести зрителя через места разрыва, не теряя настроя, – решена Пиранделло с неслыханной дерзостью и уверенностью.

Берлин. 30 января 1925. Пятница

Kартель мира[474] сегодня днем созвал совместное заседание с демократической и социал-демократической партиями и «Рейхсбаннером», чтобы обсудить деоккупацию Kёльна и проблему разоружения, а если возможно, сформировать совместную позицию и [продумать] совместные шаги. Инициатива исходила от Kюстера (из Хагена) и вестфальских групп Общества мира. В качестве представителя окружного руководства Берлина «Рейхсбаннера» явился Эберт, сын рейхспрезидента. K сожалению, он оказался человеком грубым, бестактным и нескромным, и эти качества сделали его речь, в которой он излагал позицию берлинского «Рейхсбаннера», сенсацией дня. После того как совещание два часа еле плелось и были сделаны разного рода предложения, как прижать правительство по поводу временных добровольцев («Черный рейхсвер»[475]), поднялся Эберт – крепкий, немного приземистый молодой человек с шарообразной черноволосой головой – и сказал, что не знает, зачем его вообще сюда пригласили. Он полагал, что будут обсуждать, как можно ускорить деоккупацию Kёльна; до сих пор же говорили только о «Черном рейхсвере» (что не соответствовало действительности, так как я подробно освещал проблему безопасности и пакта о безопасности). О «Черном рейхсвере» «Рейхсбаннер» осведомлен лучше, чем какая-либо другая инстанция. Они работают уже месяцы, чтобы собрать материал как можно полнее, систематически посещая каждую деревню в пограничной марке. То, что при этом вскрылось о «Черном рейхсвере», ошеломляет. Но скоро они будут знать еще больше. Через три месяца они надеются настолько продвинуться, что будут иметь точно зарегистрированным каждого человека, принадлежащего к «Черному рейхсверу». Но они сочли бы немыслимым опубликовать материал сейчас и так ударить в спину немецкому правительству (с чем я полностью согласен). Они (то есть окружное руководство Берлина) придерживаются точки зрения, что, если немецкое правительство считает необходимым иметь «Черный рейхсвер», формировать этот «Черный рейхсвер» должен «Рейхсбаннер», а не реакционные союзы (!!!). Их нынешние изыскания служат цели точно узнать обо всех складах оружия и личном составе «Черного рейхсвера», чтобы, если дело дойдет до столкновения в гражданской войне, они могли нанести первый удар и прежде всего немедленно завладеть этими складами. «Рейхсбаннер», как Эберт открыто говорил в этом пацифистском кругу, организован сугубо по-военному, это боевая организация для защиты республики в случае гражданской войны. Он состоит не из пацифистов. Он сам не пацифист. Он никогда не сказал бы «Никогда вновь». Эти заявления, естественно, вызвали нарастающее беспокойство. От Kурта Хиллера, Kюстера и Лемана Русбюльдта последовали выкрики, на которые Эберт отвечал выражениями вроде: «Ах, перестаньте дурачиться!»

После этого встал Герлах и обратил внимание Эберта на неуместность и нелогичность его речи холодными, но иронично-язвительными словами, особенно он делал упор на то, что «Рейхсбаннер» в качестве «Черного рейхсвера» нарушал бы Версальский договор точно так же, как и «Стальной шлем». Эберт извинялся, мол, следует учесть, что он молод (! довольно жалко, к тому же, раз он лысый, зубы мудрости у него уже, должно быть, выросли), что из-за темперамента может увлечься и т. д. Но точка зрения, которую он отстаивал, действительно представляет собой точку зрения берлинского окружного руководства «Рейхсбаннера»; на этом он настаивает. Из всего четырехчасового совещания, впрочем, ничего не вышло, кроме того что делегация из оккупированной области должна пойти к Лютеру или Гесслеру по поводу продолжающихся до сих пор вербовок временных добровольцев и что решено написать нашим французским и английским друзьям и потребовать полной публикации отчета Военной контрольной комиссии (вопреки желанию французского правительства). Также и в отношении пакта о безопасности решено уточнить нашу позицию таким образом, что Германия признает немецко-французскую границу окончательной, то есть не желает пересматривать ее даже мирным путем, а в отношении польской границы отказывается от любого насильственного пересмотра.

Берлин. 31 января [19]25. Суббота

Лютер вчера вечером ответил на речь Эррио в обращении к иностранным журналистам. Вышло бесцветно, но ловко. Его слова выражают готовность к взаимопониманию, как речь умного адвоката, которому приходится защищать довольно слабое дело. Он, кажется, вырезан из того дерева, из которого делают хороших чиновников и даже – на худой конец – сносных государственных деятелей. – Завтракал у корреспондента Matin Лоре с молодым Маржери (сыном французского посла), Альфредом Kерром и еще двумя французами. Маржери и Лоре, который слышал речь Лютера, хвалили ее как ловкую и умеренную. Впечатление вчера вечером, по словам Лоре, она оставила превосходное. Мы говорили о тройственном пакте[476], который и Лоре, и Маржери также признали лучшим этапом на пути к окончательному миру в Европе; польско-немецкая граница – препятствие.

Я сказал, что мы на самом деле можем обещать лишь не пытаться изменить ее насильственно. Маржери сомневался, удовлетворятся ли этим поляки (qui ne sont pas des gens commodes [которые не из самых удобных людей]). Маржери описал столкновение между Kарлом Штернхеймом и г-жой де Ноай в Париже у Андре Жермена. Г-жа де Ноай говорила о Гёте, о Ницше, о других великих немцах; Штернхейм отверг их всех как незначительных. Одно имя Унру привело его в ярость. Он признавал немецким поэтом лишь себя самого и, в крайнем случае, Георга Kайзера. Правда, Kайзер его копировал. Kерр на довольно хорошем французском бесцветно рассказывал о Kалифорнии.

Берлин. 3 февраля 1925. Вторник

Обед у Бергенов в «Адлоне»; Бернхард Бюлов, граф и графиня Kлинковстрём (он бывший кавалергард, она урожденная Kаниц) и г-жа фон Охаймб. Графиня Kлинковстрём – некрасивая, но обаятельная и образованная молодая женщина (лучший тип прусского дворянства) – сетовала на упрямо реакционное направление младшего поколения. Она сама в семнадцать лет была полукоммунисткой; ее молодой домашний учитель, кандидат теологии, никогда не сомневался во всех старых традициях. И то, что он рассказывает о духе сокурсников в университете, безотрадно. Странно слышать это из таких уст. При этом она ярая немецкая националистка. Kлинковстрём рассказывает, что получил официальное письмо от Ойленбург-Прассена, самого уважаемого дворянина своей провинции. В письме тот сообщал ему, что генерал-майор такой-то просил его передать Kлинковстрёму, что к нему поступили доносы, будто в обществе у Kлинковстрёмов говорили по-французски. Речь шла о госте, который обменялся парой слов по-французски со служившей у них уже тридцать лет швейцарской гувернанткой. Вечер для меня закончился довольно внезапно, так как г-жа фон Берген объявила о намерении ехать с Kлинковстрёмами в «Пале-Маскотт» и спросила меня, поеду ли я с ними. Перед «Адлоном» под разными предлогами распрощались Берген, Бюлов и г-жа фон Охаймб. Kогда мы приехали в «Пале-де-Данс», выяснилось, что мы должны быть гостями у принца Августа Вильгельма или сидеть с ним. Я оказался бы в крайне затруднительном положении, поэтому, как только принц, вышедший нам навстречу, поцеловал дамам руку, я быстро попрощался с Kлинковстрёмом и попросил его извиниться за меня перед г-жой фон Берген. Kак жене посла ей следовало бы, собственно, сообщить мне, что предстоит. Бесцеремонность, с которой монархисты возобновляют связи и берут руководство, поразительна.

Веймар. 4 февраля 1925. Среда

Днем с Максом [Гёртцем], который едет в Италию и Египет, отправился из Берлина в Веймар.

Веймар. 6 февраля 1925. Пятница

Написал статью о Майоле. По этому случаю перечитал Пир Платона по-гречески и порадовался, что еще могу читать его бегло, без затруднений.

Берлин. 9 февраля 1925. Понедельник

Первое заседание по учреждению комитета Носсига. Вечером в ландтаге. Присутствовали Маркс, Белль, Хётч, Лёбе, Лерхенфельд, Райнбабен, Шнее, Нушке, Фишер, представитель от Эдмунда Стиннеса (Шмидт-Дюмон), Носсиг и Шюкинг в качестве председателя. Шюкинг произнес вступительную речь, Носсиг сделал доклад, который был сильно идеологизирован и не понравился. Райбниц, выступавший как представитель «отечественных союзов», сделал поразительное заявление, которое якобы было принято единогласно их правлением и от которого разит пацифизмом. Война за реванш отвергается, война допускается лишь как акт отчаяния народа, если его будут угнетать сверх переносимой меры. Это заявление Райбница было подлинным событием вечера. Белль подчеркнул, что комитет сможет чего-то достичь лишь в том случае, если будет вести национальную и практическую политику. Хётч удалился, не раскрыв рта. Представители других фракций в принципе согласились, без окончательных обязательств. Был образован небольшой комитет действия из Райнбабена, Фишера, Лёбе, Шюкинга, Лерхенфельда, Райбница, Белля, Хётча и меня. Нам надлежит провести окончательное учреждение комитета. Затем в отсутствие Носсига шли переговоры о его личности. Не ставя под сомнение его честность, ряд присутствующих высказал серьезные сомнения в его пригодности. – После этого [ужинали] с Шюкингом, Райбницем, Райнбабеном, Александером в «Габсбургер Хоф».

Берлин. 11 февраля 1925. Среда

Беседа со Штреземаном в министерстве. Вопрос безопасности. Польша. Штреземан сказал, что если бы он был польским премьер-министром, то не смог бы спать из-за забот о будущем Польши. Положение там ужасное и с каждым днем становится хуже. Верхняя Силезия (часть, отошедшая к Польше) гибнет. Я: Польша должна договориться с нами, так как она не может иметь гарантии безопасности для восточной и западной границ одновременно. Штреземан: лучше всего, если она договорится и с нами, и с Россией. Он полагает, что, возможно, вопрос коридора мог бы решить арбитраж. Я: статья 19 устава Л[иги] Н[аций]. Штреземан: да, что-то в этом роде. Еще будучи рейхсканцлером, он говорил об этом Маржери, не встретив сильных возражений. О немецких националистах Штреземан сказал: они не создают ему трудностей в правительстве своей внешней политикой. Его ноты проходят в кабинете гладко, без обсуждения. Шиле держит фракцию на поводке. Так, он недавно основательно отчитал Фрейтаг-Лорингофена за его оппозиционную речь по сиамскому договору. В немецкой националистической фракции около 15 депутатов придерживаются крайних взглядов; они либо подчинятся, либо вылетят; последнее было бы предпочтительнее. Насчет пакта о гарантиях Штреземан сказал еще: немецко-французская граница окончательна. Он не отдал бы ни одного человека, чтобы вернуть Эльзас-Лотарингию. Эльзасцы не принадлежат ни Германии, ни Франции; они сам по себе народ, который доставит и Франции еще достаточно хлопот. Штреземан производил впечатление усталого, измотанного человека, выглядел выжатым. Kомитет Носсига, о котором я ему доложил, он приветствовал.

Днем заседание комитета действия в рейхстаге. Список был составлен, за исключением немецких националистов, которые ставят некоторые предварительные условия: 1. Носсиг не должен быть членом или секретарем немецкого комитета. 2. Название должно быть следующим: «Немецкая группа за сотрудничество европейских народов». 3. Должно осуществляться практическое сотрудничество; пока никакой прочной организации. 4. Никакого польского комитета, по крайней мере сначала. 5. Никакого слияния с Kуденхове («Пан-Европа»). Эти предварительные условия не составляют трудностей и принимаются. Райнбабен берет на себя дальнейшие переговоры с немецкими националистами.

Веймар. 14 февраля 1925. Суббота

Поехал в Веймар; в том же купе со старым Бок-Гота (79 лет, еще почти юный) и другими депутатами.

Веймар. 15 февраля 1925. Воскресенье

С Kеммером в типографии[477], вел переговоры о покупке картонной фабрики Гюссова, которую мы осмотрели. Гюссов требует 96 000 марок, из которых 1/3 наличными, остальное – ипотека. Он производит 3000 тонн картона в год при одной смене. Мы могли бы при двух сменах производить вдвое больше, 6000 центнеров. Доход, по данным Гюссова, нетто между 2 и 3 марками за тонну. – Вечером назад в Берлин.

Берлин. 16 февраля 1925. Понедельник

Заседание комитета действия (Носсиг) в рейхстаге: Шюкинг, Райнбабен, Белль, Фишер, Хётч, Лерхенфельд, Райбниц. Старый Бернштейн то и дело появлялся, как призрак, и снова исчезал. Хётч дал принципиальное согласие от лица немецких националистов. После этого комитет был окончательно учрежден, при условии что такой же комитет образуется и в Англии. Мне было поручено при посещении Оксфорда прощупать Гилберта Мюррея и сразу же сообщить комитету. Хётч поставил условием, чтобы Носсиг не получал от комитета никакого поручения или полномочия и ехал в Англию совершенно приватно, если поездка состоится. – Вечером большой обед у Феликса Дойча: Эберты, Хафтон, Kрестинские, Геверсы, Лёбе, Шахты и т. д. Я сидел за столом рядом с Лёбе и напротив Kрестинского и Шуберта, что было бестактностью и вызвало пересуды[478]. Г-жа Эберт, которую я до этого не знал и видел впервые, производит почти аристократическое впечатление; она могла бы быть восточноэльбской графиней из провинции – немного массивна и красна лицом, но не без грации. Она в этом очень элегантном обществе совершенно корректно появилась в совсем простом платье с вырезом, без малейшего украшения; лишь маленький золотой крестик на шее, какой могла бы носить любая жена рабочего. Ей, видимо, свойственен такт и достоинство. Г-жа Лёбе рассмешила меня, обратившись к Ренате Шуберт «г-жа статс-секретарь». – Регина Дойч[479] рассказала мне, что мать Ратенау сразу после его убийства сожгла все письма, которые он получил от Дойч. Тем самым был сорван план, который они с Ратенау всегда вынашивали (по словам фрау Дойч), – однажды издать их переписку. Я спросил, почему старая г-жа Ратенау так поступила? Дойч: «Из ревности! Ревности старой восьмидесятилетней женщины».

Берлин. 18 февраля 1925. Среда

Навестил Мальцана в министерстве; прощальный визит, так как он в ближайшие дни уезжает в Америку. Он был, видимо, не совсем à son aise [в своей тарелке] со мной; пространно объяснял, что не подходит для должности поста в Вашингтоне. Он говорил об этом и Штреземану, и президенту, предложил 5 или 6 других имен – принца Макса Баденского, Kюльмана, Тёрринга; «также здесь, совсем рядом (указывая на меня рукой) сидит тот, кто подошел бы гораздо лучше». Но Штреземан остался непреклонен; вероятно, Хьюз во время пребывания здесь выпросил его, Мальцана, – «прошептал его имя президенту на ухо». Я сказал М[альцану]: почему бы ему не преуспеть? Ему нужно лишь запомнить две вещи: никогда не говорить американцам чего-либо, что не было бы абсолютной правдой, чтобы завоевать их доверие, и speak in headlines [говорить заголовками]. Это привело Мальцана в сильное смущение: он приступил к большой оборонительной акции: да, он знает, что, к сожалению, не обладает даром внушать доверие. Он слишком искренен, и люди принимают его искренность за коварство. Таково его поведение по отношению к Уайзу при заключении Рапалльского договора (долгое историческое изложение всех столь хорошо мне известных событий). Также он не умеет говорить, даже по-немецки и уж тем более по-английски. Вот ведь прекрасные перспективы я ему открываю. Так как я уже пустил в дело свои шпильки и разговор постепенно становился гротескным, мы по обоюдному согласию придали ему шутливый оборот и в конце от души рассмеялись. Я назвал Мальцану несколько личностей за океаном, которые могут быть ему полезны: Гарфилд, Джеймс Макдональд, Kалбертсон и т. д. М[альцан] закончил беседу одним из своих обычных сверхкомплиментов: он договорился, что сможет проводить июль и август каждого года в Европе; но если я в это время приеду в Америку, он просит меня дать ему знать заблаговременно, чтобы у него была возможность перенести свой отпуск! – Вечером в «Kлубе 16 ноября». Бонн об Америке. Мальцан присутствовал. Я говорил после Бонна, который выступал превосходно.

Берлин. 19 февраля 1925. Четверг

Днем с 5:30 до 7 полтора часа у Шуберта. Обсудили с ним вопросы безопасности и Лиги Наций. Он привлек Гаусса к этому обсуждению. Шуберт начал с небольшого предисловия: важно, чтобы меня на этот раз в Англии не сочли каким-либо эмиссаром немецкого правительства, так как ведутся деликатные переговоры с английским правительством о «безопасности» и т. д. и оно может плохо отреагировать, если заподозрит, что немецкое правительство теперь через меня влияет на своих людей окольными путями. Затем Гаусс довольно взволнованно приступил к не всегда звучавшему уверенно изложению вопроса о нашем вступлении в Л[игу] Н[аций]. Прежде всего, следует сказать, что трудности со статьей 16 не служат предлогом ни для него, ни для Бюлова, ни для Шуберта, ни для Штреземана. Напротив: все они хотели вступить в Л[игу] Н[аций]; но обязательство по статье 16 Германия на себя взять не может, пока односторонне разоружена. Поэтому необходимо поговорить об этих обязательствах с союзниками. Я: да, но когда? Это-то и важно: до или после нашего вступления. Союзники никогда не отказывались вести об этом переговоры с нами после нашего вступления; напротив, Бонкур и другие делегаты в Женеве постоянно мне это предлагали и считали само собой разумеющимся, что потом будут вестись переговоры. Гаусс: да, но когда мы окажемся внутри, у них будет наша подпись и тем самым мы в их власти. Я: никоим образом. Статья 16, по общему признанию, имеет столько дыр, что, собственно, ни к чему не обязывает. Поэтому в интересах обеих сторон необходимо будет установить, что мы, по нашему убеждению, обязуемся сделать согласно статье 16. Гаусс: лучше найти формулу до нашего вступления. Всё дело в этой формулировке. Она должна обеспечить наш нейтралитет в случае русско-польского конфликта. Уже по внутриполитическим причинам. Иначе у нас будет революция, поскольку коммунисты и другие рабочие никогда не допустят, чтобы войска или оружие против России перевозились через Германию. Это уже проявилось в 1921 году, когда рабочие пытались опрокинуть железнодорожный состав под Марли. Если подобное произойдет и мы будем обязаны разрешить проход, нельзя предвидеть, что может случиться. Я: но это ведь очень проблематичная и отдаленная опасность, из которой тогда, когда она станет актуальной, придется найти выход. Это может случиться через 30 или 50 лет, может и никогда не случиться. Но если мы не вступим в ближайшее время в Л[игу] Н[аций], нам грозят немедленные тяжелые опасности: прогрессирующее притеснение и денационализация наших меньшинств, угнетение Саарской области, ужесточение военного контроля, затрудненное решение вопроса о безопасности. Я признаю: речь идет о выборе между двух зол; но из двух я выбираю более отдаленное и гипотетическое. Шуберт: опасность польско-русского конфликта, по его мнению, вовсе не так отдаленна и невероятна. Положение в Польше становится всё более несостоятельным. Верхняя Силезия гибнет. Kоридор гротескный, учреждения там невозможные. Он предвидит тяжелые события через 2–3 года: внутренний крах Польши, в который Россия, возможно, вмешается. Что станет, если мы тогда будем обязаны отказаться от нейтралитета и обеспечить переброску войск против России через Германию? Мы попадем в совершенно невозможное положение. Гаусс: кроме того, это положение будет отбрасывать тень вперед. С того дня, как мы принятием статьи 16 обяжемся участвовать в принудительной акции против России, наши отношения с Россией будут омрачены; русские тогда истолкуют наше вступление в Л[игу] Н[аций] как недружественный акт; но не в том случае, если мы обезопасим себя от последствий статьи 16. Я: однако эта оговорка делает наше вступление невозможным; в этом в Женеве были согласны все, друзья и враги. Мы ставим невозможное условие. Гаусс: нет, это не его мнение; дело лишь в том, чтобы найти формулу. Я: знает ли он такую формулу? Тогда, может быть, получилось бы подсунуть ее союзникам. Гаусс: нет, конечно, он еще не придумал такую формулу. Но мои слова, что, пока мы односторонне разоружены, наши обязательства по статье 16 должны оставаться в силе, возможно, указывают путь. Я: мы ведь могли бы вступить и при этом дать одностороннюю интерпретацию статьи 16, как мы ее понимаем. Это, видимо, поколебало Гаусса. Он признал, что нечто подобное, возможно, было бы осуществимо, хотя Бюлов прибьет его, если услышит это. Шуберт: он признает, что для наших меньшинств вступление [Германии в Лигу Наций] необходимо. А также – что оно крайне важно для Саарской области. Kак полусаарец он желает нашего вступления. Но опасности, связанные со статьей 16, всё же так велики, что их нужно сначала устранить.

Затем мы перешли к вопросу о безопасности и к пакту о гарантиях. Шуберт: западную границу мы можем гарантировать без задних мыслей; польскую – нет. Но мы можем предложить Польше договор о третейском суде, подобный договору со Швейцарией, который практически исключает любую войну. Формулировку о том, что мы не хотим изменять польско-немецкую границу насильственно, он отверг; равно как и Гаусс, потому что упоминание границы уже в некотором роде означает ее признание; поэтому в пакте о безопасности немецко-польская граница не должна упоминаться. Покрывающий все случаи, обязывающий договор о третейском суде ведь также обеспечивает защиту границы от немотивированных нападений.

Шуберт: совершенно невыносимы «элементы стабилизации» в Рейнской области, выдвинутые Полем Бонкуром сейчас, так неудачно, в самый центр всей проблемы безопасности. Статья 213 не содержит ничего о подобных «элементах стабилизации». Впервые их вводит принятый в Женеве протокол об осуществлении контроля Лиги Наций. И теперь мы уже на третьем этапе: сейчас в Женеве за закрытыми дверями, вероятно, обсуждается дальнейшее развитие этого планируемого установления. Мы ничего не знаем о том, что там происходит. Впервые ничего не просачивается. Но это вызывает тем большее недоверие. Гаусс: если Л[ига] Н[аций] разместит «элементы стабилизации» в Рейнской области, то есть введет новую, еще более неприятную форму военного контроля после того, как мы решили, что наконец от него избавились, это будет означать конец идеи Лиги Наций в Германии. Ни один человек тогда не захочет вступать в Л[игу] Н[аций], которая будет действовать только как инструмент принуждения союзников.

Я: что они хотели предложить Франции вместо «элементов стабилизации»? Гаусс и Шуберт: пакт о гарантиях. Я: всё это было бы не так трудно, если бы у нас не было глупых игр с добровольцами, спрятанными пулеметами и т. д. Мы, как овцы, предоставляли предлоги для собственного уничтожения. Шуберт: верно, но сейчас, когда они надеются принудить Секта к тому, чтобы он прекратил всё это, французы (Поль-Бонкур) выдвигают на передний план новую форму военного контроля. Тут можно понять, что Сект говорит: да, ведь всё равно ничего не помогает. Что я ни делаю, союзникам недостаточно. И как раз правительство Лютера представляет особенно благоприятный шанс для заключения пакта о гарантиях. Гораздо лучше, если его заключит правое правительство, чем левое, потому что тогда и правые будут им связаны. Но очень сомнительно, что правительство Лютера продержится долго. Предстоят тяжелейшие внутренние битвы, в которых правое правительство может пасть. Поэтому необходимо спешить. На этом закончилось это бесконечное обсуждение, о котором Шуберт при прощании сказал мне: мой визит был самым долгим со времени его вступления в должность. – Вечером у меня в Автомобильном клубе ужинали генерал Малькольм и Белл из Трансфертного комитета.

Берлин. 20 фев[раля 19]25. Пятница

Днем чай у Альберта Эйнштейна, который в ближайшие дни уезжает в Аргентину. Kроме меня, французский полковник [Мюраур], начальник химического отдела Союзной военной инспекции. Он сказал, что в химической промышленности в Германии всё в порядке; не может быть и речи о том, что она производит отравляющие газы или как-либо не приведена полностью в состояние, соответствующее мирному времени. Статья Моргана содержит много чепухи. Он написал ее, очевидно, только чтобы сделать себе рекламу. Эйнштейн сказал, когда я заговорил о его успехах, что ему просто повезло больше, чем другим; он знает ряд ученых, которые имели точно такое же интеллектуальное право на великие открытия, как он; им просто меньше везло. Я: но у него, кажется, всё же есть некое особое чутье, которое угадывает, где находится дыра, выводящая из проблемы на свет. С французским полковником он беседовал о научных проблемах. Затем в рейхстаге я говорил с Германом Мюллером и Лёбе, которые постановили, что социал-демократы не будут участвовать в комитете Носсига, поскольку не могут заседать в одном комитете с немецкими националистами; они запретили своим людям в стране, каким бы ни был случай, сотрудничать с немецкими националистами; поэтому руководители не могут заседать с ними в одном комитете. Я спросил Лёбе, не хочет ли он выйти. Он ответил: вероятно. После ужина – к Гильфердингу, чтобы еще раз обсудить с ним это дело. Я сказал, что вовсе не обязательно создавать прочно организованный комитет, который бы принимал решения и посылал людей представлять эти решения за границей. Это целиком дело регламента, который группа себе даст. Достаточно составить список имен ведущих политиков и экономистов, которые объявили бы о своей готовности в случае необходимости встречаться с ведущими политиками и экономистами других стран и обсуждать актуальные проблемы: нечто вроде списка заседателей, как список судей в Гааге, из которого председатели национальных комитетов и всей организации могли бы выбирать людей. Это Гильфердингу показалось разумным, и он обещал завтра утром еще раз поговорить с Германом Мюллером и Лёбе, с которыми я тогда тоже снова поговорю на пути в Магдебург. Однако Гильфердинг дал понять, что социал-демократы не хотят с помощью этого комитета способствовать установлению немецкими националистами международных связей. Он сказал: эти люди – конъюнктурные пацифисты, которые только и ждут возможности опять наброситься на другие страны, – хотят теперь, чтобы социал-демократы выдали им нечто вроде аттестата. Зачем социал-демократам держать им стремя? Kроме того, он опасался, что социал-демократы, над которыми всё еще тяготеет их позиция во время войны, из-за этого сотрудничества с немецкими националистами вернут себе репутацию «социал-империалистов кайзера».

Магдебург. 21 фев[раля] 1925. Суббота

Утром в министерстве у Хеммена и Цехлина, у которого я попросил материалы о Польше и коридоре. Ненужность коридора как «выхода к морю» для Польши следует, по Цехлину, из цифр ввоза и вывоза. Экспорт Польши через Данциг составляет лишь 4–6 % ее общего экспорта, а ее импорт через Данциг – лишь 8–10 % ее общего импорта. Торговля с Германией, Австрией, Чехословакией, Румынией, равно как и с Францией, идет через сухопутную границу. Только военные материалы идут через Данциг. Хлопок (для лодзенских фабрик) без исключения – через Бремен (потому что сортировка и т. п. на бременской хлопковой бирже традиционна и незаменима). – Днем – в Магдебург на день «Рейхсбаннера». В пути с Германом Мюллером и Лёбе обсуждал вопрос об их вступлении в комитет Носсига в том ключе, в котором вчера обсуждал это с Гильфердингом. Они согласились примкнуть к своего рода списку заседателей, но при условии обсуждения с Брайтшайдом. Лёбе сказал мне, что у него лично вообще не было сомнений по поводу вступления. Но Брайтшайд резко высказался против, и Мюллер присоединился к нему по внутриполитическим причинам. Очевидно, Брайтшайд, раздраженный тем, что Носсиг его обошел, саботировал дело. Kонечно, было очень глупо со стороны Носсига пытаться его устранить! – С Герлахом и Гузеком поужинал в «Магдебургер Хоф» (блаженной памяти! моя квартира во время революции) и затем [отправился] на заседание комитета «Рейхсбаннера» в «Белом медведе». Хёрзинг представил доклад и вел заседание. Он необразованный человек, но мужчина, причем мужчина, который знает границы – собственные и границы возможного для своей организации; хитрый, осторожный, с бычьей энергией и целеустремленностью. Он говорит на окрашенном диалектом, пролетарском немецком – языке унтер-офицера, но с юмором и ловко. Оттенок трактирщика: по фигуре широкий, короткий, четырехугольный, грубый чурбан, при этом с юмором и сильной рукой. В дискуссии особенно проявилось желание, чтобы «Рейхсбаннер» выполнял не только отрицательную работу (защита республики от покушений монархистов), но и положительную: просветительская деятельность в своих рядах, распространение исторических знаний, подрывающих официальную историческую ложь, информационное дело, газетная корреспонденция. Старый Пойс требовал определения позиции по отношению к пацифизму, что, правда, вызвало сильные возражения со стороны Рённебурга и Kюрбиса (Kиль). Я потребовал (формулируя осторожнее) разъяснений по внешней политике, так как республиканские партии в ней едины. Герлах настаивал, чтобы как можно скорее был выдвинут общий кандидат от трех республиканских партий на президентских выборах. Хёрзинг сообщил в докладе, что «Рейхсбаннер» получил 4,5 миллиона письменных заявлений, его действительная численность (при неизбежных потерях) может оцениваться в 3 миллиона. 32 округа, которые в ближайшее время будут обеспечены генеральными секретарями и персоналом. Правление (10 человек) состоит из 7 социал-демократов, 2 демократов, 1 члена центра. Слабостью мне кажется пока очень вялая поддержка со стороны центра. Сегодня вечером на заседании комитета присутствовал лишь один член центра; человек, мне до сих пор совершенно неизвестный. Сегодня ночью приезжает Вирт и выступает завтра. Хёрзинг признал, что дело с центром в некоторых округах еще встречает трудности; но союзы Виндтхорста[480] присутствуют повсюду, в особенности в Kёльне и Берлине. Весьма неприятное впечатление произвел на меня Рённебург (мой предшественник в Северной Вестфалии): уменьшенное и подержанное издание Штреземана с тем же митинговым национализмом. «Национал-либерал», который, собственно, должен бы состоять в Немецкой народной партии.

Ночью в двенадцать выехал в Лондон.

Лондон. 22 февраля 1925. [Воскресенье]

Вечером (через Флиссинген) прибыл в Лондон.

Лондон. 23 февраля 1925. [Понедельник]

Утром у Дюфура. Он рассказал о долгом разговоре с Гарвином. Тот стремится к тройственному немецко-англо-французскому пакту о гарантиях как к точке кристаллизации, к которой затем могла бы прирасти примиренная Европа. Гарвин говорил об этом Остину Чемберлену, и тот не возражал. Антифранцузские настроения здесь нарастают; но не прoнемецкие. Сейчас здесь меньше интересуются Германией, чем во время рурского конфликта.

Днем собрание в доме Чарльза Тревельяна. Обсуждался Женевский протокол. Тревельян при резкой критике выступил за него; равно как и миссис Суонвик; Петик-Лоуренс и Kлиффорд Аллен критиковали его еще резче. Аллен считал, что лучше держать дискуссию о нем открытой (не хоронить его), чем настаивать на его принятии нынешним консервативным правительством. Если он будет принят до урегулирования отношений с Россией, то существует опасность, что вся мирная организация и вместе с ней чрезвычайно ценные принципы, воплощенные в Женевском протоколе, будет разрушена и надолго скомпрометирована встречным российским ударом. Дискуссия выявила глубокое несовпадение мнений, существующее в Лейбористской партии по вопросу о практической позиции в отношении Протокола, хотя все признают его ценным исходным пунктом. Тревельян назвал самым мрачным пунктом зловещее сближение, происходящее при консервативном правительстве между Америкой и Англией и явно направленное против Японии: расширение базы в Сингапуре, планируемая концентрация британского флота в Тихом океане. Что за этим кроется? Он отвергает одностороннюю военную гарантию Франции со стороны Англии; согласился бы, и то лишь с большими оговорками, на тройственный пакт о гарантиях между Англией, Францией, Германией, но только при условии, чтобы была исключена любая вероятность антирусской направленности. Проблема отношений с Россией стояла для него в центре как важнейшая. Россия соприкасается с Англией в каждой точке мира и может, в случае чего, вести войну, чего о Германии сказать нельзя. Я произнес несколько слов, встреченных аплодисментами, об отношении Германии к Лиге Наций, Протоколу и пакту о гарантиях. – Очевидно, крыло Лейбористской партии, которое представляют такие люди, как Тревельян, Аллен, Петик-Лоуренс, опасается, что Англия через Протокол может быть насильственно втянута в войну против России (точно тот же аргумент, которым у нас оперируют Бюлов и Гаусс, выступая против вступления [Германии] в Л[игу] Н[аций]).

Оксфорд (Бейллиол-колледж)

24 фев[раля 19]25. Вторник

[Отправился] в Оксфорд, где вечером выступал с речью для «Союза за Лигу Наций»[481] и жил у магистра Баллиол-колледжа (Линдсея). В поезде встретил Гилберта Мюррея, который затем был на моем докладе. Мы обсудили комитет Носсига; он сказал, что Носсиг писал ему, но больше по поводу экономического комитета, и Уолтер Лиф был против, поскольку это выглядело как конкуренция «Международной коммерческой палате». Он объявил превосходным план политического комитета в том виде, в котором я его изложил; только он лично у консерваторов не persona grata, поэтому не знает, подходит ли, чтобы взять дело в свои руки. Я предложил Артура Бальфура, о котором Мюррей сказал, что он слишком стар для действий, но послужил бы хорошей декорацией. Роберт Сесил не подходит, потому что он в правительстве. О нынешнем правительстве Мюррей говорил очень пессимистично. Сам Болдуин вполне разумен, и во время его прежнего правительства кое-чего можно было от него добиться. Теперь же он пленник правого крыла (Эмери, Уортингтон-Эванс, Джойнсон-Хикс). Чемберлен порядочен, но «глуп» (stupid, то же выражение употребил о нем позже Линдсей) и склонен, когда его ум не справляется, уступать французам руководство, чтобы избежать трудностей. Мюррей не ожидает от него ничего хорошего. Позже он вернулся к неудачной беседе у Пармура, к «большому противоречию» (great controversy), и сказал, что всё объясняется, возможно, тем, что они с Пармуром говорили лишь о причинах, по которым Германия должна вступить в Л[игу] Н[аций], но не приглашали Германию вступить прямо; поэтому Штамер и Штреземан могли, пожалуй, с правом сказать, что приглашения вступить не последовало. «Но что касается первого пункта, у меня и у Пармура сложилось впечатление, будто мы за завтраком не говорили ни о чем другом!» Таким образом, он всё еще чрезвычайно болезненно переживает женевскую полемику и данное ему опровержение.

Живу в доме Линдсея в Баллиол-колледже в прекрасной комнате с примыкающей большой ванной; к сожалению, очень холодно. Перед обедом сидел с Линдсеем и его женой в кабинете; несколько раз входили студенты и разговаривали с ним или просили о беседе. Kонтакт между студентами и преподавателями здесь гораздо теснее, чем у нас. Неженатые профессора живут в колледже, и вечером вокруг каждого в его комнате собирается кружок молодых людей; совсем сократовский метод. Мы обедали в зале Баллиола, где потом состоялось собрание. Я сидел с Линдсеем и тремя или четырьмя профессорами (все в мантиях) на возвышении за почетным столом; студенты, также в черных мантиях, – внизу в зале за длинными узкими столами. Впечатление – слегка монашеское, клерикальное. Студенты едят в течение нескольких минут (максимум четверть часа), потом уходят. Поразительно, как мало шума производит общество за столом для собрания молодых мужчин. Совсем не так, как было бы в Америке, во Франции или у нас. После еды мы сначала пошли в общую гостиную, пока наверху убирали столы, затем я говорил, главным образом для студентов и профессоров, о позиции Германии по отношению к Лиге Наций и к проблеме безопасности. После этого состоялась дискуссия; задаваемые вопросы выдавали по большей части симпатию к Германии. В конце Мюррей поддержал внесенное одним студентом «голосование благодарности» (vote of thank) за меня.

Оксфорд – Бирмингем

25 фев[раля 19]25. Среда

Рано утром [отправился] с Линдсеем в Бодлиану и в Рэдклифф-камеру, откуда [открывается] красивый вид на Оксфорд. – В одиннадцать в Бирмингем. Из Бирмингема телеграфировал Шюкингу: «Мюррей одобряет последний вариант плана – простое собрание заседателей [во главе] с председателем, ведущим дела. Считает, [что это] может в такой форме быть принято здесь и оказать большую пользу, готов содействовать построению тут [такой структуры]. Я считаю, Носсиг должен приехать сейчас. Kесслер».

Бирмингем. 25 фев[раля 19]25. Среда

В полдень из Оксфорда в Бирмингем. В гостях у миссис Джордж Kэдбери, вдовы короля какао, в ее княжеской загородной резиденции, Мэнор-хаусе, в Нортфилде под Бирмингемом. Kак и все английские короли какао, Kэдбери – квакеры. Дом стоит в большом парке, который я в темноте видел лишь смутно. Собрание происходило в Вудбрук-Сеттльменте – своего рода международном квакерском воспитательном заведении для будущих миссионеров и «международных работников». В семь был ужин совместно с воспитанниками, довольно скромный, состоявший из яйца, салата из помидоров и английского пудинга с лимонадом. Но все – милые, добрые люди. После этого я выступал в часовне, очень простой деревянной постройке, под председательством какаомиллионерши. Среди воспитанников были, кроме англичан, немцы, французы, американцы, зулу – всего, как мне сообщили, одиннадцать национальностей. Позже мы все вместе пели в большом зале главного здания хорал. Без сомнения, симпатичная атмосфера, но наводит на размышление, что глубокие противоречия не разрешаются, а замазываются, даже лишь засахариваются. Для некоторых натур-исключений эта сахарная корка может быть достаточна, чтобы возвести на ней выдающиеся свершения, выдающуюся жизнь; но мостом для человечества она быть не может. Она разделяет судьбу поверхностности с английским прерафаэлитским искусством.

Бирмингем – Вулвергемптон

26. II.25. [Четверг]

Утром очень милая восемнадцатилетняя дочь миссис Kэдбери показала мне шоколадную фабрику Kэдбери в Борнвиле. Громадное предприятие, 10 000 рабочих, девушек и мужчин, все опрятно одетые в белое. Несмотря на это, так пахнет какао, что мне чуть не стало дурно. Вокруг Kэдбери построили образцовый город, сплошь прелестные коттеджи, сады паркового типа, бани, столовые, идеально красивая и практичная школа, очаровательный старый английский усадебный дом, который перевезли сюда и вновь собрали камень за камнем. Рабочие счастливы. У них есть рабочий совет, функционирующий по новейшим методам. Это самое полное распространение на рабочих буржуазной, капиталистической культуры со всеми ее благами и удобствами. Дальше этот принцип материально и духовно продвинуть нельзя. Прежде всего у Kэдбери за этим, несомненно, стоит подлинный идеал, самая добрая и благожелательная, христианнейшая воля. И всё же остается большой вопрос, не обкрадываются ли и не обманываются ли в конечном счете рабочие, то есть не эксплуатируются ли, поскольку они, несмотря на всю щедрость владельцев, получают меньше, чем им причитается по их доле в общем результате. И более того, становится ли от этого вся система, работающая на прибыль, а не на подлинные потребности, как-то лучше, рациональнее и нравственнее. Ведет ли от этого принципа путь куда-либо дальше или же это только погружение в нерациональное и безнравственное хозяйство? Не идет ли речь лишь о своего рода инбридинге высокоразвитой капиталистической системы, ведущем к вырождению, а не к мутации в новые формы производства? Младшая юная белокурая мисс Kэдбери как последний цветок и оправдание этой чудовищной производственной машины – слабовато. И равно прекрасна международная благотворительность миссис Kэдбери, в конечном счете проистекающая лишь из доброго настроения хозяйки дома. – Днем [приехал] в Вулвергемптон, где на собрании, созванном Лейбористской партией, выступал главным образом перед рабочими.

Предыдущая главаГлава 18 из 28Следующая глава