Кайзер отрекся. В Берлине победила революция. Выходя утром из дома, увидел во дворе Потсдамского вокзала солдата, который что-то горячо говорил толпе рядом с выстроившейся пулеметной ротой. На улицах (Фридрихштрассе, Унтер-ден-Линден) в это время (10:30–11:00) было тихо. В форме беспрепятственно дошел до «Дисконто-гезельшафт»[192] напротив библиотеки, а оттуда – к Пилсудскому[193] в «Континенталь». Слуга, которому я поручил раздобыть для Пилсудского саблю, ждал у отеля, чтобы сообщить: всё оружие в магазинах реквизировано, саблю достать невозможно. Я поднялся к Пилсудскому, рассказал ему об этом, отстегнул свой старый походный палаш и вручил ему на память о нашем прежнем боевом братстве. Затем в присутствии Соснковского[194] мы еще раз поговорили о политике. Я повторил, что от письменных обязательств со стороны Пилсудского – по моей настоятельной просьбе и с согласия как рейхсканцлера принца Макса, так и Грёнера[195] с военным министром[196] – сознательно отказались, так как я счел разумнее положиться исключительно на его честь и патриотизм, которые укажут ему путь, выгодный для Германии: мир с нами, чтобы получить передышку для внутреннего строительства. Пилсудский ответил, что это тем более верно, поскольку Польша не сама определяет свои границы, а получает их от Антанты. То, что Антанта им подарит, они, конечно, не станут отвергать, но вряд ли их вообще спросят. Я сказал, что бывают подарки, которые приносят одаряемому не пользу, а вред. Расчленение Германии путем отторжения Западной Пруссии вызвало бы движение реванша и ирреденты, которое не дало бы покоя ни Польше, ни Германии. Такая нестабильность была бы весьма желательна для Америки и Англии, но не для нас и поляков, которые могут двигаться вперед только через взаимопомощь и добрососедство.
Тут вмешался Соснковский, заметив, что политика, которую я изложил, не совпадает с той, что накануне вечером обрисовал граф Лерхенфельд[197]. Тот, дескать, всё еще придерживается старых методов, основанных на силе, и с этих позиций потребовал от Пилсудского сообщить ему то, что он, Лерхенфельд, сможет передать Регентскому совету от его имени. За этой просьбой скрывалось намерение связать Пилсудского здесь, в Берлине, еще до того, как он разберется в польских делах. Это было неумно, так как демонстрировало недоверие и старые приемы варшавского генерал-губернаторства. Так мы далеко не уедем.
Я ответил, что сознательный отказ от письменных заверений должен был показать бригадиру[198], что берлинское правительство не питает к нему мелочного недоверия. Напротив, по моему мнению, оно желает, чтобы власть в Польше оказалась в его руках – тогда у нас будет человек, с которым можно договориться. До сих пор нашей ошибкой было то, что мы всегда имели дело с людьми, лишенными власти. Соснковский спросил, верю ли я, что Антанта допустит прямое соглашение между Германией и Польшей. Я ответил, что не понимаю, как она могла бы возражать против этого по принципам Вильсона, если только польское правительство, ведущее переговоры, несомненно выражает волю польского народа. Такое прямое соглашение кажется мне желанным для обеих сторон, так как только оно может обеспечить прочный мир. Пилсудский согласился, но добавил, что уже слишком поздно: события развиваются стремительно, и у него едва ли останется время создать сильное правительство до подписания мира. Однако у меня осталось впечатление, что он искренне хотел бы договориться с нами на приемлемой для обеих сторон основе.
От Пилсудского отправился в ведомство Хатцфельдта[199], чтобы организовать специальный поезд для обоих поляков, – он тоже считает, что они должны уехать сегодня же. Между делом Хатцфельдт доверительно сообщил, что перемирия в ожидаемом виде, вероятно, уже не будет, поскольку во Франции, похоже, начались революционные события, подобные нашим. Хинце звонил из Ставки: на нашем и французском фронтах образовались солдатские советы, которые напрямую ведут переговоры о мире. Это было бы нашим спасением, если бы оказалось правдой. Маленький Ов[200] тоже был полон таинственности и радостно возбужден от такого поворота. Я заглянул к Лангверту, чтобы пригласить его на завтрак с Пилсудским. Пока мы говорили (был час дня), ему позвонили и сообщили, что только что штурмом взяты казармы «Майских жуков»[201]. Так революция победно началась и в Берлине.
Мы с Хатцфельдтом отправились в Военное министерство, чтобы подготовить поезд для Пилсудского. Там всё еще работали как обычно. Какой-то майор, назвавший Пилсудского «типом» в привычном пренебрежительном тоне, направил нас в линейное командование на Шёнебергер-уфер. По Кёниггрецерштрассе двигалась демонстрация к Потсдамской площади; мы прошли позади. На углу Кёниггрецер- и Шёнебергерштрассе продавали экстренные выпуски: «Отречение кайзера». У меня сжалось горло при мысли о таком конце дома Гогенцоллернов – так жалко, так незначительно: даже не в центре событий. «Давно устарело», – сказал Ов еще утром.
Дома переоделся в штатское, поскольку у офицеров срывали погоны и кокарды, затем отправился к Хиллеру[202]. На Вильгельмштрассе впервые увидел автомобиль с красным флагом – полевого серого цвета, с императорским орлом.
У Хиллера в два часа устроил завтрак для Пилсудского, Соснковского, Германа Хатцфельдта и ротмистра фон Гюльпена, который вчера вывез нас из Магдебурга. Мы сидели в «старонемецкой комнате» с задернутыми шторами; в больших залах тоже были закрыты окна, все столы заняты. Официанты докладывали, что на Фридрихштрассе тем временем собираются всё более многочисленные демонстрации. Во время долгой паузы между блюдами кто-то поинтересовался, осталась ли кухня Хиллера в руках правительства. Настроение в этой тихой зашторенной комнате, с хорошим вином и едой, в компании такого необыкновенного человека, как Пилсудский, в то время как снаружи нарастал революционный вал, было странным.
Мы с Соснковским выпили на брудершафт как боевые товарищи. Пилсудский был серьезен и подавлен: он опасался огромного влияния немецких событий на Польшу. Русская революция мало на них подействовала, потому что поляки считают русских азиатами; но когда революцию делают немцы, люди западные и цивилизованные, последствия будут неисчислимыми.
Мы вышли только в пять. На Унтер-ден-Линден было темно и пустынно. Но то и дело проносились – туда и обратно, казалось, просто от радости движения – грузовики с вооруженными людьми, увешанные красными флагами, гудящие, грохочущие. Сидевшие в них – солдаты, вооруженные штатские, несколько женщин – кричали, и прохожие кричали в ответ. Стрельбы в это время еще не было. Проводил Пилсудского в отель и попрощался с ним и Соснковским. У дверей стоял гражданский с ружьем; директор сказал, что чувствует себя в безопасности, так как сам вызвал двух красных караульных. Я пошел домой через Вильгельм- и Лейпцигерштрассе. На Потсдамской площади кипела толпа, сквозь которую то и дело пробивались грузовики с солдатами, кричавшими «ура». Кроме криков и зловещего вида и громыхания этих машин, утыканных ружьями словно щетиной, с развевающимися красными флагами, всё было поразительно спокойно и упорядоченно – демонстрация, а не восстание. Бунтовало только воинство; народ, за исключением немногих вооруженных штатских, был зрителем и читал экстренные выпуски.
Из дома отправился на Викторияштрассе, к Паулю Кассиреру[203], где заседал «Союз нового отечества»[204], чтобы застать там Шикеле[205]. Внизу Пфемферт[206] выступал с речью. Мы поели без Кассиреров, в столовой, с Гуго Симоном и его женой. Шикеле предложил идею: революционизировать Эльзас через матросов, провозгласить его красной республикой и таким образом спасти для немецкого народа. Тем временем из задних комнат были слышны выстрелы у дворца. Неровная ружейная стрельба, вспышки в небе – как на фронте тихой ночью. По слухам, дворец уже в руках революционеров, манеж частично еще удерживается офицерами и молодежным ополчением. Чтобы обсудить план вторжения в Эльзас, мы с Шикеле, Кестенбергом[207] и доктором XXX около десяти отправились в рейхстаг. У главного входа, в свете фар нескольких полевых машин, стояла толпа, ожидавшая новостей. Люди теснились на ступенях. Солдаты с винтовками и красными повязками спрашивали каждого, зачем тот идет внутрь. Кестенберг провел нас без проблем, назвав имя Гаазе[208].
Внутри царило оживление: матросы, вооруженные штатские, женщины, солдаты сновали вверх-вниз по лестницам. Матросы выглядели бодрыми, чистыми и очень молодыми; солдаты, в выцветшей форме и стоптанных сапогах, небритые, неряшливые, – старыми, изношенными войной: жалкие остатки армии, печальная картина краха. Сначала нас направили в комнату фракции, где за зеленым столом три юных матроса выдавали разрешения на оружие – с серьезностью и важностью школьников, проверяя, одобряя, отвергая. Потом мы отправились искать Гаазе.
В вестибюле между колоннами на огромном красном ковре группами сидели и стояли солдаты и матросы; винтовки были сложены, кое-кто спал на скамьях. Кадры из русской революции, Таврический дворец при Керенском. Дверь в зал заседаний распахнулась. В то время как вестибюль был погружен в полумрак, зал ярко освещали дуговые лампы. Меня прежде всего поразила его убогость – никогда еще он не казался мне столь безвкусным и трактирным, этот нелепый «старонемецкий» ящик, дурная копия аугсбургского сундука. Внутри между скамьями кипела толпа – нечто вроде митинга: солдаты без кокард, матросы с винтовками, женщины, все с красными бантами. Между ними – депутаты, вокруг которых образовывались группы: Диттман, Оскар Кон, Фогтхерр, Дёмиг[209]. Гаазе, склонившись над столом бундесрата, о чем-то беседовал с молодым штатским – одним из главных большевиков, как говорили. Наконец мы пробились к нему. Шикеле поздоровался и представил меня. Идея вторжения матросов в Эльзас, кажется, была знакома Гаазе; он коротко обсудил ее с нами и предложил встретиться завтра. Потом его перехватили другие.
Мы выбрались из зала и поднялись в комнату заседаний, где какая-то женщина (видимо, жена депутата) раздавала удостоверения. По рекомендации Кестенберга я получил карточку, согласно которой «предъявитель сего уполномочен поддерживать порядок и безопасность на улицах города». Подписано: Оскар Кон, Фогтхерр, Диттман. Стало быть, я, так сказать, стражник красной гвардии. Кроме того, я получил именное удостоверение от Рабочего и солдатского совета о том, что «пользуюсь доверием и имею право свободного прохода». Оба документа – с печатью рейхстага.
Кестенберг и Шикеле ушли домой. Благодаря новым бумагам я миновал оцепление на Потсдамской площади и направился ко дворцу, где еще слышались выстрелы.
Лейпцигерштрассе была пуста, Фридрихштрассе – умеренно заполнена обычной публикой; Унтер-ден-Линден в сторону Оперы погружена во тьму. В караульне Шинкеля в ярком свете виднелся дым и множество солдат. На дворцовом мосту никого – только белые обнаженные воины с богинями победы.
Во дворце кое-где горел свет, но всё было тихо. Кругом ходили патрули, которые окликали меня и пропускали. У манежа валялись осколки камней. Часовой сказал, что «гадкие мальчишки» – скауты – еще прячутся и во дворце, и в манеже. Есть потайные ходы, по которым они скрываются и вновь появляются.
На Энкештрассе из одного дома еще стреляли два офицера и несколько верных кайзеру солдат. Автомобили с вооруженными людьми, мчавшиеся через дворцовый мост, останавливали, разворачивали и отправляли на Энкештрассе, 4.
За мостом – новое оцепление. За ним – темный сброд, кучками на углах Кёнигштрассе, разгоняемый патрулями, но снова собирающийся. Унтер-офицер сказал мне, что они ждут начала грабежей – надо бы всех разогнать.
Отсюда медленно пошел домой. По Лейпцигерштрассе бежали перепуганные люди; на мой вопрос «от чего?» некоторые кричали, что из Потсдама прибыли войска, сейчас начнется стрельба. Свернул на Вильгельмштрассе – ничего не услышал. Хотя в это время на Потсдамской площади, говорят, стреляли.
Дома был около часа.
Так закончился этот первый день революции, который за несколько часов увидел падение Гогенцоллернов, ликвидацию немецкой армии, конец прежнего общественного строя Германии. Один из самых памятных и страшных дней в немецкой истории.
После одиннадцати пошел к Шикеле, который живет в отеле «Эксельсиор» у Анхальтского вокзала. Застал его очень утомленным и нерешительным относительно революции в Эльзасе. Это большая ответственность; если войдут американцы, начнется резня. Мы пошли к Рейхстагу, где должны были встретиться с Гаазе. У портала солдаты не пропустили нас. Они рассказали, что солдаты вчера продавали оружие гражданским. В Рейхстаг никого не пускают. На его крыше я увидел пулеметы. Очевидно, опасаются нападения или со стороны спартакистов[210], или со стороны контрреволюционеров. Шикеле оставил попытки поговорить с Гаазе. Мы пошли к Кассиреру на Викторияштрассе, где в эти дни своего рода место встреч. На Аллее Победы встретил Макса Бетюзи[211] с женой; они пришли посмотреть на революцию. Бетюзи размышлял, не должен ли он как офицер в увольнении предложить свои услуги. Я спросил: кому?
У Кассирера разговор с Шикеле и другими о положении. Большинство оценивало его пессимистично. Всё теперь вращается вокруг вопроса, одержат верх люди Либкнехта[212] и вместе с ними красный террор или же умеренная часть социал-демократов. Шикеле считал, что большевики уже победили, Гаазе ведет двусмысленную политику и все усилия должны быть направлены на то, чтобы удержать его и правое крыло Независимых от большевизма и настроить на Учредительное национальное собрание. Пока мы разговаривали, у Рейхстага стреляли, похоже на пулеметные очереди. Позже мы узнали, что перестрелка произошла во время народного митинга перед памятником Бисмарку. Днем снова у Кассирера с Шикеле, который становился всё мрачнее. Около пяти пришел Бернштейн из Рейхстага и принес хорошие новости. Независимые и бывшие правительственные социалисты договорились. Должен быть сформирован кабинет из шести человек: три «независимых» и три правительственных социалиста. Независимые: Гаазе, Диттман, Барт; правительственные социалисты: Эберт, возможно, Зюдекум[213] и Ландсберг. Никакого рейхсканцлера, только коллегия. Либкнехт остается за бортом, он отказался участвовать; но он себя изживет, потому что солдаты и рабочие не хотят его недисциплинированности. Возможно, он и подчинится, как это обычно делал его отец Вильгельм Либкнехт. Со стороны Либкнехта угрозы нет, так как он настроил против себя солдат. Затем Бернштейн предложил Шикеле принять от нового правительства миссию в Швейцарию для налаживания отношений с французскими социалистами. Возможно, он сам поедет. То есть делать то же самое, что я должен был выполнять по поручению Ромберга.
Тем временем пришли условия перемирия. Ошеломляющие. Акт насилия, беспримерный по грубости, рассчитанный на голод наших городов и порабощение народа. Акт мести Клемансо, который будет требовать возмездия. «Кровь на вас и на детях ваших!» Горше всего Франция пожалеет об этом документе. Но нам пока придется подчиниться, так как у нас больше ничего нет, ни воли, ни нервов, ни сил, ни армии. Всё истрачено до последнего. Вчера Либкнехт с двумя людьми взял дворец. В Потсдаме Первый гвардейский полк просто-напросто ушел по домам. Только мой полк, Третий гвардейский уланский, и гвардейские гусары оказали сопротивление. Революция началась в Берлине чуть более 24 часов назад; и от старого порядка и армии уже ничего не осталось. Никогда еще весь внутренний каркас великой державы не разрушался так тотально за такое короткое время.
В вечернем экстренном выпуске газеты Vorwärts[214] сообщили: «Соглашение между двумя социал-демократическими партиями состоялось. Эберт, Шейдеман[215], Ландсберг, Хаазе, Диттман и Барт составят новое правительство». Этим по крайней мере спасена надежда, что террор нас минует. Ф. Г.[216], которого я встретил, стал водителем красного автомобиля. Он говорит, что прошлой ночью был ожесточенный бой за кафе «Виктория» на углу [Унтер-ден-]Линден и Фридрихштрассе: оттуда стреляли «офицеры»; он и его товарищи-моряки штурмовали кафе, но нашли только офицерские мундиры. Подозреваю пропаганду «Спартака». Я не верю во множество прячущихся и стреляющих офицеров; тем более что их никогда не находят. Нужно создать беспорядок любой ценой.
Ужинал у Шикеле в «Эксельсиоре» с его другом доктором Ликтайгом[217] и Теодором Дойблером. В результате мирного соглашения, если не подать [на гражданство], Шикеле станет французом, Дойблер – итальянцем; оба – немецкие поэты. Уже это освещает весь абсурд и шаткость проектируемого мира. Шикеле заявил о твердом намерении переехать в Берлин, хотя он и не любит Северную Германию. Личность кайзера, который опозорил прусский дух и тем самым его погубил, обсуждалась с презрением. То, что Германия станет республикой, уже, кажется, не подвергается сомнению. Король Саксонии[218] сегодня был низложен. Великий герцог Гессенский, как рассказал Шикеле, находится под защитным арестом. Избрание нового правительства очень успокоило Шикеле и всех, с кем я говорил. Начальник красной гвардии, охраняющей отель «Эксельсиор», товарищ из 1-го полка матросов, изложил мне свою программу, которая включала повиновение новому правительству, поддержание порядка и спокойствия, враждебность ко всякому насилию, включая грабежи. Молодой человек 23–24 лет, участвующий в революции с Киля[219]; простой человек, выражающий настроение большинства наших революционеров. В общем и целом, несмотря на перестрелки, поведение народа в два прошедших революционных дня было превосходным: дисциплинированным, хладнокровным, приверженным порядку, настроенным на справедливость, почти повсеместно добросовестным. Противоположность готовности к самопожертвованию в августе 1914 года. Столь великое и трагическое переживание, столь чистое по смыслу и столь мужественно переносимое, должно внутренне сплавиться в металл неразрушимой стойкости. Если бы только политический разум не был такой редкостью! То, что есть у каждого итальянского торговца пастой! Завершился вечер комическим интермеццо. Дойблер, который из-за опасностей на улице пообещал сестре остаться на ночь в отеле, но записался как «австриец», был решительно отвергнут директором как постоялец, потому что у него как у «иностранца» не было удостоверения. Возникла сцена, пока я как уполномоченный Совета рабочих и солдатских депутатов, который на основании карточки должен заботиться о безопасности и порядке, не вмешался и не приказал директору в силу моей власти оставить Дойблера; после чего директор, по старой доброй прусской традиции, покорился дисциплине, пусть и революционного происхождения, и отвел Дойблеру комнату. Всё словно стерто, кроме изгиба в позвоночнике. – Дойблер в течение вечера рассказал, что в нем довольно много прусской крови; его бабушка из рода Гaффронов[220] и еще жива в свои девяносто. Северное сияние он сначала хотел написать по-итальянски; но Зигфрид Вагнера и исполнение Девятой симфонии [Бетховена] в Вене, особенно последнее, определили то, что он сочинил свое произведение по-немецки. Любопытно полное отсутствие у Шикеле понимания и симпатии к Северной Германии и северным немцам. Он понимает и любит только алеманнов[221] и французов.
С утра позвонил Людвиг Штейн – осведомиться, как я, жив ли еще. Вчера он попал в перестрелку у Рейхстага. По пути в Министерство иностранных дел я встретил на Вильгельмштрассе Лотара Шпитцемберга – тот направлялся в Потсдам. Сообщил, что императрица всё еще в Новом дворце под охраной прежнего дворцового караула, но уже без кокард. Бывшие офицеры – Альвенслебен и другие – тоже остаются при делах, теперь как члены Совета рабочих и солдатских депутатов, куда избраны своими же людьми.
В министерстве – растерянность и разброд. Ряд служащих и начальники департаментов пока на местах, но не понимают, кому подчиняются. Зольф[222] формально здесь, однако его статус в правительстве сомнителен. В коридоре у приемной статс-секретаря встретил старого Лерхенфельда[223] – прощался, смещен с поста. Сказал, что счастлив быть столь старым в такие времена.
Зашел к Лангверту[224] и Хатцфельдту. Хатцфельдт говорил по телефону с Эттингеном в Варшаве: тот сообщает, что и в Польше повсюду революция, создаются рабочие и солдатские советы, где немцы заседают вместе с поляками. Пилсудский уже на месте, но, как он и опасался, опоздал – движение вышло из-под контроля.
С Лангвертом обсудил наедине инициативу Шикеле – установление связи между нашими «независимыми» социал-демократами и французскими социалистами, которую продвигаю уже две недели. Попросил его не придавать этим сведениям официального хода. Сам он ничего не знал, не мог сказать и казался совершенно растерянным. Вчера вывез все важные документы.
Зашел в «Адлон» – отправить цветы графине Бернсторф[225]. На Унтер-ден-Линден многие дома сегодня убраны красными флагами. На мансардных окнах углового здания № 78, где живут Рихтеры[226], видны следы обстрела. По бульвару движется спокойная, не слишком многочисленная толпа. Повсюду, как и последние дни, мелькают машины с красными флагами. Постепенно привыкаешь к этому революционному спектаклю, довольно однообразному.
Чудовищные условия перемирия подписаны сегодня. Лангверт говорит, иного выхода не было – фронт полностью разлагается. Кайзер бежал в Голландию. Кассирер рассказывает, что Кестенберг и Шикеле у Бернштейна[227] хлопочут о разрешении для Георга Бернхарда снова печататься. Независимые хотят национализировать издательство Ульштайна[228], как уже поступили с Шерлем[229], и полностью ограничить свободу печати до созыва Учредительного собрания.
Уличные перестрелки не прекращаются. Говорят, на крышах и в домах прячутся офицеры, но подозреваю, что в основном это провокаторы из крайних террористических групп. Сегодня днем стреляли на Хаусфогтай-плац, а сейчас, ближе к полуночи, когда я пишу эти строки, с Потсдамской площади доносится непрерывная трескотня.
Ф. Г., участвовавший в ночь на воскресенье в штурме кафе «Виктория» на углу Фридрихштрассе и [Унтер-ден-]Линден, говорит, что внутри нашли лишь несколько брошенных офицерских мундиров. Пахнет провокацией. Характерно, что эти мнимые офицеры почти ни в кого не попадают.
Вечером у Кассирера встретил поэта Шёнланка[230] из группы спартакистов. Он с негодованием отверг мои подозрения о провокаторах. Он пришел протестовать против решения властей вернуть Шерлю конфискованный Lokal-Anzeiger – газету, которую спартакисты ранее экспроприировали. Утверждал, что только «Спартак» может дать выход ярости миллионов возвращающихся солдат. Если лишить их трибуны, этот яд будет разъедать всё изнутри.
Сегодня в одиннадцать утра перемирие вступило в силу. Война окончена.
Австро-Германия[231] провозгласила себя республикой и присоединилась к Германской империи. – В полдень виделся с Шикеле, который направлялся от Гаазе из здания Имперской канцелярии. Похоже, Гаазе исполняет обязанности рейхсканцлера вместе с Эбертом. Он поручил Шикеле самостоятельно наладить в Швейцарии связь с французскими социалистами. Но Шикеле должен был пойти со мной к Зольфу, чтобы тот не оказался в стороне. – Днем в Рейхстаге, в комнате фракции «Союза нового отечества». На вопрос Кестенберга дал согласие войти в правление. Как и во времена Французской революции, здесь формируются клубы, где заранее обсуждаются и решаются политически важные вопросы; для заседаний они отвоевали себе помещения фракций Рейхстага. «Союз нового отечества», «Активисты» (группа Курта Хиллера) и другие заседают там же, как и советы солдатских и рабочих депутатов. Несмотря на строгую охрану (попасть внутрь теперь можно только по красному пропуску солдатского совета), картина в Рейхстаге с первой ночи революции не изменилась – разве что грязи скопилось еще больше. Повсюду окурки, разбросанные клочки бумаги, пыль, уличная грязь на коврах. Коридоры и галереи кишат вооруженными людьми, солдатами и матросами. В зале на ковре сложены пирамиды из винтовок; в клубных креслах развалились матросы. Полный беспорядок, но царит спокойствие. Старые слуги в ливреях безучастно и робко снуют среди всего этого – последний отголосок прежнего режима. Депутаты от буржуазных партий полностью исчезли. – В городе сегодня всё спокойно; фабрики снова работают. О перестрелках ничего не известно. Примечательно, кстати, что в дни революции, несмотря на уличные бои, трамваи ходили исправно. Электрическое освещение, водопровод, телефон также ни на мгновение не прекращали работу. Революция создавала лишь небольшие водовороты в обычной жизни города, которая спокойно текла в привычном русле. И, несмотря на частую стрельбу, убитых и раненых было на удивление мало. Эта грандиозная, потрясающая основы мира перемена пронеслась сквозь будничную жизнь Берлина словно детективный фильм. – В шесть часов вместе с Шикеле и Паулем Кассирером был у Зольфа, чтобы получить от него подтверждение поручения Шикеле. Зольф дал его без возражений. Казалось, он ощущает себя теперь лишь исполнительным органом революционной власти, по сути смирившись. Я продиктовал ему телеграмму для Ромберга, которую он, не задавая лишних вопросов, записал. Бразды правления, судя по всему, действительно ускользнули из рук прежних чиновников. – Вечером у Пауля Кассирера, где были Шикеле, доктор Брайдшайд от «независимых», Гуго Симон, молодой Штайндорф и доктор Ликтайг. Преобладающее впечатление от разговора – отсутствие четкого руководства у правительства. Должности раздаются по прихоти, как, например, скандальным образом прусское министерство просвещения досталось Адольфу Хофману, который не различает грамматических форм «мне» и «меня». Гаазе придерживает за собой иностранные дела, заявляя, что это неполитическое ведомство. Ошеломляюще подействовало падение Беерфельде, который сегодня арестовал военного министра Шойха и за это был немедленно изгнан из солдатского совета. Брайдшайд, по всей видимости, хочет заполучить в свои руки иностранные дела, и Шикеле его в этом поддерживает. После беседы со мной в соседней комнате Шикеле спросил, не соглашусь ли я стать преемником Ромберга в Берне. Я ответил, что из чувства лояльности вынужден отказаться, однако готов занять пост рядом с ним в качестве советника, назначенного новым правительством. Завтра Шикеле предстоит снова обсуждать внешнеполитические вопросы с Гаазе, чья нерешительная и двусмысленная позиция его весьма удивила и обескуражила. Симон сказал мне, что, по его убеждению, мы движемся к хаосу, поскольку никто в правительстве не знает, чего он на самом деле хочет. Беспорядок на улицах был бы менее пагубным, чем этот беспорядок в умах руководителей революции, если это подтвердится. Брайдшайд, один из организаторов революции, рассказывал, что в Берлине было три тысячи вооруженных гражданских лиц, «черные коты», которые должны были вмешаться, чтобы сломить сопротивление правительства или верных кайзеру войск; однако в дело они так и не вступили, поскольку старый режим рухнул при виде первого же развернутого красного знамени, бесследно испарившись. – Поляки вторглись в Верхнюю Силезию.
Утром мне телефонировал Лотар Шпитцемберг насчет своей жены, не грозит ли им постой от возвращающихся войск; сам же он «некоторое время будет отсутствовать и недоступен». Очевидно, императрица покидает страну. – Виланд Херцфельде заходил в офис. Он хотел узнать, что собой представляет «Совет работников умственного труда». Я направил его к Кестенбергу. – В час дня поехал к Гаазе в имперскую канцелярию. В красивом вестибюле в стиле ампир – множество ожидающих просителей в мягких шляпах. Такого столпотворения здесь никогда не бывало. Мальчик-посыльный указал мне наверх, где еще несли службу несколько ливрейных лакеев с прежних времен. В последний раз я был здесь неделю назад, еще при принце Максе, в начале разгрома; с тех пор запустение стремительно усугубилось. Цыганщина проникла и сюда. Конгресс-зал был пуст, если не считать какого-то литератора с красным бантом в петлице, который ждал вместе со мной. Гаазе вышел из одной из гостиных слева и пригласил меня к себе. Невзрачный человек небольшого роста, с дружелюбными манерами, присущими евреям, он напомнил мне Хлодвига Гогенлоэ, только в семитской версии. Он сидит за письменным столом Бисмарка; его можно узнать по медной пластине. Я пришел по поводу налаживания связей с Францией, в частности немедленно – с французскими социалистами. Гаазе сказал, что лучше всего ему бы самому поехать в Швейцарию; но сейчас это невозможно. Однако французы знают, что он еще до августа 14-го года был против войны и участвовал в ней лишь ради того, чтобы не подорвать единство партии, пока это в конечном счете не стало для него невозможным. Пусть Шикеле этим занимается; я буду помогать. Культурные связи, которые находятся в моих руках, чрезвычайно важны. Я ответил, что, разумеется, остаюсь в его распоряжении; но если он или новое правительство предпочтут другую кандидатуру, то готов и немедленно уйти. Гаазе ответил, что я его вполне устраиваю; но ему нужно обсудить этот вопрос с коллегами: он просил меня перед отъездом зайти к нему еще раз. Внизу я встретил Гуго Симона, которому как раз предложили пост товарища[232] министра в прусском министерстве финансов. Он направлялся к Гаазе, чтобы предложить ему назначить Брайдшайда товарищем министра иностранных дел. Сейчас распределение постов играет первостепенную роль. Среди толпы просителей столкнулся с Рипенхаузеном. Он вместе со Шмидтгальсом перебрался из министерства иностранных дел в имперскую канцелярию и создает здесь информационное бюро для «народных трибунов», как он выражается. То есть он формирует для них то общественное мнение, которое они слышат. Приттвиц также остался и руководит обороной здания Имперской канцелярии от внезапных нападений. Четыре или пять пулеметов выставлены спереди, во дворе, и сзади, в саду. Рипенхаузен полагает, что если бы несколько решительных людей из спартакистов подъехали на автомобиле, то могли бы, несмотря ни на что, смести весь кабинет. Он опасается подобного нападения и вообще захвата Берлина Либкнехтом врасплох. Мне же представляется столь же вероятным, что старый чиновничий аппарат, который с таким рвением теперь «ставит себя в распоряжение» социализма, поглотит новое правительство. Перед Имперской канцелярией, на улице, я встретил Надольного, который сказал мне, что им с Зольфом только что удалось убедить шестерку сильных министров в кабинете не пускать обратно русское посольство. Ему официально разрешат вернуться, но на деле будут создавать задержки. Даже «независимые» поняли, что оно станет прибежищем спартакистов. Между прочим, Надольный подбодрил меня, призвав участвовать в деле и по возможности агитировать солдат против союза «Спартака». У Ф. Г., к которому я зашел потом, а также у официанта в моем привычном ресторане противоположное настроение. Они убеждены, что контрреволюционеры, «пангерманцы» планируют путч. Воздух над Берлином «очень густой», несмотря на – или как раз из-за – царившей последние два дня тишины. Невозможно, чтобы все верные кайзеру, все юнкера и пангерманцы в одночасье исчезли или смирились с судьбой. – Людвиг Штейн, с которым мы договорились встретиться в четыре в «Адлоне», прибежал с опозданием из Рейхстага очень взволнованный. Он хотел попасть внутрь, но ему отказали, поскольку как раз матросы, принадлежавшие к спартакистам, устроили перестрелку с солдатами в Рейхстаге. Ему кричали, чтобы он поскорее убирался. Он смотрит на происходящее очень мрачно, верит в крупные беспорядки, гражданскую войну, анархию. – В пять у Пауля Кассирера, где был еще Шикеле. Оба сегодня вечером уезжают через Мюнхен в Швейцарию. Кассирера переполняет осознание опасности реакции. Вся буржуазия уже сегодня пресытилась революцией. Потсдамские полки, которые избрали своих офицеров в солдатский совет, могли бы без особого труда всё опрокинуть. И Шикеле, и Кассирер производят впечатление удрученности, замкнутости, смущенности. – Отсюда в МИД, где хотел повидать Лангверта по поводу налаживания связей с французскими социалистами и Фердинанда Штумма по другим делам. Сообщил Лангверту то, что обсуждал с Гаазе и Зольфом. Затем заскочил на минутку к Хатцфельдту, который очень доволен деятельностью Пилсудского в Варшаве: Регентский совет[233] назначил его своего рода диктатором, и его первым официальным актом стало возвращение оружия немецким солдатам. Если он будет продолжать так править, это блестяще подтвердит правоту моей политики. Я встретил Рицлера, и он рассказал, что в воскресенье Либкнехт прислал к рейхсканцлеру Эберту какого-то дурно выглядевшего «капитана Вагнера» с красной бумажкой, на которой требовал немедленно предоставить автомобиль для освобождения Пилсудского. Эберт отослал этого человека к Рицлеру, который смог сказать ему, что Пилсудский уже давно в Варшаве. Фердинанд Штумм, которого теперь никогда не застать и который вечно в разъездах, на мой вопрос, чем он занимается, ответил, что организует «белую гвардию» (видимо, против Либкнехта) для предстоящей гражданской войны. Хатцфельдт и Ов тоже рассказывали, что Меттерних и Шесберг полностью держат караул в манеже. У меня ощущение, что Штумм делает в этом направлении очень многое. Я пошел с ним в имперскую канцелярию, и повсюду за ним следили молодые люди, с которыми он обменивался несколькими словами и короткими указаниями. Это он в день событий в Киле сказал мне, что есть 57 убитых; и слава Богу, так как это доказывает, что войска еще стреляли. Необдуманные и беспочвенные надежды на реакцию сейчас могут привести к крупным катастрофам. Штумм испытывает какое-то детское самодовольство заговорщика.
Утром Хатцфельдт позвал меня на совещание и спросил, не соглашусь ли я занять пост посланника в Варшаве. Польское правительство требует отозвать Лерхенфельда и Эттингена и немедленно назначить посла. Моей главной задачей будет сначала обеспечить вывод наших войск из Польши и с Украины. Крайне трудное и ответственное дело. Я согласился. – Сразу после этого встретил в ведомстве Эрцбергера. Он отвел меня в комнату и сказал, что я должен был остаться здесь. Сейчас нужны энергичные люди, иначе мы не получим мира. С нынешним правительством, если в него не войдут буржуазные элементы, Антанта мира не заключит. Он сожалеет, что отсутствовал во время революции; иначе чисто социалистическое правительство не состоялось бы. Он и сейчас, как и в вопросе об отречении, недооценивает левые силы, которые развила у нас война. – Его поездка во французскую ставку произвела на него очень тяжелое впечатление. Обращение было пренебрежительным; Фош холоден и высокомерен.
Позавтракали у меня с банкиром Гуго Симоном из «Союза нового отечества». Он сегодня назначен товарищем статс-секретаря в прусском министерстве финансов; «независимый», но за Учредительное собрание. Рихард Штраус, который к нам присоединился, а перед этим был у нового министра культуры Адольфа Хофмана, оказался от него в восторге. Тот без лишних разговоров согласовал оба требования Штрауса: о том, что в бывших Королевских театрах уровень должен сохраняться, а зарплаты служащих должны быть повышены, а также о строительстве нового большого оперного театра перед Бранденбургскими воротами, который Штраус задумал как народный фестивальный зал.
Чай у графини Бернсторф, где были также посол (ее муж) и ее невестка. Бернсторф готовится к поездке в Гаагy на мирные переговоры. – После этого снова в ведомстве у Хатцфельдта, которому я изложил пожелания по поводу моей миссии: первым делом, немедленно – опытного в железнодорожном деле, толкового офицера Генерального штаба, который поможет мне в переговорах о выводе войск. Затем молодого дипломата (возможно, Ова), который уже работал по польским делам. Далее дельного, говорящего по-польски журналиста. Шелера – как моего личного адъютанта. Гюльпена – как опору в щекотливых ситуациях и как друга Соснковского. Наконец, достаточный бюджет, в том числе и на представительские расходы. Хатцфельд на всё согласился. Я также запросил инструкции по пограничным вопросам и взаимоотношениям с Обер-Остом[234]. Хатцфельдт сказал, что по пограничным вопросам я должен ссылаться на мирную конференцию, которая определит, какие области чисто польские. Войска в Польше еще подчиняются Обер-Осту. С ним надлежит договориться и мне. Лангверт поздравил меня в коридоре; казался благожелательным и обрадованным. В действительности же немногие захотели бы этого поста.
Сегодня в час дня, когда я шел вниз по Унтер-ден-Линден, дворцовая караульная стража от Бранденбургских ворот маршировала под Хоэнфридбергский марш[235] – точно как раньше, только с красными революционными знаменами, солдаты без кокард, а унтер-офицеры и уполномоченные – с черно-красно-желтыми общегерманскими повязками на рукавах. Они маршировали немного небрежнее, чем гвардия до войны, но в полном порядке и совершенно по-солдатски. Большая толпа людей с красными бантами и повязками сопровождала их. Перед пассажем, сильно пострадавшим в дни революции, оркестр заиграл мелодию: В зеленом Рейне корона лежит…[236] Она звучала как траурный марш; у меня сжалось сердце. Я подумал о потерянном Эльзасе, о французском левом береге Рейна. Сможем ли мы когда-нибудь эмоционально это пережить? Как ни прекрасна Лига Наций, эту рану она не заживит, а лишь законсервирует. – Многие солдаты носят теперь снова черно-бело-красную кокарду поверх красной революционной, которая заменила прусскую.
С утра в девять у Эрцбергера на Будапештерштрассе. Я предостерегал от того, чтобы расшатывать нынешнее правительство, внедряя в него буржуазию. Сейчас главное – фронт против «Спартака»; наряду с этим – подготовка выборов в Национальное собрание. Эрцбергер поносил трусость буржуазных классов, и особенно офицеров, которые не оказали революции вообще никакого сопротивления. Командира гвардейского корпуса, запретившего солдатам стрелять, следовало бы расстрелять. Теперь, по крайней мере, нельзя без боя уступать поле спартакистам. Что касается предварительного мирного договора, Эрцбергер изложил следующие принципы: он хочет заключить его с максимальной скоростью, если возможно в течение 8 дней, чтобы спасти левый берег Рейна от оккупации. Право на оккупацию действует только на время перемирия. Чтобы быстро подготовить предварительный договор, он готов пожертвовать Эльзас-Лотарингией; иначе ему его не заключить, а Эльзас-Лотарингию нам всё равно не удержать. Польшу он хочет оставить для рассмотрения на общей мирной конференции; в предварительном договоре принципиально только признать нейтральную Польшу и обсудить подготовительные работы этнографического и иного характера. Не определять границы Польши в предварительном договоре. Верхнюю Силезию мы ни в коем случае не должны терять; она экономически незаменима, это не бесспорно польская территория, она никогда не принадлежала Польше, поляки лишь иммигрировали туда. Верхняя Силезия – ключевой пункт. Данциг может стать вольным городом, или мы можем уступить полякам в качестве свободной территории другой рукав устья Вислы и участок у залива; вопрос денег. С Корфанты можно поработать «определенным образом». – На улице у Потсдамской площади впервые со времени революции снова увидел офицера с погонами. – В одиннадцать у заместителя статс-секретаря Левальда в Имперском ведомстве внутренних дел. Изложил ему свою программу, с которой он согласился. Сам он придает особое значение возвращению нашего железнодорожного имущества и обеспечению ссудных кассовых билетов (800 миллионов, с имперской гарантией до миллиарда). Однако подвижной состав, как мне позже сказал Хатцфельдт, вернуть не удастся, так как наши железнодорожные служащие уехали. Поляки хотят принять его по расписке. Я могу лишь попытаться получить дополнительное заверение, что мы сможем использовать его для вывода и транзита войск с Украины. Левальд велел позвать генерального прокурора фон Прегера, баварца, который до мая 17-го был начальником округа в Польше и с тех пор занимался польскими делами в Имперском ведомстве внутренних дел. Он производит впечатление умного, но довольно резкого человека, склонного к брюзжанию и не любящего поляков. Тем не менее он досконально знает вопросы и события и был бы для меня в Варшаве ценен как энциклопедический словарь. Я предложил, чтобы Левальд уступил его мне. Левальд обрадовался идее и сказал, что горячо ее поддержит. Прегер согласился. Однако потом у Хатцфельдта возникли сомнения, поскольку Прегер ранее принадлежал к гражданской администрации, следовательно, был персоной нон грата в Варшаве и своим участием мог бы меня скомпрометировать. Поэтому мы решили как минимум отложить командировку Прегера в Варшаву. – Совещание у Лангверта с Хатцфельдтом и время от времени с Надольным о возвращении и о железнодорожных вопросах. Результат как указано ранее. Надольный сказал, что Обер-Ост считает возможным вывести войска с Украины, не затрагивая польской территории, через Брест-Литовск – Белосток. Пока приказано лишь провести эвакуацию из Крыма и Таврии. Во время этого совещания к Хатцфельдту настоятельно просился старший правительственный советник майор Кён, который только что прибыл из Варшавы и имел важное сообщение. Это был пожилой седой видный мужчина с энергичными чертами лица, но явно в сильном возбуждении. Его описания границы и Варшавы, которую он покинул позавчера, были крайне тревожными. Безелер уехал; и после этого армия и администрация в Польше распались. Офицеры и начальники округов в большинстве своем последовали примеру Безелера, солдаты, оставшись без руководителей, были разоружены польскими легионерами и повстанцами. В Варшаве все немецкие правительственные учреждения заняты поляками, Лерхенфельд, Штайнмайстер и другие под строгой охраной, равнозначной интернированию. Почему Безелер уехал, не позаботившись о войсках и чиновниках, Кён объяснить не мог; он полагал, что это интрига Гуттена, который уговорил его на это, после чего в понедельник по всей Польше, вероятно, произошло устранение немецкого господства без всякого сопротивления. Вся Польша теперь наводнена оружием. Все спешат под знамена. Поляки фактически считают себя находящимися в состоянии войны с Германией. Для нашей границы существует высочайшая опасность. В Торне комендант крепости и генерал больны в лазарете, начальник штаба тоже болен, к тому же бессилен и бестолков. В любой момент поляки могут занять вокзал в Торне. Войск для обороны там нет. Мы с Лангвертом поторапливали Хатцфельдта и Кёна отправиться к военному министру, чтобы немедленно перевести туда войска. В этом отчаянном положении почти единственное – как можно скорее мне увидеться с Пилсудским. Но у Зольфа до сих пор нет подтверждения моего назначения кабинетом, потому что его, видимо, невозможно собрать. Дезорганизация. – Завтракал у Гуго Симона, нового заместителя статс-секретаря финансов, с д-ром Брайтшайдом, новым прусским министром внутренних дел (вместе с Гиршем): оба «независимые». Мы завтракали в «Адлоне». Бергер, сидевший с Эрцбергером и Рихтгофеном за соседним столиком, сказал мне, что он не будет работать под началом Брайтшайда[237]; «убеждения у него только на продажу». – Фердинанд Штумм, у которого я был днем в ведомстве, сказал мне нечто подобное, он в ближайшее время уходит в отставку; под руководством г-на Каутского он работать не может. Нынешнее правительство невозможно. Надо вышвырнуть левое крыло «независимых» (Диттман, Барт) и ввести буржуазию, иначе никакое порядочное правительство не заключит с нами мира. Кроме того, пока что правительство подвержено любой атаке. С сотней матросов по 20 марок, за 2000 марок, можно выкурить всю рейхсканцелярию, Эберта, Гаазе, Шейдемана и т. д. Как он видит ситуацию сегодня, нынешнее правительство долго не продержится; вероятно, нас ждут уличные бои. Во дворце матросы перестреливались уже прошлой ночью. О защите правительства военными средствами, кроме него, Штумма, никто не заботится. Он пытается по крайней мере набрать тысячу или две тысячи надежных людей, которые обезопасят его от внезапного нападения. Собрав эти войска, он сразу уедет в Гаагу. Я выступал против бойкота. Политически для буржуазных партий даже выгодно, что социал-демократы одни берут на себя ответственность за плохой мир; и т. д. Мои аргументы произвели на Штумма впечатление. – В 7 часов у Рицлера было созвано собрание для составления воззвания к немецкой молодежи. Инициаторами, кажется, выступили Приттвиц, младший Бернсторф, Бринкман. Меня пригласили участвовать. Присутствовали еще Фердинанд Штумм, Белов, д-р Майер, австрийский советник посольства барон Гауч и другие: маленький «совет». Воззвание базируется на республиканской и социалистической почве (обобществление средств производства). Насчет слова «республика», которое сначала было принято единогласно, против голоса Майера, затем развернулась дискуссия, в которой Штумм выступал за «народное государство». То, что прежние династии окончательно отжили, было принято всеми. Только идея выборной императорской власти, некоего рода более монархически оформленного президентства республики витала, видимо, в головах у некоторых людей. Наиболее единодушной была оппозиция любой силовой политике. Штумм справедливо указал, что ведомство занимало такую позицию по отношению к военным в течение всей войны; отсюда ненависть военных. – Имперское ведомство иностранных дел Республики <…>. Еще неделю назад это представление показалось бы нелепым, когда все еще предполагали монархические убеждения как нечто само собой разумеющееся. И всё же я верю, что сейчас проявляются истинные убеждения; монархическая идея была медленно убита полным провалом кайзера, особенно во время войны, но уже и до этого его слепящей и пугающей несостоятельностью. Это констатирует сегодня вечером в Deutsche Tageszeitung сам Эрнст Ревентлов[238], который с развевающимися знаменами переходит к республике. – Вечером в 8 часов Зольфу всё еще не удалось собрать шестерых членов кабинета для моего утверждения. Между тем в Варшаве уходит драгоценное время. – К вечеру у д-ра Брайтшайда с Гуго Симоном, профессором Флиссом из Копенгагена, который сегодня вел переговоры с Зольфом о Северном Шлезвиге (который мы тоже теряем) и одной полькой, фрейлейн [Франциской Баумгартен], которая дала мне рекомендации для Варшавы. В Познань, кажется, вошли польские легионеры. Положение таково, что необходимо самое срочное вмешательство в Варшаве, если мы не хотим, чтобы значительная часть наших войск была перебита.
Хатцфельдт показал мне сегодня утром карандашную записку от Зольфа: правительство, кажется, отвергает меня как посланника, поскольку хочет отправить в Варшаву женщину. Хатцфельдт считает, что это теоретическая прихоть Гаазе, который желает, чтобы социалистическое правительство начало дипломатию с женского назначения. Конечно, женщина в этой ужасной ситуации в Варшаве ничего не добьется. Зольфа не получилось увидеть, так как он на заседании военного кабинета и до двух его нельзя было беспокоить. Я предложил обратиться к Брайтшайду как помощнику Каутского за посредничеством. Тем временем от различных рабочих и солдатских советов, от немецкой колонии в Варшаве и от Эттингена поступили просьбы о немедленном направлении нового представителя. Также Ставка Обер-Оста послала отчаянный крик о помощи в том же смысле.
Мы с Хатцфельдтом обсудили вопрос с Бюше и отправились в Министерство внутренних дел к Брайтшайду, который сидел с Герлахом. Брайтшайд согласился поговорить с Каутским, поскольку считает непонятной увлеченность женским представительством в такой момент и ему сложно представить женщину, которую они имели в виду. Но Каутского тоже нельзя было застать, так как и он заседал в военном кабинете. Тогда мы с Хатцфельдтом пошли к заместителю статс-секретаря Давиду, мелкобуржуазному педантичному серому человечку, лишенному теплоты (бывший учитель). Он особенно резко выступил против женского представительства в Варшаве, но не предложил ничего практического для ускорения моего назначения. Осталось только ждать, когда завершится заседание кабинета. Таким образом, снова теряется полдня или даже целый день, как это было и при прошлом правительстве в вопросе освобождения Пилсудского и по той же причине – тотальной дезорганизации. Кроме того, Давид с беспокойством обратил мое внимание на то, что подтверждения военного кабинета для моей миссии недостаточно; мне необходимо также иметь полномочия от Исполкома [Советов], иначе рабочие и солдатские советы меня не признают.
В час принял президента Сионистского центрального бюро Юлиуса Бергера, которого вызвал через Людвига Штейна. Он выехал из Варшавы в понедельник. Он описывает положение евреев в Польше как крайне опасное и очень важное для позиции Германии в мире, так как всё, что с ними произойдет, будет поставлено в вину нам. Познань занята не польскими войсками, а немецкими войсками польской национальности. Назначенный вчера в военном министерстве начальник «Защиты Отечества – Восток», майор фон Виллизен, планирует направить туда немецкие войска и силой отобрать Познань, поскольку та может стать опасным плацдармом для поляков против Западной Пруссии. (Вчера в Военном министерстве Хатцфельду сказали, что у них нет ни единого батальона для защиты Торна.) Если дойдет до боя между немецкими и польскими войсками в Познани, все наши разбросанные мелкие подразделения в Польше, уже разоруженные, будут перебиты, кроме того, совершится расправа над польскими евреями посредством погромов. Поэтому необходимо всеми средствами предотвратить сражение за Познань. Бергер считал, что, если Сионистское центральное бюро будет постоянно в курсе судеб польских евреев, оно сможет через тысячу тайных каналов повлиять на мировое общественное мнение против поляков и косвенно в нашу пользу. Он предложил, чтобы он сам или другой член Центрального бюро сопровождал меня в Варшаву в полуофициальном или тайном качестве и постоянно информировал меня и берлинское Центральное бюро.
О польском еврействе и еврейских партиях в Польше он предоставил следующие сведения: не в последнюю очередь из-за законов о субботе, еврейских рабочих мало. Они разделяются на две партии. 1. «Бунд», в Варшаве, возможно, десять тысяч сторонников, столько же в Лодзи, плюс разбросанные по стране. Лидер – русский революционер Медем, очень умный и способный. Орган: еженедельник Lebensfragen. 2. «Поалей Цион»[239], националистско-еврейская; но в социальном отношении столь же радикальная (большевистская), как и «Бунд». Партия мелких чиновников, учителей и т. д. В Польше менее многочисленна, чем «Бунд», в России – гораздо более. Лидеры: Мозес, Райхман.
Для получения информации о евреях в Варшаве лучшее место – Сионистское бюро (очень хорошо осведомленное), [по адресу] Гранична, 9, генеральный секретарь Грюнбаум; для связей с социалистами – господин Швальбе.
После обеда в пять началось заседание военного кабинета, на котором Давид должен был представлять по поручению Зольфа мое назначение. Хатцфельдт и Давид просили меня во время заседания оставаться неподалеку в приемной. Заседание проходило в рейхсканцелярии, слева, за большим залом заседаний Рейхстага. Я ждал в некоем подобии столовой, где стоит письменный стол Бисмарка времен конфликта и еще висят два портрета кайзера. Один за другим пришли Ландсберг, Эберт, Шейдеман, Диттман и, с опозданием, Гаазе. Я попросил себя представить тем, с кем еще не был знаком. Эберт со своей черной торчащей бородкой и широкой приземистой фигурой выглядит как южный француз, капитан корабля из Марселя. Все, кроме Ландсберга и Гаазе, были очень сдержанны и, как мне показалось, недоверчивы. То, что первым посланником, назначенным Германской республикой, должен быть граф и гвардейский кавалерийский офицер, очевидно, всем неприятно и подозрительно; хотя Freiheit[240], орган «независимых», сегодня утром, вероятно по инициативе Брайтшайда, дает мне хорошую характеристику.
Во Freiheit сообщили, что граф Кесслер намечен в посланники в Варшаву и что граф Гарри Кесслер, который во время войны был прикомандирован к посольству в Берне, человек демократическо-республиканских убеждений.
Расхаживая взад-вперед по ковру в бисмарковской столовой, я не мог не почувствовать своеобразия ситуации. Через три четверти часа вышел Давид и сказал мне, что кабинет одобрил мое назначение, однако еще необходимо подтверждение Исполнительным комитетом рабочего и солдатского совета, который в настоящее время представляет собой суверенный орган и которым руководят Брутус Молькенбур и Р. Мюллер. Высказывается пожелание, чтобы я взял с собой социал-демократического адвоката Равицкого из Бохума, который говорит по-польски и имеет хорошие связи с польскими социал-демократами. Социал-демократ Бааке – новый начальник рейхсканцелярии, чрезвычайно ценный человек – дал мне, кроме того, рекомендательное письмо к социалистическому польскому премьер-министру Дашинскому.
Снабженный всем этим, я снова отправился в ведомство, где Хатцфельд, Лангверт, Виктор Вид приветствовали меня как посланника республики. Мой агреман со стороны польского правительства будет запрошен уже сегодня ночью, еще до решения Брутуса Молькенбура и Р. Мюллера, чтобы по возможности меньше терять времени. Я должен выехать в Варшаву в понедельник вечером с польским представителем в Берлине Немоевским. В качестве секретаря я попросил себе Ова, а временно, пока он не подтянется из Спа, – доктора Майера. В качестве железнодорожного эксперта в Торне к нам присоединится строительный советник, рекомендованный военным министерством. Также Хатцфельдтом в частном порядке был допущен сионистский представитель. – Брайтшайд позвонил мне в ведомство, чтобы сказать, что он будет энергично продвигать мое утверждение в Исполкоме.
Первый воскресный день после революции. Под вечер большие толпы горожан двинулись по Унтер-ден-Линден к Королевским конюшням[241], чтобы посмотреть на следы боев на зданиях. Всё очень мирно, в мещански-любопытствующем духе; особенно глазели на весьма заметные пробоины в Маршталле. Единственное отличие от прежних воскресений в уличной картине – отсутствие полицейских и немногочисленные вооруженные матросы, стоящие в караулах и патрулях, люди Фердинанда Штумма. – Утром в ведомстве наведался к разным лицам, имеющим значение для моей миссии. Сначала к Надольному, чтобы получить сведения об Украине. Он говорит, что наши солдатские советы на Украине, в согласии с нашим правительством, занимают по отношению ко всем беспорядкам и борьбе нейтральную и выжидательную позицию. Предполагается вступление Антанты в Украину; тогда наши войска будут там больше не нужны, так как они служили лишь защитой от большевиков. Им следует поэтому держаться там до прихода Антанты, но затем немедленно уходить. Мне нужно в Варшаве энергично поработать, чтобы нам был обеспечен транзит через Польшу. Для этого необходимо согласование с Обер-Остом. Поэтому я говорил по телефону с майором Вахенфельдом в Ковно, первым обер-квартирмейстером у Гофмана, и просил назначить офицера связи. Он посоветовал мне также переговорить насчет транзита с подполковником Брюггеманном в Берлине. Напряженность между поляками и украинцами надлежит урегулировать на мирной конференции. По этой причине мне следует призвать поляков к спокойствию. Вопрос о спорной территории решит мирная конференция. Мы в этом не заинтересованы, но, вероятно, я мог бы очень осторожно и лишь приватно пообещать полякам за уступки в отношении наших границ поддержку их притязаний против украинцев на мирной конференции. Только пусть украинцы и русские ничего об этом не узнают. – Затем к послу Бернсторфу. Он, как и Эрцбергер, хочет отложить польский вопрос до большой мирной конференции. Мне следует при каждом удобном случае, публично и приватно, говорить, что мы согласились на международное урегулирование польского вопроса согласно пункту XIII Вильсона[242]; поэтому им не следует теперь делать глупостей. – От Бернсторфа к Зольфу. Тот ничего не добавил к разъяснениям Эрцбергера и Бернсторфа, но настоятельно предостерег от связей с сионизмом или еврейскими политическими течениями, так как это может вызвать недоверие Пилсудского ко мне. Мне следует по возможности поддерживать с ним хорошие отношения и передать ему, что Зольф очень сожалел, что не смог принять его, когда тот проезжал через Берлин. Зольф сказал, что ему пришлось изрядно побороться, чтобы провести мое назначение в правительстве, так как там хотели послать социал-демократа, и лучше всего – социал-демократку. Однако его поддержали Эберт и Ландсберг. Затем с Хатцфельдтом у Матье насчет финансовых вопросов устройства миссии. – Завтракал у Бернсторфов в «Адлоне», который после перестрелок из-за своего расположения опустел; большинство элегантных гостей, кажется, выехали, среди прочих – Бернхард Бюлов и Вилли Штумм. Последний подсел к нашему столу. Он приехал из деревни, куда сбежал, так как на днях Эккардтштейн с вооруженными людьми ворвался в Иностранное ведомство, чтобы арестовать его. Эккардтштейн сначала зашел к Зольфу, который предупредил Штумма, поэтому тот смог бежать. Сегодня он рискнул вернуться в свой кабинет и вытеснил Бернсторфа, который тем временем туда вселился. Большой герой из него, похоже, так себе. Героизм вообще стал редкостью. Все наши парламентские статс-секретари в день революции сбежали и до сих пор не показывались, за исключением Эрцбергера, который был у Фоша и поэтому продолжает работать как ни в чем не бывало. Штумм рассказал, что Безелер уехал из Варшавы в гражданском, под чужим именем, как «коммерсант Франке». Польское правительство посоветовало ему так сделать ради его же безопасности! – Днем говорил с Литвином, который пятнадцать лет прожил в Лодзи и брат которого, как он мне рассказал, председательствует в Лодзинском сионистском союзе. Однако он сам не придает сионизму большого значения и дал мне два совета: 1) стремиться к улучшению германо-польских отношений экономическим путем, поначалу поставляя полякам машины для восстановления их фабрик; это позволит убрать рабочих с улиц, уменьшит недовольство и большевизм; в дальнейшем – товарообмен; 2) поддерживать связи с польской аристократией. Она в конечном счете самый влиятельный фактор в стране, потому что крестьяне держатся за нее. Наконец, мне никогда не следует забывать, что каждый поляк до мозга костей лжив и коварен. Ни на мгновение нельзя это упускать из виду. – Вечером в половине восьмого Брайтшайд передал мне по телефону, что он настоятельно рекомендовал Исполкому совета рабочих и солдатских депутатов через его юридического представителя д-ра Бро срочно утвердить мое назначение, но они до сих пор заседали по вопросу о Национальном собрании и поэтому еще не обсуждали вопрос о варшавском посольстве. Позже, в девять, Брайтшайд через жену велел мне передать, что он сделает всё, чтобы провести мое утверждение, однако предложение правительства пока не поступило в Исполком. Он попытается еще сегодня вечером связаться с Давидом, чтобы тот внес в Исполком этот вопрос. Сомневаюсь, что нам удастся при таких обстоятельствах выехать завтра.
К молодежи Германии![243]
Мы получили с просьбой о публикации следующее воззвание:
Немецкая молодежь, твой час пробил!
Дух, который веял над немецкими землями в 1848 году, внезапным прорывом проложил себе путь на свободу. Ураган унес прочь старое здание вместе с его фундаментом. Мы не спорим, что в нем было хорошего, а что – дурного.
Предстоит построить новый дом. Для этого старые партии больше не годятся, объединяйтесь, опрокиньте их или заставьте обновиться. Общегерманское Национальное собрание в церкви Святого Павла должно воздвигнуть великонемецкое народное государство. Бисмарковское решение германского вопроса никогда не было окончательным. Вместе с монархией и конституционализмом рухнули опоры имперской конституции – бундесрат и президентская власть. Надо заново объединить немецкие племена, не допустить бездушного централизма и партикулярного своенравия. Надо воздвигнуть общегерманский народный дом высоко над всеми парламентами государств и поставить рядом с ним палату, которая должна представлять эти государства. Во внешней политике надо навеки изгнать идеологию насилия. Не громкие властные жесты, а упорная борьба за наше право законными средствами!
Внутри страны рушатся все институты, обеспечивавшие классам экономическое, социальное и политическое господство. Такова проблема нашего времени. И властная позиция владельцев крупных, монополизированных в частных руках средств производства, источник многообразных злоупотреблений, должна быть сломлена через обобществление. Предстоит решить и другие великие задачи. Они разрешимы лишь при одном условии: преобразуйте дух, которым руководствовалась политика, и вновь возвысьте ее до уровня самой сути вещей. Пробудите граждан, заставьте стариков помолодеть, чтобы немецкий народ, «первозданный, не успевший окостенеть в произвольных уставах», в пору своей величайшей нужды вечно неиссякаемо обновлялся.
Георг Аренс, Рихард фон Белов, граф Альбрехт Бернсторф, Ганс Юрген фон Борнштедт, Карл Бринкман, Бернхард В. фон Бюлов, Александр Фюр, Александр фон Грунелиус, Альберт Хаас, Вольфганг Хук, Курт фон Кампхевенер, граф Гарри Кесслер, Герберт Краус, Рихард Ланген, Франц цур Редден, Карл Пистор, Фридрих фон Приттвиц унд Гаффрон, Марио Пассардже, Курт Рицлер, Вальтер Шотте, Феликс Сомари, Фердинанд фон Штумм, Оскар Траутман, Фриц Вихерт.
Все подписавшие воззвание до сих пор состояли на имперской службе, большей частью в министерстве иностранных дел. Большинство из них и сейчас остаются на постах.
Я всё еще в Берлине, несмотря на отчаянные призывы немцев в Польше, умоляющих прислать немецкого представителя. Лишь сегодня вечером в восемь получил верительное письмо за подписью Эберта и Гаазе для польского правительства: «Руководствуясь желанием уделить всемерное внимание восстановлению мирных и дружественных отношений между Германской империей и Польским государством, Германское народное правительство постановило направить посланника графа фон Кесслера в качестве дипломатического представителя Империи с особой миссией к польскому правительству в Варшаву. В убеждении, что графу фон Кесслеру удастся оправдать высокое доверие, возложенное на него этим назначением, ему было вручено настоящее рекомендательное письмо. Германское народное правительство просит принять его благосклонно при вручении сего письма и оказывать полное доверие всему, что он будет уполномочен изложить по поручению Германского народного правительства. С заверениями в совершеннейшем к Вам уважении. Совет народных уполномоченных, Эберт, Гаазе». – Письменного подтверждения от Исполкома рабочих и солдат всё еще нет. Правда, в полдень Брайтшайд сообщил мне по телефону, что оно в принципе дано. Я отправил моего нового секретаря миссии д-ра Майера поздно вечером в Палату господ[244], чтобы добиться подписи Исполкома под назначением. – Если на следующий день поступит агреман польского правительства, завтра же вечером мы сможем выехать. – Утром у меня снова был прикомандированный ко мне социал-демократ, адвокат Равицкий: я попросил Хатцфельдта на время деятельности в Варшаве назначить его советником миссии, чтобы он занимал первое место после меня. Еще два месяца назад он был солдатом вспомогательных частей и в основном находился на передовой. Он рассказывал о большой ненависти солдат к офицерам, – так же как и Виланд Херцфельде – главным образом из-за привилегий и бесцеремонного их использования. Хуже всех и ненавистнее были фельдфебель-лейтенанты. Продовольствие для солдат по большей части разворовывалось в пути. Постепенно действительно складывается впечатление большого морального провала офицерского корпуса, из-за которого, собственно, и была проиграна война. Примеры незаконного присвоения провианта, невыносимой спеси и грубости, а в некоторых случаях даже прямого мздоимства. Прусская армия не была скроена под меркантильный образ мыслей офицерского корпуса. Чудовищный размах коррупции подорвал ее. – В полдень меня принял Гаазе во дворце Рейхсканцелярии, поскольку Бааке сказал мне, что у него есть просьба. Гаазе передал приветы для Дашинского и некоего д-ра Мархлевского. Последний – друг Дашинского. Дашинский и Мархлевский просили его по телеграфу предоставить в их распоряжение телетайп, чтобы они могли установить связь с определенными друзьями в Берлине. Я должен передать им, что он не смог выполнить эту просьбу, потому что у нас с Варшавой лишь один телетайп, который находится в МИДе, а аппарат в ведомстве, где конфиденциальность не гарантирована, едва ли может служить целям Дашинского. Переходя к общей политике, Гаазе поручил мне срочно добиться вывода наших войск из Украины; для этого нужно получить от Пилсудского разрешение на проезд через Польшу. Я могу самым решительным образом развеять любые опасения, что наши войска с Украины могут быть использованы против Польши. Основанием для спешки служит то, о чем я не должен говорить Пилсудскому, но сам должен знать. По убеждению Гаазе, Антанта готовит наступление против Великороссии, то есть против русского большевизма, одновременно с севера и с юга; с Украины и из Балтии. Наши войска на Украине окажутся вследствие этого между двух огней. Поэтому они должны быть как можно скорее выведены. Я могу сказать Пилсудскому, что, пока Гаазе в правительстве и нынешний режим сохраняется в МИДе, они «будут иметь самое искреннее стремление жить в теснейших и дружественных отношениях с польским государством». Гаазе и Ледебур ранее признавали право поляков на самостоятельное государство, еще до самих поляков, заседавших в рейхстаге. Но то, что Западная Пруссия не может отойти к Польше, само собой разумеется. Сегодня Гаазе своими утонченными, кошачьими повадками и тщедушным телом напомнил мне Хлодвига Гогенлоэ еще больше, чем на днях. Он, очевидно, по натуре примиритель, но где-то в нем есть сложный механизм, составленный из тонкого расчета, познания и сверхчувствительной еврейской совести, который может внезапно застопориться и заставить его оцепенеть в какой-либо позиции. Эти перепады между резкостью и примирительностью, вероятно, и создали ему репутацию ненадежного; равно как и весьма различную оценку его личности компетентными людьми. – В вестибюле майор Вюрц, до сих пор возглавлявший военную пресс-службу, в штатском, в плохо сшитом дорожном пальто, расхаживал взад-вперед, словно хищник, запертый в клетку; я столкнулся с ним, когда шел наверх, и снова застал его всё еще расхаживающим, когда спускался. Я сказал ему, что назначен посланником в Варшаву; он громко рассмеялся и заметил, что всё это – карнавал; ему приходится распускать свое ведомство, сотни офицеров! Чего или кого он здесь ждал в ставшем социал-демократическом канцлерате, он не сказал. – После обеда в четыре собрание младших сотрудников МИДа, подписавших воззвание, в «Кайзерхофе», в зале Гогенцоллернов. Председательствовал Фердинанд Штумм. Колорит немного академический, в духе Рицлера. Я попытался, насколько смог, закрепить их на левых позициях; требовал четкости и твердости [определения], на чем можно строить [политику] и от чего нельзя отступать. Вокруг, с моей точки зрения, может быть и нечто моллюскообразное, для украшения, о чем можно договариваться; но хребет, абсолютно жесткий, необходим где-то в программе и в убеждениях. То, что до сих пор считалось скелетом всего государственного мировоззрения – монархические убеждения, – оказалось полностью прогнившим. Поэтому сейчас важно найти новый каркас. В качестве такового я бы предложил, на окончательно признаваемой почве республики и социализма, борьбу за право самоопределения и большую, насколько возможно, свободу индивидов. Несмотря на социализм или именно благодаря социализму – не государственных рабов, а свободных людей. Во внешней политике – право народов на самоопределение и справедливое распределение сырья, соответственно растущим или уменьшающимся потребностям. Никакого жесткого объединения народов. Свобода морей и портов для судоходства. Итак: свободные моря, свободные народы, свободные люди. Право народов на самоопределение в рамках Лиги Наций, право индивидов на самоопределение в рамках социалистического государства. Были созданы три комиссии: 1) для разработки программы, 2) для пропаганды и вербовки, 3) для разработки германской конституции. В пропагандистскую комиссию был избран я, Фердинанд Штумм – как мой заместитель. Состав: ком. 1 – председатель Рицлер, затем Руппель (Имперское колониальное ведомство), Приттвиц, Траутманн, Берншторф; ком. 2 – пред. Хаас, затем Ланген (Welt am Montag), Штолльберг (Nordd[eutsche] Allg[emeine]), Траутманн, я и Штумм как мой заместитель; ком. 3, конституция – пред. д-р Краус; затем Борнштедт, Бюлов, проф. Бринкман, Приттвиц. Существует намерение присоединиться к вновь образуемой демократическо-республиканской партии. В ведомство к Хатцфельдту явился бежавший из Лодзи д-р Пик, тамошний начальник пресс-службы. Он говорит, что легионеры, «мальчишки», арестовали там примерно 15 немецких чиновников (главным образом кассиров) и бросили в тюрьму. Он и бежавшие с ним немцы были ограблены на Калишском вокзале в Лодзи и в поезде, у них отняли одежду, носки, багаж. В поезде произошла перестрелка. Дело продолжалось вплоть до Остравы. Существует большая опасность для жизни всех имперских немцев в Лодзи. Пилсудский, кажется, не вполне владеет ситуацией и поэтому лавирует. – Я должен призвать Пилсудского сделать всё возможное; но положение улучшится лишь тогда, когда железная дорога и телеграф снова окажутся в немецких руках или в руках немцев и поляков совместно. Бронепоезд и три-четыре тысячи человек могли бы это осуществить, Пилсудский будет протестовать, но в душе обрадуется, так как это спасет его от большевизма. Опасность состоит в том, что порядок восстановит Антанта. Постоянно прибывают телеграммы из Польши с просьбами о помощи и назначении немецкого представителя; также и от солдатских советов. – Около шести мне позвонил Брайтшайд и сказал, что положение в Познани вызывает опасения; Герлах едет туда сегодня ночью. Мне всё же хотелось бы повидать Брайтшайда до моего отъезда, чтобы он сообщил мне кое-что о Познани.
С утра у Брайтшайда в Министерстве внутренних дел. Он пришел с доктором Бро, юристом Исполнительного комитета рабочих и солдат (заменившим его величество). Брайтшайд опасается трудностей с продовольствием из-за захвата поляками Познани. Немецкое правительство не хочет применять силу; но если пострадает наше снабжение, ему будет трудно устоять против требования военного подавления немецких поляков. Поэтому я должен побудить Пилсудского воздействовать на жителей Познани, чтобы они не подрывали продовольственное снабжение. Я привел позицию Гаазе по вопросу о Западной Пруссии. Бро сказал, что, согласно нашему новому пониманию, нации представляют собой административные органы и не более того, поэтому вопросы границ неважны. Я ответил: поскольку административные органы – это, во всяком случае, также и хозяйственные организмы, они должны иметь географически разумные границы. Уже по этой причине мы не можем отказаться от Западной Пруссии. Брайтшайд, казалось, разделял эту точку зрения (которой придерживается и Гаазе). – В управлении меня и Хатцфельдта в сопровождении доктора Спиро из Гамбурга посетил капитан Шодер, начальник Управления военными сырьевыми ресурсами в Варшаве. Он рассказал: в прошлый понедельник (11-го) в его ведомство, одно из крупнейших немецких учреждений в Варшаве, явился представитель польского министерства торговли и промышленности и обозначил все документы, кассы, склады сырья Управления военными сырьевыми ресурсами, конфискованными или занятыми по праву войны. Польское правительство заявило, что хочет продолжать управление сырьевыми ресурсами прежним порядком, просило об упорядоченной передаче и т. д. Кассы переданы, склады, разбросанные по всей стране, недоступны, и прежде чем их успели передать, со стороны Совета рабочих и солдатских депутатов поступил приказ о выводе армии. Склады принадлежат военным обществам, их содержимое – купленные и оплаченные вещи, хоть цены и были очень низкими, произвольно установленными. Многого там уже не осталось. Склады леса проданы (но еще не оплачены) военному сырьевому обществу. Секретные документы уничтожены. Текущие дела в руках поляков. По ним они могут подсчитать, сколько мы недоплатили, и предъявить требования о возмещении. – Частный референт консульского отдела, тайный советник Шюлер, которого я просил назначить вице-консула для миссии, прислал мне в качестве секретаря Сонье: я его знаю, он осел. Сонье разобиделся, когда я сказал, что ему придется заниматься консульскими делами. Я пошел к Шюлеру, который объяснил мне, что для него после революции разницы между дипломатическими и консульскими чиновниками больше нет. Он может предоставлять сотрудников только в качестве дипломатов. Я попытался разъяснить ему, что речь идет не о социальном, а о сущностном вопросе, поскольку консульства, занимаясь определенными вещами, накопили в них опыт; мне нужен чиновник, обладающий этой компетенцией, особенно для репатриации тысяч германских гражданских лиц из Польши. Шюлер, казалось, был немного смущен и понял меня. Однако умонастроение, из которого он совершил свой выпад, характерно для времени. – Сегодня я получил назначение посланником, подписанное Зольфом и подтвержденное Исполкомом Совета рабочих и солдатских депутатов. Они пометили под подписью Зольфа: «Согласовано. Исполнительный комитет Совета рабочих и солдатских депутатов. Берлин, 18 нояб. 1918. Молькенбур. Мюллер». Приложенный их штамп гласит: «Исполнительный комитет С. р. и с. д. Большого Берлина. Германская Социалистическая Республика». – Днем прощальные визиты и хлопоты по поводу подбора персонала в управлении. Бергер возмущен, что посланник должен получать подтверждение от Исполкома Совета рабочих и солдатских депутатов: «Вот наглость!» Он также был полон забот о будущем; их в Вильгельмштрассе в любой день могут вышвырнуть. Похожее сказал на прощание по телефону Георг Бернхард: он смотрит на всё очень мрачно. Исполком предавался горячим дебатам о созыве Национального собрания. Один из председателей, который подписывал мое назначение, Мюллер, угрожал, что путь к Национальному собранию лежит «только через его труп». Завтра состоится торжественное погребение жертв революции. Огромная процессия пройдет через Бранденбургские ворота вниз по Унтер-ден-Линден; иначе, чем представлялось празднование окончания войны. Хатцфельдт сказал мне, что уйдет из управления в 11:30, «чтобы не оказаться отрезанным». Партия «Спартака» с Rote Fahne[245] и тремя сильными личностями – Розой Люксембург, Либкнехтом, Мерингом – действует как пугало. – Вечером в 22:43 отбыл с вокзала Фридрихштрассе на предоставленном в мое распоряжение на время миссии специальном поезде: салон-вагон, спальный вагон, вагон-ресторан. Немного по-американски, с налетом миллиардерства. Я взял с собой польского поверенного в делах Немоецкого[246] с супругой, а от миссии – Равицкого, доктора Майера, Гюльпена, атташе фон Штраля, Отто Фюрстнера, фельдъегеря и младший персонал, шифровальщиков, заведующих канцелярией, стенографисток и т. д. Всего человек двадцать. Беседовал с Немоецким и другими господами в салоне до двенадцати, потом спокойно спал. Утром около семи в Александрово мне отрекомендовался, очень подтянуто и по-военному, председатель немецкого Совета солдатских депутатов, молодой солдат, и вместе с ним польский офицер из Легионов. Здесь всё спокойно. Вырванные рельсы починены. Мы можем беспрепятственно проехать в Варшаву. Маятниковое движение беженцев из Польши и из Германии вот уже несколько дней происходит без помех; только Совет солдатских депутатов через председателя обратился ко мне с жалобой, что поляки остались должны 300 вагонов. Пунктуальность и любовь к порядку у наших людей от революции не пострадали. Они также снова раздобыли себе офицера, некоего лейтенанта фон Оппена, который служит где-то поблизости. Многие офицеры, однако, как сказал мне молодой председатель, «убыли». – Так въезжаю я в сферу новой деятельности, на этот Восток, который люблю, который имеет для меня какую-то невыразимую, глубокую красоту.
В вагоне-ресторане за завтраком беседа с Немоевским. Он подчеркивал свое желание иметь тесные дружественные отношения с Германией. Я согласился и сказал, что это возможно лишь в том случае, если и Польша, и Германия принесут жертвы и откажутся от опасных надежд. Мы приняли условия Вильсона и тем самым согласились на определенные территориальные уступки; но Данциг отдать не можем. Немоевский подтвердил: «Невозможно!» Я продолжил, что лучше всего Польша и Германия подготовили бы взаимную прочную дружбу, если бы провели прямые переговоры друг с другом и привезли на мирную конференцию совместную программу. Однако предпосылкой для этого стали бы сильные правительства как в Польше, так и в Германии. Если Пилсудский удержится у власти, то прямое соглашение, возможно, удастся.
Немоевский: Антанта ведет двойную игру, стремясь постоянно ссорить Польшу и Германию. Полякам она дала большие обещания, но теперь, кажется, от них отступает. По достоверным сведениям, Милнер хочет оставить Познань за Германией, чтобы создать тем самым постоянный очаг ирреденты и недовольства. Цель – экономическое закрепление Америки и Антанты в Польше, устранение немецкой конкуренции. По схожим мотивам Антанта раздувает еврейские погромы в Польше, чтобы иметь повод для ввода войск. Пилсудский предложил еврейскому «Бунду» сотрудничать, «Бунд» отказался: «Бунд» – большевистский. Фройляйн Баумгартен (которую я знаю через Гуго Симона и которая дала мне с собой рекомендательные письма) действует в интересах большевизма; она связана с Иоффе. Поэтому ей запрещен въезд в Польшу. Пилсудскому приходится опираться исключительно на левые партии, поскольку правые его покинули. Корфанты и другие немецко-польские депутаты отбыли в Познань и заявили о намерении создать из немецких поляков самостоятельное государство, если Польша слишком сильно сдвинется влево. Дашинский – совершенно интернационален и нечист в денежных делах. Нынешний премьер-министр[247] стоит немного правее.
Немоевский рассказал, что хочет уйти с дипломатической службы и остаться в Варшаве. Здесь, как он надеется, он сможет снабжать меня хорошей информацией и оказывать услуги. Кажется, он хочет меня завлечь на свою сторону.
В полдень велел подать обед в салоне для нас с Немоевским, Равицким, Майером и Гюльпеном. Мы проехали через крупные знаменитые позиции 14-го и 15-го годов – Блони, Гродзиск[248] и т. д. Еще видны руины.
В Варшаве на вокзале меня приветствовали представитель польского министра иностранных дел, представитель военного министерства, адъютант Пилсудского и еще с полдюжины офицеров Легионов. Польский военный автомобиль (вероятно, один из наших «конфискованных», с нарисованным польским красным орлом) отвез нас в отель. Остановились в «Бристоле». Сразу по прибытии меня посетил майор Риттер, представитель Верховного командования армии в Варшаве. Он, очевидно, спешил опередить представителей Солдатского совета. Из его сдержанных описаний явно следовало, что неделю назад, в понедельник, генерал-губернатор[249], комендатура, начальник [штаба] Нете проявили себя жалким образом по отношению к взбунтовавшимся немецким солдатам и агрессивным легионерам. Генерал-губернатор позволил вывезти себя первым; Нете был в полной растерянности и сидел беспомощно. Поляки «приняли» без единого удара саблей запасы боеприпасов, склады сырья, лошадей, канцелярское оборудование на сотни миллионов. Естественно, теперь по этому поводу должен быть произведен расчет. Неполноценный состав немецкого Солдатского совета без полномочий объявил себя «Ликвидационной комиссией», присвоил высокие суточные и прочие льготы. Риттер потребовал, чтобы я сместил их.
Вскоре после этого явились представители Солдатского совета: сначала капитан фон Кноблаух, позже два журналиста – Рот и Бруннер. Я занял позицию, что немецким военным лицам, согласно нашему обещанию польскому правительству, больше нечего делать в Варшаве. Военные из Солдатского совета должны прекратить ликвидацию и немедленно выехать. Я позабочусь о порядке проведения ликвидации через старшего интендантского чиновника. Все трое подчинились.
С Кноблаухом пришел пастор Гейслер, который просил меня позаботиться о полумиллионе лиц немецкого происхождения в Польше. Действительно большой и важный вопрос, поскольку по вине наших оккупационных властей они теперь стали жертвами ненависти и разорения.
Затем явился господин Сарнов, секретарь Лерхенфельда. Он спас его документы и еще некоторые другие; хотел бы присоединиться ко мне. Лерхенфельд и Эттинген уехали сегодня утром. Радиограмму, извещавшую о моем прибытии, польское правительство, которое заняло радиостанцию, им не передало. Они уехали, не зная, что я приеду сегодня. Описания Сарнова о коллапсе в целом совпадали с описаниями Риттера.
После Сарнова пришел господин Корф, президент немецкого благотворительного общества. Он взял на хранение кассу миссии, хотел бы передать ее мне. Он крупный фабрикант, живет в Варшаве уже более 15 лет, ему стыдно встречаться с польскими друзьями, поэтому он выходит из дома только ночью – так недостойно вели себя наши войска и чиновники сверху донизу. Ущерб, нанесенный немецкому делу, неисчислим и непоправим. Вина лежит, как он признал, на офицерах, которые больше не заботились о своих людях и отчасти, как и чиновники, были подкуплены. Потеря всякого морального авторитета.
В мою беседу с Корфом ворвался адъютант Пилсудского[250], тот самый француз, который сопровождал меня на Стыре. Пилсудский приносит извинения, что так резко отрывает меня в первый же день, до выполнения официальных формальностей. Но дело очень важное. Немецкие войска из Брест-Литовска в деревнях Бяла и Мендзыжец, предположительно в качестве репрессалий [251]за разоружение, подожгли дома и увели с собой пленных, которых сразу же пригрозили расстрелять. Я должен вмешаться, чтобы их [немецких солдат] хотя бы судили должным образом; иначе могут возникнуть очень неблагоприятные последствия. Я пообещал телеграфировать в Обер-Ост. Так и сделал, а затем передал вербальную ноту в МИД, сообщив об отправленной телеграмме и одновременно обратив внимание на то, что 15 германских граждан были заключены в тюрьму поляками без суда и среди них один якобы уже расстрелян. Я попросил и в этих случаях принять во внимание наши отношения.
После того как адъютант Пилсудского ушел, Корф сказал мне, что не верит в способность Пилсудского удержаться. Он не политик, сейчас опирается исключительно на социалистов, сформировал чисто социалистическое министерство. Польские буржуа и крестьяне не будут терпеть это долго.
Пришел представитель министра иностранных дел, чтобы сообщить: министр примет меня для вручения верительных грамот завтра.
Поведение немецких офицеров и чиновников в Польше 11 ноября, несомненно, позорно. Но в Берлине 9-го было ненамного лучше; и чувствуется, что повсюду потерпели крах не люди, а система, которая в конечном счете умела использовать лишь голое насилие и, утратив этот инструмент, беспомощно рухнула.
С утра у меня были Рот и Бруннер, оба члены Солдатского совета. Судя по их описаниям, разоружение Варшавского гарнизона 11-го числа поляками было проведено не столь тотально, как у нас полагали. Были разоружены лишь солдаты и чиновники, случайно оказавшиеся на улице или в частных квартирах, но не целые воинские части (за исключением, пожалуй, одного батальона, которому, впрочем, Пилсудский якобы велел вернуть оружие). Кроме того, всем, кто подал заявление, их оружие без лишних вопросов впоследствии возвратили. В качестве причин, по которым было принято решение о разоружении на границе и немедленном отводе войск, Рот и Бруннер назвали мне следующие. 1. Если бы Варшавский гарнизон (примерно 17 000 человек) подавил восстание кровью, что с военной точки зрения было вполне возможно, все немцы, разбросанные по стране, несколько тысяч, включая женщин, были бы убиты (погром). 2. Поляки очень быстро заняли бы продовольственные склады, и Варшавский гарнизон спустя короткое время умер бы с голоду, даже в случае победы. Как продовольственные склады, так и крупные варшавские учреждения не были достаточно защищены в военном отношении; лишь поэтому группа зеленых юнцов смогла без единого выстрела за несколько минут захватить административные здания. 3. В то время как солдат разоружали на улицах, в здании губернаторства бушевало солдатское собрание, где каждый называл себя делегатом своей воинской части, но все вместе так и не сумели сформировать Солдатский совет. Лишь ко вторнику кристаллизовались лидеры и организация. Но было уже слишком поздно. Начальник штаба Нете сидел в это время беспомощно и бездейственно в кабинете. Безелер уехал. Не осталось ни одной инстанции, которая могла бы отдавать приказы. Так что у поляков была легкая игра против рассеянных и лишенных руководства немцев. И всё же пулеметной роте и «полку Яблонна»[252] (полк аспирантов) Пилсудский разрешил с пением, с оружием, средь бела дня маршировать к Ковельскому вокзалу. Население не беспокоило их на этом пути. – Всё было построено на престиже; когда он рухнул на Западе и в Болгарии, рухнула и администрация на оккупированных территориях. Поэтому вина Безелера и Нете лишь косвенная, как ни трудно защитить их личное поведение в конце. Война в итоге стала чудовищной спекуляцией, провал которой увлек за собой всё остальное; крупнейший крах всех времен.
В 11 часов я нанес визит вежливости министру иностранных дел Василевскому. Он принял меня вместе с товарищем министра Филиповичем. В приемных, на лестницах и в коридорах царил полный беспорядок, потому что министерство как раз переезжало, конечно, в «занятое» немецкое учреждение. Неделю назад здесь еще находился пресс-отдел губернаторства. Столы, диваны, мальчишки-рассыльные двигались вперемешку: распродажа, хаос из старого и нового, из имущества, оставшегося после прежних хозяев, и зачатков нового государства. Этого мы достигли нашей кровью; но вина на нас, потому что в нашем народе не нашлось ничего, чтобы использовать эту драгоценную молодую кровь. При вручении верительных грамот я сказал министру несколько дружественных слов, на которые он ответил схожими, зачитанными по бумажке. Что в них было искреннего и что фальшивого, на этой первой встрече разобрать было невозможно. Конкретно обсуждался только вопрос об арестованных немцах. Филипович, который кроме польского говорит только по-английски, пообещал мне дать сведения о них сегодня к 5 часам дня и добиться скорейшего освобождения.
Дома меня вовлек в обсуждение старый Гуттен, который вернулся после обеда. Его знания о событиях в Германии, о революции и ее последствиях, незначительны и неопределенны. Уже десять дней почта в Варшаву не поступает. Это подтверждает слова Рота и Бруннера, что Варшавская революция 11-го не была следствием событий в Берлине 9-го; о них в Варшаве знали слишком мало. Скорее можно думать о доверенных лицах среди немецких оккупационных войск, которые знали, что примерно к 7-му числу в Германии произойдет революция. Гуттен делал вид, будто очень рад моему назначению, говорил о давнем знакомстве с моей семьей, затем дал понять, что он случайно разговаривал – конечно, как частное лицо, так как теперь он таковое и есть, – с Филиповичем; тот сказал ему две вещи, которые он счел себя обязанным передать. Во-первых, очень многое зависит от обращения с польскими рабочими, угнанными в Германию; до сих пор оно было плохим. Во-вторых, было бы хорошо, если бы Польша и Германия сейчас договорились по территориальным вопросам. Чем скорее, тем лучше для обеих сторон. Гуттен, производящий впечатление старого кота, во время осторожного и пространного изложения этих пожеланий несколько раз ронял зубные протезы, которые затем поправлял пальцами. Торжественная хитрость, обычно составляющая его стиль, страдала от этой внешней помехи. Я ответил, что, если ему случайно удастся увидеть Филиповича до его отъезда, он может передать, что и я предпочел бы прямые переговоры с Польшей по территориальным вопросам. Однако лишь при том условии, что поляки с самого начала откажутся от Данцига и Верхней Силезии. Мы не можем рисковать тем, что переговоры, если они начнутся, разобьются о вопрос о Данциге.
После обеда в 5 часов Пилсудский принял меня с торжественной аудиенцией во дворце на Саксонской площади. Я вручил ему оригинал верительной грамоты и произнес небольшую речь. Он ответил как глава государства. Примечательно, что при этом он говорил о «нашей (его и моей) задаче» в деле отношений между Германией и Польшей. Я подхватил это выражение и высказал радость, что он говорил о «совместной задаче», выпавшей на его и мою долю. Он добавил: «совместная задача перевести наши два народа из старой вражды в новую дружбу». Он выглядит очень больным, лицо бледное и осунувшееся, но всё же с прежним выражением энергии и доброты, и говорил живо и бодро. Он хочет как можно скорее перевести страну в конституционное состояние, сложить с себя чрезвычайные полномочия, которые на него свалились. Социализму необходимо во всём уступать на словах; время того требует. Будет ли исполнение поспевать за словами – это другой вопрос. С большой тревогой он высказался о положении в тылу на Буге[253]. Наши солдаты поджигают там деревни, уводят пленных, это очень опасно для дружбы, к которой мы оба стремимся. Он хотел бы как можно скорее путем переговоров создать там ясную обстановку. Я сказал ему, что для своего посольства уже запросил офицера связи от Обер-Оста; Пилсудский воспринял это с видимым облегчением. Мою очень осторожно высказанную надежду, что он удержится у власти, Пилсудский правильно понял как вопрос и ответил, что опасности видит только на юго-востоке и юго-западе; на юго-востоке – русские и украинские большевики и банды, на юго-западе – очень неспокойная обстановка в районе Домбровы, где революционная искра может перекинуться из Германии в Польшу. В остальном же он идет своей дорогой и дает другим покричать. В Познанской оппозиции он не видит опасности, так как она всегда будет действовать в легальных рамках. Затем мы поговорили еще о кое-каких личных материях, старых воспоминаниях, которые каждый раз радуют Пилсудского. Самое прекрасное время, его подлинная молодость, было, видимо, тогда, когда он сражался вместе со своими легионерами.
Дома мне тайными путями передали из тюрьмы записку: «Глубокоуважаемый господин граф, с 11 ноября в Центральной тюрьме в Варшаве 32 офицера и немецких военных и гражданских служащих без указания причины незаконно содержатся как преступники. Без помощи, отрезанные от внешнего мира. Прошу Вас, господин граф, немедленно предпринять энергичные шаги для нашего освобождения и т. д. Подписано: фон Волковиц, полевой полицейский комиссар». Я велел передать через посыльного устно, что уже взялся за это дело и через несколько дней оно будет улажено.
С утра в половине девятого ко мне зашел майор Риттер, чтобы посоветоваться о предстоящих сегодня переговорах с поляками относительно эвакуации войск из Украины. Он назвался представителем Обер-Оста. Я сказал ему, что самостоятельное представительство Обер-Оста в Польше наряду с германской миссией немыслимо; договоры, которые он заключит без участия представителей германского правительства, в той части, в которой они затрагивают политические вопросы, я признавать не буду. Он воспринял это известие довольно кисло. В половине одиннадцатого я нанес визит Неневскому, заместителю начальника Генерального штаба, с которым раньше служил вместе в штабе Герока. Едва я вернулся домой, без предупреждения в одиннадцать ко мне с адъютантом явился Пилсудский. Вчера он подписанным им самим декретом стал диктатором Польши. Тем более неожиданным был его визит, поскольку главы государств обычно лично ответные визиты не наносят. В ходе беседы он сослался на свои вчерашние слова о нашей общей задаче превратить старую германо-польскую вражду в новую германо-польскую дружбу и добавил, что обстановка на Бугском этапе ставит под угрозу успех этой задачи; тем более что после решения вопроса о Львове[254] проблема Бугского этапа окажется в центре всеобщего внимания. Взятие Львова он подтвердить не мог, но сказал, что оно произойдет со дня на день. С гордостью упомянул, что стянул и послал туда старую добрую Первую бригаду Легионов. При этом сказал, что польская армия насчитывает в настоящее время 30 000 человек, которые недели через две будут достаточно обучены. Он пробыл около получаса, болтал, смеялся, рассказывал о жилищных планах – хочет переехать в небольшой дворец, а сейчас у него нет, кажется, и второй рубашки – и с гордостью показал почетную шпагу, подаренную ему Легионами после двух лет войны.
Сразу после Пилсудского пришли министр иностранных дел Василевский и его заместитель Филипович. Во время этого ответного визита на мой вчерашний они изложили пожелания относительно въезда Ледницкого и одного польского комиссара в Обер-Ост. Обер-Ост, судя по показанной мне Риттером телеграмме, принципиально отказывает польским комиссарам в разрешении на въезд. Василевский назвал себя специалистом-этнографом, особенно в вопросах, касающихся русских окраинных народов и восточных евреев. Этим, вероятно, и объясняется его назначение сейчас министром иностранных дел. Не без авторского тщеславия он назвал мне две свои работы: «Восточные провинции Польского государства» и «Еврейский вопрос в Царстве Польском». Он также осведомился о Каутском, у которого работал, не будучи знаком лично. Я обрадовал его известием, что Каутский – товарищ статс-секретаря в ведомстве иностранных дел.
Днем, под натиском посетителей, диктовал первый доклад о положении в Польше. В половине восьмого пришел Гуттен, который просидел у меня в ванной комнате с утра не вылезая, потому что сначала я встречался с Пилсудским, а потом с Василевским. Гуттен ругал Обер-Ост и Бугский этап, где наши солдаты будто бесчинствуют, как дикари, убивают людей, поджигают дома и т. д. Он настоятельно рекомендовал мне сегодня еще нанести визит начальнику Генерального штаба графу Шептицкому. Не прошло и десяти минут после ухода Гуттена, как Шептицкий дал знать, что должен переговорить со мной сегодня вечером по чрезвычайно срочному делу. Я ответил, что приму его в половине одиннадцатого.
Я пригласил на обед Риттера и его адъютанта Петри. Риттер проинформировал меня, что переговоры, которые он и майор Шмидт по поручению Обер-Оста вели с Шептицким об эвакуации наших войск с Украины, сегодня сорвались, поскольку Шептицкий неожиданно потребовал немедленно очистить весь Бугский этап. Риттер отказался вести переговоры дальше, так как уполномочен заниматься лишь военными, а не политическими вопросами, которые должны решаться только между правительствами. Поэтому Шептицкий и хочет говорить со мной. Подозрительно в этом внезапном требовании то, что вот уже два дня я полностью отрезан от всякой телеграфной, телефонной и радиосвязи с Берлином, якобы из-за помех.
Ровно в половине одиннадцатого Шептицкий явился ко мне один и устно выдвинул требование, чтобы мы немедленно очистили Бугский этап к западу от Буга, в противном случае Польша обратится за помощью к Антанте. Он несколько раз подчеркнул, что говорит как начальник Генерального штаба, и добавил, что завтра это же требование мне официально предъявит правительство. Итак, я оказался в ситуации, когда я полностью отрезан от своего правительства, а мне предъявлен едва прикрытый ультиматум. Шептицкий обосновал требование зверствами, якобы совершенными нашими солдатами, но эти действия он, впрочем, сам признал почти неизбежными в условиях партизанской войны, когда я напомнил ему о злодеяниях австрийской армии, в которой он служил еще год назад. Однако возбуждение общественного мнения уже так велико, что никакое польское правительство не может ему противостоять. В действительности же, конечно, наша слабость и презрение к поведению чиновников и многих офицеров 11-го числа – вот что побудило польское правительство к этому резкому требованию. Шептицкий предложил оставить нам плацдарм на западном берегу Буга у Брест-Литовска, а польское правительство обязуется не вводить на освобожденную территорию артиллерию и сохранить лишь такое количество войск, какое необходимо для поддержания порядка. На мой вопрос он сказал, что лично будет также добиваться, чтобы польское правительство гарантировало не допускать туда войск Антанты. Я ответил, что мало надежды на то, чтобы убедить военных очистить этап, так как они этим поставят под угрозу тыловые коммуникации наших войск на Украине. Я должен предостеречь от создания напряженности, которая, возможно, уже не будет устранена. Шептицкий – усталый и довольно возбужденный, а в остальном настоящий гунн – стоял на своем: требование должно быть предъявлено. Оккупация района Буга в результате событий последних дней стала для польского правительства нестерпимой. Дружественные отношения можно будет наладить лишь после ее устранения. Я сказал, что принимаю к сведению его заявления, мало надеюсь на успех, но передам требование своему правительству, которое должно будет вынести решение. Мы распрощались в дружеском тоне.
С Майером, который присутствовал при беседе, обсудили нашу позицию, в частности как нам телеграфировать в Берлин. Майер сначала был за отклонение, я колебался, но постепенно, приняв во внимание все обстоятельства, склонился к принятию. Меня особенно убедила уверенность в том, что наше нынешнее правительство ни за что не согласится на отказ. Мы уже по причинам внутренней политики вынуждены принять требования. Однако, по моему мнению, мы могли бы поставить принятие условий в зависимость от обещания улучшить возможности для отвода наших войск с Украины, в частности от согласия на их перевозку по железным дорогам через Польшу. В таком ключе составили телеграмму, которая уйдет сегодня ночью по радио. Лег в половине четвертого; бурный день.
Забыл, что с утра меня посетил старый Нобель, тот самый, что поставлял нафту, и рассказал, что в России имущие классы твердо уверены: национализация русской промышленности произошла по требованию Германии, так как она хотела создать себе правовую возможность наложить арест на промышленные предприятия, после того как они станут государственной собственностью. Нобель говорит, что этим Германия навлекла на себя неизгладимую ненависть всех лучших кругов России. Я опроверг этот вздор, но, очевидно, не совсем его убедил.
Риттер у меня в половине девятого. К моему удивлению, он присоединился к нашей с Майером точке зрения во вчерашней телеграмме относительно ультиматума Шептицкого, потому что наше правительство ни за что не пойдет на иное. В качестве сомнительного он, однако, отметил вопрос, подчинится ли Обер-Ост указаниям правительства. Что произойдет, если Обер-Ост не подчинится и откажется очистить Бугский этап? Я сказал, что тогда генерал Гофман – мятежник; мы, предположительно, разъясним это польскому правительству и предоставим ему свободу дальнейших действий. Риттер полагал, что Обер-Ост один не сможет осуществить сопротивление, поскольку у него нет угля, бензина, смазочных масел. Но перспективы, которые теперь возникают, поистине трагичны. Вероятно, сначала разразится конфликт между имперским правительством и Обер-Остом, который считает себя самостоятельным государством и пока еще сохраняется на старой, дореволюционной почве как возможная Вандея[255]. Риттер говорил о Йорке[256]; я же опасаюсь, что это скорее будет Валленштейн[257].
Утром визит к архиепископу, кардиналу Каковскому. Он живет в большом, но по-мещански обставленном дворце, который пахнет хлоркой. Его домовый капеллан провел нас вверх по лестнице в чопорную, старомодную гостиную, где спустя короткое время появился сам кардинал – высокий, представительный, еще молодой человек с довольно заурядным лицом и светлыми голубыми глазами. Он, как и капеллан, с большим интересом расспрашивал о перевороте, действительно ли все династии устранены, царит ли теперь спокойствие, могут ли большевики стать для нас опасными? Польша подвергается гораздо большей опасности из-за германской революции, чем из-за русской, поскольку всё, что приходит с Запада, здесь сбывается. Я намеренно перевел разговор на Пилсудского. Лицо кардинала приняло выражение, слегка переходящее в презрительное; было видно, что он не питает к Пилсудскому особых симпатий. Тот очень популярен; le peuple a besoin d’un héros[258] (мы говорили по-французски); арест – то, что сделало его мучеником и национальным героем. У меня было чувство, что кардинал именно поэтому особенно ставит его нам в вину. Мы создали ему и его святым конкуренцию. Пилсудский не солдат, мало что смыслит в военных делах, так как никогда не служил регулярно. Я сказал, что он, однако, взял себе способных в военном отношении советников. Кардинал признал это и заметил, что фактически весь военный механизм находится в руках помощника в военном министерстве полковника Врочиньского (русский полковник[259]). (Вероятно, Врочиньский – тот, на кого рассчитывают противники Пилсудского и, возможно, державы Антанты; иметь в виду.) Также и Шептицкий хорош. Сам Пилсудский делает немного, лишь одалживает свою популярность[260]. В общем, у меня сложилось впечатление уязвленного тщеславия и аристократического презрения к популярному герою.
В половине двенадцатого польский офицер принес мою телеграмму об ультиматуме Шептицкого с радиостанции, откуда она была передана Гюльпеном в 6 часов утра неотправленной. Моя собственноручная подпись была необходима. Я взял телеграмму и написал Шептицкому довольно резкое письмо, в котором «просил» его распорядиться, чтобы достигнутые им со мной договоренности соблюдались. Тем временем я не в состоянии передать содержание нашей вчерашней беседы в Берлин. Уже в половине второго ко мне явился личный адъютант Шептицкого, некий граф Юзеф Михаловский, чтобы принести извинения; они, мол, еще в процессе организации, царит большая неразбериха, этого больше не повторится, отныне все мои телеграммы будут беспрепятственно передаваться. Я поблагодарил довольно холодно – хотя бедный юноша вызывал у меня жалость, поскольку был явно смущен и старался быть как можно почтительнее и вежливее, – и лишь выразил уверенность, что отныне действительно приняты необходимые распоряжения. Это он может передать графу Шептицкому вместе с моей благодарностью. – Обещанный Шептицким ультиматум польского правительства до сих пор, в половине четвертого, не поступил.
Днем у генерала-суперинтендента Бурше и в крепостном лазарете III, где находится наша последняя часть. Бурше сказал, что он определенно ожидает беспорядков в недалеком будущем; и именно со стороны демократов-националистов. – В лазарете – вся нищета войны, много чахоточных, которые заработали болезнь в русском плену, бедняга швейцар, который потерял ногу, сказал со слезами на глазах, что не сможет больше работать по профессии.
Вечером около десяти, ужиная вдвоем с Майером в столовой «Бристоля», мы вдруг услышали в вестибюле отеля громкий гул голосов и шум большой толпы людей; мы подошли к двери столовой посмотреть, что происходит. Вдруг ко мне подбежал официант и тихо воскликнул: «Бегите, сюда, сюда, через черный ход»; толпа, мол, кричит: «Долой Кесслера» – и хочет штурмовать мои комнаты; «Кесслера вон, вон». Несколько диких парней бежали гурьбой вверх по лестнице, жестикулирующий человек с одного из столов произносил речь, которую я не разобрал. Хозяин отеля подошел ко мне и сказал, что мы должны до десяти утра выехать отсюда, иначе его расстреляют. Я посоветовался с Майером, поднялся, забрал Гюльпена, у двери которого в коридоре собралось перепуганное посольство, и отправился с ним и Майером на Саксонскую площадь, 6, чтобы поговорить с Пилсудским. Его не было; однако караул дал нам человека, который проводил нас на довольно глухую улицу, где он должен был находиться. Это была несколько старомодная квартира, наполовину обставленная элегантной потертой мебелью в стиле ампир. Сначала вышел его адъютант Винява, мой друг еще со времен Кормина, затем Соснковский, который стал генералом и теперь командует Варшавским округом. Ему я сказал, что пришел как частное лицо, а не как посланник, чтобы сообщить: в «Бристоль» ворвались сто – двести человек и из-за меня угрожали хозяину, который поэтому выставляет нас завтра в десять на улицу. Поскольку мне не хотелось выезжать подобным образом, я просил успокоить хозяина и взять отель под военную охрану. Соснковский согласился и сказал мне подождать Пилсудского, который должен сейчас прийти. Затем мы еще поболтали смеясь, хотя Соснковскому, очевидно, было неприятно, когда я сказал, что толпа угрожала прийти завтра утром в десять часов, хотя он между делом заговорил о Бугском этапе, мол, сорок человек были расстреляны скопом нашими солдатами. Так как вскоре пробило час, я ушел, не дождавшись Пилсудского.
Вечером у меня был старый Гуттен, чтобы попрощаться. Он сказал, что против меня, то есть против посольства, ведется большая травля. Сегодня вечером это и проявилось!
С утра обещанных Соснковским мер защиты еще не было и следа. В девять Гюльпен привел с Саксонской площади троих солдат, которые с примкнутыми штыками выстроились в коридоре перед моей комнатой. В половине двенадцатого прибыл караул, предназначенный для посольства, – взвод пехотинцев. В полдень мимо отеля к Саксонской площади, где проходит большой митинг, непрерывно тянутся в самом медленном, торжественном шаге группы людей из П. C. П.[261] с красными флагами. В то же время ко мне явился польский лейтенант, уполномоченный Минкевичем подыскать помещение для посольства. Он обещает найти его к завтрашнему дню. Без четверти час – скопление нескольких сотен человек перед отелем. Директора являются ко мне и высказывают опасения за мою безопасность. Они напуганы и полагают, что караул ненадежен, словом, хотят поскорее от меня избавиться.
Завтракал у Лангнера. «Портретист кайзера» Коссак, который теперь разгуливает здесь в форме польского ротмистра и сидел за соседним столиком, громко крикнул знакомому в зале: «Je ne voudrais pas être dans la peau de l’Ambassadeur; il va passer un mauvais quart d’heure»[262]. Затем узнал меня, представился и извинился.
Днем у Корфа. Гюльпен докладывает, что перед отелем толпа разрослась до домов с противоположной стороны, трамваи остановились, караул оттеснен вплоть до дверей отеля. Я составил сообщение в Берлин, которое попытаюсь передать по радио в шифрованном виде. Все телеграфные связи прерваны. Василевский сегодня утром заявил Майеру, которого я послал к нему, что польское министерство иностранных дел берет на себя полную гарантию нашей личной безопасности. Позже, в разговоре со Штралем, он сдал назад, сказав, что гарантий он, конечно, дать не может, но сделает всё возможное.
Вечером в семь Майер доложил, что толпа смяла посольский караул, ворвалась в отель и обыскала мои комнаты, а также комнаты всех членов посольства. Наш багаж был заранее переправлен директором на пятый этаж. Распоряжение немедленно послать кого-нибудь в министерство ждало Майера в отеле. В министерстве Майеру объявили, что мы должны переехать сегодня же вечером. Помещение будет указано нам в министерстве в девять часов и предоставлено в наше распоряжение. Майер велел провести себя к министру Василевскому и заявил протест против противоречащего нормам международного права обращения, которому мы подверглись: польское правительство, несмотря на свои гарантии, не защитило нас от обыска занимаемых посольством экстерриториальных помещений. Я вместе с Майером составил донесения в Берлин, которые завтра отправлю с одним из наших шифровальщиков поездом, поскольку все телеграфные связи прерваны.
Ужинал в ресторане отеля «Ангельски». В министерстве Майеру сказали, что в наше распоряжение предоставлены семь комнат в двух разных квартирах, но нетопленых и частично без освещения. Я отправился с Фюрстнером в помещение, предложенное нам директором банка Тойснером в его «Пристанище» на Вербовой. Посольство в этом большом городе, как ни смешно, несмотря на все якобы предпринимаемые усилия польских властей, словно затравленный зверь. Очевидно, нынешнее правительство слишком слабо, чтобы поддерживать порядок. Поляками можно управлять только железной рукой, в блеске славы. Поэтому они представляют собой лучший материал для великой империалистической державы, если во главе встанет подходящий жестокий и честолюбивый человек. Правда, сами они в политике дети. По этой причине прежние польские империи всегда быстро распадались, если во главе не оказывалось выдающейся личности. Многое из этого справедливо и для восточно-эльбской Пруссии.
В половине восьмого ходил в «Бристоль» принять ванну. На улицах полная тишина. – К Корфу, где мы работаем временно (Немецкое благотворительное общество). В десять послал Майера к Василевскому, чтобы сообщить ему, что хотел бы переговорить сегодня утром. Риттер, которого я разыскал в комендатуре, сказал мне, что уже вчера частным порядком и вопреки моим указаниям уведомил Обер-Ост о демонстрациях.
В половине двенадцатого у Василевского, которому я через Майера велел сказать, что желаю с ним встретиться, сожалею, что в силу вчерашних событий не могу принять его у себя, и поэтому приду к нему сам. Я сказал ему, что даже после вчерашних событий у меня остается желание наладить дружественные отношения между Германией и Польшей, но ситуация не лишена некоторой серьезности. Велю осведомиться у него в половине четвертого насчет служебных помещений и в шесть часов – насчет подобающей и хорошо охраняемой военными квартиры для посольства. Он записал на клочке бумаги оба времени и обещал, что всё будет готово. Он был настолько смущен и беспомощен, я редко видел людей такими. Он уверял, что демонстрации направлены больше против правительства, чем против меня; даже не упомянул злодеяния на Бугском этапе.
После обеда в шесть нам наконец-то отвели крошечную мещанскую квартирку на Уярадарской[263] под офис и одновременно приставили караул из 10 человек, которых нам придется разместить на кухне, так как другого места нет. Выразив протест, я принял эту подачку от чиновника министерства иностранных дел, который был прислан, чтобы нас сопровождать. Квартиры у нас по-прежнему нет.
Настроения сегодня, кажется, менее враждебны по отношению к нам; [газета] ХХХ, поместившая первую злобную статью, пишет сегодня вечером, что немецкое посольство в Варшаве с многочисленным персоналом, несомненно, необходимо. Я лишь совершил ошибку, принимая ежедневно по несколько сотен человек (!). Каким образом мне это удалось, ХХХ не сообщает. Также переговоры об эвакуации с Украины и использовании для этой цели польских железных дорог, которые начались сегодня и на которые я командировал в качестве своего представителя Равицкого, приняли хороший оборот; отчасти благодаря присутствию штаб-врача и ефрейтора из Обер-Оста, прибывших сегодня утром и сначала попытавшихся, показав удостоверение от Гофмана, объявить себя уполномоченными вести переговоры с польским правительством. Я велел передать им через Гюльпена, что полномочия вести переговоры с польским правительством есть только у меня. Если они, несмотря на это, попытаются вести переговоры, я не признаю результат. Однако я готов допустить их в качестве экспертов и советников в мою комиссию. На это они согласились. Они говорят, что необходимо спешить. Солдаты в Обер-Осте хотят домой, и их едва ли еще можно удержать. Если польское правительство будет препятствовать, 600 000 человек проложат себе путь через Польшу силой. Это, по-видимому, произвело впечатление на Шептицкого.
Сегодня утром переехали в отведенные правительством служебные помещения: Уяздовская, 22, во флигеле. Квартира мелких обывателей; в лучшую комнату, у самого входа, поместили пулемет и шесть человек. Изначально их должны были определить на кухню. Но начальник караула, сержант, через переводчика, мушкетера Болеслава, обратил мое внимание на то, что кухня расположена тактически невыгодно, поскольку оттуда не видно вход, и поэтому он вынужден отказаться от ответственности за нашу безопасность, если я отведу караул туда. Само собой разумеется, я внял его военному совету и разместил караул в лучшей комнате. Мой заведующий канцелярией с опаской предостерегал против переезда сегодня, «поскольку-де происходят митинги». Если бы мы стали ждать, пока в Варшаве не прекратятся митинги, я никогда не получил бы помещение; поэтому я отдал распоряжение переехать сегодня. По всем признакам, три четверти состава посольства, в особенности младший персонал, еще сильно напуганы. Большинство хотели бы уехать.
Утром у товарища министра Филиповича. Я вновь поставил перед ним вопрос, когда будут освобождены взятые польским правительством под «защитный арест» немецкие чиновники. Он ответил, что невозможно выпустить их всех сразу; он хочет освобождать их «партиями» по 3 или 4 человека, первых – уже на этой неделе. Что касается конфискации имущества германских оккупационных властей, я заявил протест. Филипович спросил, что это должно означать? Я сказал, что оставляю за собой право потребовать назначения комиссии, которая должна провести ликвидацию[264]; тем временем я оговариваю все условия того, что произойдет с имуществом до этого. Филипович снова завел речь о Бугском этапе. Не можем ли мы по крайней мере сделать публичное заявление, что не хотим удерживать его за собой, не возвращая польскому государству? Если в этом деле вскоре что-нибудь не произойдет, министерство может из-за этого пасть, причем уже через день-два. Возбуждение невероятное. У меня вообще сложилось впечатление, что Филипович чувствует себя в министерском кресле очень неуверенно.
Немойецкий, с которым я встретился и который должен стать польским поверенным в делах в Берлине, сказал, что он предвидит дальнейшую радикализацию здешней обстановки и правительства самое позднее через несколько недель. Также вероятны беспорядки.
Польское телеграфное агентство (ПТА) меж тем распространяет статью Корфанты в Dziennik Poznański, в которой говорится, что я всегда был левым демократом, даже интернационалистом. Эксплуатируется моя встреча с Баумгартен (у Брайтшайда), очевидно с целью настроить против меня все правые и буржуазные круги и толкнуть их в объятия Антанты. В день выступлений против меня Корфанты произнес с моего балкона пламенную проантантовскую речь к толпе.
Внезапно в час дня наш караул ушел. Из комендатуры якобы поступил приказ о немедленном возвращении. Послал Майера, чтобы выяснить, в чем дело, и вновь потребовать охрану.
Вечером в половине восьмого ко мне явился Моравский, помощник Филиповича, и уведомил, вручив копию, об ультиматуме по вопросу Бугского этапа, анонсированном на днях в беседе со мной Шептицким. Польское правительство в нем прежде всего заявляет протест по поводу нарушения его прав государственного суверенитета в Обер-Осте со стороны германского правительства, а именно – военной администрации, и требует затем немедленной эвакуации Бугского этапа. Моравский добавил устно, что польскому правительству было бы достаточно, если бы мы заявили в принципе о готовности очистить Бугский этап. Нота должна быть вручена Зольфу в Берлине через Немойецкого. О способах осуществления можно будет затем договориться. Я заявил, что должен прежде всего указать, что Германия не признает и не может признать права государственного суверенитета Польши на территории Обер-Оста, поскольку этот вопрос оставлен на усмотрение мирной конференции. Что касается Бугского этапа, у меня нет указаний и я не могу их немедленно получить, поскольку связь с Берлином на польской территории, по-видимому, прервана. Следовательно, я пока не могу занять позицию по этому требованию. Вместе с тем вчера на переговорах со Шептицким этот вопрос получил удовлетворительное продвижение. Как частное лицо, я позволяю себе обратить внимание на то, что нота своим резким тоном может произвести в Берлине плохое впечатление и, возможно, неблагоприятно повлиять на начатые здесь и до сих пор удовлетворительно протекавшие переговоры. Если Моравский пожелает, он может передать это мое частное мнение своему шефу. Также я считаю более целесообразным подождать сначала успеха здешних переговоров, которые, возможно, разрешат вопрос. Моравский, кажется, немного насторожился и сказал, что доложит министру.
Вечером ужинал у швейцарского консула Веттлера с норвежским консулом и четой Липпман или Липперт, она – полька, он – германский подданный, ранее служил в гражданской администрации. Она пересказала скетч, который видела вчера в кабаре «Мираж»; еврей не может получить телефонного соединения, просит, ругается, угрожает, наконец, кричит в телефон: «Если я сейчас же не получу соединения, то пойду к Безелеру; ах нет, Безелера уже нет; но, фройляйн, если вы мне немедленно не дадите соединения, я пойду к Кесслеру, он ведь заменил Безелера». И он тут же получает соединение. Ловко передает настроение. Одна газета пишет, что в «Бристоле» в первый же день я принял сотни поляков и немцев; якобы поэтому народ возмутился и устроил демонстрацию, так как этот поток посетителей был подозрителен. Конечно, я принимал не сотни, а от силы несколько дюжин людей.
Веттлер и его гости – все так или иначе высказывались против Пилсудского, потому что он сформировал чисто социалистический кабинет. Этим он напугал буржуазию и толкнул ее в объятия национал-демократов (Корфанты).
Переехал в пансион на Мазовецкой, 1.
Охрана снова на месте; девять человек в передней комнате с говорящим по-немецки сержантом. Утром приходил Моравский, чтобы представить мне своего заместителя, некоего графа Рачинского. К ноте он не возвращался. Затем прибыл Студницкий, которого из-за найденной у меня в «Бристоле» визитной карточки жестоко травили в газетах. Он хотел бы заполучить польские «восточные провинции», то есть большой кусок России. У поляков разыгрывается аппетит, как у только что вылупившегося из яйца кукушонка. Студницкий – невысокий, немного неорганизованный черноволосый мужчина с красивыми добрыми глазами, очень плохо говорящий по-немецки, но, должно быть, любящий Германию. Теоретик и идеалист, как мне показалось, оторванный от реальности.
Украинец, Николай Лозинский, офицер резерва, служащий украинского торгового министерства, пришел ко мне по поводу угольных транспортов на Украину. Он рассказал, что был избит немецкими черными гусарами во время поездки сюда, в районе Бугского этапа, в Мендзыжеце, без всякой причины. Гусары, человек десять, бродили по улице, и, когда они поравнялись с ним, один отвесил ему четыре затрещины, так что у него в глазах потемнело.
Риттер прислал мне запись разговора, который он сегодня вел с Обер-Остом (майор фон Хепке); в нем Обер-Ост категорически отказывается от немедленной эвакуации западной части Бугского этапа и утверждает, что эта позиция одобрена Верховным командованием армии и Имперским ведомством иностранных дел. Шептицкий сообщает, что, по сведениям из Калиша, к этому городу приближаются немецкие вооруженные части. Нам бы следовало вмешаться.
Вечером ужинали в самом людном зале «Ангельски». Любопытство публики очень велико. Посетители, в особенности дамы, постоянно украдкой оборачивались и смотрели на нас. Сегодня утром в городе вновь расклеены листовки, агитирующие против нас и правительства.
С утра ко мне явился капитан Рабиен, генштабист, в качестве офицера связи Обер-Оста при посольстве. Он прибыл из Берлина и лишь в Торне услышал о демонстрациях у «Бристоля». Там ходит версия, что я велел арестовать Пилсудского, отсюда и ярость поляков против меня. Рабиен казался весьма потрясенным обстановкой, которую застал; еще в Торне наспех нарядился в гражданское. Я сказал ему для передачи в Обер-Ост, что, по моему мнению, необходимо принципиальное заявление о нашей готовности в ближайшее время очистить западную часть Бугского этапа. Иначе самое малое, что может свершиться, – это падение нынешнего польского правительства. И тогда большой вопрос, разрешат ли новые, проантантовски настроенные, национал-демократические правители использовать польские железные дороги для эвакуации наших войск с Украины. Вероятно, тогда эти войска силой проложат себе путь через Польшу, Антанта в ответ расторгнет перемирие, и война начнется для Германии в катастрофических условиях заново. Рабиен принял к сведению мои соображения и попросил разрешения посоветоваться с Риттером.
Днем Обер-Ост сообщил, что в Браньске и в других местах польские войска грабят, разоружают и берут в плен немцев. В связи с этим я направил ноту Василевскому.
Из Берлина до сих пор нет указаний, вообще никакого ответа на мои телеграммы по вопросу Бугского этапа.
Вечером ужинал в «Ангельски» с бывшим немецким директором Польского ссудного казначейства Тойснером и Отто Фюрстнером. Заведение было переполнено, играла музыка; присутствовало также много хорошеньких, вполне элегантных женщин. Напротив, в одном из домов, было видно в окно, как легионеры танцуют с девушками. На улице один раз прошагала демонстрация с криками «Долой правительство!». Когда мы уходили, старший официант быстро провел меня через боковую дверь. Фюрстнер, который спускался с Тойснером по парадной лестнице, сказал, что снаружи меня поджидали четверо или пятеро молодых людей, среди них польский офицер; они выкрикивали мое имя, очевидно задумав устроить афронт. Хотят поскорее выслужиться перед Антантой; не очень храбро, но умно.
Забыл, что днем у меня были представители Лодзинского Совета солдатских депутатов с просьбой о зачислении в посольство. Они хотели заняться ликвидацией имущества губернаторства и заботой о германских подданных. Я договорился с ними и обещал зарегистрировать в качестве сотрудников посольства.
Относительно причин коллапса и роли Советов здесь господствуют две противоположные точки зрения. Рот (член Совета солдатских депутатов) дал мне сегодня утром статью для Norddeutsche Allgemeine, в которой Варшавскому Совету ставится в заслугу, что при растерянности и страхе руководящих инстанций (Нете, Безелер) он спас то, что еще можно было спасти, и, по крайней мере, предотвратил всеобщую резню немцев. Тойснер, напротив, обвиняет в коллапсе Советы и отсутствие дисциплины в войсках, что вызвало всеобщее смятение и анархию и дало полякам возможность легко разоружить и устранить оккупационную армию и администрацию. Безелер, по его словам, созвал представителей Советов и попытался уговорить их организованно, вместе с войсками и администрацией, отступить до границы. Но тут Домке, лидер Варшавского Совета, вдруг вскричал: «Не-е, не пойдем; для нас война окончена. Мы идем домой». После этого все в большой суматохе отклонили предложение Безелера и наступила анархия.
В действительности же коллапс, кажется, стал следствием морального разложения войск; они уже сердцем не были в деле, и когда Верховное командование дало толчок, приказав образовать Советы солдатских депутатов, всё рухнуло. Безелер и Нете и прежде не справлялись со своей задачей; теперь это аукнулось. А потом Совет, когда наконец сформировался, действительно спас то, что еще можно было спасти. По крайней мере, предотвратил хаос.
Сегодня утром на афишных тумбах появился большой плакат «К оружию», призывающий к войне с Германией. Без подписи. Очевидно, работа национал-демократов на деньги Антанты. В полдень перед этим плакатом повсюду стояли небольшие группы людей, молча его изучавшие. Студницкий, посетивший меня утром, просил не придавать плакату значения.
Днем у меня был Корф по поводу газеты. В новой газете, вышедшей сегодня впервые и, вероятно, финансируемой сторонниками Антанты, в передовой статье «Невидимый посланник» в довольно остроумной и безобидной манере рассматриваются мои отношения с Пилсудским, Пшибышевским и молодой немецкой литературой.
Вечером у меня в «Европейском» ужинали швейцарский консул Веттлер с супругой, Тойснер, Майер и Штраль из посольства. Веттлер едва мог скрыть свои симпатии к национал-демократам как партии капиталистов и к вводу войск Антанты как защите от социализма.
Когда я подвозил Веттлеров домой около полуночи, у дворца на Саксонской площади шумела довольно большая толпа. Разобрать, за Пилсудского или против, было невозможно.
Польский камердинер Бискупек, пришедший утром меня разбудить, сообщил, что сегодня ночью «тысячи людей» до 5 утра участвовали в демонстрации перед домом на Уяздовской, 22, где расположен наш офис; они вытащили портье и хотели узнать, где я живу. Портье утверждает, что они угрожали расстрелять его, если он не выдаст мой адрес. Среди демонстрантов было много женщин. Они проникли в наши помещения. Сегодня утром идет снег.
Из утренних газет, которые читает мне в бюро Рот, явствует, что вчера вечером в 11 часов толпа штурмовала резиденцию премьер-министра, требуя выдачи министров. Перед нашими бюро, вероятно, та же самая толпа собралась около часа ночи; доказательство, как тесно связана травля против нас с травлей против правительства.
В половине одиннадцатого утра мне сообщили, что нашему посольскому караулу отдан приказ уйти. После этого отправил персонал по домам, закрыл бюро и послал Майера для совещания и выражения протеста к товарищу министра Филиповичу. Тот снова ограничился словами и защиты не предоставил. При таких условиях нормальная работа невозможна.
Целиховский, новый познанский начальник полиции, посетил меня в моей частной квартире. Говорит, что за мной, по-видимому, установлено наблюдение; внизу, у двери, он видел болтающихся весьма подозрительных субъектов. Поскольку он сегодня увидится с Корфанты и Сейдой, я сказал ему: он может передать им, что, по моему мнению, национал-демократы поступают весьма неразумно и против интересов Польши, стремясь изгнать меня и довести отношения между Германией и Польшей до разрыва. Так как моя работа здесь заключается в попытке осуществить по согласованию с польским правительством планомерную эвакуацию войск с Украины. В тот день, когда эти переговоры будут прерваны, наши украинские войска, 500 000 человек, хорошо снабженные артиллерией и боеприпасами, не смогут больше удерживаться и обрушатся на Польшу, чтобы проложить себе путь на родину силой. В день, когда я отсюда уеду, эта масса войск придет в движение; и за последствия мое правительство не будет нести никакой ответственности. Я – единственная плотина между Польшей и этой угрожающей лавиной; если национал-демократы устранят меня, она пройдет по Польше, как паровой каток. Целиховский, казалось, был впечатлен и предложил встречу между мной и Корфанты сегодня днем в нейтральном месте.
Майер вернулся от Филиповича и сказал, что тот не скупился на извинения. Майер по моему поручению потребовал реквизиции пустующей виллы, достаточной военной охраны под началом надежного и говорящего по-немецки офицера и аудиенции для меня у Пилсудского.
В 6 часов у Пилсудского. Он перебрался во дворец Бельведер. Подъезд в большой, знатный двор, густо занесенный снегом и бледно-красно освещенный ярко горящими окнами дворца. Адъютанты и унтер-офицеры сновали по вестибюлю. Винява спустился стремительно и провел нас в переднюю со строгой мебелью, где под стеклянным колпаком стояла модель прусского гвардейского кирасирского полка времен Освободительных войн из папье-маше; очевидно, подарок Фридриха Вильгельма III или IV императору Николаю. Может быть, Безелер его откопал. Спустя несколько минут Винява вернулся и повел меня и Майера наверх к Пилсудскому. Он принял нас в большой старомодной, довольно пустой гостиной на первом этаже[265]. В обращении и осанке, при всей простоте, уже вполне глава государства. Удивительная метаморфоза со времени моего визита в Магдебурге. Он выглядит больным, пепельно-серым и худым; жаловался на здоровье. Но мистические глаза еще горят на бледном и изрытом морщинами лице. Выражение лица озабоченное и глубоко печальное. Я сказал, что после того, как толпа в третий раз ворвалась в миссию прошлой ночью, должен выдвинуть определенные требования: особняк в нашем исключительном пользовании, который будет реквизирован военными, но оплачен мной по полной стоимости (я предложил Уяздовскую, 11, которая пустует и принадлежит отсутствующему русскому); сильный караул под началом надежного и говорящего по-немецки офицера. Пилсудский пообещал выполнить эти требования, оговорившись о необходимости посоветоваться с правительством. Извинился и добавил, что выступления направлены так же против него, как и против меня. До сих пор он пытался действовать миром. Но теперь полон решимости подавить беспорядки и силой. Он отдал приказы, которые, возможно, приведут к кровопролитию. (Когда он говорил это, лицо его стало еще бледнее и серее; на нем были видны ужасная борьба и боль.) Уже сегодня ночью будут произведены некоторые аресты. Национал-демократы не хотели по-другому. Он сожалеет о необходимости; но его решение твердо. Он будет подавлять правый большевизм так же, как и левый. Впрочем, он не может скрыть от меня, что возбуждение населения против посольства небеспричинно. Сообщения о зверствах наших солдат в Бугском районе, вытеснение польских чиновников из несомненно принадлежащей польскому государству территории Сувалок, страх перед наступающими русскими большевиками, вызванный отходом наших войск в Литве и Белоруссии, – всё это дает богатый материал для агитации. Он должен сказать, что, если дела пойдут так и дальше, он сам, быть может, через несколько дней будет вынужден отдать определенные распоряжения. (Итак, третий ультиматум.) Я ответил, что люди, которые стремятся здесь к разрыву и отзыву посольства, кажутся мне удивительно глупыми. Так как если дело дойдет до разрыва отношений и прекращения переговоров и наши солдаты на Украине узнают об этом, то ничто не удержит их; они самостоятельно и силой проложат себе путь через Польшу на родину. Отзыв меня станет сигналом, по которому эта масса придет в движение; и прежде чем Антанта придет на помощь, Польша будет уже растоптана. Пилсудский совершенно со мной согласился, даже молчаливый Винява поддержал. Затем я сказал, что медлительность переговоров в значительной степени объясняется тем, что связь с Берлином крайне неудовлетворительна, а мое сообщение с Обер-Остом подвергается цензуре. По меньшей мере я должен запросить свободное сообщение по телеграфу с Обер-Остом, в том числе шифрованное, если хочу работать эффективно. Пилсудский разрешил мне получить шифрованную связь с Обер-Остом, оговорив необходимость посоветоваться с Шептицким, который лежит больной в постели. В заключение сообщил мне, что семь немецких чиновников, освобождения которых я требовал, уже находятся на пути в Германию; остальные последуют на будущей неделе.
У меня снова сложилось впечатление, что Пилсудский ищет соглашения с нами и твердо и ясно идет своим путем; вопрос в том, какой властью он обладает или какую сможет получить. Против вмешательства Антанты и против большевизма проницательности и воли недостаточно. Он сам сказал, что национал-демократы хотят всеми средствами, и в том числе травлей против меня, вызвать инцидент, который повлечет за собой ввод войск Антанты. Что им это не удастся, он, казалось, не был вполне уверен.
После беседы телеграфировал в Берлин, еще раз указал на опасности вопроса о Бугском этапе и вновь настоятельно запросил указания. После приезда в Варшаву, несмотря на критическое положение и ультиматум, я не получил из Берлина ни одной политической телеграммы или иного документа. Ведомство иностранных дел ни на что не отвечает. Майер полагает, что, возможно, оно находится в таком состоянии распада, что никто не отваживается принять решение. По непроверенным сведениям, Эйснер потребовал отставки Зольфа и Эрцбергера. Майер говорит, что всё ведомство проявит солидарность с Зольфом и уйдет в отставку вместе с ним.
Ужинал с одним Майером в маленьком винном погребке на Вербовой. Так заканчивается этот исторический ноябрь 18-го года, который наряду с августом 14-го будет вечно отзываться в памяти.
И сегодня никаких указаний и никакого фельдъегеря. Словно в Берлине о нас забыли.
У нас теперь в доме на Уяздовской – взвод пехоты и два пулемета. Часовой стоит на улице перед дверью. Итак, Пилсудский сдержал слово. Кроме того, нам предоставили новые помещения для посольства.
На сегодня объявлены различные собрания национал-демократического толка. Одно из них – вечером в десять на Саксонской площади, и оно, несомненно, выльется в беспорядки.
Хозяйка на Бодуэна, 4, куда я вчера переехал, явилась днем ко мне, очень вежливая, но крайне испуганная, и дала понять, что была бы рада, если бы я покинул дом. Меня ищет городской сброд; неизвестно, что может произойти. В конце концов она вернула мои документы, поскольку не рискует зарегистрировать меня в полиции.
Вечером – прощальный обед в Третьем крепостном лазарете, который завтра санитарным поездом со всеми больными и ранеными отбывает в Германию. Это было наше последнее регулярное формирование в Польше. Так завершается оккупация этой страны, в которую мы в 1914-м вступали столь надменно и самонадеянно. Теперь я должен радоваться, что эти последние бедняги, которым здесь уже стало небезопасно, выбираются целыми и невредимыми. Начальник, главный военврач Хениш из Штеттина, оказался пангерманистом; его речи в печальных обстоятельствах этого прощального ужина производили впечатление одновременно безобидное и досадное.
Когда я уезжал после одиннадцати, к Бельведеру двигалась большая толпа, скандируя в унисон «Пшезд!» («Вон!»). Впечатление от этой темной неистовой массы в ночи было жутким.
Около часу ночи я пошел на Уяздовскую проверить, всё ли в порядке. Караул доложил, что толпа прошла мимо, не останавливаясь у нашего дома.
Наконец-то сегодня через фельдъегеря получил указания из Берлина. Верховное главнокомандование согласно на эвакуацию Бугского этапа к западу от Буга с оставлением плацдарма у Брест-Литовска, а также на ввод польских войск в некоторые районы восточных территорий до нашего ухода оттуда, чтобы воспрепятствовать продвижению большевиков. Впрочем, похоже, это далось не без борьбы, так как согласие Верховного командования от 27-го числа, а 26-го Обер-Ост в прибывшем одновременно письме еще объявляет эвакуацию Бугского этапа невозможной.
Вечером написал Пилсудскому и сообщил ему о согласии моего правительства на очищение западной части Бугского этапа; предложил немедленно начать переговоры о способах осуществления. Тем самым мы обеспечили правительству Пилсудского успех, который, несомненно, укрепит его положение. Вчерашние собрания также обернулись для национал-демократов фиаско.
Прибыл Фици Шёлер; то есть он здесь уже со вчерашнего утра, вчера целый день искал нас, потерял в дороге между Берлином и Торном весь багаж, лежит в постели с температурой, жалуется на ужасную поездку. В Берлине в последние дни он видел, как со старого генерала на площади в Шарлоттенбурге сорвали погоны и как на Потсдамской площади совсем юный лейтенант направил браунинг на парней, которые хотели сорвать погоны с него: «Десять шагов назад, или стреляю». От Франкфурта до Берлина он два дня ехал в третьем классе с тыловыми частями; деморализация ужасающая, особенно среди офицеров, которые попросту разбежались. Войска же с настоящего фронта, напротив, по-прежнему в блестящем состоянии. Шёлер называет кайзера дезертиром. Эта ожесточенность против кайзера даже в консервативных кругах видна и из статьи в красной газете Tag.
Меня очень удручило привезенное им известие, что Ромберг отозван из Берна и заменен Конрадом Хаусманном. Итак, мой отказ от поста в Берне ничем не помог Ромбергу. Я всё еще надеюсь, что Ромберг займет место Буша.
Утром ко мне явился из посольского караула унтер-офицер Вертман. Говорил свободно по-немецки, с польским акцентом, сказал мне, что он еврей, но легионер по моральному убеждению, поскольку как студент Политехникума не может бросить товарищей. Сионист, возмущенный зверствами, которые творят поляки против евреев, хуже, чем в XII веке, полон решимости стряхнуть польскую пыль с ног, как только представится возможность; необязательно в Палестину, хотя это его идеал, а как инженер – в Германию, Францию, Америку. И всё же сегодня он польский доброволец-легионер. Он полагал, что сионизм быстро набирает силу в Польше. Поляки и евреи не могут сосуществовать в одном государстве. Он выглядел усталым и разочарованным.
Вечером меня посетил старый граф Милевский. Четыре недели назад он еще носил свой пропуск в Бельведер к старому другу Безелеру, а когда вернулся, там уже царил «ce Bolschéwique de Pilsudski!»[266]. Мы как дворяне должны держаться вместе против этого сброда, что бесчинствует во всех странах.
Вечером у Корфа с Тойснером и Майером. Симпатии Корфа, несмотря на то что он немец и чувствует по-немецки, на стороне национал-демократов против Пилсудского, так как он капиталист, а Пилсудский слывет красным революционером с тех пор, как сформировал социалистический кабинет.
С утра у министра иностранных дел Василевского, чтобы сообщить ему о согласии германского правительства на эвакуацию западной части Бугского этапа. Он тут же завел речь о жалобах литовцев на продвижение большевиков вслед за нашими войсками. Я выразил готовность вести переговоры и по этому вопросу и предложил также совместно урегулировать охрану западной границы по состоянию на 1 августа 1914 года. Василевский пообещал завтра или послезавтра назначить уполномоченных для переговоров по этим трем пунктам – эвакуация Бугского этапа, защита Литвы от русских большевиков и охрана западной границы. Я уведомил его, что с германской стороны буду лично руководить переговорами. Он, казалось, был по праву доволен открывающимися, с его польской и ПСП-совской точки зрения, перспективами. Со своей стороны я потребовал разъяснений относительно интернирования нашего консула во Львове Гейнце, которого обвиняют в том, что он был в сговоре с украинцами. Василевский пообещал дать ответ и подтвердил обещание Пилсудского, что всё еще задержанные в Варшаве немецкие чиновники и офицеры на этой неделе будут освобождены и отправлены в Германию.
Днем Василевский прислал ко мне чиновника министерства иностранных дел и предложил начать переговоры о Бугском этапе завтра в пять часов. Я согласился.
Нападки на меня в прессе продолжаются.
Ужинал с Майером, Равицким и Штралем в «Варшавской таверне». Штраль рассказывал о Литве при режиме Изенбурга вещи, от которых волосы становятся дыбом. Майер привел случай из военной практики, связанный с вопросом совести.
Днем в 5 часов первое заседание по вопросу эвакуации Бугского этапа у начальника Генерального штаба Шептицкого в «Бристоле». Присутствовали, помимо Шептицкого, товарищ министра Филипович, его помощник Йодко, Винява, представлявший Пилсудского, ротмистр Гурка; я привел с собой Майера, Равицкого, майора Риттера, майора Шмидта как представителя начальника полевых железных дорог и капитана Рабиена как представителя Обер-Оста. Йодко вел переговоры с польской стороны. Он сразу начал с вопроса, в какой срок мы намерены очистить Бугский этап до Буга? Польскому правительству будет трудно продлить его далее 23 декабря, до 12 часов дня. Я ответил, что, по нашему мнению, срок зависит от времени, необходимого для вывоза запасов и материалов. Нужно заключение сведущего офицера с Бугского этапа. Я сегодня запросил его начальника по телеграфу. Лишь выслушав его, смогу говорить о сроках. Затем Йодко потребовал организации и вооружения польского населения в Литве для сопротивления большевикам. Я ответил, что приложу усилия, чтобы побудить наше правительство заранее, за достаточное время уведомить польское правительство о намерении эвакуироваться, и тогда можно будет подготовить оборону. Иодко вновь и вновь возвращался к организации и вооружению самого населения. И Винява вмешался, подчеркнув, сколь важен этот вопрос и как близок он сердцу Пилсудского. Речь идет о жизни и существовании тамошнего польского населения. Наконец, был затронут вопрос об охране западной границы. Здесь Йодко позволил себе выдвинуть пожелания относительно дел в Познани; я резко осадил его, заметив, что Познань пока еще принадлежит Германской империи и поэтому я отказываюсь от всякого обсуждения познанских дел с польским правительством. Он сильно покраснел, но умолк.
Заседание проходило в спальне Шептицкого, который болен; в большой комнате с желтыми шелковыми обоями и альковом в глубине. Удивительные типы среди участников. Сам Шептицкий – хитрый поляк, играющий роль горячего и недипломатичного рубаки. Йодко – старый социал-демократ с головой Сократа и резким, учительским голосом; но мягче, чем хочет казаться. Винява, адъютант Пилсудского, по его словам, совершеннейший солдат и всё же еще с симпатичным флером парижского Латинского квартала. Филипович привез из эмиграции немного ломанный английский и манеры американского профессора. Поляки пытались выступать в своих требованиях крайне решительно и горячо. Но движимы они главным образом сознанием собственной слабости. Шептицкий, извиняясь за недостатки, употребил выражение «зародышевое государственное образование». А Винява сравнил их положение с положением фабрики, которая должна выпускать продукцию, еще находясь в стадии строительства. Правительство и армия слетелись на создание национального государства со всех сторон и из всех краев; каждый приносит с собой свою традицию, воспитание, исторический опыт. Пока всё это уляжется, при благоприятных обстоятельствах, могут пройти десятилетия; пока не окрепнет – века.
Сегодня утром меня посетил господин Юлиан Баумгартен, брат той самой фройляйн Баумгартен, которую мне здесь все навязывают в друзья как большевичку. Он горячо протестовал против утверждений газет, будто его сестра – большевичка; напротив, она враждебно настроена к большевикам, например к Э. Фуксу. Liberum Veto[267] польского иудеонационалиста Гольдштанда вновь помещает статейку против меня, называя «красным графом». В целом же травля сейчас немного поутихла. Грабский сегодня прибыл сюда делегатом Парижского польского комитета; возможно, он вновь раздует ее. Из окон моего бывшего номера в «Бристоле» он вывесил французский триколор.
Сегодня на улицах околачивается некоторое количество французских военнопленных из немецких лагерей; большинство – с трехцветными лентами и бантами. Публика обращала на них мало внимания. Зато Рабиен вчера вечером в театре был свидетелем овации. Шла Прекрасная Елена[268]. Четыре французских офицера сидели в бельэтаже. Агамемнон вышел на авансцену и приветствовал на польском языке славную Францию как братскую нацию. Зазвучала Марсельеза. Французский капитан поблагодарил из ложи. После чего вновь Марсельеза и бурные аплодисменты публики. Сцена для Домье или Флобера.
Днем из Бялы прибыли представитель Бугского этапа майор Вольпман и председатель Солдатского совета ефрейтор Мюллер; они должны были проинформировать меня относительно эвакуации района Буга. Совещание с обоими в посольстве, после которого я пригласил их на обед с Корффом, Равицким и Фюрстнером в «Европейский»[269]. Приглаженный майор Генштаба и закутанный в овчинный тулуп ефрейтор Мюллер, по профессии – декоратор из Эссена, за изысканным ужином в отдельном кабинете «Европейского» показались странными даже мне. Корф заметно побледнел, когда я вошел с этой парой. Но превосходство простого солдата Мюллера над генштабистом обнаружилось так быстро, что неловкость рассеялась. Он совершенно естественно оказался в центре беседы как самый рассудительный и ясный. Майор сидел рядом, словно его придворный льстец, вежливый и подобострастный. Тогда как Мюллер с непринужденным, естественным достоинством высказывал ему свои суждения и господствовал за столом. Его превосходство было несомненно, как восход солнца. Внезапно он оказался лидером. Прежней организации, в войне и мире, он ставил в вину прежде всего «господскую позицию». С этим должно быть покончено; так думают все его товарищи. Позиция: «Не нравится – проваливай, я тут хозяин». Эта позиция, как он говорил, расширила пропасть между офицером и солдатом, пока не произошел крах. Они хотят порядка и спокойствия, а для каждого человека – свободы и справедливой доли в продуктах труда и в организации работы. На фабрике и в армии низшие должны сотрудничать со старшими, а не только подчиняться приказам. Каждый должен иметь возможность продвигаться согласно своим способностям, без кастовых преград или препон капитала. Тогда уж нужные люди пробьются сами. Если мы примем эти принципы, то построим новую, лучшую Германию; и в это он верит непоколебимо. Его отрасль, относящаяся к производству предметов роскоши, мертва. 700 000 работников художественных ремесел и прочего должны будут переучиваться и начинать заново. Тем не менее он полон уверенности, так как немецкий народ очень трудолюбив. Я сказал: идея «воспитания» уничтожена катастрофой; на ее место в новой Германии должна прийти идея дельности. Мюллер с воодушевлением согласился. О позорном поведении войск и чиновников в Варшаве 11 ноября и майор, и его спутник узнали лишь от нас. Мюллер сказал, что, если его товарищи об этом проведают, он не знает, что произойдет, до того велико будет возмущение, что тыловые так подло бросили товарищей на фронте.
В отношении эвакуации Бугского этапа и майор, и Мюллер полагали: если войска на Украине почувствуют, что поляки угрожают железной дороге, они прорвутся; никто не сможет их удержать. Они хотят «домой»; всё остальное им безразлично. Если эта цель окажется под угрозой, они сплотятся и прорвутся, как львы. Среди войск в районе Бугского этапа едва ли 10 % – «независимые»; сторонников «Спартака» – не более 1 %: Спартакистов их товарищи всерьез не принимают; над ними смеются.
Лейтенант, прибывший сегодня утром из Берлина с поручением военного министерства, привез известие, что выборы в Национальное собрание назначены на 16 февраля и что, вероятно, будет участвовать и Немецкая Австрия. До того мы отрезаны от мира, что не знали об этом. Кроме того, он рассказал, что возвращающиеся с Западного фронта войска вовсе не настроены по-большевистски, а вступают [в города] со своими офицерами во главе. Благодаря этому «независимые» и спартакисты сильно оттеснены и уже напуганы.
Утром у меня состоялось совещание с Вольпманом и Мюллером о сроках эвакуации района Буга. Они предложили очистить две зоны: первую – до 23 декабря, вторую – до 1 февраля.
Днем – переговоры в Генеральном штабе у Шептицкого, на которые явилось множество людей из разных министерств. Йодко вновь держал речь. Он ведет переговоры в тоне народного митинга и постоянно уклоняется от темы в сторону Литвы; в этом его поддерживает Винява, который взволнованно вставляет реплики. В конце концов Йодко заявил, что сроки эвакуации, предложенные Вольпманом, неприемлемы; польское правительство принимает их к сведению, но не видит пользы в дальнейших переговорах на этой основе. Тогда я заявил, что мы могли бы сократить сроки, если бы поляки предоставили нам возможность ускорить эвакуацию с Украины; а именно – разрешили нам использовать железнодорожные линии через Польшу, по крайней мере для эшелонов и колонн, которые, само собой разумеется, должны сохранить оружие; и предоставили для этого вагоны. Йодко сформулировал: итак, мы хотим обменять «дни (дни оккупации Бугского этапа) на вагоны»? Я сказал: да. Шептицкий не имел ничего против пропуска вооруженных колонн, однако Йодко заявил, что его полномочия недостаточны для такой уступки; он даст мне письменный ответ. Таким образом, за эвакуацию Бугского этапа мы всё же получили бы ценное право. Это был кульминационный пункт дискуссии, которая в остальном протекала в формах польского сейма; все говорили наперебой, Шептицкий сидел безучастно, позволял говорить, делая вид, будто он лишь наполовину принадлежит к этому обществу, что, возможно, и соответствовало его чувствам. Мюллер потом сказал, что это было никуда не годно, такая манера вести собрание не может внушать к нему доверие; «хреново, хреново; дело совсем хреновое». Вид польской государственной жизни явно заставил его призадуматься. Он сам, с красной повязкой на рукаве, произнес единственную разумную и впечатляющую речь. Примечательная картина: немецкий ефрейтор как представитель революции ведет переговоры на равных с начальником Генерального штаба чужой страны!
Вечером Вольпман и Мюллер снова ужинали у меня; Мюллер полагал, что победа не была бы для нас счастьем, так как она обострила бы и увековечила классовые противоречия. Вследствие поражения и революции весь народ сплачивается, сообща приступая к работе над государством и хозяйством. Поэтому Германия от поражения станет сильнее и счастливее, если только сохранятся спокойствие и упорядоченная хозяйственная жизнь, не ввергнутая врагом в рабство. Правда, если Антанта низведет нас до положения наемных рабов, это будет означать новую войну.
Наконец-то сегодня прибыл курьер, но без газет. Среди депеш – одна в МИД от Обер-Оста, в которой наглым образом заявлялось, что они пытались просветить меня относительно подлинного положения дел в Обер-Осте, «чтобы я в Варшаве представлял не только польские, но и германские интересы». У вояк вроде генерала Гофмана спесь всё еще не сбита. Диву даешься, чего в этих преступных хвастунах и интриганах вроде Гофмана больше – тупоумия или наглости. К счастью, кусаться им уже нечем. Эти люди, своей дипломатией загнавшие Германию в ужасную катастрофу, обладают бесстыдством раздавать дипломатические указания.
Курьер рассказывает, что при его отъезде из Берлина в пятницу днем произошла перестрелка между спартакистами и правительственными войсками; около 20 убитых.
Полное затишье. Одна краковская газета помещает статью о том, насколько дурное впечатление на Антанту произвело мое назначение посланником в Варшаву; тем самым Польша, мол, исключена из ряда союзных стран; объявила себя нейтральной. В варшавских же листках и в интервью Грабского ничего подобного нет. Краков, видимо, отстает.
На улицах видно множество оборванных французских военнопленных, рядовых и офицеров. Они демонстративно носят трехцветные банты и ленты; но публика почти не обращает на них внимания. Подавляющее большинство, очевидно, совершенно равнодушно к этой антантовской пропаганде.
Вечером, после представления Королевы чардаша[270], я пошел со Шмиденом на уличный шум, доносившийся со стороны «Бристоля». Человек триста – четыреста, выходивших с собрания национал-демократов, кричали у окон Грабского (бывших моих) «да здравствует» в честь Антанты. Прохожие спешили мимо, не оглядываясь.
Направил в МИД резкую телеграмму по поводу бесстыдных заявлений Обер-Оста.
С утра ко мне явился мелкий чиновник министерства иностранных дел, вручив письмо Василевского от вчерашнего числа, которым мне начиная с 9-го воспрещается отправлять шифрованные телеграммы, «поскольку польское правительство само не в состоянии пользоваться этим правом». Сообщение уже помещено во все утренние газеты, без приведенной в письме мотивировки.
Те же газеты публикуют телеграммы, согласно которым в Берлине продолжаются путчи и контрпутчи. Эберт якобы намерен уйти в отставку. Два чиновника ведомства иностранных дел, Райнбабен и граф, чья фамилия искажена[271], отдали приказ об аресте Центрального комитета. Пока что попытки переворотов как справа, так и слева, по-видимому, провалились. Положение настолько запутанно и неясно, что я вынужден задаться вопросом, не связан ли запрет со стороны польского правительства использовать шифрованную телеграфную связь с этими путчами в Берлине.
Послал Майера к Рачинскому с требованием разъяснений. Моравский, с которым Майер говорил вместо Рачинского, заявил ему, что привлекало внимание большое количество отправляемых нами шифрованных телеграмм, и на возражение Майера, что подобная мера неслыханна для цивилизованных государств, ответил: бывают ситуации, когда нельзя считаться с нормами международного права. Впрочем, польское правительство отказывается от права шифрованной телеграфной связи и для своего посольства в Берлине.
Днем в 4:15 у Василевского. Он старался быть холодным и недружелюбным. По его словам, привлекало внимание, что мы отправляем и получаем очень много шифрованных телеграмм; из-за этого нарастают настроения против правительства. Оно находится в очень трудном положении. Отменить эту меру в настоящее время невозможно. Я сказал, что пострадают от этого главным образом переговоры о Бугском этапе и Литве. Если я останусь зависим от курьера, то быстрое продвижение [переговоров] невозможно. Василевский ответил, что переговоры всё равно ни к чему не приводят. Мы сегодня находимся на том же месте, что и три недели назад. Я сказал, что на последнем заседании внес предложение – «вагоны в обмен на дни»; ответ польского правительства всё еще ожидается. Затем я потребовал выдачи 32 черных гусар, взятых в плен поляками 6-го в Лосице, вместе с лошадьми и оружием. Василевский записал это и сказал, что ответит письменно.
У меня впечатление, что правительство уступает нажиму Антанты. Движимо оно также раздражением из-за длительных сроков эвакуации и страхом перед собственным общественным мнением. Возможно, сейчас оно добьется от Антанты приказа об эвакуации, обращенного к нам. Что тогда предпримут наши украинские войска, останутся ли они на месте или прорвутся, – вопрос открытый. Если они прорвутся, Франция может использовать это как предлог для прекращения перемирия. Риск, связанный для нас с разрывом отношений здесь, следовательно, неизмерим.
При этих обстоятельствах я решил ехать в Ковно, в Обер-Ост, отчасти чтобы провести переговоры с Гофманом и добиться уступок по вопросам Бугского этапа и Литвы, отчасти чтобы иметь возможность беспрепятственно говорить с правительством в Берлине. Сообщил об этом намерении, а также о запрете на шифровку сегодня вечером в Берлин открытой телеграммой.
Вместо себя послал в Ковно Майера; понял, что было бы рискованно покидать Варшаву в нынешней критической обстановке. Вручил Майеру доклад для ведомства и подробные письменные инструкции для переговоров с Гофманом.
Штраль в Министерстве иностранных дел был встречен Моравским и Рачинским холодно. Очевидно, дана установка; блеф это или страх, страх перед Антантой? Вероятно, и то и другое.
Во всяком случае я стараюсь предотвратить разрыв или отсрочить его, так как опасности, которые он повлечет, громадны, но с каждым днем, по мере нашего приближения к миру, они уменьшаются. Кроме того, на мирной конференции для меня предпочтительнее Пилсудский, чем находящийся в тесной связи с французами, пользующийся их безоговорочным доверием Дмовский.
Курьер привез нам известие о дурацкой мальчишеской выходке Матушки и Райнбабена. Все здесь единодушно осуждают ее как безрассудную и преступную.
Начальник отдела печати д-р Рот явился утром с сообщением, что д-р Готтлиб, имеющий тесные связи с польским министерством, рассказал ему: правительство намерено разорвать с нами отношения. То же самое Равицкий слышал от родственников. Ситуация такова, что польское правительство боится и нас, и Антанты; но начинает бояться Антанты больше, чем нас. Положение изменилось бы лишь в том случае, если бы у Пилсудского была сильная армия, способная защищать нейтралитет Польши подобно тому, как Вилле защищает нейтралитет Швейцарии. Задача состоит в том, чтобы внушить польскому правительству либо больше страха перед нами, либо больше храбрости – до тех пор, пока Пилсудский не создаст армию; то есть, по существу, выгадать время путем лавирования. Вопрос также в том, насколько велик интерес Антанты к вводу войск в Польшу; существует ли он вообще или же внушен полякам национал-демократами, которые любой ценой желают союза с Антантой. Возможно, Франция хочет возобновить войну через Польшу. Остальная Антанта, вероятно, менее твердо стоит за Польшу. На это указывает позиция Грабского, которая не свидетельствует о твердой и единой поддержке. Каждый день, укрепляющий внутренний порядок и армию Польши, укрепляет и сопротивляемость нынешнего правительства, которое само, несомненно, хотело бы избежать разрыва. Поэтому я считаю правильной политику лавирования и выигрыша времени – поскольку разрыв не навязывается нам со стороны Польши, – даже если при этом придется принести определенные жертвы; так как Польша, находящаяся в союзе с Антантой, управляемая и представляемая Национальным комитетом и национал-демократами, была бы на мирном конгрессе, несомненно, сильнее по отношению к нам, чем нынешняя, пилсудская, не пользующаяся полным доверием Антанты. Впрочем, постоянным интересам Польши также лучше всего служили бы добрые отношения с нами, не отягощенные с самого начала маниакальными аннексиями.
Утром меня посетил польский офицер связи при Обер-Осте ротмистр Гурка, чтобы представить своего преемника в Генштабе – капитана Старжевского. Оба были непринужденны и любезны; и Гурка, ожидающий возвращения Майера и затем отъезжающий в Ковно, выразил надежду, что мы придем к удовлетворительному для всех завершению переговоров. Сразу после этого поступили распоряжения комендатуры, предоставляющие мне в качестве жилья Уяздовскую, 15, бывший дом Штайнмайстера, а под бюро – Иванья, 6. Уяздовская, 15, по словам Штраля, – «княжеская».
В полдень Dziennik Powszechny[272] помещает передовицу «Красные игрища» [273] против меня, обвиняя в злоупотреблении шифротелеграммами и требуя удаления из Варшавы. Мое присутствие служит свидетельством того, что нынешний кабинет рассматривает Польшу как всё еще нейтральную[274]. «Между нами и Германией может существовать перемирие (трусливые псы; по-настоящему стрелять они не хотят!) <…>, но дипломатические нежности в отношении Берлина должны прекратиться и уступить место ясной декларации союза с Антантой (спекулянты военными прибылями на страховке)». После полудня и вечером национал-демократы обрушивают на меня всю свою прессу. Одна только Liberum Veto помещает три статьи.
Вечером у Корфа вместе с Б., бывшим высокопоставленным чиновником русского министерства иностранных дел, уроженцем Варшавы, имеющим здесь хорошие связи. Он рассказывает, что у Пулавского, назначенного нами ранее коронным маршалом, состоялось собрание, на котором Грабский требовал моего немедленного удаления; причем так, чтобы Польша в форме ультиматума потребовала от Германии срочной очистки Верхней Силезии, Познани и Западной Пруссии с Данцигом. В случае моего отрицательного ответа мне должны были бы вручить бумаги. Однако Пилсудский якобы отказался, указав, что у польской армии нет сапог, нет боеприпасов, нет обучения; в таком состоянии она не может вести войну против Германии. Нынешняя кампания в прессе, как говорит Б., – остаток усилий Грабского, организованных им и щедро финансируемых двумя находящимися здесь американцами – Дэниелом У. Стриклендом (корреспондентом Saturday Evening Post) и Чарльзом Б. Шерманом из Нью-Йорка. Б. полагал (мне это кажется не очень вероятным), что возможно даже покушение на меня, поскольку любой ценой нужно добиться разрыва с Германией. Против Пилсудского две недели назад готовился заговор среди офицеров корпуса Мусницкого, но он был раскрыт; его хотели арестовать и расстрелять. Б. говорит: главный довод Грабского в том, что Польша среди соседних государств, затронутых социализмом, – Германии, Украины, России – должна стать единственной надежной для капиталистов Америки и Англии, для чего следует вышвырнуть вон социалистическое правительство и меня, поставить у руля национал-демократов и заключить союз с Антантой. Тогда Антанта подарит ей Верхнюю Силезию, Восточную Галицию с нефтяными залежами, Литву, Данциг и предоставит неисчислимые капиталы. Так и только так Польша может стать великой державой.
Б., бывший пять недель назад в Петербурге, говорит, что сотни трупов умерших от голода и холода валяются на улицах непогребенными; никто о них не заботится. Он дает очень любопытное описание Распутина, которого знал лично. Тот был совершенно простым, честным крестьянином и уже двенадцать лет служил при дворе в качестве лампадника, зажигавшего лампады перед святыми иконами. В этом качестве он, бывало, и по ночам заходил в комнаты юных великих княжон, чтобы зажечь лампады; но ничего особенного при этом не происходило. Вначале Распутин был вполне честен и благопристоен. Затем двор его постепенно развратил. Дамы, заметив его влияние, попросту лезли к нему в штаны. Так он в конце концов и стал бражником и развратником. У императрицы никогда не было с ним интимных связей, она лишь показывалась с ним, чтобы доказать, что она – правоверная русская. Отсюда и пошли сплетни. Царь смотрел на него как на «глас сырой земли». К чему Дума, если Распутин передавал ему голос народа непосредственно? Так постепенно он приобрел огромное количество влияния и нажил столько же зависти и вражды. Во время войны он всегда был против войны. Это усилило ненависть к нему со стороны Англии и партии великих князей. Англия тратила на борьбу с ним большие суммы. В конечном счете он так и остался простым мужиком и «лампадником». Всё остальное – романтика.
Когда я в первом часу стоял у своего дома, на соседней улице, по-видимому, кого-то убили. Раздались кошмарные крики ужаса, затем несколько револьверных выстрелов, люди побежали. На улицах по-прежнему небезопасно.
Имена двух русских шпионов в Швейцарии: граф Зиберг Платтер, получавший 30 000 рублей в месяц, Эммануил Пилц – 18 000 в месяц. Оба под масками польских патриотов. Мой осведомитель утверждает, что по долгу службы держал в руках расписки.
День трагикомедий. От Бугской инспекции из Бялы назначены два представителя, которые должны были прибыть в полдень и вести переговоры со Шептицким; мне предложили направить своего. Вечером в 6часов у меня были капитан Кнакфус, офицер Генерального штаба, и ефрейтор Мюллер, тот самый замечательный председатель Солдатского совета. Они объявили, что инспекция Бугского этапа готова очистить всю территорию к западу от Буга, за исключением брестского плацдарма, к 28 декабря; Кнакфус добавил, что, даже если поляки не потребуют этого, они вынуждены будут очистить ее, поскольку им нужны войска для охраны железной дороги; ополченцы на линии стали беспокойны и ненадежны. Межирица (первая зона) очищена уже сегодня. Также они успеют вывезти все существенные запасы продовольствия до 28-го. Таким образом, Вольпман откровенно солгал мне, когда на днях объявил необходимыми сроки эвакуации до 1 февраля и тем самым сорвал переговоры.
В вечерних газетах, которые Рот читает мне в 7 часов, нет выпадов против меня, но в Przeglod[275] сообщение, что я, хоть и не уехал вчера, как ошибочно передавали, несомненно, уеду немедленно.
В 8 часов ко мне явился начальник политического отдела министерства иностранных дел д-р Бадер; он пришел, чтобы вручить неприятное письмо, которое я, впрочем, возможно, ожидал. С этими словами он передал мне документ, в котором польское правительство разрывает дипломатические отношения с Германской империей и просит меня immédiatement[276] со всей миссией покинуть страну, одновременно выражая надежду, что с возвращением нормальных отношений связи будут восстановлены. Обоснование разрыва: неудовлетворительный ход переговоров о Бугском этапе и о Литве (самооборона), еще не устоявшаяся политическая ситуация в Германии и позиция Обер-Оста, которые вместе делают удовлетворительное решение трудностей бесперспективным. Особый упор делается на последние переговоры и длительные сроки эвакуации, которые равносильны отклонению польского предложения (эвакуация до 23 декабря). Документ был подписан вице-министром Филиповичем.
Бадер добавил, устно и конфиденциально, что приведенные в письме мотивы не подлинны; в действительности правительство вынуждено просить миссию уехать, потому что я больше не в безопасности, а сил защитить меня у правительства нет. Против меня готовятся два заговора; один – лицами, уже не раз бывавшими в миссии, другой – иными элементами, которых правительство не в состоянии обуздать (предположительно, национал-демократы). Оно любой ценой хочет избавить меня от участи Мирбаха, уже хотя бы из-за катастрофических политических последствий.
Я сказал Бадеру: трагично, что разрыв происходит как раз через час после того, как Обер-Ост и Бугский этап пошли на уступки, с уверенностью сулящие благоприятное завершение переговоров. Тем не менее я рассматриваю разрыв как свершившийся факт, который уже ничем не изменить, и прошу на завтра специальный поезд. Тон беседы, в противоположность ее содержанию, был дружественным и почти теплым.
Я созвал персонал, сообщил им о разрыве, послал к Веттлеру, чтобы он взял на себя защиту германских интересов, распорядился уведомить Риттера, Солдатский совет, Кнакфуса, Корфа и т. д. и затем отправил Штраля, как условился с Бадером, к нему в МИД, чтобы согласовать детали отъезда.
Через час Штраль вернулся очень взволнованным, сказал, что говорил с Бадером, повторил ему еще раз «чисто приватно», как несвоевременен разрыв, поскольку мы как раз сегодня добились крупных уступок от Обер-Оста; на это Бадер попросил его на минуту выйти из комнаты, так как хочет поговорить по телефону с министром; через полчаса он снова пригласил его и сказал, что должен сегодня вечером повидаться со мной вновь, что мне следует пока сохранять в тайне всё произошедшее сегодня и ничего больше не предпринимать, пока он не побывает у меня.
В 11 часов появился Бадер, не снял пальто, поскольку хотел остаться лишь на минуту, попросил меня вернуть ему документ, поскольку в нем имеется формальная ошибка – он подписан Филиповичем, а не самим министром Василевским. Я спросил, как мне расценивать этот шаг, следует ли считать документ уничтоженным? Бадер сказал: «Да, nul et non avenu [ничтожен и недействителен]». Василевский просит меня посетить его завтра. Я назначил явку на 11 часов.
Таким образом, после трехчасового разрыва отношения временно восстановлены. Об интригах – будут ли свернуты и они – Бадер на этот раз не высказался. Вряд ли какое-либо правительство когда-либо подавало пример подобной нерешительности и страха перед собственной смелостью. Мотивировка недействительностью подписи вице-министра – чистейшая оперетка.
Филипович подал в отставку из-за вчерашнего инцидента. Он сам пишет в ххх, что «некто» (очевидно, он сам) в министерстве иностранных дел уже несколько недель намеревался вручить мне мои бумаги; и затем, яростно атакуя министерство, ставит вопрос: хочет ли Польша быть небольшим внутриконтинентальным государством с 20 миллионами жителей или великой державой с 34 миллионами? Путь к великодержавию лежит через удаление германской миссии и союз с Антантой. Решение должно быть принято сейчас.
Бруннер вчера в 10 часов вечера в редакции [газеты] Robotnik беседовал с другом Пилсудского, сказавшим ему, что кризис сейчас менее остер, поскольку Пилсудский указал национал-демократам, что Антанта на Украине сотрудничает с немцами для поддержания порядка; почему же поляки в Польше не могут вести переговоры с немцами в аналогичных целях? Не нужно быть бо´льшим католиком, чем папа.
Майер вернулся сегодня ночью из Ковно. Гофман на всё согласился; кроме того, Майер добыл для нас самые широкие полномочия от МИДа. Хатцфельдт сказал ему, что разрыв с Польшей должен быть предотвращен любой ценой, иначе возникнет опасность военных вторжений в наши восточные провинции.
В одиннадцать поехал к Василевскому (кстати, на санях; Варшава вся в белом, великолепный санный путь). Он извинился за вчерашний инцидент; было допущено «самоуправство»; соответствующий «чиновник», Филипович, «немедленно отстранен от должности». Я могу считать врученный мне документ недействительным. При этом Василевский указал на подпись Филиповича; тот не имел права подписывать подобный документ. Василевский был поразительно сердечен, в полной противоположности своей позиции во время нашей последней беседы. Я сказал ему, что получил широкие полномочия и прошу о возобновлении переговоров в ближайшее время; я надеялся, что мы сможем договориться сегодня и парафировать договор о Бугском районе и Литве. Василевский согласился и, очевидно, обрадовался. Кризис, кажется, пока миновал; министерство наконец-то твердо решилось на политику нейтралитета.
Днем в 4:30 – заседание в Генштабе у Шептицкого. Я взял с собой Майера, Риттера, Рабиена, ефрейтора Мюллера, его спутника, капитана Кнакфуса и майора Шмидта от Etra IV[277]. Поляки прислали Шептицкого, Йодко, Гурку, неприятного железнодорожного чиновника и некоторых других. Я принес с собой предварительное соглашение. Соглашение по основным пунктам относительно Буга и Литвы было быстро достигнуто, детальная работа передана комиссии, в которую я делегировал Майера. Так решалась судьба обширных, многолюдных территорий, тысяч жизней. За несколько часов было совершено то, на что иной раз требуется большая война; или, вернее, для этих территорий был подведен итог войны. Без внутреннего участия. Йодко приватно подобрался ко мне; говорил и сидел со мной подчеркнуто по-дружески. По просьбе Йодко решено провести еще одно заседание сегодня же, чтобы по возможности парафировать. Речь идет о трех договорах – о Буге, Литве и железных дорогах – и одном дополнительном соглашении, содержащем исполнительные постановления. Вторая встреча вечером в девять на Медовой. В конце концов Йодко, при принципиальном согласии, заявил, что договоры нуждаются в дополнительной проверке; мы условились встретиться еще раз завтра. Неневский, заместитель начальника Генштаба, сказал мне, что он не сомневается в благополучном разрешении нынешних трудностей.
Вечерние газеты производят впечатление, что с падением Филиповича между нами и правительством Пилсудского установился единый фронт. Мы обрели партию поддержки, потому что правительство теперь стоит и падает вместе со мной.
В миссии вместе с Майером составили текст договоров о Литве и Бугском районе, затем около девяти – новая конференция на Медовой с Йодко, Гуркой и др. Йодко отказался от немедленного парафирования, поскольку ему необходимо проверить детали. В связи с этим наметилась следующая встреча на завтра.
Ужинал в винном погребке Мюллера с Шёлером, Майером, Рабиеном и фельдъегерем, обер-лейтенантом Шустером. Польские офицеры за соседним столом вели себя угрожающе и насмешливо.
Сегодня отношения окончательно разорваны. Утром в 10 часов ко мне явились Бадер и Моравский и вручили мне на этот раз подписанный Василевским документ, согласно которому с опорой на множество более или менее надуманных причин разрываются, точнее говоря, «прерываются» отношения и меня просят immédiatement отбыть с миссией. Бадер сказал, что это решение вызвано полученными ими сведениями «с запада» (должно быть, имеется в виду Познань) и отсутствием результата на вчерашних переговорах. Я энергично запротестовал против второго основания, так как полное согласие было достигнуто и Йодко вечером, при откладывании подписания, не указал ни единого пункта, к которому у него оставались бы существенные возражения. Йодко мотивировал отсрочку исключительно желанием еще раз проверить формулировки договоров. На это Бадеру нечего было возразить. В действительности же, конечно, последовало энергичное давление со стороны Антанты, которая не пожелала мириться с отстранением Филиповича и в качестве искупления потребовала немедленного удаления миссии. Одновременно с уведомлением о разрыве мне вручили два документа, в которых в крайне возбужденном и высокомерном тоне протестуется против якобы имевших место злодеяний наших войск в Бугском районе; очевидно, состряпанные для будущей Белой книги. В этом разрыве нет нашей вины; мы перенесли здесь, в Варшаве, неслыханное, ни разу не отказываясь от уступчивости и попыток к примирению. К тому же я постоянно оказывал на Обер-Ост и правительство максимальное давление, чтобы они шли навстречу полякам. Пилсудский и польское правительство, очевидно, не хотели разрыва. Но национал-демократы, поддержанные Францией, вынудили его. Франция и здесь проявляет себя ненасытной в мстительности и честолюбии; ее демоническая ненависть, кажется, ничуть не умерилась после нашего поражения. И впредь она будет бороться против нас и ненавидеть, пока либо не погибнет она, либо не погибнем мы.
После полудня экстренные выпуски газет сообщают о разрыве, или «прерывании», отношений с Германией. Публика раскупает их довольно оживленно. Гюльпен, которого я послал к Пилсудскому по поводу освобождения арестованных комиссаров полиции, докладывает: тот был очень дружелюбен, но сказал, что только теперь он впервые может снова свободно вздохнуть; до этого его теснили и справа, и слева. Весь день приходили немцы, получавшие удостоверения на отъезд с миссией.
В 5 часов меня посетил швейцарский консул Веттлер, которому я хочу поручить защиту германских интересов. Он принял эту задачу временно и сказал, что при изменившихся обстоятельствах должен отправить запрос своему правительству, прежде чем принять ее окончательно. Потом я поехал к Корфу, жена которого, полька, была холодна и через минуту вышла из комнаты. Сам Корф остается в Варшаве, не веря в опасность или беспорядки.
Затем ужинал в «Европейском» в просторном зале, где в соседнем зале одновременно проходил большой раут польских офицеров и дам; музыка, молодость, воодушевление, настроение как на маневрах.
В 10 часов ко мне явился сопровождающий офицер, молодой польский лейтенант, лейтенант Беднарж, который едет с нами до границы, и сразу вслед за ним – второй офицер. Затем – офицер с легковым и грузовым автомобилями. У дверей патрулировала милиция. Вокзал занят войсками. Гюльпен получил от друга-легионера предупреждение: «Опасаются покушения со стороны какого-нибудь сумасшедшего». Беднарж быстро провел нас через толпу, которая проявляла любопытство, но была спокойна. На платформе стоял наготове специальный поезд с моим салон-вагоном, пассажирским и багажным вагонами. Мы берем с собой около 60 человек; большинство немцев осталось в Варшаве.
В половине двенадцатого явился представитель министерства иностранных дел и передал мне прощальный привет от министра. Против Филиповича, говорят, возбуждено дисциплинарное производство. На платформе около часа продолжалась суматоха с багажом, персоналом, патрулирующими солдатами. Значительная часть документов из-за невозможности сегодня достать ящики отправляется неупакованной; целые ящики швыряют в багажный вагон. В остальном принятые поляками меры были образцовыми.
В 12 часов мы выехали со станции. Двух польских лейтенантов, один из которых, Беднарж, хорошо говорит по-немецки и был моим боевым товарищем по Стыри (легионер с 17 лет, сейчас ему 21, четвертый год на войне), я пригласил в свой салон. В самом дружелюбном настроении сидели они с нами за нашим столом. Ничто, даже вероятность того, что завтра мы можем стать врагами, не омрачало чувств.
Около половины второго поезд остановился, и было объявлено, что мы возвращаемся в Варшаву; линия на Александрово не свободна, нам придется ехать через Млаву и Восточную Пруссию. В 2 часа мы снова были на привокзальной площади Варшавы и медленно объехали город, чтобы выйти на другую линию.
Утром в половине восьмого Бискупек разбудил меня в Млаве. Майер доложил, что железнодорожный путь у границы разобран на несколько сот метров, салон-вагон не может проехать. Очевидно, поляки привезли нас сюда, чтобы задержать салон-вагон. Я отправил майора Шмидта из Etra IV, который едет с нами, и велел потребовать восстановления пути; буду ждать, сколько потребуется. В крайнем случае мы предоставим путевых рабочих из Пруссии.
Около десяти часов объявили, что салон-вагон вообще не может проследовать дальше; «приказ свыше». Переговоры по телефону с Варшавой. В конце концов салон-вагон снова пропустили.
Вскоре после полудня ко мне явился прусский лейтенант с погонами. Около половины первого мы смогли выехать из Млавы. Польские офицеры стояли, отдавая честь, когда мы отъезжали.
В 1 час 7 минут – пересечение границы у Илово. Командир пограничной охраны, ротмистр уланского полка, явился с адъютантом и спросил, почему миссия выезжает. Я ответил: потому что меня вышвырнули, но военного положения нет. Тем не менее следует соблюдать осторожность. Ротмистр сказал, что у него всё спокойно; но в соседней Западной Пруссии польское население выходит из повиновения: при малейшем толчке положение может измениться. Его люди ведут себя разумно. Он в погонах, но с красными нашивками.
В 2 часа – в Зольдау, где персонал и пассажиры получили продовольствие.
В ххх в 8 часов – снова колбаса и кофе для всего состава [делегации]. Всё функционирует как в первые дни войны.
В своем купе работал с Майером и Шоркопфом и диктовал [донесение]. Равицкий намерен поставить перед правительством вопрос о неудовлетворительной работе информационной службы из Берлина во время нашего пребывания в Варшаве.
Ужинал в салоне.
Вечером в половине одиннадцатого – в Торне.
Рано утром, в 8 часов, прибыли в Берлин. Мой багаж в сопровождении персонала выгружен на вокзале Фридрихштрассе. Поездка по городу ранним утром. Бранденбургские ворота, Парижская и Потсдамская площади увиты гирляндами и украшены флагами в честь возвращающихся войск. Примечательно, что красных флагов больше не видно; повсюду лишь черно-бело-красные, черно-белые и кое-где черно-красно-золотые. Солдаты и офицеры в основном снова носят кокарды и погоны. Разница с серединой ноября разительна.
В половине десятого явился репортер из B[erliner] Z[eitung] (д-р Лаймдёрфер) взять у меня интервью. В одиннадцать дал Людвигу Штейну политическое интервью для Vossische Zeitung[278]. Штейн сказал, что некоторые люди прочат меня в преемники Зольфа на посту статс-секретаря. Затем я отправился в ведомство к Зольфу, чтобы отчитаться перед ним. Застал его очень подавленным, с землистым цветом лица, совсем утратившим веру в возможность вести дела статс-секретаря при нынешнем режиме. Он уйдет определенно; и, вероятно, найдется какой-нибудь патологически честолюбивый дипломат, который займет его пост; но положение невыносимо. Каутский сидит с женой и разными евреями над секретными документами; маниакально уверен в своей визионерской правоте. Курьеров задерживают и арестовывают в пути, как сейчас в очередной раз бернского курьера в Эрфурте. Гаазе – негодяй. При таких обстоятельствах работать невозможно. Он лишь колеблется, уйти совсем или сохранить прежний пост статс-секретаря по колониям. С тем, что я сделал в Варшаве, он выразил полное согласие. Спросил мое мнение о подаче протеста в связи с назначением польским правительством выборов на территории рейха; ведь отношения лишь прерваны, а не разорваны? Я согласился.
От Зольфа пошел к Гаазе в рейхсканцелярию. Он принял меня очень дружелюбно, прямо одобрил мою деятельность в Варшаве: «Никто не мог бы сделать больше; я пал жертвой vis major[279]». Мои военные указания инспекции Бугского этапа и восточно-прусской пограничной охране («Повышенная бдительность, но никаких провокаций») также полностью соответствуют пожеланиям правительства. Выборы в Познани нельзя допустить. Он спросил, следует ли ожидать военных вторжений поляков? Я сказал, что вторжения регулярной армии вряд ли, но не исключены вылазки членов ПВО[280] и банд. Далее он поинтересовался моим мнением, следует ли нам вооружать литовцев? Такое предлагают. Я сказал, что должен обдумать ответ. Преобладающее впечатление от Гаазе – большая гибкость при фундаментальной твердости; железный кулак в резиновой перчатке. Невысокий, упрямый, немного иезуитский еврей с умным, жестким взглядом.
В ведомстве встретил старого Гуттена, который попросил у меня аудиенции. Я пригласил его на завтрак, который мы вместе и отведали в «Кайзерхофе». Тоже иезуит, но иного рода, чем Гаазе; более цепкий, нежели жесткий. Он хотел выведать у меня информацию и устроить встречу между мной и отъезжающим сегодня польским поверенным в делах Немоевским. Я согласился при условии, что она состоится на нейтральной территории. Гуттен предложил свою квартиру. В 4 часа мы с Немоевским встретились у Гуттена. Н[емоевский] выразил сожаление по поводу разрыва, которого он не понимает. Не могли бы переговоры, раз отношения не разорваны, всё же продолжаться, особенно по территориальным вопросам, обострившимся в связи с выборами, назначенными польским правительством? Возможно, через «консула», которого мы могли бы направить? Я сказал, что оскорбление, нанесенное Германии высылкой миссии и глубоко задевающее немецкое общественное мнение, может быть заглажено лишь приглашением миссии, возможно, в иное место, кроме Варшавы; иначе общественность у нас возмутится, узнав, что мы влезаем обратно через окно, после того как нас вышвырнули в дверь. Н. понял это. Он сказал, что постарается привлечь на сторону этого плана некоторых разумных национал-демократов, например Четвертинского. Гуттен, уезжающий сегодня вечером в Познань, намерен поговорить там с банкиром Адамским. Немоевский прямо назвал аннексию Западной Пруссии бессмыслицей; также некоторые округа, в которых поляки назначили выборы, – совершенно немецкие, например Флатау и Мариенвердер. Город Познань и восточная часть одноименной провинции должны отойти к Польше; но не западные, немецкие округа. По его последним сведениям, Верхняя Силезия предназначена Антантой не Польше, а чехословакам, хотя там никаких чехов не проживает. Я выразил готовность содействовать достижению соглашения между Польшей и нами о регулировании границы еще до мирной конференции.
В 7 часов у Людвига Штейна, который спросил, говорил ли со мной Гаазе о принятии поста статс-секретаря? Каутский, профессор Фогт и другие – сторонники этого решения. Позже пришел профессор Фогт, очень близкий к Гаазе. Он предложил мне пост посланника в Берне, я могу получить его немедленно. Я отказался, имея в виду Ромберга. Затем мы поговорили на общие темы. Идея Фогта: мы можем расторгнуть навязанный мир лишь через взаимодействие с французскими социалистами; но такая политика не по силам нашим старым кадрам – Зольфу, Шейдеману, Давиду – и требует новых людей. Каутский со своей международной репутацией – главный козырь в наших руках для такой политики. Я сказал, что эта политика и мне по душе, но осуществлять ее можно лишь в долгосрочной перспективе, чтобы навязанный нам мир, сейчас неизбежный, был автоматически, так сказать, аннулирован всеобщим переворотом через четыре, пять или десять лет. Для такой политики нужны большое терпение, мужество, уверенность не только у ведущего политика, но и у общественности. Фогт признался, что не уверен, ведет ли этот путь к цели, но не видит другого спасения; как новая война, так и большевизация всего мира уничтожат всякую культуру.
В ведомстве, куда я зашел за Шёлером, встретил Ранцау, который уставился на меня совсем остекленевшим, как мне показалось <…>, взглядом, пока мы не заговорили. Сегодня он произвел на меня зловещее впечатление.
Ужинал в «Адлоне» с Шёлером. Встретил Бернсторфа. Он много смеялся над нашими варшавскими злоключениями, которые, очевидно, напомнили ему собственные в Америке.
Затем – заседание нашего политического клуба[281] под председательством Рицлера. Вопросы конституции. Я предложил предоставить и народу право роспуска парламента на основе референдума.
С утра у Буше. Изложил ему свое понимание политической обстановки в Польше: по существу, две партии – великопольская (национал-демократы, Национальный комитет в Париже, Дмовский, Польша «от моря до моря», великая держава с 34 миллионами жителей, объявление войны Германии) и малопольская (ПСП, Пилсудский, Польша как региональная держава, 20 миллионов жителей, нейтралитет и впоследствии добрососедские отношения с Германией). Основная масса польского населения – политически неграмотна и безразлична; среди 10 % политически активных обе группировки примерно равны по силе, однако пропилсудская, опирающаяся на рабочие кулаки и бóльшую часть армии, физически сильнее. Зато за Дмовским стоит Антанта, но не единым фронтом, всерьез лишь Франция. Военное вмешательство Антанты поэтому маловероятно, во всяком случае не крупными силами. А для Пилсудского опасность представляет финансовое положение. В случае краха Пилсудский, возможно, будет вынужден принять финансовую помощь Антанты и, как следствие, прочие ее условия (война с Германией и т. д.). Пока же я не верю во вторжение польской армии в наши восточные провинции; напротив, следует ожидать вторжения банд. Отсюда – на границе повышенная бдительность, но никаких провокаций, как то: крупные скопления войск, формирование штабов армий и проч. – Буше попросил меня рассказать всё это и Бернсторфу для мирных переговоров.
Затем я обратил внимание Буше на неслыханное казнокрадство при генерал-губернаторстве в Польше и предложил начать расследование против виновников. Буше велел позвать Зимсона, чтобы выслушать его юридическое мнение. Зимсон выразил сомнение в целесообразности изъятия этих лиц из ведения их обычных судей. Но кто же их обычный судья?
Когда я днем около 2 часов выходил из ведомства, по Унтер-ден-Линден как раз маршировала возвращавшаяся с фронта дивизия. Солдаты все в стальных шлемах, частично увитые гирляндами, букеты цветов на мундирах и винтовках; зарядные ящики и орудия украшены гирляндами, бесчисленные черно-бело-красные, прусские и великогерманские флаги, малые и большие, развевающиеся в походной колонне, ни единого красного; офицеры с цветочными гирляндами на головах – верхом во главе частей. Справа и слева – огромная толпа народа, слабо кричащая «ура»; из увешанных флагами домов машут руками. Зрелище резануло меня по сердцу – тоска, стыд, скорбь, любовь к этой доблестной армии, которая вступает в город, покрытая славой, но несчастливая. Пафос этой грандиозной трагедии выливался здесь, на Унтер-ден-Линден, в эту украшенную цветами грусть.
Говорил с Бернсторфом о Польше. Он спросил, есть ли у нас вообще еще войска, которыми мы могли бы «провоцировать»? Он не знает таковых. Через два дня в Берлине фронтовые части становятся так же ненадежны, как и старый гарнизон.
Вечером диктовал с Майером комментарий к польской ноте для [телеграфного агентства] Вольфа[282] и статью для Deutsche Allgemeine; также дал материал для статьи корреспонденту Frankfurter Zeitung.
Вечером – в кабаре; там теперь танцуют.
Дал интервью Kölnische Zeitung (Руппель) и Neues Wiener Tagblatt. Главные тезисы: идея Дмовского о Великой Польше вследствие внутренней слабости и вражды со всеми соседями, несомненно, станет причиной войны; а положение меньшинства, в котором оказались бы поляки в таком большом государстве, вынудило бы их создать господствующую касту, прибегающую к насилию для подавления многочисленных инородных и враждебных элементов. Оба эти фактора находятся в вопиющем противоречии с программой и намерениями Вильсона.
Днем у Левальда в имперском ведомстве внутренних дел. Поднял вопрос о злоупотреблениях немецкой оккупационной администрации в Польше. Левальд защищал управление. Я сказал, что слухи настолько распространены и воспринимаются как достоверные столь многими уважаемыми немцами в Польше, что как минимум требуют расследования. С этим Левальд согласился.
Конгресс рабочих и солдатских советов в рейхстаге продолжает препирательства и периодически подвергается нажиму со стороны неправомочных делегаций. Агитация Либкнехта сеет всеобщее беспокойство. Правительство медлит с решительными действиями; если оно не сделает этого сейчас, пока не завершена демобилизация фронтовых частей, впоследствии спартакисты, которые вооружены и получают по 30 марок в день, возьмут верх. 53-й матросский комитет, удерживающий [императорские] конюшни и другие здания, уже перешел на сторону Либкнехта. Меттерних две недели назад скрылся в Голландии на самолете. С тех пор матросы всё более радикализируются – результат обработки и финансирования со стороны Либкнехта.
Сегодня вечером продавался первый номер спартакистского издания Der Galgen, отпечатанный на красной бумаге, – «Официальный печатный орган германской социал-аристократии. Союз Свободной Германии. Издатель: Адольф Плеснер. Берлин».
Один матрос, до сих пор состоявший в 53-м комитете, сказал мне, что деньги для спартакистов идут из Англии (?!).
С утра проинформировал Надольного о ситуации в Польше. Особо подчеркнул, что не считаю военное положение угрожающим, тогда как финансовый кризис и ту зависимость от Антанты, в которую Польша может из-за него попасть, представляются мне весьма серьезной опасностью. Затем дал интервью корреспонденту New York Times, немцу по происхождению, а после этого – корреспонденту United Press, некоему мистеру Тейлору.
Я занял – или, вернее, взял себе – в ведомстве кабинет сбежавшего в Голландию Фердинанда Штумма.
М. Г.[283] очень метко сказал о рабочих: старики, которые всю жизнь не знали ничего, кроме работы, теперь «ослеплены свободой», как дети. Он резко осуждает беспорядки и чрезмерные требования. Свобода и участие в государственных делах – это хорошо; «но рабочий всё же должен оставаться рабочим», иначе народ погибнет, если все будут заниматься одной лишь политикой.
После полудня – заседание у Левальда по поводу начала расследования о злоупотреблениях в Польше. В нем участвовали бывший начальник администрации Крис и тайный советник Юбершер. Левальд стремился оправдать подчиненное ему гражданское управление. Крис признал коррупцию низших инстанций. Вначале все были неподкупны, тогда как в 1916 году уже стала заметна значительная продажность низших и средних чинов. В 1917 году произошел резкий поворот к всеобщей коррупции, вплоть до довольно высоких ступеней. Евреи подбирались к людям и развращали их. Для поляков эта немецкая коррупция была более тягостна и вызывала большее раздражение, чем русская, поскольку у русских взятки брали и высшие чиновники, так что взятка верно вела к цели, тогда как у немцев иногда низовая инстанция, взяв деньги, не могла протолкнуть дело и дававший деньги часто оставался ни с чем. Левальд, очевидно, весьма неохотно брался за расследование; но в конце концов признал его необходимость и предложил мне представить в ведомство доклад, в котором я указал бы на слухи и ходатайствовал о том, чтобы запросить у различных заинтересованных инстанций (имперского ведомства внутренних дел, военного министерства, верховного главнокомандования) предложения, как проверить обвинения и предоставить обвиняемым возможность оправдаться.
Ужинал у Бергена с Райнбабеном, Браун-Штуммом, профессором Натаном из Цюриха и д-ром Шотте. Ранцау назначен статс-секретарем.
С утра в министерстве внутренних дел – беседа с Брайтшайдом и Герлахом. Высказал им свое мнение о военной обстановке на востоке: она не представляет угрозы; самое большее – можно опасаться банд. Однако существует экономическая опасность влияния Антанты на Польшу вследствие ее финансовой нужды. Выборы в польский сейм на территории Германской империи нельзя допустить, поскольку этим создается символ, как бы признающий принадлежность этих областей к Польше. Целесообразно ли возбуждение дел о государственной измене против кандидатов и избирателей – вопрос тактики. Герлах показался мне во всём гораздо уступчивее Брайтшайда. Последний затронул также вопрос, которого нам не избежать, – вопрос о разделе Пруссии на несколько союзных государств. Так же думают Надольный и Батоцки. Я обратил внимание Брайтшайда на записку Надольного о «Восточногерманской республике». Брайтшайд попросил меня достать ее для него. Рассказал об этом потом Надольному.
В полдень – погребение жертв путча 6 декабря. Демонстрация, срежиссированная Либкнехтом. Траурная процессия от колонны Победы, где были выставлены гробы и Либкнехт держал речь. Я встретил процессию на Потсдамской площади. Гробы по два на обычных тележках, покрытые красными венками и лентами, везли пивные извозчики в рабочей одежде, в круглых уличных шляпах на толстых головах. Позади – сначала матросы с красными знаменами, затем несколько тысяч мужчин и женщин, в хорошем порядке, с многочисленными красными флагами и плакатами на шестах, и они, словно маковые цветы на длинных стеблях, колыхались взад и вперед над необозримой черно-серой процессией. Всё в целом не слишком ужасающе или торжественно, но сурово-живописно в лучах декабрьского солнца.
Меня посетил Оскар Фрид. Он приехал с Украины, где дирижировал. Рассказывал о разложении наших войск и об опасности, которой они подвергаются из-за украинской гражданской войны, склоняющейся в пользу Петлюры. Антанта ничего не предпринимает и, вероятно, побоится вмешаться. Фрид был у самого Петлюры в штабе; на обратном пути в Германию попадал в разные стычки и перестрелки.
После полудня на заседании прусского государственного министерства отчитался о Польше. Большинство министров – Розенфельд, Гирш, Браун и т. д. – евреи. Зюдекюм с его белокурой, аристократической головой посла – единственный представитель ancien régime[284], а также, насколько я слышал, единственный, кто использует обращение «господин». Обычно министры в прениях обращаются «товарищ». В безвкусно декорированном, в стиле барокко Вильгельма II, зале заседаний с четырьмя дурными парадными бюстами Гогенцоллернов по углам социал-демократическая фраза выглядит даже менее неэстетично, чем вежливая. Важным с практической точки зрения было то, что я констатировал военную слабость поляков. Я определил их наличные войска максимум в 100 000 человек, а с Халлером – от 160 000 до, в крайнем случае, 200 000. Министр юстиции Розенфельд высказал мнение, что существующие законы не дают возможности противодействовать выборам, назначенным польским правительством на территории рейха. Поэтому решено внести имперскому руководству предложение о новом законе, а кроме того – умеренно усилить охрану границы, чтобы освободить немцев в пограничных областях от террора со стороны поляков. Прения проходили под знаком осознания нашего бессилия. В целом это высокое собрание больше напоминало городскую управу; неряшливо и вяло.
В министерстве, когда я вернулся, Майер доложил мне, что случилось то, чего мы опасались: наши войска на Украине прорвались и, вероятно, будут возвращаться через Польшу самовольно. Повод: люди Петлюры в нарушение договора перекрыли им железнодорожную линию Голобы – Ковель. Поэтому они взбесились и пошли своим ходом. Различные радиодепеши, в том числе польскому правительству, должны быть отправлены еще сегодня вечером. Опасность состоит в том, что из-за этого будет прекращено перемирие. Поляки, во всяком случае, истолкуют прорыв войск как результат сговора и как возмездие за мое изгнание.
Навестил Пауля Кассирера, который прибыл из Швейцарии, где он вместе с Шикеле устанавливал связи с французскими социалистами. Он говорит, что Грумбах[285] теперь полностью на нашей стороне – из-за отвращения к французскому империализму – и обрабатывает [L’]Humanité в нашем духе. Также у них теперь полностью в распоряжении агентство Neue Korrespondenz, и через него они могут передавать информацию в прессу Нортклиффа[286]. Здесь он общался с большевиками («Спартаком») и изложил их программу: они не желают мира с империями Антанты, напротив – войну до победного конца; пусть при этом немецкие буржуа подыхают с голоду. Они хотят заставить Антанту оставаться мобилизованной, чтобы и у них вспыхнула революция. Нынешнюю немецкую революцию Кассирер характеризует не иначе как крупную махинацию. Ничего, по сути, не изменилось; лишь кое-где подсунули родственников. В будущем «Спартак» представляет опасность. У социал-демократов, конечно, будет подавляющее большинство в Национальном собрании; но обстановка складывается в пользу спартакистов и будет мешать спокойной работе большинства. – Когда я в час дня вышел из министерства, по Унтер-ден-Линден снова, как на днях, маршировала возвращающаяся с фронта дивизия – в касках, украшенных цветами; но на углу Вильгельмштрассе ее ожидала толпа искалеченных на войне, которые поднимали костыли и несли плакаты: «Нет милости, только правосудие» и «Мы требуем выдачи виновных, которые ввергли нас в нищету и нужду». Длинная вереница этих несчастных, явно направляемая Либкнехтом, двигалась навстречу вступающей дивизии в виде демонстрации, теснила ее, останавливала, вклинивалась в ее ряды. Это было тягостное зрелище, которое явно произвело на возвращающихся глубокое впечатление. Все лица были серьезны, настроение подавленное, публика раздражена, но молчалива. Завтракал в «Адлоне» с Руди Шрёдером, которого не видел с начала войны. После обеда он продекламировал мне три стихотворения, посвященные Гофмансталю[287]. Жизненные планы Шрёдера разрушены революцией.
Утром у меня в управлении был Л. Штейн, сообщивший, что Генрих Каролат уступает мне место в Губене для Национального собрания. – Георг Бернгард в своей, впрочем, превосходной передовой статье намекает на мои шансы получить пост статс-секретаря[288].
Это в будущем может доставить мне неприятности из-за честолюбивого и мнительного характера Ранцау. – Завтракал у Хиллера с Хётцчем из Kreuzzeitung и генеральным консулом Хейнце из Лемберга. Хейнце рассказывал о своих злоключениях при взятии города поляками, немного слишком настойчиво и с претензией на эффект. Хётцч делал заметки о партийных отношениях в Польше для передовой статьи. Главную вину за наш разгром он возлагает на Людендорфа, особенно из-за окружения, которое тот себе выбрал: Бартенверфер, Бауэр, Николаи. Эти трое и впрямь были могильщиками Германии. Затем заседание нашего Комитета по иностранной политике: Приттвиц, Рёдигер, Шотт и т. д. Я поднял вопрос, может ли у нас сейчас быть какая-либо внешняя политика и какая именно? И какими методами следует проводить новую политику, поскольку прежние методы, соответствовавшие старой силовой политике, также оказались непригодными? Когда около пяти часов я вместе с Рёдигером шел из Немецкого общества в управление, мы заметили у входа стычку между вооруженными матросами и какими-то людьми, которые хотели выйти из здания. Мы не обратили внимания и вошли. Сразу после этого начали распространяться слухи, что управление оцеплено матросами, никто не может ни войти, ни выйти. Причина была неясна. Бюше прошел через соединительную дверь на втором этаже в имперское управление внутренних дел, чтобы попросить помощи. Я выправил свой доклад о польской политике и около половины седьмого также ушел через имперское управление внутренних дел, вверх по Унтер-ден-Линден на Фридрихштрассе, в баню «Адмирал». На Унтер-ден-Линден и на Фридрихштрассе всё было как обычно, никакого беспорядка или волнений, хотя всего за несколько минут до этого, как я узнал позже, вероятно, была перестрелка. Вечером около десяти стали говорить, что где-то снова произошла стрельба; вроде бы 20 убитых. Одни говорили – у Потсдамского вокзала, другие – на Александерплац. Я поехал на Александерплац посмотреть, что случилось, и там получил верные сведения: стреляли возле дворца. У манежа стояли группы матросов, которые рассказывали, что их товарищи вышли к комендатуре требовать жалованья и внезапно по ним открыли огонь из университета, двое убиты; после этого арестовали городского коменданта Вельса и доставили в манеж. Это было около восьми. Когда я спустился по Унтер-ден-Линден к университету, в темноте выдвигался полк в касках. Высокие, статные парни, в которых я лишь спустя некоторое время признал Третий гвардейский уланский, мой полк. Несколько молодых офицеров (Шиммельман, Кригсхайм) рассказали, что Эберт вызвал их сюда и только что обратился с речью. Тем временем полуоборванные солдаты с улицы и штатские теснились к ребятам и уговаривали их: наши молчали, не отвечая. Через несколько минут поступила команда, и часть стройно скрылась в университете. В последний раз я видел свой полк в августе 1914 года под Намюром. Печальная встреча в эту сумбурную, полную опасностей ночь революции на грани гражданской войны и распада. – На углу [Унтер-ден-]Линден и Фридрихштрассе стояли небольшие группы людей и спорили. Штатские, солдаты, несколько матросов. Настроение в целом, даже среди солдат, было против матросов: «Пускай убираются, они уже достаточно долго пробыли в Берлине». В конце концов несколько матросов арестовали штатского, который их оскорблял. Всё прошло очень спокойно, почти робко. Я еще раз прошел до дворца кронпринца. Там лейтенант спорил с пожилым боцманом. Боцман говорил, что Вельса они не отпустят: «Исключено, после того как по его приказу пали товарищи». Лейтенант всё повторял в ответ: Эберт просил Вельса о помощи, потому что матросы заблокировали имперское руководство. Боцман и слышать об этом не хотел, говоря лишь о требованиях выплаты жалованья; матросы выдвинули эти требования перед комендатурой, и тогда по ним открыли огонь. Лишь из этого разговора мне стали ясны события дня. Не только мы в Иностранном отделе были заблокированы матросами, но и имперское руководство в рейхсканцелярии, а также другие ведомства. После этого Эберт запросил военной помощи; матросов под предлогом демонстрации с требованием жалованья какие-то закулисные интриганы заманили к комендатуре, кто-то – Вельс или командир части в университете – видимо, решил, что комендатуру штурмуют, и, недолго думая, отдал приказ стрелять. Теперь же из-за этой перестрелки, пролитой крови и ввода потсдамских войск ситуация созрела для крупного решения. Если у правительства хватит энергии, оно использует ее, чтобы вывести совершенно распропагандированную дивизию матросов из Берлина; если потребуется – силой. Подавляющие настроения среди солдат и гражданского населения Берлина враждебны по отношению к матросам, так как их считают зачинщиками беспорядков. Однако радикальными они стали лишь после раскрытия комедии, которую разыграл с ними Меттерних. Она-то и создала питательную почву для пропаганды «Спартака» среди них. – Каждый день на улицах Берлина происходит что-то новое; но империя в это время катится к черту.
Рождественский сочельник начался сегодня рано утром артиллерийской перестрелкой у дворца. Правительственные войска пытались выбить матросов из дворца и манежа. – Около одиннадцати добрался до министерства, где ликовал Майер: мол, теперь правительство наконец действует всерьез; следовало бы поставить к стенке несколько десятков матросов. Он мягко упрекнул меня за то, что я не разделяю эти контрреволюционные настроения. Около двенадцати я пошел вверх по [Унтен-ден-]Линден; улица у Фридрихштрассе перекрыта республиканской стражей. Однако можно было обойти заграждение по Миттель- и Шарлоттенштрассе. Перед университетом собралось довольно много людей, наблюдавших через решетку за солдатами в палисаднике. В остальном всё было спокойно. Но уже отсюда были видны большие светлые пятна на стенах дворца – следы артиллерийского обстрела. В Люстгартене[289], никем не сдерживаемая, колыхалась огромная людская толпа. Большой портал, выходящий в Люстгартен, совершенно разбит; обломки одной из колонн лежат на земле; железные створки ворот стоят исковерканные, с дырами. Балкон, с которого кайзер 4 августа 1914 года произнес речь[290], висит ободранный. Окна на фасаде пусты и темны, без стекол, с покосившимися переплетами и иззубренными, иссеченными подоконниками. Больше всех пострадали прекрасные барочные кариатиды под балконом; у одной отбита рука, достойная Микеланджело, выразительные головы склонены, кажется, еще патетичнее, чем прежде. Матросы стоят на страже перед готовым к бою порталом. Пока что перерыв. Примерно так же выглядит и Дворцовая площадь. И здесь матросы с пулеметами в окнах фасада, превращенного в руины. Вся площадь черна от людей. Все чего-то ждут: перестрелки, народной речи, Либкнехта – неизвестно; все ждут и не боятся. У тысяч любопытство сильнее страха. В то же время эти зеваки – лучшая защита для мятежных матросов. Пока они не рассеяны и не оттеснены, правительственные войска не могут возобновить атаку. Внезапно со стороны Брайтештрассе сквозь толпу пробирается пулеметный расчет правительственных войск, тут же окруженный ревущими, ругающимися людьми. Значит, многие здесь, у дворца, – за Либкнехта. Унтер-офицер с черно-красно-золотой повязкой взбирается на передок и произносит речь, которую слышно по всей площади. Идут переговоры, не надо, мол, убивать друг друга, мы же братья. Это действует; то есть, возможно, прежде всего действует его громкий спокойный голос. Пулемет пропускают, и он уезжает. В толпе повсюду агитаторы «Спартака» проводят маленькие митинги; им возражают, но их слушают. Рослый фанатик на углу Дворцового моста, яростно сверкая глазами, исступленно кричит на господина, пытающегося его вразумить: надо видеть дела, а не всё время одни слова. Правительство уже наговорилось, пора наконец взяться за социализм по-настоящему, а то долго ждать не станут. Другой, старый обтрепанный человек без воротничка вроде бродяги, проповедует благоразумие: «Только без крайностей, немного благоразумия с обеих сторон, и тогда уж как-нибудь договоримся». У каждого оратора своя аудитория. Эти маленькие сходки, где спорят то фанатично, то тихо, напомнили мне Гайд-парк в воскресенье вечером. – В половине второго завтракал у Хиллера с Генрихом Каролатом и Штейном. Вчера, при выдвижении кандидатов в Национальное собрание, Каролат был так плохо принят уполномоченными демократической партии, что не посмел назвать мое имя. Это были, видите ли, самые ограниченные тупицы, которые требовали исключительно народных учителей и мелких землевладельцев, «мужей, что сами идут за плугом», или истеричных женщин. Никого, мол, он там не знал. За свои 38 лет парламентской практики он с таким еще не сталкивался. Да, для принцев, графов и людей культуры наступают тяжелые времена! Я попытался его утешить. Материальные интересы, сколь бы грубыми они ни казались, всегда представляют собой лишь оболочку для неких идеалов. Он, со своим исключительно гётевским идеализмом, понять этого не мог. Правда в том, что представительство духовных интересов в парламенте должно быть как-то обеспечено. Один путь – тот, что избрала церковь. Возможно, есть и другие. – После завтрака вернулся к дворцу. Повсюду в это время, около четырех часов, собирались небольшие кучки людей, чтобы послушать объявление о соглашении между матросами и правительством. По существу, матросы, очевидно, одержали победу: Вельс смещен, матросы остаются, правда не во дворце, но всё же в Берлине; кроме того, они будут включены в республиканскую солдатскую стражу, а верные правительству войска Леквиса немедленно выведены из Берлина. Матросы берут на себя лишь бумажное обязательство больше не участвовать в акциях против правительства (но могут нейтрально наблюдать, как другие это правительство свергают). До майеровского «к стенке поставить» нам далеко. – Пока происходили эти кровавые события, рождественские базары беспечно продолжали работу: на Фридрихштрассе играли шарманки, уличные торговцы предлагали салюты, пряники и мишуру; ювелирные магазины на Унтер-ден-Линден беззаботно открыты, их витрины ярко горят и сверкают; на Лейпцигерштрассе, у Вертхайма, Кайзера[291] и т. д., толпится обычная рождественская публика: несомненно, в тысячах домов горят елки и дети играют вокруг с подарками от папы, мамы и доброй тети. А рядом, в манеже, лежат мертвые, и в рождественскую ночь свежие раны дворца и германского государства зияют неприкрыто.
Все газеты, даже Vorwärts, констатируют сегодня утром, что правительство капитулировало. Лучше бы уж оно вовсе не начинало стрелять. – Весь день на Дворцовой площади, в Люстгартене, на Фридрихштрассе, Унтер-ден-Линден – куда бы я ни попадал, повсюду стояли небольшие группы людей и спорили. Чаще всего – вокруг кого-нибудь, кто излагал взгляды «Спартака», встречались и женщины, явно наемные агитаторы, подстрекающие народ, довольно бессодержательно и бездоказательно: правительство, мол, в сговоре с офицерами и капиталистами, ничего не делает для осуществления государства будущего, стреляет в истинных революционеров. Жалко и поверхностно. Но обстановка таким образом всё же нагнетается. Эта упорная революционизация берлинских бездельников и безработных на улицах, в маленьких группах принесет плоды. Эти серые группы случайных прохожих, которые на минуту останавливаются и что-то слышат, – питательный бульон, в котором взращивается какая-то будущая ужасная народная судьба. А над всем этим сегодня гремели с собора рождественские колокола, и на Фридрихштрассе, превратившейся в аллею шарманок, поочередно звучали мотивы Королевы чардаша и Девушки из Шварцвальда[292]. – Днем снова прошла большая демонстрация «Спартака» от Аллеи Победы до дворца, где они братались с победившей Народной матросской дивизией. После этого толпа двинулась к редакции Vorwärts, заняла ее и напечатала листовки с заголовком «Красный Vorwärts», в которых возвещалось: «Сегодня, 25 декабря 1918 года, Vorwärts был захвачен нами, революционными рабочими, по праву, рожденному Революцией 9 ноября… Да здравствует революционная матросская дивизия, революционный пролетариат, международная социалистическая мировая революция. Долой правительство Эберта – Шейдемана! Вся власть рабочим и солдатским советам! Вооружение рабочих! Разоружение буржуазии и ее приспешников! Подписано: Революционные старосты и уполномоченные крупных предприятий Большого Берлина». Всё это – на красной бумаге. Некоторые другие листовки на белой бумаге сообщают нечто похожее. Двое охранников из полиции принесли их мне вечером в бар, где танцевали и где я, к удивлению, встретил и Теодора Дойблера. Оба (старые солдаты) рассказывали, как они вернули Vorwärts законной редакции. Правда, тот, что моложе, был, похоже, не очень тверд в отношении к «Спартаку» и гордился тем, что говорил с Либкнехтом. Другой считал, что если так будет продолжаться, то скоро мы в Берлине увидим «томми»[293].
Завтракал у Георга Бернгарда. Он, как и я, придерживался мнения, что позавчерашняя капитуляция безнадежно скомпрометировала правительство и что максимум через две недели мы получим большевизм, если не случится еще чего-то непредвиденного. Vorwärts сегодня снова занят спартакистами. Сейчас (после полудня) ведутся переговоры с оккупантами, чтобы они ушли. Какой-либо силы, способной вышвырнуть их, похоже, не существует. Бернгард очень подавлен. – Затем у Л. Штейна, который также считает правительство обреченным. Он утверждает, что Эберт, возможно, уйдет в отставку уже сегодня. После полудня должно состояться важное тайное заседание «независимых». Правительство совершенно растеряно; прежде всего, неизвестно, остались ли еще какие-либо надежные войска. Что придет на смену этому правительству, невозможно предугадать. Вероятнее всего, сначала Либкнехт и нечто вроде террора. – Дома меня ждало телефонное сообщение от Ф[ритца] Г[узека] о том, что сегодня вечером в 11 часов у дворца, «очень вероятно, состоятся мощные демонстрации». – В рейхсканцелярии, куда я пошел предупредить Бааке, застал лишь его секретаря Бёме, которому и поручил передать мое сообщение. Бёме сказал, что они ожидают «чего-то» с минуты на минуту. В управлении говорил с Буше и рекомендовал повысить боевую готовность. Он утверждает, что пехота при министерстве надежна. В 9 часов – заседание нашего политического общества; Рицлер сделал доклад о положении. Он сказал, что, по его сведениям, уже сегодня на собраниях «Спартака» Ледeбур и Либкнехт были избраны народными уполномоченными; Либкнехт будет провозглашен главой правительства ночью или завтра. Нынешнее правительство располагает в Берлине, в общем и целом, от силы сотней надежных солдат. Эберт до сих пор еще не решил, что предпринять. Рицлер высказал мнение: единственное, что может помочь, – перенос столицы (бегство). Рюкер из моего полка, случайно присутствовавший, сообщил, что полк так раздосадован неудачей на днях, что на новую попытку не пойдет; люди считают, что ими воспользовались. В ходе дебатов было много пустых разговоров и мрачных картин, но ничего практического. В сущности, все уже смирились с надвигающейся судьбой. Настроение было такое, словно нас всех арестуют сегодня же ночью или завтра и мы будем беспомощны. Между тем Хаас доложил о своих впечатлениях из Трира и Спа, от Комиссии по перемирию: ледяные и алчные французы, дружелюбные и почти благосклонные к немцам американцы. Около десяти мы с Рицлером, Траутманом и Кампхёвенером отправились к дворцу, чтобы присутствовать при провозглашении Либкнехта. Это был самый тихий и безлюдный вечер на этом месте, что я видел за долгое время. Лишь один маленький митинг, где молодой, хорошо одетый, симпатичный спартакист, явно интеллигент, доказывал, что немецкий народ еще не созрел для политической власти; ему предстоит пройти долгий и трудный путь развития. Поэтому – не Учредительное собрание, а рабочие и солдатские советы. Рицлер попытался вступить с ним в спор, но не устоял, струсил, захотел уйти и был с насмешками выпровожен толпой. А ведь Рицлер должен завтра воодушевлять Эберта! Суть политической проблемы в том, есть ли еще где-то сколько-нибудь пригодные и надежные войска? Или, если нет, можно ли подкупить матросов, чтобы они убрались? Византия! Они продажны; но как купить? Едва ли когда-то еще какое-либо правительство бывало так позорно слабо.
Кризис продолжается без смягчения. Хатцфельдт, посетивший сегодня заседание кабинета, сообщает, что присутствовали лишь «независимые» – Гаазе, Диттман, Барт. Ландсберг заглянул на мгновение; Эберт и Шейдеман отсутствовали. На рассмотрении находилось соглашение, предложенное поляками через Гурку в Ковно, о совместной защите Вильны от русских большевиков, в обмен на что поляки гарантировали вывоз наших войск с Украины. Кабинет под влиянием Кона-Нордхаузена отклонил договор. Причина: нельзя ссориться с большевиками; напротив, следует искать соглашения и торговых договоров с большевистской Россией. Хатцфельдт утверждает, что Антанта требует от нас борьбы с большевиками; соглашение с ними означает разрыв с Антантой. Летом было возможно проводить свою политику с большевиками, так как у нас была власть; теперь нет, так как мы должны следовать указаниям Антанты. Очевидно, здесь столкнулись два непримиримых политических замысла. Гаазе и кабинет хотят союза с Россией, не понимая, по мнению МИДа, реальности и существующего соотношения сил. Если МИД останется при своей точке зрения, а правительство не захочет бросить большевиков, неизбежен развал. В действительности речь идет о глобальном решении: здесь – капиталистически-антантовская политика с подчинением Антанте, там – социалистически-восточная с распространением большевизма и, возможно, недооценкой реальных властных сил («Спартак» – та же подводная война, только с обратным знаком)[294]. И это громадное решение также зависит от того, как пройдут ближайшие часы в Берлине.
Вечером газеты сообщают, что правительственный кризис будет разрешен не ранее завтрашнего дня. Пока еще совещается Центральный совет. Завтра на совместном заседании Центрального совета и народных депутатов должен быть вынесен вердикт.
Вечером у Хиллера вместе со мной ужинали Пауль Кассирер, Кестенберг, Гильфердинг и министры-«независимые» Брайтшайд и Гуго Симон. Брайтшайд и Симон не скрывали, что их министерство, возможно, продержится еще лишь несколько часов. Всё зависит от Центрального совета. Если он выскажется против «независимых» в имперском руководстве, они уйдут и с постов прусских министров. Симон, в первую очередь занимавшийся финансовыми расчетами с матросами, говорит, что его главной заботой было вывести их из дворца из-за грабежей. Ключи от винного погреба они, правда, вернули, но от серебряной кладовой – нет. В одном из осмотренных им крыльев дворца был учинен чудовищный разгром. Матросы соглашались отдать ключи; однако не Вельсу, которого они ненавидят, тогда как Вельс сделал «вопросом чести», чтобы ключи были переданы именно ему. Так и возникла вся эта злосчастная путаница. Теперь из-за последствий этой глупой щепетильности рушится германское имперское правительство и, возможно, Германия. Гильфердинг придерживается мнения, что военная акция была невыполнима, поскольку через несколько часов матросам пришла бы подмога от тысяч вооруженных берлинских рабочих и от берлинских полков; произошла бы лишь ужасная уличная борьба с сомнительным исходом. Во всяком случае, дальнейшее сотрудничество «независимых» с Эбертом и Шейдеманом исключено. Наилучшим решением было заменить этих двух другими, не столь скомпрометированными правыми социал-демократами в правительстве. Иначе «независимым» придется перейти в оппозицию. Симон опасается, что в таком случае «независимых» будут толкать к единому фронту со спартакистами, чьи экономические методы он считает гибельными. Все ожидают беспорядков в воскресенье на похоронах павших матросов. Я сказал, что, перейдя в оппозицию, они лучше всего подготовят свое будущее, если станут партией чистой совести и неумолимого разума: против утопии слева в той же мере, как и против ожирения сердца у правых социалистов и мелкой буржуазии. Симон полагал, что тогда они навечно останутся «национал-либералами» и путаниками. Я возразил: ясность – дело темперамента; всякая картина мира запутанна, пока не озарится сильным темпераментом. <…>
Вопрос, не возьму ли я на себя миссию в Берне в качестве трамплина для налаживания связей с Францией, встает передо мной всё настойчивее. Вчера по этому поводу телеграфировал Шикеле, а Кестенберг, Брайтшайд и Гильфердинг зондировали мою позицию. Сегодня утром со мной снова говорил Кестенберг, а в полдень у Кассирера для дальнейших переговоров был устроен завтрак с Брайтшайдом, Гильфердингом и Кестенбергом. Я заявил, после неоднократных отказов, что теперь в принципе готов принять этот пост, но при условии, что буду освобожден от местных швейцарских дел и от расчистки авгиевых конюшен в миссии, которую предстоит сократить до менее чем одной десятой личного состава. Моей единственной реальной, хоть и глобальной, задачей останется установление связей с Францией и Англией. Свою политическую линию я разъяснил Брайтшайду и Гильфердингу следующим образом: мир, продиктованный силой, представляется мне неизбежным, и тогда для его устранения я вижу лишь три пути: новая война, большевизм или укрепление в странах – противницах партий, враждебных такому насильственному миру, чтобы они пришли к власти и впоследствии его аннулировали. Новая война в обозримом будущем представляется мне для Германии невозможной; большевизм, пока есть хоть какая-то иная надежда, – слишком дорогой ценой; поэтому я избрал бы третий путь. Брайтшайд и Гильфердинг тоже объявили это своей линией. Если они останутся у руля, то намерены предложить мою кандидатуру. Кроме того, тогда, вероятно, Брайтшайд поступит на работу в ведомство под начало Ранцау, чтобы привнести туда дух новой внешней политики, исходящей из очерченной ранее принципиально пацифистской основы. Впрочем, Брайтшайд не верит, что «независимые» останутся в правительстве; и тогда всё рухнет. Ромберг, согласно газетным сообщениям, сегодня официально подал в отставку. – Перед завтраком с Брайтшайдом осматривал дворец. Гуго Симон предоставил в наше распоряжение доктора Хюбнера в качестве гида. Разрушения внутри от обстрела на удивление невелики. Один снаряд прошел через Колонный зал и глубоко пробил мраморную стену. При этом была разорвана в клочья картина Скарбины. В остальном пострадали лишь оконные стекла. А вот личные покои императора и императрицы подверглись основательным грабежам, особенно гардеробные. Шкафы с платьями императрицы опустошены, кроме одного; покои кайзера сильно разворованы, особенно что касается прогулочных тростей, с которых свинчивали набалдашники; валялись брошенные, обезглавленные и сломанные древки. Повсюду раскиданы фотографии, пудреницы, безделушки. Письменный стол императрицы взломан, содержимое исчезло; говорят, его распродают в городе, в особенности письма кайзера и старой королевы Виктории. Витрины кайзера с безделушками пусты, стекла разбиты. Что именно в грабежах лежит на совести матросов, установить, кажется, невозможно. Впрочем, личные покои, мебель, утварь, уцелевшие безделушки и предметы искусства императора и императрицы столь мещански безвкусны и пошлы, что не чувствуешь большого негодования по отношению к мародерам; одно лишь изумление, что бедные, запуганные, лишенные воображения существа, предпочитавшие подобный хлам, могли вести свое никчемное существование в драгоценной раковине дворца среди лакеев и расчетливых льстецов и при этом влиять на ход мировой истории. Из этой среды произошла мировая война – или, по крайней мере, та доля вины, что падает на кайзера: это китчевый, мелочный, призрачный мир, обманывавший и себя, и других насквозь фальшивыми ценностями, породил его суждения, планы, комбинации и решения. Больной вкус, патологическое возбуждение, направлявшие слишком хорошо смазанный государственный механизм! И теперь эта никчемная душа рассыпана здесь кучей бессмысленного хлама. Я не чувствую жалости, лишь, когда задумываюсь, возникает ужас и чувство соучастия в том, что этот мир не был разрушен давным-давно, а, напротив, продолжает выживать, лишь немного видоизменившись.
Внизу, в портале, через который я часто поднимался на придворные празднества, потряс вид павших матросов, выставленных там, – одни уже в открытых гробах, другие еще на носилках. Немногие родственники, простые люди, стояли вокруг и, чтобы опознать покойников, просили приподнимать крышки. В холодном воздухе витал приторный трупный запах. Трезвая, почти деловая манера родных соответствовала бессмысленности этих смертей. Никто не смог бы сказать, за что, собственно, были принесены в жертву эти молодые жизни или за что они принесли себя в жертву сами.
В министерстве ко мне зашел Студницкий, чтобы спросить, каково решение правительства о вооружении поляков в Литве. Я сообщил ему об отказе со стороны имперского правительства и добавил, что мы должны снять с себя всякую ответственность за последствия, которые могут возникнуть из-за безоружности поляков. В договорах, которые я вручил на подпись польскому правительству накануне отъезда, организация и вооружение польской самообороны были предусмотрены. Но вместо того чтобы подписать договоры, польское правительство разорвало отношения и тем самым само принесло в жертву соотечественников в Литве. Если теперь им придется пострадать от большевиков, в этом будет повинно исключительно польское правительство. Студницкий в сильном волнении вскочил и выбежал, не сказав ни слова, точно безумный. – Вечером прощальный обед нашего варшавского посольства в «Адлоне»: Равицкий, Майер, Шёлер, Штраль, Шёнберг, Риксиус.
Независимые народные депутаты вышли из правительства. Тем самым «независимые» оттеснены к «Спартаку» и вынуждены занять фронт против правых. Впрочем, Брайтшайд вчера полагал, что, выйдя из правительства, они будут раздавлены между «Спартаком» и социал-демократией, так как за ними нет масс. Однако «независимые», по существу, правы. Приказ о стрельбе 24-го был отдан и исполнен с безответственной легкомысленностью. Борьба между улицей и правительством становится опасной из-за перехода «независимых» из правительства на улицу. – Сегодня хоронят павших матросов; и одновременно все партии призывают к массовым демонстрациям. Логически должен произойти уличный бой, особенно в нынешней политической ситуации. – Похороны матросов оказались неожиданно грандиозными. Я наблюдал за ними из Люстгартена. Семь гробов стояли перед развороченным снарядами большим дворцовым порталом. До самого горизонта – необозримая толпа: в Люстгартене, у Шлоссфрайхайт, взобравшись на Национальный памятник, на Дворцовом мосту, между цейхгаузом и комендатурой, на рампе Оперы и вплоть до памятника Фридриху Великому. Всё это громадное пространство, неровно обрамленное строгими, пышными зданиями – быть может, самое величавое и прекрасное место в мире, – стало единым целым от этой необозримой, мощной, повсюду одинаково серо-черной пролетарской массы. Кто-то держал речь с дворцовой террасы. Затем процессия тронулась с музыкой. Впереди на семи императорских каретах, управляемых кучерами имперского манежа, семь совершенно одинаковых черно-серебристых гробов, каждый с венками из красных и белых цветов. Они медленно плыли в длинной веренице высоко над головами необъятной людской массы. За ними – венки и цветы, все красные или красные с белым, которые несли депутации, в таком изобилии, какого я еще не видывал; особенно роскошные красные розы, то был сдвинувшийся с места сад, да что там, висячие сады, которые на носилках, почти так же высоко, как гробы, пышно сияли белым и красным над серой толпой. Конца не было видно. Я пошел к Бранденбургским воротам. Туда как раз подошла с пением «Стражи на Рейне», размахивая черно-красно-золотыми знаменами, демонстрационная колонна демократической партии. Как и следовало ожидать, на углу Вильгельмштрассе она столкнулась с траурной процессией матросов. Поскольку Унтер-ден-Линден была забита людьми под завязку, свернуть было нельзя; предводитель сказал: «Умный уступает» – и повернул обратно к Бранденбургским воротам. Из-за этого шествие расстроилось, вмешались спартакисты, всё пришло в беспорядок, кричали: «Да здравствует Либкнехт», «Долой Либкнехта», но, как ни странно, никто не выкрикивал здравиц в честь кого-либо из демократической партии. Внезапно унтер-офицер, несший черно-красно-золотое знамя, скомандовал: «За мной! Улица для всех, мы не потерпим, чтобы нас задерживали; мы прорвемся» – и сделал попытку броситься вниз по Унтер-ден-Линден. Люди начали сходиться в драке. Казалось, вот-вот произойдет крупное столкновение. Но тут из толпы подняли какого-то господина, размахивавшего фетровой шляпой и произнесшего речь: демократы – партия порядка; они не должны нарушать порядок. Поэтому им следует теперь повернуть обратно. Всё это вылилось в мещанский гротеск, которому недоставало во главе процессии лишь одного – ночного сторожа. – Во время демонстраций в виде листовки была распространена прокламация нового правительства. Она провозглашает первой обязанностью правительства «гарантировать безопасность внутри государства»; в качестве практических задач – «подготовить выборы в Национальное собрание и мир и до тех пор поддерживать свободный порядок». К несчастью, в прокламации также содержится ссылка на Фоша, который «недвусмысленно» заявил: «С большевистским правительством мы не ведем переговоров». Это отсутствие достоинства трудно простить. Наконец, новое правительство приносит «клятву <…> неумолимо противостоять всякому, кто захочет сделать из революции народа террор меньшинства». Будем надеяться, что мысли и решения, стоящие за этой прокламацией, надежнее ее стиля. – Вечером объявлено, что в правительство в качестве новых народных уполномоченных вошли три социалиста-большевика: Носке, Лёбе-Бреслау и Виссель. Носке, говорят, энергичен и умен.
Обедал у тайного советника фон Бергера: Беккер из Deutsche Tageszeitung, фрау Тегерт (подруга кронпринцессы), Вестернхагены, Георг Бернгард с супругой. «Немецко-национальный», реакционный круг; монархический, но не за Вильгельма II. Фрау Тегерт, разумеется, выступала за кронпринца. Но преобладало отвращение к нынешнему правительству и анархии. Беккер страстно возмутился моим замечанием, что правительство Эберта надо поддерживать; напротив, делать всё, чтобы его свергнуть. Что придет ему на смену, он не сказал. Бесплодная политика. – Отсутствие связи императора и императрицы с нашей эпохой Тегерт убедительно подтвердила, когда я описал впечатления от дворца. Она говорит: еще во время войны «добрая императрица» не имела понятия, что такое социал-демократ; пришлось потрудиться, разъясняя ей, что социал-демократы «не пожирают маленьких детей». Примечательным показалось мне резкое суждение Беккера о Людендорфе, причем он, однако, отвергал рассказ о «нервном срыве» как несостоятельный. Людендорф, мол, еще за шесть недель до роковых дней конца сентября просил имперское правительство заключить мир как можно скорее. Снова и снова ничего не происходило, и он в конце концов потерял терпение и, по свойству своей натуры, возможно, слишком бурно ухватился за телефонный шнур. Из-за этого в Берлине и сложилось впечатление о его нервном срыве, которое, однако, ложно. Ему пришлось проявить энергию, поскольку все командующие армиями доносили, что их армии больше не могут сражаться.
Последний день этого ужасного года. 1918-й, пожалуй, навсегда останется самым страшным годом в немецкой истории. – Утром в министерстве получил телеграмму от Монжела из Берна: Василевский заявил корреспонденту Il Secolo[295], будто я устроил в Польше большевистский заговор; доказательства, мол, находятся в руках польского правительства. Эту нелепую ложь опровергло Т[елеграфное] б[юро] В[ольфа][296]. Говорят, уже арестован ряд лиц, среди них – мой вагонный официант (то ли Ролло, то ли Ролофф), оставшийся в Варшаве по своей просьбе. Я задаюсь вопросом, какие подлоги или подтасовки лежат в основе этой невероятной клеветы Василевского! – За завтраком случайно встретил Гильфердинга с австрийским посланником доктором Гартманом. Гартман спросил Гильфердинга, сколько, по его оценке, в Берлине спартакистов. Гильфердинг полагает: 5–6 тысяч настоящих приверженцев и 30–40 тысяч примкнувших на демонстрациях. Похороны матросов в воскресенье были организованы отнюдь не одним «Спартаком», а главным образом «независимыми». Это была демонстрация «независимых». «Спартак» вчера официально отделился от «независимых» и конституировался как самостоятельная партия. Внутри этой новой партии Либкнехт и Роза Люксембург были тут же оттеснены еще более крайними элементами в вопросе об участии в выборах в Учредительное собрание. Гильфердинг не верит, что «Спартак» может стать опасным; за ним ничего не стоит, и программа начать новую войну с помощью России против Антанты должна его добить в глазах рабочих. – Затем у Германа Кейзерлинга, который завтра уезжает на несколько месяцев к Бисмаркам во Фридрихсруэ. Он считает: во внешней политике мы не можем быть достаточно левыми (за исключением «Спартака»); лишь путем широких социалистических преобразований, в противовес остающимся реакционным западным державам, у нас получится вновь выйти вперед среди народов. Мы должны стать образцовым государством социализма: тогда мы со своими 70 миллионами неизбежно получим руководящую роль в Европе. Я сказал, что загвоздка в том, что нужно провести широкое обобществление, не сократив производства. Если бы мы решили эту задачу, мы бы, конечно, шли впереди планеты всей. Кейзерлинг, по его словам близко знавший Ранцау, питает к нему большое недоверие; прежде всего он сомневается, что Ранцау сможет честно проводить новую внешнюю политику на почве социализма и Лиги Наций. Еще несколько лет назад тот был совсем тори, часами изучал вопросы назначений и орденов. Как человеку, Кейзерлинг и в дни их близости не доверял бы ему и на десять шагов. Он очень тщеславен и фантастически честолюбив; но столь же и лжив. – Для нашей политики Кейзерлинг усматривает в персональном принципе Отто Бауэра для решения национального вопроса ценное вспомогательное средство. Он писал об этом Бернсторфу.
Сегодня вечером, когда я садился за стол, в ресторан явилась депутация бастующих официантов; они остановили работу и предъявили директору ультиматум с десятиминутным сроком, в течение которого он должен принять требования бастующих, в противном случае его заведение будет закрыто. Спустя пять минут слуга возвестил о капитуляции; забастовщики с красными бумажками на шляпах и с красным знаменем удалились; после этой вынужденной уступки мы смогли продолжить ужин. Многие заведения уже закрыты; некоторые подверглись штурму и разгрому. Кроме того, сегодня после полудня католики и несколько евангелистов штурмовали министерство исповеданий и просвещения на Унтер-ден-Линден, чтобы выкурить оттуда «независимого» министра Адольфа Хофмана. Мы возвращаемся во времена кулачного права. Государственная власть совершенно бессильна.
С утра в австрийском посольстве, где посланник, доктор Гартман, велел представить мне документы, касающиеся переговоров австрийских агентов в Швейцарии с Антантой в октябре и ноябре 1918 года. Агентами были в первую очередь Скшиньский, затем Менсдорф, Ревертера, Хлумецкий, некий Виндиш-Грец, шурин де Во Любомирский и, из штатных сотрудников, сам де Во (который помогал Скшиньскому), Марко Пальфи, посол Шёнбург. С французской стороны – граф Патек, Пароди, посол Дютаста; за англичан – Эктон, за американцев – Нут. Вся работа велась к расторжению германо-австрийского союза, за что в качестве встречной уступки сулили спасение трона императора Карла и сохранение габсбургского государства. 5 октября Скшиньский передал высказывание Дютаста: «Австро-Венгрии следовало бы сделать жест, доказывающий, что она не абсолютный вассал Германии». Скшиньский затем снова и снова проводил эту мысль и говорил о благожелательном отношении Антанты к императору Карлу; Буриан, однако, по-видимому, сохранял лояльность. Напротив, первым правительственным актом Андраши, в ноте Вильсону от 26 октября, он следовал указаниям Скшиньского. Едва став министром, 26-го в час дня Андраши телеграфировал Скшиньскому, что немедленно (вероятно, уже завтра) отправит Вильсону депешу в желаемом смысле, и поручил Скшиньскому «имеющимися в распоряжении средствами уведомить правительства Англии и Франции о предстоящем шаге и добавить, что демарш предпринимается безотносительно к прежнему союзничеству и совершенно независимо от Германии». – Андраши до того спешил предать Германию, что не стал ждать даже утра и отправил телеграмму Вильсону уже в тот же день после полудня, а вечером в 11 часов во второй раз депешировал Скшиньскому и, сообщив ему текст телеграммы Вильсону, поручил: «дать представительствам западных держав понять, что речь идет о начале сепаратного мира и что выбранная нами формулировка („не дожидаясь результатов иных переговоров“) продиктована лишь вниманием к чувствам нашего немецкого населения, чтобы предотвратить вспышку настроения за присоединение к Германии». Поведение Андраши явно противоположно поведению Буриана. Андраши – подлинный предатель, погубивший дело своего отца. За это он и получил предательскую мзду – пустые слова и пинок. Гартман спросил меня, не вижу ли я причин, препятствующих опубликованию этих документов? Я ответил: нет, напротив, действия агентов Антанты, ныне продолжающих свое дело, срывая присоединение Немецкой Австрии к Германии, будут, по крайней мере, преданы гласности. Отныне будет известно, с кем имеешь дело. – Не напрасно толстый, лживый поляк Скшиньский так сиял, когда я в последний раз говорил с ним незадолго до отъезда из Берна. Помню его слова: «Что одному беда, то другому удача». Он пытался при этом выглядеть печальным, что ему не удалось. – Майер в управлении поносил Брайтшайда, мол, тот – продувной жулик, сотрудник Иоффе, работавший в [Окнах] РОСТА[297]; покуда его не уберут из правительства, в Познани и Верхней Силезии ничего не выйдет. Майер – тип усердного, в частностях толкового, но нахального и поверхностного дипломата; точь-в-точь, как Фердинанд Штумм когда-то. К несчастью, большинство младших чиновников политического отдела соответствует этому типу. – С Рицлером, занимающимся в управлении германским вопросом, беседовал о Южной Германии. Он являет собой едва ли не противоположный и столь же пагубный тип: ни в чем не уверенный и унылый. Он считает распад империи неизбежным, отчасти из-за планов Франции создать Рейнский союз, отчасти из-за ненависти южных немцев к Пруссии. – Антиквар Липпман вчера утром уехал в Голландию с ценными вещами императрицы и несколькими матросами, к которым питает нежные чувства. Маленькая сатирова драма, так как Липпман лишь благодаря связям с матросами в Исполкоме, которых он во время революции у себя содержал, и может оказать услугу императрице.
С утра позвонил Кестенберг, передал телеграмму от Кассирера из Цюриха; тот видел там письмо Ранцау, в котором сообщается о моем «скором прибытии» в Швейцарию. Я до сих пор ничего об этом не знаю. – В министерстве утром принимал журналистов, чтобы опровергнуть инсинуации поляков против меня в швейцарской прессе, о которых сообщил Монжела из Берна. Фридегг из Neuen Wiener Journal, который много цитирует варшавское телеграфное агентство, Виснер из Frankfurter Zeitung и Хофрихтер, связанный с американской прессой. Подчеркнул, что лично считаю большевистские и иные интриги посланника против правительства, при котором он аккредитован, непристойными и поэтому никогда не взял бы на себя такое поручение; и что, даже если бы я захотел, польская посольская стража, денно и нощно проверявшая всех, кто входил в посольство и выходил оттуда, сделала бы для меня встречи с большевиками или другими заговорщиками без ведома польского правительства невозможными. Фридегг, выдававший себя одновременно за закадычного друга и Корфанты, и Иоффе, сказал: во-первых, страх Корфанты и его друзей перед большевизмом так велик, а во-вторых, отношения как Кульмана, так и позднее Гаазе с большевиками были столь дружественными, при Гаазе даже близкими, что подозрение против меня становится понятным. Сам Фридегг слывет полубольшевиком. Между прочим, Фридегг, близкий и к Гаазе, заметил, что тот не мог ничего предпринять против большевиков, так как опасался некоторых скандальных разоблачений. – Разговор с моим прежним секретарем Майером, ставшим референтом по Польше, укрепил меня в ощущении, что его полонофобия и общая нахрапистость не будут благоприятно влиять на нашу польскую политику. Хатцфельдт был вяловат, но объективнее. – Вечером Дойблер в Немецком обществе читал большие отрывки из Северного сияния. Насколько он сам телесно, так сказать, беспределен, как некая стихия, настолько, кажется, и пафос его голоса неистощим; прекрасный темный голос, на котором его большие и малые поэмы покачиваются, словно корабли и ладьи на морских волнах. Он полагал, что его Северное сияние всё еще почти никому не известно; возмутительно. А между тем как поэзия оно вовсе не трудно: нужно лишь обрести в себе должный пафос, чтобы суметь прочесть его как следует. Сам он во время чтения напомнил мне сатира из эклоги Вергилия, мощная игра на флейте которого приводит в движение людей, зверей, деревья и даже горы. – Я познакомился в том числе с Гансом Блюэром – пожалуй, самым оригинальным мыслителем среди тех, кто помоложе. Рыжий, с ушами, оттопыренными точно под прямым углом: достопримечательность. Затем – с неким молодым фламандским поэтом ван Остейном (?), бежавшим сюда; печальная жертва нашей политики. Этот поэтический кружок собирается раз в две недели под председательством Дойблера. Он пригласил меня участвовать.
Завтракал в Немецком обществе с Мушем Рихтером и его племянником Густавом, унтер-офицером полевого артиллерийского полка, участвовавшим в отступлении из Вузье. Он характеризует отношения между рядовыми и офицерами в его полку как хорошие; правда, рядовой получает в месяц 200 марок, а лейтенант – всего 125. – Вольфганг Гейне, который как социал-демократ служит прусским министром юстиции и председателем государственного совета в Дессау, говорит, что не пускает в Дессау ни одного агитатора от «Спартака». Он отдал распоряжение, чтобы каждого, кто распространяет листовки «Спартака», немедленно арестовывали; а в случае путча – надлежит стрелять. На днях поступило донесение, что в Дессау следует поезд с вооруженными спартакистами; Гейне приказал выставить пулеметы по обеим сторонам полотна и немедленно разоружить спартакистов, а в случае их отказа – перестрелять всех в поезде. Спросил старого Гаманна по поводу брошюры Эккардштейна[298], верны ли ее утверждения. Гаманн сказал: по существу – да! Только Э. слишком выпятил собственную роль. – Вечером ужинал у подавшего сегодня в отставку «независимого» министра финансов Симона в Целендорфе с его коллегой Зюдекумом; также с директором Национальной галереи Юсти, доктором Кесбахом и доктором Хюбнером. Говорили мало о политике, много – об искусстве. Общее единодушие: в немецком искусстве перелом от буржуазного к народному произошел еще до революции. Переход от импрессионизма, дающего в станковой картине искусство интимное, буржуазное, к экспрессионизму, которому нужны публичность, большие пространства, монументальные заказы, воздействие на широкие массы, пафос и риторика. Разница – как между беседой в парижском салоне и народной речью в Берлине или в Швабинге. Кесбах и Юсти хотят основать в Принценпаласе особую галерею для этого современного, экспрессионистского искусства. Юсти, бывший протеже кайзера, теперь весь за современность и верен революции. Он рассказывал анекдоты о кайзере, ему не льстившие. Зюдекум, довольно забавный, тоже; в особенности как его величество в его присутствии, то есть в присутствии социал-демократа, однажды отчитал старого Плессена за то, что тот не мог припомнить имя какого-то майора. Юсти – подобное же оскорбление Платена. Постоянно приходится наблюдать, как совершенно без любви говорят о кайзере те, кто был к нему близок. Еще до его падения, в мирное время, – кронпринц и прочие сыновья. Он был застенчиво-напористым человеком, который громко кричал и говорил возбужденно, чтобы скрыть смущение; его грубость и пошлая поза – самозащита и самообман, сугубо личное дело, за которое мы, однако, теперь расплачиваемся гибелью империи и разорением немецкого народа. Этот рявкающий, подобно льву, ревущий заяц был бы самым смехотворным чудовищем в истории, если бы ложь, нищета и потоки крови не были его делом. Лживость его позиции, не терпевшей рядом с собой ничего подлинного, разъела государство и политику, подменила старопрусское ядро мишурой и блестками; и вдобавок испортила глазомер почти у всего народа.
Берлинский начальник полиции Эйхгорн – фигура словно из оперетты Оффенбаха, – обеспечивавший общественный покой тем, что при беспорядках вооружал смутьянов, и служивший германскому правительству, не отказываясь от месячного жалованья из России, был вчера смещен социал-демократическим министром Гиршем. Сегодня утром Эйхгорн заявил, что не намерен уходить с поста; и одновременно спартакисты и «независимые» в Rote Fahne, Republik[299] и даже во Freiheit призывают народ встать на его защиту. После полудня должны состояться демонстрации в его поддержку. Правительство со своей стороны заявляет, что уже в полдень вводит в должность нового начальника полиции Эрнста. Я поехал в пять часов дня на Александерплац, чтобы посмотреть, как обстоят дела. В это время, во всяком случае, «Спартак» владел управлением полиции. Перед ним столпилась плотная толпа, все трамваи стояли, а с балкона говорил Либкнехт. Я слышал его впервые; говорит он как пастор, с елейным пафосом, медленно и прочувствованно, нараспев. Его не было видно, так как он говорил из затемненной комнаты, различались лишь те или иные слова, но его голос звучал над безмолвно внимавшей толпой до самого конца площади. В завершение все хором рявкнули «ура», замелькали красные знамена, взметнулись тысячи рук и шляп. Он был подобен незримому жрецу революции, таинственному, звучащему символу, на который взирали эти люди. Всё это наполовину походило на мессу, наполовину на масштабную молельню. Волна большевизма, идущая с Востока, сродни нашествию Магомета в IV веке. Фанатизм и оружие на службе неясной новой надежды, которой повсюду противостоят лишь обломки старого миросозерцания. Знамя пророка реет и над войсками Ленина. – Вечером в десять у полицейского управления спокойно; Эйхгорн всё еще у власти, площадь пуста. Группы спартакистов радовались меж собой поражению правительства. В самом деле, оно было бы решительным, если бы Эйхгорн остался. – На Потсдамской площади, в середине группы, встретил того самого молодого оратора-спартакиста, перед которым Рицлер на днях струсил у дворца. Он разглагольствовал, почти не встречая возражений. Я вступил с ним в спор, и тотчас же большинство собрания оказалось на моей стороне, в особенности все солдаты, поскольку выяснилось, что он никогда не бывал на фронте. Он кричал, что был арестован 2 августа на Унтер-ден-Линден за выступление против войны. Но я указал ему, что теперь он хочет гражданской войны дома и новой мировой войны вовне; собрание стало к нему откровенно враждебным. «Спартак» находит перед собой одну лишь трусость, поддерживаемую отсутствием организации.
Сегодня утром не вышли Vorwärts, [Berliner] Tageblatt[300], Voss[ische Zeitung] и [Berliner] Localanzeiger[301]. «Спартак», как сообщает Freiheit, занял [издательства] Моссе, Шерля, Ульштайна, Vorwärts и Т[елеграфное] б[юро] B[ольфа]. Социал-демократы опубликовали воззвание: «Рабочие! Граждане! Солдаты! Товарищи! Наше терпение лопнуло. Мы не желаем больше позволять террор со стороны безумцев и преступников. Мы призываем вас в знак протеста против насилия банд „Спартака“ прекратить работу и немедленно под руководством ваших депутатов собраться перед зданием имперского правительства на Вильгельмштрассе, 77. Рабочие, граждане, товарищи, солдаты! Собирайтесь массами». «Спартак» и «независимые» опубликовали контрвоззвание: «Рабочие! Солдаты! Товарищи! (Итак, бюргеры исключаются.) Выходите с предприятий. Собирайтесь сегодня в 11 часов утра на Аллее Победы. <…> На борьбу за социализм. <…> Долой правительство Эберта – Шейдемана».
Так объявлена гражданская война. Правительство должно овладеть положением или погибнуть.
Вышел около одиннадцати.
В 11 часов на углу Аллеи Победы и Викторияштрассе две демонстрации проходят мимо друг друга, одна – на Аллею Победы, другая – на Вильгельмштрассе; обе состоят из неотличимых, совершенно одинаково одетых серых мещан и работниц, которые размахивают одинаковыми красными знаменами и маршируют строевым шагом одного пошиба. Только несут разные лозунги, насмехаются друг над другом на марше и сегодня, быть может, будут стрелять друг в друга. В это время «Спартак» на Аллее Победы еще довольно редок. Но когда я десять минут спустя оказываюсь у Бранденбургских ворот, он неисчислимыми серыми толпами движется вниз по Унтер-ден-Линден с востока. На Вильгельмштрассе пересекается с таким же мощным потоком правительственных социалистов; пока мирно. Перед «Адлоном» встречаю Майера и Штраля, потом Шварца, затем Рипенхаузена. Министерство, по-видимому, бастует вместе со всеми. Вильгельмштрассе черна от людских масс, все – сторонники правительства. Всё новые и новые маленькие и большие колонны вливаются в главную массу, которая скопилась перед Рейхсканцелярией. Я иду в Немецкое общество, где назначил встречу маленькому Гуттману из Цюриха. Для наблюдения мы устраиваемся на подоконнике кабинета. Позже с улицы присоединяется Бергер. Гуттман говорит, что на стороне спартакистов молодая интеллигенция и люди искусства, так как они отстаивают идею; пусть смутную, но всё же идею. С идеей интеллектуал всегда может вступить в спор. Поскольку «Спартак» борется за идею, а правительство и буржуазия противостоят ему без идеи, «Спартак» должен победить. Идея против отсутствия идеи всегда побеждает. Тем временем депутаты из правительственных социалистов выводят из рядов демонстрантов солдат и направляют их к Унтер-ден-Линден, вооружая. (Команда: «Все, кто служил, выходи: за оружием!») Против Унтер-ден-Линден выстраивается фронт. Там видно, как собралась необозримая толпа людей: «Спартак» и «независимые». Между двумя фронтами, перед английским посольством, возникает пустое пространство. С рампы дворца принца Августа Вильгельма правительственные социалисты держат речи, заставляют толпу кричать «Да здравствуют Эберт и Шейдеман», «Долой Либкнехта». Внезапно, вскоре после часа, большое смятение: «Либкнехт, Либкнехт! Либкнехт здесь». Вижу, как бежит хрупкий белокурый юноша, преследуемый толпой; его окружают, он получает первый удар кулаком, продолжается движение белокурой головы, задыхающееся, алое мальчишеское лицо среди кулаков и палок; повсюду кричат: «Молодой Либкнехт, сын Либкнехта!» Вот он спотыкается, исчезает под кипящей людской массой. У меня ясное впечатление: сейчас его убьют. Гуттман вцепляется в меня: «Помогите, помогите! Скажите людям, чтобы они не забивали его до смерти!» Внезапно он появляется вновь, окровавленный, с изуродованным лицом, распухший, поддерживаемый и укрываемый спартакистами, которые стремглав подоспели и вытащили его. Тем временем толпа зажала пролетку между рампой и стеной дворца. Пытаются вытащить седоков. Один из двоих, говорят, Либкнехт; старый буржуа в пролетке. Я вижу его довольно отчетливо, его очки, мягкую шляпу. Толпа раскачивает пролетку из стороны в сторону; кляча, тощая гнедая, шатается вправо, влево, словно пьяная. Внезапно и сюда подходит подмога. Это подоспели люди «Спартака», сбивают нападающих ударами кулаков, уводят с триумфом устало плетущуюся гнедую и старую пролетку. И вот «Спартак» уже наступает сомкнутым строем. Около половины второго мы в Немецком обществе оказываемся уже за спартакистским фронтом. Депутаты выдвигают вооруженных людей, которые выстраиваются против Рейхсканцелярии. «Женщины и дети – по домам!» – раздается тут и там. Пока ничего не происходит. Я пошел домой обедать, через Мауэрштрассе и Лейпцигерштрассе. Перед Вертхаймом выстроилась шеренга вооруженных штатских, ружья к ноге; неизвестно, правительственные ли, спартакистские ли. На Потсдамской площади – необъятные толпы народа; огромная правительственная колонна движется, большей частью бегом, чтобы поспеть, по направлению к Бель-Альянс-плац[302]. Непрерывно кричат. Весь Берлин – бурлящий ведьмовской котел, в котором клокочут и смешиваются силы и идеи. На самом деле, сегодня речь идет о всемирно-историческом; не только о дальнейшем существовании Германской империи или демократическо-республиканского государства, а о выборе между Западом и Востоком, между войной и миром, между упоительной утопией и серыми буднями. Никогда со времен великих дней Французской революции при уличных боях в одном городе не стояло на карте столь много для человечества. Около трех я снова иду через Вильгельмштрассе на Карлштрассе к профессору Хельбингу, который будет оперировать мне шею. На обратном пути, вскоре после четырех (было еще довольно светло), я на минуту зашел в министерство. Часовой у входа неохотно пропускает меня. Внутри всё пусто; ни чиновников, ни слуг, не говоря уж о дипломатах; комнаты пустынны и покинуты, лишь в некоторых окнах – солдаты. Внешняя политика Германской империи приостановилась. Я выглядываю из окна большой приемной у статс-секретаря. На улице перед дворцом принца Фридриха Леопольда горит костер – какие-то печатные издания. Перед Рейхсканцелярией стоит большой грузовик, полный солдат. Вильгельмплац оцеплен и пуст. Я спускаюсь; раздаются несколько выстрелов. Неизвестно, почему. С удостоверением от Эберта меня пропускают на Вильгельмплац. Значит, оцепление всё еще верно правительству, Рейхсканцелярия сейчас, около 4:30, еще в руках правительства. Иду в «Кайзерхоф», где на всякий случай беру комнату. Внутри в это время пока как обычно. Рыжие пажи сидят в вестибюле плечом к плечу вдоль стены, старая гардеробщица принимает у меня пальто, официанты разносят чай; правда, гостей негусто. В пять я поднимаюсь в номер, чтобы кое-что написать. Пока я пишу, ровно в 5:15 раздаются несколько выстрелов; слышу, как перекликаются солдаты внизу на улице, которую должны удерживать; некоторые бегут по мокрой, блестящей мостовой и ищут укрытия. Затем тишина. Внезапно в половине шестого начинается сильнейшая стрельба, пулеметы, артиллерия или минометы, ручные гранаты: кромешный ад; боевая канонада. Затем пауза, затем в 5:40 – то же самое. Спускаюсь вниз. На лестницах теперь солдаты. Ожидают, что отель атакуют, быть может, будут штурмовать спартакисты. Гости и персонал, небольшая группа, собрались в холле и совещаются, что делать. Солдатский командир говорит мне, что мы окружены с трех сторон. Шойха арестовали. Правительственные войска еще держатся в центре города. Но вокруг «Спартак» образует кольцо. Мы должны продержаться, пока вызванные правительством подкрепления не прорвут кольцо «Спартака». Очевидно, правительственные войска здесь слишком слабы. Входят два солдата, которые, по их словам, пробились с Фридрихштрассе, и просят оружия. Сразу после этого пехотинец приводит какого-то старика в штатском с двумя ружьями, которые он якобы взял у убитых спартакистов на Вильгельмштрассе. У него рана на лице. Ружья у него отбирают; его самого солдат ведет в караульню во дворец Фридриха Леопольда. Поскольку похоже, что отель могут полностью отрезать, решаю идти домой. В тот миг, когда я выхожу из отеля, вновь начинается ружейная стрельба. Пользуюсь первой паузой, чтобы двинуться к станции метро на Вильгельмплац. Вся эта местность теперь поле боя, пустынное и темное, безлюдное, как между двумя линиями окопов. Посреди площади мне навстречу, однако, попадается безоружный пехотинец в фуражке, явно заблудившийся. Говорит, что пробрался с Потсдамской площади через Фоссштрассе. Как прошел, не знает. Станция метро закрыта. Иду с пехотинцем обратно и до станции метро на Фридрихштрассе, которая открыта. Еду до Потсдамской площади, где толпа всё еще колышется. На Потсдамерштрассе снова стреляют, так что приходится искать укрытия. В конце концов попадаю к Ланшу[303], где ужинаю.
Сегодня утром в 10 часов дома был слышен треск пулеметов. Вошла Плёц и сказала, что по улице стреляют. Я вниз. В подъезде – жильцы и прохожие, ищущие укрытия. Перестрелка идет в пятидесяти метрах, на Хафенплац. Его удерживают правительственные войска, которые атакуют стоящее по ту сторону канала здание управления железной дороги, занятое «Спартаком». Я дошел до Хафенплац, где несколько цепочек правительственных солдат укрылись за опорами моста и будками. Прямо сквозь перестрелку по виадуку сверху проходит железнодорожный поезд. У правительственных войск, кажется, только винтовки и пулеметы; никаких минометов или артиллерии. Как они хотят взять с этим большое здание управления железной дороги – не понимаю. – Когда я в одиннадцать проходил по Аллее Победы, там было большое шествие «Спартака»: маршировали люди с предприятий со своими знаменами и плакатами. Среди них много солдат, некоторые вооружены. Также солдаты с пулеметами и ящиками патронов. На Кёниггрецерштрассе как раз слышны выстрелы. На Бранденбургских воротах стоят правительственные войска и пулемет; видно, как обслуга расхаживает рядом с исполинской Викторией и благородными шинкелевыми конями. Вильгельмштрассе снова черна от людей, сторонников правительства. Все окна имперских ведомств и дворцов утыканы солдатами. Без четверти одиннадцать с балкона Имперского управления внутренних дел говорит пожилой солдат или унтер-офицер: «Сейчас начнется! Так дальше не пойдет. Мы должны выкурить банду „Спартака“. Войска уже в пути. Но и вы должны помочь. Кто за правительство – пусть явится сюда. У меня здесь удостоверения на оружие. Заходите и получайте. С удостоверениями идите на Инвалиденштрассе, в казармы 2-го гвардейского уланского полка. Там получите оружие. Но детям надо уйти с улицы. Либкнехт их не пощадит; ему нужны трупы для рекламы. Долой Либкнехта. Да здравствует правительство Эберта – Шейдемана». Порядочное количество людей из толпы пробивается ко входу за удостоверениями. – Час спустя у полицейского управления то же действо, но срежиссированное «Спартаком». Люди беспрерывно заходят, выходят вооруженные и расходятся. Гражданская война готовится с изумительным хладнокровием. – Около трех, когда я возвращаюсь домой, на углу Кётенерштрассе и Кёниггрецерштрассе стреляют. Большинство уже не обращает на это внимания, пока не станет совсем худо. Как говорит М[акс] Г[ёртц], революция происходит «в высших слоях атмосферы»; жизнь в нижних слоях – кафе, магазины, транспорт – сохраняет при этом почти нормальный ход. – Днем в 4 часа по дороге к моему врачу у Бранденбургских ворот сильная пальба, ручные гранаты и винтовки; паника среди публики; сотни людей бегут через ворота и спасаются в Тиргартене. Я останавливаюсь под воротами и могу разглядеть, что спартакисты пытаются прорваться с Унтер-ден-Линден на Вильгельмштрассе. Говорят также, будто группа спартакистов вскарабкалась на ворота и захватила находившийся наверху правительственный пулемет. Во всяком случае, этот пулемет не стреляет по наступающим спартакистам. Когда те отбиты у Вильгельмштрассе и стрельба прекратилась, я через Парижскую площадь и по Новой Вильгельмштрассе иду дальше, никем не тронутый. Ни единого перекрытия. У фонарного столба на Вильгельмштрассе лежит раненый или убитый. – Независимые ищут компромисса с правительством. В полдень велись переговоры. Но «Спартак» от переговоров отказался, и «независимые» пока ни к какому результату не пришли. – Когда я возвращаюсь от врача, около половины шестого, Парижская площадь и Вильгельмштрассе перекрыты правительственными войсками. Я прохожу с пропуском от Эберта и спускаюсь по Вильгельмштрассе, которая совершенно мрачна и безлюдна, пустыня между темными зданиями. Лишь патрули в касках. Командир патруля описывает мне положение, каким оно отражается в его голове. Оно довольно отчаянное. Бранденбургские ворота в руках у «Спартака», равно как и Военное министерство и конец Вильгельмштрассе у Лейпцигерштрассе. Правительственные войска, таким образом, зажаты в Вильгельмштрассе. Когда я пытаюсь пройти дальше по Фоссштрассе, которая также совершенно пустынна, патруль кричит мне: «Назад!» Конец Фоссштрассе у Будапештерштрассе удерживает «Спартак»; но я могу пройти через Лейпцигерштрассе. Там на углу действительно стоят правительственные войска, равно как и в Военном министерстве. На Потсдамской площади Будапештерштрассе перекрыта тоже, кажется, правительственными войсками. Так что едва ли верно, что «Спартак» удерживает конец Фоссштрассе. Во всяком случае, в это время положение очень неясное. Правительство пока ничего не достигло, напротив, оно в обороне, и его сильно теснят. – Министерство иностранных дел всё еще бездействует. Я застал там сегодня только Приттвица. Здание занято войсками в касках, это уже не орган правительства, а лишь тактический объект. Миссия в Варшаве в более трудных условиях не простаивала ни дня. – Только что в 9:15 прозвучал выстрел перед моей дверью. Уже с четверть часа слышу в отдалении пулеметы и ручные гранаты. Вероятно, на Потсдамской площади. В 9:30 – пулеметный огонь и винтовочные выстрелы перед дверью. Беспокойная ночь. Около часа – короткая, активная перестрелка на моей улице; винтовки и пулемет. Около двух – снова винтовочные выстрелы.
Переговоры между правительством и «независимыми» до сих пор ни к чему не привели, поскольку правительство «может пойти на какое-либо соглашение лишь после того, как занятые вечером 5-го и в течение 6 января здания будут освобождены». Независимые же, напротив, хотят, чтобы освобождение зданий («позиций власти») было целью, а не предусловием переговоров. Тем временем «независимые», «Спартак» и революционные старосты публикуют сегодня утром во Freiheit воззвание: «Рабочие! Солдаты! Товарищи! Собирайтесь сегодня в 9 часов на Аллее Победы!» В 10 часов переговоры должны продолжиться. Но поскольку «Спартак» в них не участвует, они в лучшем случае имеют незначительную практическую ценность. В крайнем случае они могут привести к выходу «независимых» из революционного блока. – Перестрелки сегодня ночью на Кётенерштрассе были частью атаки спартакистов на Потсдамский и Анхальтский вокзалы. Оба удержаны правительством. Сегодня перед полуднем, без четверти одиннадцать, у Анхальтского вокзала – небольшая колонна уставших «независимых» с плакатом: «Мы требуем соглашения». Сразу после – небольшая перестрелка у Потсдамского вокзала. Прохожие почти не оглядываются. – Министерство всё еще не работает. Мой начальник канцелярии Лорц, которого я встретил на выходе, сказал мне, что всем приказано идти по домам. Вильгельмштрассе перекрыта. Перед Рейхсканцелярией на проезжей части устанавливают орудие. С балкона Имперского управления внутренних дел время от времени стреляет пулемет по дому Лёзера и Вольфа[304] на углу Новой Вильгельмштрассе, чтобы не дать «Спартаку» установить там на крыше пулемет. Я иду вдоль домов по Беренштрассе и через маленький проход к Унтер-ден-Линден. Здесь, в верхней части Унтер-ден-Линден, при отдаленном треске пулеметов жизнь течет почти нормально; оживленное движение, некоторые лавки, особенно кафе и кондитерские, открыты. Шарманки и уличные торговцы – как обычно. На обратном пути застаю Парижскую площадь перекрытой, но прохожу через оцепление. Сквозь Бранденбургские ворота видно в Тиргартене плотную толпу людей. Хочу перейти через площадь. Но когда я равняюсь с угловым домом № 78 (дом, где живет фрау Рихтер[305]), внезапно раздаются выстрелы, пулемет с Бранденбургских ворот строчит по Тиргартену, толпа разбегается, слышен ужасный вопль. Затем тишина. Я на мгновение останавливаюсь в подъезде № 78. Без четверти час. Чтобы двигаться дальше, возвращаюсь на Новую Вильгельмштрассе, откуда хочу пройти вдоль канала. На углу Доротеенштрассе стоят группы перепуганных людей. На углу у набережной Рейхстага – такие же. Как раз когда я хочу свернуть, здесь начинается перестрелка. «Спартак» занял Новый театр оперетты и угловой дом на Шиффбауэрдамме, стреляет по Рейхстагу. Шальные пули со свистом пролетают у меня у самого уха – «пинг». Люди бегут в ближайшие подъезды, в укрытие. Мне приходится вернуться на Доротеенштрассе, и в конце концов я продвигаюсь дальше через Шлютерштег и Тиргартен на Викторияштрассе. Навестил здесь Кестенберга. Он выглядел растерянным, однако полагал, что, если правительство договорится с «независимыми» и «Спартак» останется в одиночестве, с этим остатком легко будет справиться. Но как обезвредить «Спартак» без насилия, раз Либкнехт от переговоров отказывается, а его люди вооружены, даже Кестенберг сказать не смог. Мы сошлись на том, что всё это готовит крах социал-демократии и контрреволюцию. – В 4 часа – к врачу на Карлштрассе. На обратном пути на Фридрихштрассе, где много движения и спорили люди, на Унтер-ден-Линден внезапно винтовочные выстрелы. Толпа с криком бросилась бежать на Миттельштрассе. Я пошел вниз по Унтер-ден-Линден, улица была перекрыта и темна. В подъездах – посты в касках. Вильгельмштрассе перекрыта, но освещена. Часовой на Вильгельмплац говорит, что дома на Моренштрассе заняты «Спартаком». В «Кайзерхофе», который закрыт и не освещен, расположились правительственные войска. Лейпцигерштрассе, за исключением закрытых магазинов, выглядит как обычно; на Потсдамской площади большие кондитерские – «Йости», «Фюрстенхоф», «Паласт-кафе», «Фатерланд»[306] – открыты, ярко освещены и переполнены. По сообщению вечерней газеты в 8 часов, Гаазе и Брайтшайд предпримут новую попытку посредничества. Если она провалится, вероятно, произойдет катастрофа. Сегодняшние стычки производят впечатление перестрелок передовых постов; они лишь прелюдия, после которой должна последовать трагедия. В половине восьмого ужинал в «Фюрстенхофе». Железные ворота как раз закрыли, поскольку ожидали атаки «Спартака» на расположенный напротив Потсдамский вокзал. Беспрерывно слышны выстрелы. Когда мы вышли около девяти, на тротуарах еще стояли группки возбужденно спорящих людей (тон этих мостовых ораторов с сегодняшнего дня стал заметно более взвинченным). Как прежде, раздавались выкрики уличных торговцев сигаретами, солодовыми конфетами, мылом. Кафе «Фатерланд» ярко освещено. Я на минуту зашел внутрь. Хотя пули могли в любую минуту влететь в окна, играл венский оркестр, столики плотно заняты, дама внизу в сигаретной будке улыбалась покупателям, как в мирное время. – Ночью – несколько перестрелок перед моей дверью, отчасти выстрелы от страха.
Переговоры об объединении[307] провалились. Гражданский совет Большого Берлина публикует воззвание: «К оружию!» Правительство в очередной раз заявляет о решимости действовать беспощадно. – Улицы сегодня перед полуднем выглядят спокойнее, чем в последние дни, потому что вооруженные правительственные солдаты разгоняют скопления людей. Унтер-ден-Линден, Вильгельмштрассе перекрыты. Около часа, когда я иду по Потсдамской площади, раздаются несколько выстрелов, публика в панике разбегается по боковым улицам. Погода сегодня чудесная, предвесенняя, легкий теплый воздух витает над людьми и предметами в солнечном свете. У Кестенберга я попал на совещание по поводу книги против большевизма, которую должен написать Гавронский. Присутствовали: он, доктор Бак, Ганс Форст, профессор Кассирер. Кестенберг, принадлежащий к правому крылу «независимых», несчастлив из-за того, какой оборот принимают события. Левое крыло берлинских «независимых» (Дёмиг, Ледебур) захватило руководство, вопреки позиции партии в империи. Каутский уже полностью отстранен и причисляется к социалистам-большевикам. – Днем оперирован у Хельбинга в его клинике; небольшая операция на шее, но анестезия подействовала плохо, так что я сквозь начинающееся онемение чувствовал, как входит нож, а потом, как сказал мне Хельбинг, чуть не задохнулся. Я был уже совсем синий, «как майский жук», пришлось вытаскивать язык, применять искусственное дыхание. В результате неприятным последствием стал сильно распухший язык; рана же совсем не болит. Но я остался в клинике. Ночью внизу на Карлштрассе стреляли почти каждые полчаса, то всего несколько револьверных выстрелов, то снова пулеметы и ручные гранаты. Привыкаешь к этому, как на фронте. Во время перестрелок слышно, как ночные пролетки цокают «трап-трап» по мостовой своей дорогой и запоздалые прохожие спокойным шагом бредут домой. В полусознании, еще затуманенном наркозом, потерей крови и снотворным, эти шумы революции сливаются со снами, образуя причудливые картины. Один раз это было приключение в Мексике или где-то на Диком Западе Америки, с ковбоями и удивительной пестрой птицей, от которого меня пробудили трещащие пулеметы; но под убаюкивающее «цок-цок» коня пролетки я незаметно снова погрузился в тот же сон.
Ночью разгорелся настоящий бой за здание издательства Моссе. До сих пор его удерживали спартакисты. – Сегодня утром появились различные воззвания «независимых», призывающие к соглашению. Таково, например, воззвание «Центрального совета флота», выдержанное в несколько напыщенном, шиллеровском стиле («Кто чист сердцем и любит народ, не может больше опираться на грубое насилие»). Центральный совет требует отставки Эберта, Шейдемана, Носке, Ландсберга и Эйхгорна. «Кровь народа драгоценнее, чем ваши кресла. Единство народных масс да будет высшим законом». Сходную резолюцию вынесли 2000 рабочих Германского оружейного и патронного заводов: «Рабочие требуют, чтобы все вожди ушли в отставку, чтобы уступить место другим, нескомпрометированным вождям. Если к субботе, 11 января, соглашение не будет достигнуто, рабочие в понедельник 13 января все вместе вновь приступят к работе. Товарищи всех предприятий! Единодушно присоединяйтесь к нашему выступлению!» Кроме того, вчера митинг 40 000 рабочих Всеобщей компании электричества[308] и заводов Шварцкопфа[309] постановил добиваться соглашения между рабочими всех направлений, чтобы положить конец кровопролитию. Будет избрана комиссия, состоящая из всех направлений – социалистов большинства, «независимых», революционных старост и «Спартака». Эта комиссия направится к правительству, «чтобы изложить ему пожелания рабочих». – Тем временем сегодня тоже повсюду стреляют. Где-то на Карлштрассе, похоже, кто-то упражняется в обращении с пулеметом. Примерно каждые полчаса он выпускает несколько очередей. В промежутках – обычная пальба из револьверов и винтовок. – Сейчас, без четверти шесть, под моим окном снова и снова стреляют, пулемет строчит и одновременно уличный торговец газетами выкрикивает, проходя вдоль по улице: «Последний вечерний выпуск!» – В вечерней газете в 8 часов солдатский совет адмиралтейского штаба и имперского морского ведомства отмежевывается от процитированного ранее листка; он был, мол, лишь внесен на обсуждение, но не принят. – Большое рабочее собрание в Гумбольдтхайне, в котором участвовали также «независимые» и спартакисты, высказалось за соглашение. – Создается впечатление, что правительство крепнет, хотя и очень медленно. – Ночью в 12:15 – сильный взрыв по направлению к казармам 2-го гвардейского полка. Спустя 10 минут – второй; после этого всё стихло.
Днем, несмотря на перестрелки, меня в клинике навестил старый Гуттен. Сразу после этого позвонил юный Симон Гуттман из Цюриха, он должен немедленно переговорить со мной по делу, причем речь идет о ценных человеческих жизнях. Он пришел и сказал следующее: хотя Vorwärts и Бюксенштайн[310] взяты правительством, спартакисты еще удерживают «Ульштайн», «Моссе», Т[ипографское] б[юро] В[ольфа] под командой Драха, человека крайне отчаянного и до смерти уверенного в своих людях: бойцы Вердена[311], Железный крест I степени и т. д. Среди его людей много студентов и интеллигентов, ценные люди, чьи жизни следует спасти. Так вот, Драх и эти фанатично преданные ему приверженцы находятся в отчаянном настроении, чувствуют себя покинутыми вождями, понимают, что борьба безнадежна, поэтому решили в крайнем случае взорвать себя. Цель этого самопожертвования – создать неопровержимый факт, увлечь массы своей добровольной смертью, сделать невозможным возврат к гнилому миру. Возможно, есть альтернатива: если правительство предоставит им свободный выход. Мол, я единственный, кто может установить связь между ними и правительством. Ко мне Драх и его люди тоже питают доверие. Поэтому он взывает ко мне, чтобы я предпринял что-нибудь. Я сказал, что считаю дело довольно безнадежным, однако готов, ввиду крайней необходимости, встать и поехать с ним к Бааке, чтобы не оставлять никакую возможность неиспробованной. – В рейхсканцелярии Бааке сразу найти не удалось, вместо него нас принял народный депутат Виссель. Гуттман изложил дело. Виссель, производящий впечатление человека очень рассудительного и решительного, сказал, что, по его мнению, последнее, что можно предоставить Драху и его людям, – это заверение, что с их жизнями ничего не случится. Недопустим выход с оружием или даже безоружный свободный уход, поскольку тогда они могут начать всё снова в другом месте. Также Виссель отверг и выдвинутый мной в качестве возможности вариант интернирования на неопределенный срок без дальнейшего наказания, но добавил, что он всё же спросит других народных уполномоченных. Пока он был за дверью, пришел Баке, и только он начал высказываться за свободный безоружный выход, как вернулся Виссель и сообщил: другие депутаты тоже придерживаются той точки зрения, что приемлема лишь чистая и простая сдача под гарантию жизни. Я спросил тогда Гуттмана, хочет ли он, несмотря ни на что, попытаться? Гуттман ответил утвердительно, и я обещал, с ведома Висселя, провести его до издательства Моссе и через правительственные войска. Но когда мы вышли на улицу, это оказалось невозможным. Восточная часть Лейпцигерштрассе совершенно темна, все поперечные улицы простреливаются огнем из винтовок и пулеметов, часовые не в состоянии нас проводить дальше. В конце концов Гуттман сам оставил попытку. – Зловещее впечатление производила эта затемненная обстреливаемая Лейпцигерштрассе в грязную дождливую погоду. Громадные, еще более вздымавшиеся в темноте мертвые фасады домов, прижавшиеся к углам растерянные люди, на каждом перекрестке – маленькое темное бесформенное месиво, перед которым пустота простреливаемой поперечной улицы зияет, как пропасть; всё же ходящие, совершенно затемненные трамваи, время от времени испускающие снопы электрических искр, которые, потрескивая как фейерверк, исчезают в ночи и оставляют короткое послесвечение на мокром, блестящем полотне улицы. Патрули ободряют перепуганных людей, советуя пользоваться трамваем как сравнительно самым безопасным средством, чтобы уехать. Но многие не рискуют и застревают в подъездах. Эта немая паника в беспутице ночи, среди ставшего полем боя лабиринта улиц принадлежит к самым фантастическим впечатлениям революционной поры; берлинский ночной этюд в духе Э. Т. А. Гофмана, особенно в сопровождении призрачного маленького Гуттмана, «короля Сиона». – Странное впечатление производил и большой зал заседаний в Рейхсканцелярии; в полутемном исполинском зале – походный лагерь, одни солдаты на посту у пулеметов, другие, так сказать, «на биваке», устроились на ночь на коврах; все одинаково развязны и внешне неряшливы; меж них снуют туда-сюда слуги, в ливреях или во фраках. Один из них, знающий меня по прежним временам, пошел наверх, чтобы провести меня, и при этом прошептал: «Уж не то, что прежде, господин граф; наверху столько незнакомых людей, столько людей, людей…» Но самое глубокое впечатление произвела на меня одна молодая женщина, сопровождавшая Гуттмана ко мне в клинику, довольно элегантная, хорошенькая, мертвенно-бледная, невыспавшаяся, явно возлюбленная одного из запертых в газетном квартале спартакистов. Она, по-видимому, была посредницей между Драхом и Гуттманом. Ее глаза ловили каждое произнесенное слово, словно от него зависела ее жизнь. Сама она молчала, затем вышла на Вайдендамском мосту, так как я отказался везти ее через обстреливаемые части города; исчезла в толчее. (Как сообщил мне позднее Херцфельде, это была возлюбленная Драха, некая фройляйн Бергман, чахоточная девушка, обреченная на смерть.)
Драх не взорвал себя и своих интеллигентов, а отступил. Всё же правительству было бы выгоднее, если бы оно интернировало его, как я предлагал. – Похоже, вчерашний день стал днем решительной битвы. Vorwärts, «Моссе», «Ульштайн», «Шерль», Т[ипографское] Б[юро] В[ольфа] отбиты обратно; сегодня утром – также и управление полиции. «Спартак» в полном отступлении. Единственным итогом восстания стало то, что социалистическое правительство вынуждено опереться на правых. – Сегодня ночью я впервые за шесть дней не слышал стрельбы под своей дверью. Утром Потсдамская площадь выглядит как в мирное воскресенье. Ни малейшего следа революции. Берлин пробуждается из горячечного бреда к реальности, и реальность эта безрадостна. Лишь газеты обоих направлений: Post, Tägliche Rundschau, Deutsche Tageszeitung, Freiheit, Republik – остаются в равной степени отвратительными; одни столь же кровожадны и лживы, как и другие.
Днем, когда я возвращался от Хельбинга, в районе здания Vorwärts и на Бель-Альянс-плац стреляли, по-видимому, с крыш. Вследствие этого – оцепления и беспокойство уличной публики, что и было главной целью стрелявших спартакистских отщепенцев. В общем же в Берлине восстание закончилось. – Ночью в 10:40 сильная перестрелка, как мне показалось, прямо у моей двери, винтовочные выстрелы, стук и треск тяжелых и легких пулеметов. Порой шум доносился такой, будто прикладами вышибают парадную дверь. В промежутках, словно щелканье кнута, – винтовочные выстрелы. Всё это наваждение длилось двадцать минут. В одиннадцать внезапно всё стихло. Спартакисты, после того как их главный удар провалился, ведут в Берлине партизанскую войну, днем – с крыш, ночью – в глухих переулках. Вероятно, в итоге останется несколько вооруженных разбойничьих шаек. Либкнехт и Эйхгорн исчезли. От маркиза Позы к Карлу Моору. Впрочем, и у Шиллера эти персонажи – братья-близнецы.
Сегодня утром вышел правительственный указ, предписывающий немедленную сдачу всего огнестрельного оружия; согласно прусским исполнительным предписаниям – до завтрашнего утра, до 10 часов. Отправился в полицейское управление, чтобы получить разрешение на оружие. Адъютант провел меня в комнату командира республиканской охранной стражи, некоего лейтенанта Дрегера. Подслушанный мной в ожидании разговор между солдатом и штатским, которые вместе в командирской комнате распивали пиво, пролил свет на здешние настроения. Оба находились при Эйхгорне во время боев в президиуме, штатский – спартакист, а солдат, по его словам, вынужден был скрывать свои подлинные антиспартакистские взгляды. Штатский язвил: когда дело пошло наперекосяк, все вдруг обнаружили истинные, правительственные убеждения, в том числе Дрегер (нынешний начальник), который здорово помогал в борьбе против правительства, пока положение не стало отчаянным. Если Дрегер вздумает всё отрицать, штатский сможет это доказать. В подтверждение он сделал из бутылки смачный глоток. В самом деле, очевидно, настроения в берлинских полках в первые дни недели сильно колебались; поворот настроений вправо, переход всех войск на сторону правительства стал тогда решающим для поражения Либкнехта. Перейди в воскресенье или понедельник хотя бы один полк к Либкнехту, он увлек бы за собой остальных; правительство бы пропало. Ему много и не надо было – только подтолкнуть. – Затем сразу вошел Дрегер, тощий и подвижный пожилой лейтенант, по-видимому, выборный командир; явно служака и ловкий со своими людьми, но «без класса». Могу представить, что такие типы повсюду легко меняют фронт. Примечательно, что такой человек избран лидером. Положиться на него нельзя. Но таков, вероятно, облик большинства опор правительства. По ним можно мерить его прочность. Таков материал революции в народе, выдрессированном на карьеризм. Старый режим отравляет и саму революцию. Наш переворот, увы, произошел не вследствие сформировавшихся, выросших до сверхмощи политических убеждений; старое государство рассыпалось потому, что было чересчур лживым и прогнившим, чтобы устоять против внешнего натиска; без войны оно бы еще долго продержалось. Самое ужасное было бы, окажись, что всё это разорение и все страдания – не муки рождения новой эпохи, так как нечему рождаться; самое ужасное – если бы в конце концов пришлось лишь латать. Ощущение, что так может статься, страх перед таким концом – вот что движет лучшими из спартакистов. Старая социал-демократия хочет чисто материальных перемен, более справедливого и лучшего распределения и организации; ничего идейно нового. А оно мерещится мечтателям левее; и лишь оно одно в самом деле оправдало бы чудовищные потоки крови мировой войны. Вопрос в том, имеются ли уже новые волны чувств и идей такой мощи и глубины, что они могли бы переустроить действительность, если им дать волю; или же мы, за неимением материальных военных завоеваний, морочим себя ложным раем. Правота или неправота «Спартака» зависит от этого вопроса.
Внизу, в освещенном дворике полицейского управления, за сильно разбитым главным порталом и среди осколков стекла, оркестр республиканской охранной стражи играл Лоэнгрина. На улице столпилась масса людей, отчасти чтобы поглядеть на разрушения, отчасти чтобы послушать Лоэнгрина. При этом всё еще стреляют. Ни одно место в городе не застраховано от спартакистских стрелков на крышах. Сегодня днем несколько выстрелов раздалось рядом со мной на Галлеской набережной, у Гросбееренштрассе. – Сегодня вечером стрельба у нас началась уже в 9:45: винтовочные выстрелы, пулеметы и ручные гранаты. Кажется, речь снова идет о здании управления железной дороги по ту сторону канала, как вчера вечером. Без четверти одиннадцать стрельба продолжается. 11:25 – пулеметы строчат. Без четверти двенадцать бой всё еще идет; сегодня он длится необычно долго, но менее яростен, чем вчера.
Ранцау опубликовал интервью, которое должно произвести ошеломляющее впечатление на всякого, кто его знает: «Мы заинтересованы в окончательной победе демократии в мире. <…> Эта победа не может быть достигнута интригами и секретами из передней. Как и внесением разлада в ряды наших противников. <…> Настоятельнейшее требование для принадлежности к Лиге Наций – нравственное убеждение»! «Нравственное убеждение» Ранцау в демократию: [у него] братец гофмаршал и тетушка обер-гофмейстерина! «Нравственное убеждение» Ранцау против интриг и секретов «из передней»; а между тем он самый беспринципный интриган в Иностранном ведомстве. Если что-то и должно лишить его и нас всякого кредита, так это столь бесстыдное тартюфство. Хуже, чем Кюльман. Кого это может обмануть? Кто должен в это поверить? Неужели Вильсон?! Беспринципность, о которой я писал вчера, принимает здесь гротескные и общеопасные формы. Ранцау действует как старая кокотка, которая хочет убедить себя и других в своей девственной непорочности. – Старая социал-демократия на основе Маркса создала новое материалистическое мировоззрение и воспитала для его осуществления способных к этому людей и типы. В идеальной же области, напротив, получились лишь попытки и обрывки; Шопенгауэр и Ницше не явили ничего, подобного марксистской практической и человеческой плодотворности. Вот где загвоздка, теперь, когда дело дошло до осуществления; созрело лишь материально новое. – Пауль Кассирер, вернувшийся из Швейцарии, утверждает, что Симон Гуттман – шпион, равно как и Драх. Последний, мол, уже в Швейцарии состоял на службе в разведке. Когда я рассказал Кассиреру о визите ко мне Гуттмана в прошлую субботу, он заметил, что Драху, который как правительственный шпион командовал спартакистским гарнизоном в газетном квартале, дело в конце концов показалось слишком опасным; он захотел под благовидным предлогом капитулировать, в спешке и стеснении послал Г. ко мне и, наконец, когда Гуттман не вернулся, взял дело в свои руки, отправился в рейхсканцелярию и сдался. Со сроками это может совпадать. Гуттман был у меня в четыре, между пятью и шестью мы пытались прорваться с Лейпцигерштрассе к Моссе, в шесть Драх поехал на Вильгельмштрассе. Гуттман, по утверждению Кассирера, находился в издательстве Моссе вместе с Драхом и теперь бежал. Это бросает странный свет на мое приключение. Еще фантастичнее истолковывает его Ф[риц] Г[узек], который ждал внизу в рейхсканцелярии с Гуттманом, пока я был наверху один. Он говорит, что нервозность и страх Гуттмана (который, кстати, потом у Висселя постоянно терял голос) были таковы и он так грыз ногти, так испуганно озирался, что подозрение неизбежно. Ф. Г. утверждает, что хотел предупредить меня, но не нашел случая; а потом поездка была отменена. По его убеждению, Гуттман по поручению Драха хотел увлечь меня в издательство в качестве заложника. Тогда Драх мог бы вести переговоры с сильной позиции. Этому намерению помешало лишь то, что я сначала поехал к правительству, прежде чем попытаться прорваться к Моссе. Эта романтическая версия, по меньшей мере, забавна. – Разоружение в Берлине продолжается. Город, так сказать, оккупирован верными правительству войсками. На каждом перекрестке стоят солдаты в касках с примкнутыми штыками и полными подсумками ручных гранат. На мосту между Вильгельм- и Луизенштрассе установлены две 7,5-сантиметровые пушки, фронтом на Луизенштрассе. Собираться на улице запрещено. Исчезли маленькие дискуссионные клубы на уличных углах со спартакистским оратором в качестве главной фигуры! Прошлой ночью клинику Хельбинга обыскали правительственные войска, которые вели бой на Карлштрассе. Теперь правительство восседает, быть может, всё еще на шатких убеждениях, но и на целом ряде послушных штыков. Оно опирается, совсем прозаически, как всякое до сих пор правительство, на военную силу. – Завтракал у себя в Немецком обществе с Арнольдом Корфом из Варшавы. Он был арестован как глава якобы устроенного и оплаченного мной в Варшаве большевистского заговора и просидел 14 дней в цитадели. К счастью, у него польское правительство нашло расписку от меня на несколько тысяч марок, занятых для миссии в день нашего отъезда (в воскресенье). Из нее убедительно следовало, что у меня не было с собой 20 миллионов, иначе мне не было бы нужды занимать для миссии у частного лица небольшую сумму. – До половины третьего сегодня ночью на улице было спокойно; но потом всё же снова стреляли, с полдюжины винтовочных выстрелов, которые свидетельствовали больше о страхе, нежели о контрреволюционных или спартакистских убеждениях.
Либкнехт и предположительно также Роза Люксембург были арестованы прошлой ночью. – У Либкнехта и Розы Люксембург ужасный и фантасмагорический конец. В полдень в новостях B[erliner] Z[eitung][312]! Либкнехт прошлой ночью во время перевозки через Тиргартен якобы при попытке к бегству был застрелен сзади; Розу Люксембург в отеле «Эдем», где ее допрашивали в штабе дивизии кавалерийских стрелков[313], толпа избила до потери сознания, а затем, когда ее увозили на автомобиле, вытащила из машины у моста через канал между Курфюрстендамм и Хицигштрассе и, предположительно, убила; тело ее исчезло. То, как погиб Либкнехт, невольно напомнило мне мексиканские впечатления и «Леи фуга»[314]. Роза Люксембург, судя по тому, что известно пока, также могла быть освобождена товарищами по партии и увезена в безопасное место. – Блюменрайх принес в дом к Паулю Кассиреру выпуск B[erliner] Z[eitung] с обоими известиями. Не сама смерть, а род смерти подействовал ошеломляюще. На их совести столько жизней из-за гражданской войны, которую они затеяли, что их насильственный конец сам по себе, так сказать, логичен. – Вечером Музыка Ведекинда в театре на Кёниггрецерштрассе[315]. Несмотря на беспорядки, зал заполнен. Пьеса, в своем гротескно-трагическом духе, как попытка переоценки ценностей интересна, но эскизна: в особенности последний акт, стремящийся к высокому, – жидкий, сухой и вымученный, литературный, а не человечный; выдумка, а не творчество. Этот ведекиндовский, вообще берлинский мир «Кафе дес Вестенс»[316] со смело задуманными, фрагментарными, немного слабоумно-наивными попытками нащупать новую этику – вот та среда, из которой понятен Либкнехт. Для мировой революции всё это слишком мало, незрело, недостаточно человечно и недостаточно убедительно. Либкнехт мог бы появиться на свет из ведекиндовской пьесы; в нем было безумно-революционное, донкихотски-авантюрное, проповедническое, подлинно гуманное, но во что бы то ни стало сенсационное, что свойственно типичному резонеру у Ведекинда: ведекиндовская смесь. А теперь эта ужасная смерть в Тиргартене, ночью у Нового озера, расстрелян собственными конвоирами, – подлинно ведекиндовский финал. – Когда я вскоре после десяти шел домой по Галлеской набережной, там снова стреляли. С тех пор как я дома, на Хафенплац и вблизи моего дома беспрерывно стреляют, трещат очереди: 10:35 – пулемет, 10:40 – оживленная перестрелка, 10:45 – пулемет, 11:00 – сильный пулеметный огонь и т. д. Притом что с сегодняшнего дня все мосты в Берлине заняты войсками, районы отгорожены друг от друга; всякого, кто пытается пройти, останавливают и обыскивают на предмет оружия, даже в трамваях. Вчера правительственными войсками были арестованы Кете Дункер, Франц Пфемферт с женой, Карл Эйнштейн с женой, даже Каутский; не говоря уже о сотнях неизвестных. Царит нечто вроде белого террора, противостоящего террору банд «Спартака». И всё же стрельба на улицах не прекращается.
Смерть Либкнехта и Розы Люксембург остается загадочной. Партийное руководство «независимых» опубликовало сегодня утром воззвание «ко всему рабочеству», в котором призвало к забастовке в знак протеста и сообщило: «Совершено ужасное злодейское убийство Карла Либкнехта и Розы Люксембург. Неправда, что Карл Либкнехт был застрелен при попытке к бегству. Неподкупные свидетели установили в морге, что расстрел Карла Либкнехта произведен в упор, спереди. На лбу – маленькое входное отверстие с опаленными краями, на затылке – большее выходное отверстие». Дело разрастается в историческое «дело века».
Так называемый белый террор продолжается. Прошлой ночью четверо спартакистов, арестованных во время беспорядков в Шпандау, предприняли в Тегельском лесу попытку к бегству. Конвой открыл огонь по беглецам и убил всех. Их имена: Лоевский, Герман Маркс, Йордан и Милкерт. Звучит как расстрелы по «Леи фуга», который под вопросом и в случае Либкнехта.
На Бранденбургских воротах сегодня снимают праздничные украшения, гирлянды из листьев, красные ленты и банты, надписи «Мир и свобода», водруженные к возвращению войск. Весь спартакистский мятеж, чьим очагом было пространство между Бранденбургскими воротами и Вильгельмштрассе, проходил в этом праздничном обрамлении. Сегодня на углу [Унтер-ден-]Линден и Вильгельмштрассе стоит 10,5-сантиметровая нарезная пушка с расчетом в касках. <…>
Вечером в кабаре на Белльвюштрассе. Темпераментная испанская танцовщица. В ее номер ворвался выстрел. Никто не обратил внимания. Ничтожное влияние революции на жизнь большого города. Эта жизнь столь стихийна, что даже всемирно-историческая революция, как нынешняя, не вызывает в ней существенных нарушений. Вавилонская, необъятно-глубокая, хаотическая и мощная сущность Берлина стала мне ясна лишь через революцию, когда обнаружилось, что это грандиозное движение в еще несравненно более грандиозном берлинском водовороте вызвало лишь мелкие локальные помехи, словно слона укололи перочинным ножом. Он встряхивается, но шествует дальше, словно ничего не случилось.
Днем меня посетил Виланд Херцфельде. Он совершенно открыто называет себя коммунистом и приверженцем союза «Спартака». Говорит не из сентиментальных и этических соображений, как Либкнехт, а потому, что коммунизм экономичнее нашего нынешнего способа производства и необходим при обнищании Европы. Также и террор он считает необходимым, поскольку человеческая природа не добра сама по себе, поэтому нужно принуждение. Впрочем, необязательно, чтобы это был кровавый террор; ему грезится некая форма бойкота как террора. Спартакистское восстание отнюдь не было подготовлено и было организовано дилетантски. Разговоры о русской организации и русских деньгах – чепуха. Восстание вспыхнуло против воли и ожидания вождей. Теперь «Спартак» в Берлине действительно разгромлен; существуют лишь мелкие группки без единого руководства. Кто должен стать вождем – совершенно неясно. Драха, которого он знает, он считает безусловно честным в спартакистском смысле, а не правительственным шпионом. Впрочем, прежде всего он авантюрист, который, возможно, годился бы и для крайне реакционной авантюры. Симон Гуттман очень близок к Драху и поддерживает, как и Херцфельде, связь между разрозненными и укрывшимися спартакистами. Я обсуждал с Херцфельде создание нового литературно-художественного, а также политического журнала, который мог бы заменить Aktion Пфемферта. Выходил бы нерегулярно, дешево (не дороже 50 пфеннигов за номер), в газетном стиле, но по типографским идеям Херцфельде, и был бы рассчитан в первую очередь на уличные продажи. На мой вопрос, кто из молодых поэтов и художников придерживается спартакистско-большевистских взглядов, Херцфельде ответил: Дойблер, Гросс, он сам и многие другие, всё издательство «Малик» и всё, что с ним связано. Они будут поддерживать журнал своими материалами. <…>
День выборов. В первой половине дня голосовал в трактире на Линкштрассе. Очередь из избирателей и избирательниц. Полное спокойствие и всё серо; ни волнения, ни воодушевления. Раздатчики бюллетеней от разных партий стоят вокруг этого полонеза и молча вкладывают листки в руки людям. Приходят поварихи, сиделки, пожилые дамы, семьи с отцом, матерью и служанкой, даже с малыми детьми, и встают в очередь. Всё это нетеатрально, как явление природы; как обложной дождь. – Сегодня вечером в 10 часов снова стреляют у Гафенплац. Плёц, вся взволнованная, пришла ко мне днем и сказала: люди утверждают, будто из нашего дома стреляют; нам надо ждать обыска. «И пусть!» – сказал я. Постепенно становишься равнодушным, прежде всего устаешь от этой бессмысленной пальбы. Старший официант, который меня обслуживает, прошлой ночью проехал на омнибусе сквозь перестрелку на Шарлоттенштрассе. Он рассказывает: несколько пассажиров хотели остановить вагон или выпрыгнуть; но в конце концов решили, что он должен спокойно ехать дальше, не всякая же пуля попадает. В омнибусе, под обстрелом – ситуация нового рода! Чудовищное пресыщение революционным беспорядком нарастает. Если это ребячество продлится еще несколько недель, общественное мнение сильно съедет вправо. «Спартак» понемногу становится лучшим козырем реакции. Скоро мы созреем для «спасителя». В интересах свободного и социального развития национальные выборы не пришли ни на день раньше времени.
Сегодня днем, в половине седьмого, пока я читал Государство и революцию Ленина, перед дверью беспрерывно стреляли. Несколько выстрелов, затем пауза на минуту-две, затем снова несколько выстрелов и т. д. Почему стреляют, что происходит, никогда не узнаешь! Но живешь как в опере Верди, где, едва высунешь нос, за каждым углом поджидают и открывают огонь маскирующиеся под стену преступники, более или менее добродушного нрава. – 6:50: стрельба становится оживленнее. Теперь различаешь две стороны, чьи выстрелы, пересекаясь, летят с разных направлений. Точно как в деревне, когда ночью начинает лаять одна собака и тут же повсюду просыпаются дворняги и ей отвечают. Плёц, которой нужно в филармонию, зашла ко мне, но затем мужественно отправилась в путь. – Сразу после этого меня навестил Виланд Херцфельде. Он хочет выпускать журнал еженедельно и назвать его Vogelfrei[317]. Юмор, поэзия, искусство с примесью политики; последняя же – лишь между прочим. Не желает привязываться ни к какой партии или личности. Я поддержал его в этом. Драха он по-прежнему считает не шпионом, а «авантюристом», который и правда в начале войны был патриотом, а потом по поручению правительства находился в Швейцарии, чтобы наладить связи с французскими социалистами. Но это же еще не шпионаж или преступление! Во всяком случае, бальзаковская фигура. – В свете теорий Ленина и Энгельса мы за последние две недели присутствовали при зарождении нового государства; то есть при возникновении «репрессивной власти», которая была вызвана и оправдана расколом общества на классы и вооруженной борьбой классов друг с другом. Мы, так сказать, начали с азов. Столь же успешно могло бы победить и «контргосударство», вооруженный пролетариат. На мой взгляд, в понедельник всё висело на волоске. Тогда развитие пошло бы как в России, возможно вплоть до отмирания государства. Если бы в чашу весов легли вес Германии и пример Германии, всемирно-исторический переворот не был бы исключен. В этом смысле уличные бои в Берлине и личность Либкнехта имеют размах, едва измеримый даже для воображения. Гротескный финал приходит потом. Людвиг Штейн рассказывал сегодня, что Ранцау хочет взять с собой в Париж на мирные переговоры в свите Лихновски, Гардена, Теодора Вольфа и Каутского; чистейший маскарад! Припас для дамского выбора. Каждый тамошний может выбрать, с кем танцевать. Не хватает только Шлибена и Аннет Кольб. Ранцау сумеет превратить наше несчастье в комедию. Он выступит на мирной конференции словно в варьете, в окружении одних только «первых номеров». Настоящая старая актриса. Очевидно, ему катастрофически не хватает чувства юмора.
Национальное собрание созвано на 6 февраля в Веймар. – Днем – заседание правления «Союза нового отечества», где первым пунктом повестки дня стояло «определение позиции по отношению к спартакистскому движению». С четырех до половины седьмого шли дебаты по формальным вопросам, ведшиеся мельчайшим, пустейшим и придирчивейшим образом, с переходом на личности, причем председательствовавший профессор Николаи подавал яркий пример, в чем его поддерживал некий доктор Блох, неистовый спартакист. Мы со статс-секретарем Герлахом, неким доктором Дери, Хеленой Штёкер и Магнусом Гиршфельдом раз за разом пытались вывести дискуссию из трясины, но тщетно. Каждый раз Николаи или Блох возвращали обсуждение в мелочно-личную плоскость, где речь шла об упреках в адрес члена правления Бека, который якобы не разослал резолюцию о смерти Либкнехта, хотя она была принята узким составом правления (что Бек отрицал). Спустя 2,5 часа, наконец, 11 голосами против 9 вопрос был снят с обсуждения, и Бек смог зачитать доклад о спартакистском движении, отвергающем насилие любого рода в демократическом государстве. Тем временем, однако, разразилась забастовка рабочих-электриков, так что свет в любую минуту мог погаснуть; и заседание пришлось прервать спустя три часа после начала без результата и собственно дебатов. Совещание деревенского приходского совета ни в чем не уступило бы по умственному уровню и возвышенности помыслов этой перепалке между мучениками пацифизма, чье благородное человеколюбие должно служить светочем новой Германии. Беерфельде, Греллинг (тот, который [написал] J’Accuse[318]) и прочие великие мужи, сидевшие молча, ничего не изменили своим безмолвным присутствием. Больше всего поразило меня необузданное преувеличение и граничащее с патологией возбуждение, с какими Блох и Николаи трактовали смерть Либкнехта как «самое гнусное преступление всемирной истории». Я в качестве прецедента привел убийство Лихновски[319], но не сумел укротить их конвульсии. Блох, между прочим, вел по телефону из правления союза переговоры о снабжении провизией спартакистского гарнизона в издательстве Моссе; эта и подобные шалости имели последствия: домовладелец расторг с союзом договор с 1 февраля. Я вместе с некоторыми другими людьми настоятельно протестовал против какой бы то ни было политической декларации, так как союз, согласно уставу, должен быть аполитичным объединением. Я заявил, что согласен, если союз издаст протест против жестоких взглядов некоторых кругов, одобряющих линчевание Розы Люксембург и приветствующих смерть Либкнехта при столь трагических обстоятельствах как отрадное политическое событие; однако должен решительно возражать против предвосхищения вердикта в вопросе, имело ли место в случае Либкнехта убийство и лежит ли на правительстве какая-либо вина; тут «не участвую». Блох вопил и брызгал слюной от возбуждения, но в конце концов согласился с моей формулировкой. Всё заседание было гротеском, особенно если принять во внимание высокопарные притязания союза (мол, он закладывает основы новой, лучшей человечности) и сопоставить с ними личности присутствовавших, которые все мнят себя превосходящими остальной немецкий народ по благородным воззрениям и высокой одухотворенности. Платонова академия мудрецов лишь приблизительно соответствовала бы таким притязаниям. Но наше сборище скорее походило на свару злобных котов, которые до бесконечности мяукают друг на друга, дерутся и кусаются. Для личного пользования эти господа, во всяком случае, пацифизм еще не ввели. Мне следует серьезно подумать, не выйти ли из этого общества. Особенно неприятное впечатление своим наставительным самодовольством и мстительностью произвел на меня Николаи.
С утра написал Гуго Симону; протестовал против вчерашнего заседания. В частности, сообщил, что не останусь в Союзе, если его превратят в политическую организацию. – У Кестенберга встретил Каутского с женой. Каутский по типу, как и Бернштейн, – старый, несколько оторванный от жизни кабинетный ученый; явно непрактичный и мелкобуржуазный. Он совсем не выглядит революционером или силовиком. С трудом верится, что этот мягкий старый господин был преемником Карла Маркса и центром Второго интернационала: в нем нет ничего ни дикого, ни пламенного. Сегодня он был в затруднении, как ему попасть в Швейцарию на социалистический конгресс из-за формальностей въезда. Поэтому я составил для него телеграмму в Берн для Герберта Гинденбурга, чтобы тот уладил этот вопрос напрямую с полицией. Присутствовавший Кассирер до разговора о Каутском снова вернулся к Симону Гуттману и Драху, которых с величайшей уверенностью назвал шпиками. Драх якобы сам сказал ему, что Гуттман состоит в разведывательной службе с заданием шпионить за мной в Швейцарии для Большой Ставки: мой личный шпион. У меня тем не менее остаются сомнения, так как Драх мог солгать. Теперь, по словам Кассирера, Драх хочет как-то привлечь Дойблера в свидетели; что опять указывает на связь между Драхом и Дойблером.
Сегодня вечером до половины девятого весь Берлин сидел в темноте, трамваи не ходили, телефонной связи не было, магазины закрылись в пять, потому что бастовали электростанции. В целом сбой был больше, чем от революции и спартакистского восстания. На этот раз жизнь замерла действительно и повсюду, а не только островками. Глупая стрельба – самое неэффективное оружие рабочих; дилетантское и устаревшее: революционный романтизм. Насколько велики были сегодня перебои, я увидел на Вильгельмштрассе, где в половине шестого имперская канцелярия, МИД, министерство внутренних дел бездействовали, покинутые в глубокой темноте. Таким образом, 1400 рабочих электростанций сумели остановить всю государственную машину: чего никогда не удавалось достичь в таком совершенстве бронемашинам и пулеметам спартакистов вместе с их бандитскими методами. Возможно, это также указывает на преодоление войны в ее международной форме: ведь вырастают более эффективные средства воздействия. Когда-нибудь массовые убийства и пушки в борьбе между государствами будут казаться столь же наивными и устаревшими, как пулемет в классовой борьбе. Уже мировая война была решена экономически, а не военным путем. Правда, остается возражение, что экономические органы должны подчиняться военной силе в определенных границах, если военная сила может до них дотянуться: как, например, блокада, военное средство принуждения, при усмирении Германии. И всё же даже тогда остается открытым вопрос, может ли военное принуждение в современных условиях в длительной перспективе достичь цели против воли всех, занятых на предприятии или в стране; то есть возможно ли в современных условиях рабство в длительной перспективе? Как большевики, так и радикально антисоциалистическое или империалистически-аннексионистское правительство могут быть вынуждены поставить этот эксперимент и признать свое бессилие.
Утром у Пауля Кассирера. Он вчера присутствовал в качестве свидетеля на суде, проводимом над Драхом тайным трибуналом спартакистской группы у Виланда Херцфельде, который Драха укрывает. Драх признал, что был в Швейцарии по заданию германского правительства и что угрожал устранить Кассирера и меня, если мы будем чинить ему и его «романскому салону» препятствия; наконец, он назвал Гуттмана шпионом. Однако он утверждает, что ездил якобы не по заданию Ставки, а, по-видимому, «учреждения из Линдау» и не для шпионажа, а для установления связей с Кайо. Свою поездку он будто бы использовал также для переправки революционной литературы через границу в Германию. Что Симон Гуттман, или «лейтенант Гуттман», на самом деле шпион в Швейцарии, он якобы узнал от Бренделя, начальника пропускного пункта в Линдау. Кто передал ему революционные сочинения в Швейцарии, он назвать отказался, «чтобы не скомпрометировать соответствующее лицо», хотя присутствовали одни лишь революционеры. Затем Драх начал кричать, у него случилось нечто вроде истерического припадка, он захотел выйти на улицу, чтобы самому сдаться правительству. Впечатление Кассирера таково, что он – невменяемый авантюрист. Тем хуже для спартакистского движения, если оно доверяет таким людям пулеметы. Впрочем, говорят, он в своем укрытии умирает с голоду, поскольку не получает продовольственных карточек и не имеет денег. То же самое происходит со студентами, которые были с ним в издательстве Моссе и также в бегах и в нужде. – К завтраку ко мне пришел Виланд Херцфельде. Он по собственной инициативе рассказал, что суд над Драхом вчера заседал в его квартире, поскольку он его укрывает. По его впечатлению, невиновность Драха выступает всё яснее. Сегодня должно состояться второе заседание, в котором, как ожидается, примут участие Гаазе и бывший прусский министр юстиции Розенфельд. Эта встреча бывших руководящих членов правительства с беглым государственным преступником или шпиком не лишена пикантности. Херцфельде подтвердил, что вынужден делить с Драхом скудные запасы продовольствия. У Драха ничего нет, и он намерен сдаться полиции, если партийный суд не обелит его сегодня полностью. Я мог только одобрить это намерение. – Затем я обсудил с Херцфельде дальнейшие планы относительно задуманной листовки, которую он хочет окрестить «Пугало для обывателя, орган вольных птиц». – Херцфельде отрицает, что он спартакист, но не отвергает террор, поскольку при существующей человеческой природе никакой иной путь к радикальному изменению обстоятельств не ведет. Впрочем, эффективнее всего не кровавый террор, а бойкот, когда рабочий класс последовательно отказывается выполнять какую бы то ни было работу для определенных других классов. Только такой бойкот, поскольку он предполагает сплоченность всего рабочего класса без остатка, гораздо труднее осуществить, чем кровавый террор. Поэтому при определенных обстоятельствах оправдан и кровавый террор. – Позже с Херцфельде у Кассиреров, где также были Гильфердинг и Штейн из Freiheit. Они выступают публичными обвинителями Драха как шпиона. Несмотря на это, встреча между ними и Херцфельде прошла вполне корректно. Штейн, который резко высказывался против спартакистского движения, заявил при этом, что в отношении цели (то есть в коммунизме) они со спартакистами полностью согласны и отвергают лишь их средства. Он утверждает, что обладает доказательствами или показаниями свидетелей, согласно которым Либкнехт был убит двумя офицерами-аристократами по приказу или с молчаливого одобрения правительства. Очевидно, «независимые» хотят превратить смерть Либкнехта в нечто вроде дела Дрейфуса. Гильфердинг стремится устранить нынешних лидеров социал-демократии, восстановить единство партии и тем самым придать движущую силу социалистическому правительству, в бездействии которого он упрекает их. Лишь их бездействие, стагнация виновны в спартакистском движении и диких забастовках, которые губят экономическую жизнь. Гильфердинг очень образован, очень умен, но настоящий ли он политик действия? Я не знаю. Руководство Freiheit, кажется, скорее в руках Штейна, буйного и предвзятого.
С утра встретил Симона Гуттмана. Он говорил так, будто ничего и не произошло; потом даже завел речь о суде над Драхом, который вчера вечером был отложен. Должны быть заслушаны новые свидетели. Спартакизм Гуттман характеризует прежде всего как религиозное и антидемократическое движение; он направлен главным образом против принципа парламентаризма, представительства, вместо личного участия каждого человека. Что общего у депутата от Тельтова-Бускова с жизненной общиной Тельтова-Бускова? В какой степени вообще округ Тельтов-Бусков представляет собой жизненную общину? Заводские советы уже лучше, так как предприятие – действительно жизненная община. Очевидно, эта часть движения направлена на устранение мертвого, посредственного, безличного, в конечном счете нехудожественного в демократии. Хотят снова поставить личность в центр. В более широком смысле интеллектуалами, примкнувшими к «Спартаку», движет, по словам Гуттмана, желание вообще произвести полный разрыв с прошлым. Его можно добиться только насилием. Отсюда и терроризм. Наконец, определенную роль играют и религиозные побуждения. Он вообще считает, что Европа неудержимо движется к гибели главным образом по религиозным причинам. То, что мы видим, – это начало гибели Европы. Поднимается Азия; и ничего, что в наших силах, даже спартакизм или большевизм, не может остановить этот подъем и упадок Европы. И Россию он в этом смысле причисляет к Европе. Но спартакистское движение отнюдь не закончилось. Смерть Либкнехта не нанесла ему решающего удара. Либкнехт имел для него значение лишь в международном плане, а не собственно как вождь в Германии. Его убийство и ужасная расправа над другими спартакистами, в том числе интеллектуалами, напротив, эмоционально очень укрепили «Спартак» среди всей интеллигенции. Гуттман назвал мне имена и примеры. Так, один из самых одаренных молодых писателей, Фернбах, который принадлежал к занявшей здание Vorwärts группе и был послан как парламентер с шестью другими, был вместе с ними самым жестоким образом убит солдатами во дворе казармы кавалергардов. Гуттман утверждает, что разговаривал с кем-то, кто видел ужасно изуродованный труп. Впрочем, Republik сегодня публикует стихи другого поэта, рабочего Вернера Мёллера, который также был среди этих семерых, убитых во дворе казармы кавалергардов. Наряду с этим встречаются авантюрные типы вроде Драха и полупреступники вроде Эйхгорна. – Завтракал у Людвига Штейна с князем и княгиней Бюлов, Георгом Бернхардом с его женой и швейцарским посланником Мерсье. Естественно, речь шла в основном о «Спартаке». Чета Бюлов остановилась в отеле «Эдем», после того как стрельба выгнала их из «Адлона», и общается там с дивизией стрелков-гвардейцев. Княгиня говорит, что она ничего не заметила из происходившего при убийстве Либкнехта и Розы Люксембург; в отеле было совершенно тихо. Ее горничная столкнулась в коридоре с Розой Люксембург в окружении солдат; маленькая женщина, которая шла совершенно спокойно. Князь интересовался Драхом и цитировал «Конвульсии Парижа» Максима Дюкана для сравнения с похожими типами эпохи Коммуны. Поразительно в Бюлове то, что он, главный виновник мировой войны и гибели Германии, имеет такую явно спокойную совесть. У него то же румяное, отдохнувшее, почти миловидное лицо, с которым он уже двадцать, даже сорок лет назад (столько я его знаю) разглагольствовал, разбрасывался цитатами и остроумно, как подобает перед красивыми женщинами, болтал. Во всех событиях, происходивших в мире, он видел всегда лишь свое розовое отражение в зеркале. Счастливчик, разумевший всегда лишь собственное счастье; и даже теперь, уже после катастрофы. – В. рассказывал, что в отеле «Эдем» граф Шт., друг антиквара Липпмана, несколько дней назад устроил праздник, где десять голых матросов исполняли танцы и прочее; в отеле «Эдем», где размещаются дивизия стрелков-гвардейцев и чета Бюлов и где Роза Люксембург так «спокойно» шла на смерть. Берлин во время революции являет странные контрасты. – Днем навестил Альфреда Ностица, который с сегодняшнего дня здесь.
Похороны Либкнехта и жертв спартакистского восстания. Спартакисты объявили о сборе и начале шествия в двенадцать с Аллеи Победы. Однако утром правительство оцепило весь внутренний город и Тиргартен; был выставлен мощный воинский контингент, орудия и пулеметы на Аллее Победы, у Рейхстага, у Бранденбургских ворот, на Потсдамской площади; вдобавок заграждения, которые можно было пройти лишь по пропускам. Вследствие этого Аллея Победы к 12 часам была безлюдна; траурная процессия двигалась от Народного театра на Бюловплац к Фридрихсхайну, мимо него и дальше, за город, в Фридрихсфельде. Я видел ее между пивоварней Бётцова и Ландсбергерштрассе. Впереди повозки с гробами, по четыре на обычных грузовиках (на одном можно было прочесть «Продажа фруктов» и имя владельца), всего тридцать три гроба; гроб Либкнехта, отмеченный огненно-красной лентой, рядом с тремя другими на передней машине, которой правил возница в выцветшей полевой форме. Подлинно пролетарские похороны для народного трибуна. Совсем иначе, чем торжественное погребение семи матросов на повозках из императорских конюшен. Также контраст этих пролетарских массовых похорон в унылой восточной части Берлина с воинской охраной, выставленной для того, чтобы не допустить их в лучшие кварталы, и состоящей из пушек и солдат в касках и с пулеметами, весьма показателен для нынешней ситуации, для этой стадии революции. Движение распалось на две части; так как и войска, защищающие центр, – социалистические и, вероятно, не были бы надежны ни для какого буржуазного правительства. Одиннадцать миллионов избирателей Эберта дают ему власть, которую он здесь воплощает в войсках. – Письмо от Бехера (подлинного поэта и предтечи спартакизма) от 21-го из Вюстегирсдорфа в Силезии; немного задумчивое и тревожное: «Я здесь в гостях у тещи: в маленькой силезской горной деревушке, среди снегов. С моим здоровьем по-прежнему всё очень хорошо. Тем не менее не могу пока сказать, что совершенно счастлив. Но я как-то всё же на пути к этому, хотя цель кажется мне дальше, чем когда-либо. Я, в общем, работаю, но и здесь скоро должно появиться Нечто Новое». Это резко отличается от недавних фанфар.
Голосовал за прусское Нац[иональное] собр[ание] за демократический список: Трёльч. Небольшая явка; я прошел сразу, тогда как в прошлое воскресенье должен был отстоять час в очереди. – Альфред Ностиц и Людвиг Штейн завтракали у меня. Штейн собирается в Париж. Дал ему письмо для Агенена. По мнению Штейна и Ностица, «вопрос о вине» всё больше выдвигается в центр мировой политической ситуации из-за его влияния на настроения в Америке. Здесь проявляется то, как сенсационно-заостренные и личные, но относительно второстепенные и во всяком случае бесплодные вопросы приобретают решающее значение благодаря наивной необразованности американской газетной публики, ставшей всемирным арбитром. Я усматриваю в этом по меньшей мере такую же опасность для будущего развития и реального прогресса, как в империалистических или большевистских опытах с насилием.
Сын Газенклевера в Каммершпиле. Немного блеска и сияния пубертатного возраста как приправа к плохой, искаженной пьесе. Поэтически сносно выглядят лишь сцены с барышней. В остальном – сплошь мелькающие в темноте, как летучие мыши, перепутанные фигуры; нить не уловить. Настроение времени действует истерично-революционно. Только одно ощущается также и в этом весьма рыхлом произведении – переход немецкой интеллектуальности от почти чисто культурного революционизма, какой представляли Ницше и позднее, в девяностые годы, наш круг в искусстве и литературе, к практическому, политическому и экономическому радикализму, крайним проявлением которого стало нынешнее спартакистское движение. Кто желал всерьез осуществлять наши требования, вероятно, должен был вступить на этот путь. Упрек в эстетизме, который делали движению девяностых годов, был, возможно, справедлив, поскольку оно не делало с достаточной энергией этих политических и экономических выводов. Немецкие интеллектуалы ныне находятся в процессе нового обретения политической веры. Возможно, ложной веры, но последовательно выведенной из отрицаний, грез и опыта последних тридцати лет; доктрины, которую они выработали: назовите ее для удобства коммунизмом. Но вопрос в том, есть ли за этим сила для действия и если да, то сколько ее. Сила не только для вооруженных или интеллектуальных путчей, но и для плодотворного политического и социального строительства. Это сомнение, возможно, и есть то, что нас сдерживало; Германия была для нас слишком хороша, чтобы ставить на ней эксперимент. Впрочем, это была Германия тех времен.
День рождения Кайзера; примерно год назад началась революция. Обедал у Георга Бернхарда и его супруги с Бергером, который в государственном министерстве создает «Службу новостей» (политическая полиция). Он до сих пор консерватор, докладчик и âme damnée[320] Бюлова. Бергер полагает, что у нас вообще не было революции; старый режим просто напялил на себя красный колпак. Бернхард процитировал слова Бюлова: он всё еще видит тех же самых старых цирковых кляч, которые прежде бежали рысью направо и теперь проделывают те же штуки налево. Бернхард добавил, что правительство до сих пор не провело ни одного социалистического акта. Оно тем самым само виновно в спартакистском восстании. Таким образом, консерватор Бергер и «демократ» Бернхард высказывают по адресу правительства в точности ту же критику, что и Гильфердинг и спартакисты. Бергер рассказал в качестве забавной детали, что штурм здания Vorwärts возглавлялся принцем Карлом Гогенцоллерном. Vorwärts освобожден Гогенцоллерном!
Виланд Херцфельде завтракал у меня. Он показал пробные листы своего журнала с фантазией Гросса Каждый сам себе футбольный мяч; ради комизма и сенсации я посоветовал ему пока выбрать это название в качестве заголовка. Он хочет, чтобы первый номер продавался с рук уличными торговцами, солдатами, студентами в дрожках, на автомобилях, базарными зазывалами. Он должен иметь наполовину гротескное, наполовину серьезное содержание. Гросс будет главным сотрудником и хочет, например, опубликовать серию Прекрасный германский мужчина. Их общей главной целью Херцфельде назвал «втоптать в грязь всё, что до сих пор было дорого немцу», то есть все отжившие «идеалы», чтобы расчистить путь и создать свежий воздух. В области внешней политики он попросил указаний, поскольку мало в ней понимает. Я изложил ему в общих чертах свои идеи, которые он воспринял как «очень симпатичные». Всё это – аристофановское предприятие, которое может будоражить умы; враждебное любой форме помпезности, отжившей традиции, неприкосновенному «великому человеку», священной глупости и тупости даже в радикальном лагере. Его манифест Нет, Карл Маркс – это начало. Много ребячества, но от него веет свежим ветром. – История с Драхом заглохла, поскольку, как говорит Херцфельде, главный свидетель обвинения Кассирер не явился, но Freiheit обвинения не снимает. – Вечером заседание «Клуба 16 ноября»[321]. Тайный советник Виденфельд сделал доклад об обобществлении, в основном опираясь на Карла Маркса. Майер рассказал мне, что 5-я действующая дивизия, отправленная против поляков, «в результате подстрекательства» снова распалась.
Чай у Людвига Штейна: Мерсье, Изенбурги, профессор Фогт с супругой. Госпожа Фогт (урожденная француженка и подруга Каутского) хотела бы поехать в Париж, чтобы вновь наладить связи. Я сказал ей, что это мало поможет, если дела будут идти так, как до сих пор на парижских конференциях Антанты; если Германию подвергнут насилию – а это теперь выглядит всё вероятнее, – то мы так и не придем к покою в Европе. То, что определенные французские круги осудят насильственный мир, ничего не изменит, коль скоро нам сделают жизнь невозможной; тогда либо мы не подпишем мир, либо по прошествии короткого времени, несмотря на Лигу Наций, произойдет взрыв. Мстительность французского правительства, как только она воплотится в мирном договоре, останется главенствующим фактом. Госпожа Фогт утверждает, что уже писала в таком ключе друзьям во Франции.
Смотрел Ящик Пандоры Ведекинда в Малом драматическом театре Рейнхардта (Высшая школа музыки). Лулу Эйзольдт; Атлет Яннингс. В этой пьесе от Ведекинда, собственно, остается лишь то, что роднит его с «плутовским романом», Лесажем, Шельмуфским[322] и т. д. Правда, его букет орхидей произрастает на совершенно новой, весьма оригинально и занятно наблюденной навозной куче. Второй акт, особенно финал, – шедевр буффонады (всегда граничащей с трагическим). Собственно, Ведекинд не революционен, а лишь бунтует против признаваемых им сил: например, сексуальных. Он был ближе к Лилиенкрону, чем сам думал. Пряный вкус его творчества основан как раз на контрасте: он признает буржуа и «грех» в глубине души, он даже пуританин, подобно тому как Барбе д’Оревильи был католиком. Такие фигуры, как Гешвиц, как лифтер, не будь господствующая мораль для него столь непререкаемой, не щекотали бы его внимание так сильно. Лишь в этом освещении они обретают рельеф. Поэтому в творчестве Ведекинда не дышится атмосферой подлинной свободы. Он раб, весьма пикантно потрясающий оковами: в большей степени садист, нежели борец за свободу.
С утра говорил с директором Дисконто-банка фон Бергером, который метал громы и молнии в адрес солдатских советов; Носке для него недостаточно энергичен: надо силой устранить солдатские советы, немедленно. Пока в Берлине не поляжет тысяча человек, порядка мы не добьемся. Конфликт между солдатскими советами и офицерским союзом, между рабочими и солдатскими советами и Национальным собранием может разрастись до трагических масштабов. Некоторые признаки на это указывают. Так, Исполком [Cовета] Большого Берлина хочет созвать уже в феврале в Ганновере собрание всех рабочих и солдатских советов; оно стало бы своего рода контрпарламентом по отношению к Национальному собранию. Отсюда до гражданской войны крупного масштаба – всего один шаг. Тем временем правительство направило против Бремена дивизию, которой надлежит сломить там власть коммунистов. Возможно, спартакистское восстание в Берлине было лишь прелюдией. – Завтракал у Альфреда Ностица в Н[емецком] о[бществе]. Обсуждали Австрию и «Спартак». Он лучшего мнения о политических способностях немецких австрийцев, чем я; полагает, что десять лет назад Австрийское государство еще можно было спасти, правда, не под германо-австрийской гегемонией, но с включением немецких австрийцев: идеи Гофмансталя и Паннвица имели не только литературную прелесть. Уязвимость «Спартака», как весьма верно замечает Ностиц, – пренебрежение экономическими фактами и потребностями. В этом они антиподы Карла Маркса. Странно, что такая ученая и умная марксистка, как Люксембург, этого не разглядела. Ностиц говорит, что и хеллерауэры[323], поэты вроде Пауля Адлера и т. д., полностью перешли к «Спартаку»; равно как Фогелер и все ворпсведцы[324]. Это новая вера интеллектуальной и художественной молодежи: в искусстве она уже наметилась до войны. – Вечером премьера С утра до полуночи Георга Кайзера в Немецком театре. Трагедия человека с фантазией гимназиста старших классов. Плоский fait divers[325]: по-настоящему ценишь заслугу Гёте в том, что его Фауст тоже не остался всего лишь «казусом». Палленберг, как большой художник, кое-где сделал из главной роли нечто захватывающее, почти трогательное. Но поэзия в пьесе по уровню вкуса напоминает живопись Франца Штука: вот, например, скелет, появляющийся на люстре. Какому дешевому понятию о «поэзии» это должно соответствовать? В целом незначительный писатель. – В конце были аплодисменты и протесты, побольше, чем обычно на премьерах. Эрих Рейсс сказал мне, что он «страстный антикайзерианец». До страсти, на мой взгляд, это произведение не дотягивает.
Вчера пленарное собрание рабочих и солдатских советов Большого Берлина приняло предложение Дёмига, которое призывает рабочие и солдатские советы Германии вместе с ним «потребовать от Центрального совета рабочих и солдатских советов Германии срочного созыва съезда советов, по крайней мере, в феврале месяце». Предложение обосновывается тем, что «рабочим и солдатским советам грозит серьезная опасность со стороны Национального собрания. Этот законодательный орган имеет сильное враждебное советам большинство. Можно ожидать, что это большинство злоупотребит (! „злоупотребит“ – хорошо сказано) властью, чтобы полностью ликвидировать советы. Далее в представленном Национальному собранию проекте нового закона о государственном устройстве рабочие и солдатские советы вообще не упоминаются. Если бы этот проект стал законом, советы потеряли бы всякое право на существование. Конституция новой Германии была бы построена на буржуазно-демократической основе, без какого-либо пролетарского элемента…»
Таким образом, опасность гражданской войны между социал-демократическо-демократическим[326] веймарским правительством и Национальным собранием с одной стороны и советским правительством, которое имело бы за собой часть армии и группу «Спартака», с другой стороны – приблизилась вплотную. Осуществится ли она, зависит только от Центрального совета. Позднее всё будет зависеть от того, у кого окажутся лучшие войска. О добровольческих полках я слышу следующее: большая часть людей служит только ради денег и довольствия: стало быть, наемники в чистом виде, с наемнической психологией, без основ или убеждений. Спартакисты довольно часто проникают в фрайкоры, у них есть деньги, и они ведут в полках усердную и умелую пропаганду. Вчера здесь у одного спартакиста-добровольца, который был арестован, нашли 11 000 марок. Деньги идут из России. Многие добровольцы вступают только потому, что надеются на востоке грабить и мародерствовать. Среди людей ходит поговорка: «На востоке ты поздоровеешь». Но есть и элементы среди рядовых, которые желают возврата прежних упорядоченных отношений, более жесткой дисциплины и старых кадровых офицеров. Но они, мне кажется, запуганы; активного сопротивления пока не оказывают. – Они тоже в случае конфликта сражаться за Национальное собрание и правительство будут вяло. Я не верю, что защита капитала безработными сулит большой успех; социал-демократические (дружественные правительству) массы и буржуазия, вероятно, должны будут позаботиться о себе самостоятельно.
Вечером чтение Рильке в исполнении Людвига Хардта, маленького еврея, который напомнил мне Феликса Холландера и проглатывал слова. Не великое декламационное достижение, но Рильке был прекрасен и на удивление вне времени.
Высланная вперед в Веймар почетная рота полка Рейнхарда для охраны Национального собрания была там разоружена. Vossische Zeitung сегодня утром помещает следующую заметку:
Новые планы коммунистического путча.
О новой акции коммунистов и спартакистов, которую ожидают по различным признакам, мы узнаем из кажущегося достоверным источника вот что.
Факты, на основании которых можно было бы заключить о новом выступлении большевистского движения в Германии, в последнее время сильно умножились. В частности, сообщается следующее: Адольф Хофман, считающийся душой нового движения в Берлине, неоднократно выдвигал на собраниях такие требования, как устранение нынешнего правительства, создание «Красной гвардии», месть за Либкнехта и Розу Люксембург.
2 февраля радикалами должны быть приняты решительные постановления.
Rote Fahne печатается в виде листовки в Штендале (а не в Галле, как ошибочно распространялось).
Местная группа коммунистической партии в Большом Берлине якобы уже разделила Берлин на четыре оперативных района для организации предстоящего движения: северный с Моабитом, восточный, южный и западный.
Адольф Хофман 27 января руководил тайным совещанием в доме на Врангельштрассе с повесткой дня «Безусловное сохранение системы советов».
Известные вожди спартакистского движения направлены в Брауншвейг и Вильгельмсхафен, чтобы организовать сторонников и доставить их в Берлин. Эти вожди снабжены в изобилии воинскими проездными документами, чтобы перевозить людей небольшими группами по 2–6 человек в Берлин.
Кроме того, вновь указывается на то, что коммунисты в Берлине располагают огромными складами оружия.
Днем начала новой коммунистическо-большевистской акции называется 6 февраля.
Также другие газеты со вчерашнего дня печатают похожие сообщения. В то же время на тумбах афиш: «Весь Берлин танцует и кружится каждую среду, четверг, субботу, воскресенье в новооткрытом, элегантном ФОКС-ТРОТ-КАЗИНО, Фридрихштрассе, 105, у Вайдендаммского моста (отель „Атлас“). Каждое воскресенье с 4 до 7 часов танцевальный чай (Danse Intime)».
Вечером у меня ужинали Георг Бернхард с женой и Бергеры (тайный советник и его брат). Тайный советник, организующий службу информации в прусском государственном министерстве, с усмешкой приводил факты, которые должны были показать, как хорошо живется при социалистическом правительстве. Социал-демократический министр и полицай-президент Эрнст распекает своих полицейских, как Блюхер. Рейнхардт, командир знаменитого добровольческого полка (бывший командир 4-го гвардейского полка), – совсем «старый режим»; его нельзя выпускать на публику, потому что он под настроение говорит о «его величестве, нашем всемилостивейшем государе». Это он спас Берлин в спартакистскую неделю. Я сказал, что именно поэтому не пророчу нынешнему режиму долгой жизни; всё это слишком тонко, не продержится! Парадокс, что республиканско-социал-демократическое правительство защищает себя и капиталистические классы с помощью оплачиваемых безработных и офицеров-роялистов, – слишком безумен. Бернхард и Бергеры более или менее с этим согласились. Напротив, программа социалистических преобразований Каутского была единодушно, в том числе и консервативными Бергерами, признана в высшей степени значительной и приемлемой основой.
У меня завтракал Виланд Херцфельде. Он говорит, что «Спартак» сегодня сильнее, чем в январе; больше складов оружия и неожиданный приток сторонников, рабочих и интеллектуалов. – Свои абсурдные стихи (Суламифь и т. д.) он теперь отвергает; правда, подчеркивает, что именно непонятное, абсурдное, если оно суггестивно, вбрасывает людей обратно в жизнь; как контрастное воздействие, и еще потому, что суггестия, невыполненный намек, возбуждает любопытство; тогда как, наоборот, легко понимаемая и удовлетворяющая всем потребностям лирика Гейне делает читателя пресыщенным и вялым. Главное – создавать ток, электричество, которое продвигает жизнь дальше. Херцфельде – энергетик; поэтому он меня интересует. В нем есть почти гениальная свежесть.
Имперское правительство сегодня утром уехало в Веймар. То, что оно вернется когда-нибудь обратно, мне кажется сомнительным. Между Бременом и отправленными против бременских спартакистов правительственными войсками тем временем вспыхнуло нечто вроде войны. Дивизия Герстенберга стоит в боевой готовности перед Бременом; бременское правительство хочет сдать оружие рабочих только также радикальному солдатскому совету 9-го а[рмейского] к[орпуса], но не верной правительству дивизии Герстенберга. Из-за этого, кажется, должна разразиться гражданская война. Повсюду в социалистической империи она тлеет.
Вечером И свет во тьме светит Толстого у Рейнхардта. Удивительно актуальная пьеса; глубоко революционная, а не просто бунтарская, как у Ведeкинда. Толстой был бы прав, если бы продукт труда нельзя было увеличить, всем пришлось бы поэтому делить раз и навсегда установленное количество и, следовательно, существовало бы лишь этическое, а не экономическое решение проблемы. Блестящая режиссура Рейнхардта. Лучше всего сыгранная салонная пьеса из тех, что я видел; как раз тут искусство Толстого уместно и подчеркивает трагический контраст в его существе. Лишь Моисси в главной роли выпадал. Театр был полон, публика благоговейно внимала; но совершенно определенно никто после этого не раздал своего состояния; для этого салон ххх был слишком соблазнителен. Толстой был человеком всегда недостаточных средств; и его искусство как инструмент тоже недостаточно. Но лишь как инструмент оно имело для него ценность.
Военная операция правительственных войск против Бремена началась сегодня утром. Веймару якобы угрожают спартакисты из Готы и Эрфурта. Мы постепенно скатимся в гражданскую войну, если в последний час решающие удары правительства не разобьют спартакистов.
Вечером в «Клубе 16 ноября» в министерстве лидер Антибольшевистского объединения Штадлер прочел доклад о большевизме. Он обрисовал положение со своей точки зрения столь мрачно, что едва остался проблеск света. Собственную попытку противостоять большевизму в Германии он охарактеризовал как политику отчаяния, в успех которой он едва ли еще верит. Германию ввергнут в большевизм ее хозяйственное расстройство и обращение с ней Антанты. Германии придется выбирать между мировыми державами Антанты, то есть представителями империалистического капитализма, и Россией, представительницей восходящей против капитализма новой идеологии; и внутренняя разруха заставит ее перехватить лидерство в большевистском мировом движении. Но путь для нас лежит через стадии, возможно, еще более ужасные, чем русские, – гражданская война, грабеж, массовые убийства, голод, крах государства, хозяйства и культуры. Штадлер полагал, что примерно в мае или июне мы этого достигнем. Большой спартакистский путч стоит на пороге. Национальное собрание, мирные переговоры, Лига Наций не остановят это развитие событий, потому что они предлагают лишь формальные средства, тогда как большевизм – движение психологическое и может быть побеждено только психологически, а именно путем устранения его психологических причин. Вильсон мог бы нас спасти, если бы природа большевистского движения, к сожалению, не была бы ему совершенно недоступна. Вильсон живет демократическими идеями 1789 года и капиталистического XIX века, он прирожденный вождь капиталистических и демократических государств Запада; не посредник между их идеологией и противоположной восточно-большевистской. Он слишком мелкий, ограниченный человек для той огромной роли, которую хочет играть. Большевизм – это психологическая массовая реакция на чудовищную катастрофу мировой войны, явление распада, следствие нервного расстройства у народных масс. Он глубоко деструктивен, поскольку прежде всего хочет разрушить всё, что он считает причинами мировой войны; в первую очередь капиталистическое общество и его государство, а также его политический идеал – демократию. Мистицизм тоже играет роль, поскольку большевики верят в построение нового лишь в не поддающемся точному определению будущем. В конце концов Штадлер в качестве последнего спасительного средства апеллировал к гипотетическому грядущему великому человеку, который еще в последний момент поднимется из глубин рабочих и солдатских советов и сможет удержать нас от падения в пропасть. На весьма значительные и интересные тезисы Штадлера два молодых чиновника МИДа, доктор Краус и Риссер, ответили просто по-детски: Краус – рекомендуя бездействие и надежду на лучшее, Риссер – отрицая существование какой-либо идеи и значения в большевизме. Он утверждал, что большевизм, как ему сообщили, возник в Сибири, у каторжников, которые там от отчаяния из-за холода изобрели это странное направление. Я выступил против них обоих в более длинной речи, оспаривая отсутствие идеи у большевизма. Напротив, я возвел его теорию разрушения к основному воззрению Карла Маркса и тенденции всего современного интеллектуального мира. Также подчеркнул глубину и широту большевистского или спартакистского движения, его уходящие далеко в довоенное время истоки как у нас, так и в Англии и Франции, его родство с течениями, уже лет десять революционизирующими искусство. Я присоединился к пожеланию Штадлера, чтобы мы отказались от нашей прежней, совершенно ошибочной, игнорирующей действительно серьезные вещи (эрцбергеровской) системы переговоров с Вильсоном и Антантой и категорически потребовали от них действенной помощи против большевизма в виде самой широкой поддержки нашего хозяйства и продовольственного снабжения. Я также добавил, что мы должны сейчас же, немедленно, совершенно открыто представить Антанте альтернативу: либо переговоры с нами будут вестись на совершенно новой основе самой широкой помощи и поставок, братского развития Лиги Наций, либо мы прерываем переговоры, «и тогда горе тебе!».
Приттвиц, который председательствовал и сидел рядом со мной, казалось, одобрял мои рассуждения, равно как и Бринкман, говоривший после меня. Ответ Штадлера я смог выслушать лишь частично. Поразительным для меня было элементарное невежество такого толкового мелкого чиновника, как Риссер, относительно основ и содержания политически важнейшего движения нашего времени. Он, кажется, даже Карла Маркса не знает.
По сведениям, сообщенным до доклада Штадлера, полк Рейнхардта и корпус Люттвица абсолютно надежны; туда допускают лишь добровольцев с рекомендациями или из сельской местности: из 200 ежедневно являющихся таких едва 50. При том способе пропаганды спартакизма, который не останавливается даже перед людьми с блестящими рекомендациями и связями (так же как и первоначальное христианство в Риме), эти меры успокаивают меня лишь отчасти. Почему граф, или юнкер, или даже студент из «хорошей семьи» не может быть спартакистом либо стать им?
Правительственные войска взяли Бремен; спартакисты разбиты. Утром визит к художнику Георгу Гроссу в Вильмерсдорфе (Нассауишештрассе, 4). Там же Виланд и Хельмут Херцфельде. У Гросса была большая политическая картина Германия, зимняя сказка, на которой он высмеивает правившие до сих пор классы как опоры пресыщенной, не желающей активности буржуазии (валик для сна). Он сказал, что хочет стать «немецким Хогартом», сознательно предметным и морализирующим; проповедовать, исправлять, реформировать. К абстрактной живописи у него нет интереса. Эту картину он задумал так, чтобы ее можно было развешивать в школах. Я сделал оговорку, что по принципу экономии сил нецелесообразно пытаться пропагандировать искусством вещи, которые без искусства проповедовались бы столь же хорошо или даже лучше; например, защиту от венерических болезней. Для этого больше подходит анатомический кабинет. При этом существуют, конечно, сложные этические переживания, которые, вероятно, можно выразить и передать лишь через искусство. Поскольку они есть, морализирующее искусство оправданно. Гросс затем сказал, что всё искусство вообще есть нечто противоестественное, как болезнь; художник – одержимый, человек с манией. Мир не нуждается в искусстве, человечество может обойтись и без искусства. В глубине души Гросс – большевик в живописи. У него отвращение к живописи, к бесцельности прежней живописи; он хочет создать нечто совершенно новое с помощью живописных средств или, вернее, нечто, что живопись осуществляла раньше (Хогарт, религиозная живопись), но что в XIX веке было ею утрачено. Реакционер и революционер одновременно, явление времени. При этом ходы его мысли интеллектуально отчасти примитивны и легко опровержимы. – Затем он иронически говорил также о борьбе лишь духовными средствами; без насилия ничего не осуществить. Снос прежней культуры осуществляется такими явлениями, как Гросс в области живописи; другие делают это параллельно в этической, политической, хозяйственной сферах. Насилие, которое хотят применять самые дерзкие и верующие, или временные постройки (как Лига Наций), которые пытаются возвести самые боязливые на неочищенной почве, не должны вводить в заблуждение относительно истинного характера этого чудовищного движения.
Днем в министерстве с Лангвертом обсудил мой временный возврат в Берн, чтобы завязать связи с Барбюсом, Бертраном Расселом, Уэллсом, Шоу. Весь этот ход мыслей, казалось, был для него нов; он лишь энергично кивал, когда я сказал, что могу рассчитывать на поддержку Каутского, Бернштейна и их друзей. «Он знает, что я с ними в очень хороших отношениях». Было ли это ему приятно или неприятно, я не смог разобрать. Лангверт – анахронизм. Жертву, которую я приношу, не поехав посланником в Берн и отказавшись от поста, он, казалось, не замечал. Находясь вне всякой европейской культуры, перегруженные чиновники пытаются делать европейскую политику. Окостенев в ежедневной службе, в дореволюционных воззрениях и совершая первые шаги в новом мире, они бредут совершенно впотьмах. К сожалению, новые властители не лучше. Лангверт рассказал мне, что МИД и прусское государственное министерство сегодня заключили с познаньскими поляками (Корфанты) перемирие на 14 дней, но в последний момент народные уполномоченные в Веймаре, Ландсберг и Носке создали трудности. По мнению Лангверта, напротив, и военное положение, и давление Антанты, безусловно, требовали этого перемирия. В моем присутствии он очень возбужденно говорил об этом по телефону. Относительно бернской миссии он попросил время на размышление до субботы.
Когда я затронул безумие переноса Национального собрания в Веймар, Лангверт признал практическую нецелесообразность, но сказал, что это было абсолютно необходимо из-за оппозиции южногерманских правительств (не только баварского) против Берлина. Созыв в Берлине был бы совершенно невозможен. Однако против Берлина как будущей столицы рейха Южная Германия ничего не имеет.
Сегодня утром телеграммой через Ренте-Финка и посольство в Берне получено для Бернштейна разрешение на въезд в Швейцарию. Уведомил Бернштейна в имперском казначействе.
Открытие Национального собрания в Веймаре. Речь Эберта – прекрасная и достойная, в особенности тем, что он предусматривает разрыв переговоров с Антантой при определенных обстоятельствах. – Статью для Weltecho о «Польше и Германии» закончил и дал Надольному на прочтение. У него не было возражений. – Вечером Табула раса Штернхейма в Малом театре (Альтман). Меня захватило с начала до конца; недовольство у других, которые находили пьесу «холодной» и «деланой», некоей драматизацией Цилле (Ф[ритц] Г[узек]). То, что она сконструирована рассудочно, – верно. Но именно острый, проникающий в подпочву политических явлений рассудок – ее увлекательное качество. Еще в 1915 году Штернхейм с микроскопической точностью сконструировал противоречия спартакистов, «независимых» и социал-демократов, только он представлял «независимых» правее социал-демократов. Линия рассуждений также повсюду занимательна. Но, возможно, это слишком беспримесно-интеллектуальное зрелище, чтобы доставлять удовольствие среднему театральному зрителю; оно – как очень занимательно сотканный интеллектуальный ковер со сплошь политическими суггестивными узорами. Самое едкое из политической сатиры, что у нас до сих пор было: гораздо политичнее, чем Ведeкинд, но бесчеловечнее и поэтому менее возбуждающе, чем Толстой.
Маленький Майер (мой варшавский Майер), сидевший передо мной, рассказал мне, что имперское правительство всё еще отказывается, несмотря на усердные уговоры со стороны ведомства, ратифицировать перемирие с поляками. Постепенно всё же складывается впечатление, что некоторые из народных уполномоченных – поджигатели, любят побряцать саблей.
Виктор Науманн стал директором отдела информации в МИДе с титулом посланника. Клерикал, тесно связанный с Габсбургами (император Карл), Черниным и баварским королевским домом; человек, о котором никто не мог сказать, был ли он агентом австрийского или баварского двора. Эрцбергер или Ранцау вверили тем самым общественное мнение Германии в весьма странные руки, во всяком случае не в социал-демократические! К этому добавляется Бергер (консерватор, начальник отдела информации в прусском государственном министерстве). Эберт, правда, тоже католик и, по словам Бергера, сильно подвержен влиянию католической церкви; Ранцау недаром племянник графини Брокдорф. Так за социал-демократическим и демократическим фасадом ткутся тайные нити к прежним клерикальным и консервативным силам, которые, возможно, окажутся прочнее, чем меняющиеся явления на авансцене. Толки о контрреволюции, которые ведут «независимые» и спартакисты, правда без настоящего знания связей, не были бы так неверны, если бы когда-либо произошла подлинная революция.
У меня был Виланд Херцфельде. Он сказал, что стал большевиком только теперь, потому что понял: большевизм всё же должен прийти, и чем больше его задерживают, тем более насильственным и опустошительным он будет. Повсюду в его кругах молодые люди переходят к большевизму. Мы обсудили клерикальные контратаки (Эрцбергер, Виктор Науманн). Я набросал Х. свое понимание мировой обстановки: три больших идеи и силовых комплекса, которые действительно интернационально делят между собой мир и борются друг с другом: клерикализм, капитализм и большевизм; капитализм – включая его порождения, милитаризм и империализм. Три символических человека времени – папа, Вильсон и Ленин, каждый с чудовищной, элементарно обоснованной силой и массой народов за собой. Величие всемирно-исторического зрелища, простота его линий, трагедия неизбежности развертывающейся из него судьбы почти беспримерны. Снаружи этому целому угрожает, как туча, Азия. Германию сейчас окольными путями ловят для клерикализма, тогда как большевизм силой тянет ее к себе изнутри и извне, а капитализм через посредничество Вильсона предлагает ей местечко Золушки за столом капитала. Так разгорелась борьба за душу Германии; за душу Германии, народную силу и плацдарм, поскольку каждый чувствует, что здесь, в этой мировой катастрофе, должно свершиться решение. Возможно, Германия, объединившись с Азией, могла бы выйти из трагедии. Но как? Где практические возможности? Или выход на свободу лежит через постепенное и демократическое проникновение социализма? Оставит ли ей судьба и чудовищная трагедия, в которую она вовлечена, время для этого? (Бернский конгресс[327].)
Позже с Херцфельде у Георга Гросса, который для первого номера журнала рисует карикатуру против неоклерикализма в Германии. Купил у него еще не законченную картину, восхитившую меня богатством красок; это вторая, которую я у него покупаю. Она напоминает цветовые фантазии Одилона Редона, которого Гросс, как он сказал, знает лишь по репродукциям. К этой светосиле цвета он пришел через акварели: многолетняя работа. Нечто подобное ему уже прежде грезилось, но он не умел.
В ответ Толстому, Шикеле и некоторым «независимым»: можно ли вообще считать «насилие или ненасилие» основным вопросом? Не просто ли это случайность в более серьезных и глубоких вопросах? Можно ли свести к этой альтернативе все прочие проблемы? Стоит ли индивидуальная жизнь, индивид (о ценности которого в конечном счете идет речь в этом вопросе) так в центре? Не противоречит ли такая оценка индивида культуре, равно как, несомненно, и природе? Тот, кто жертвует собой или готов жертвовать, разве не может он отодвинуть в сторону вопрос, оправданно ли насилие? Дух, в конце концов, тоже есть насилие и может убивать. Отвергают ли духовные люди смертоносные действия духа? Полная автономия человека существует лишь в полной анархии. Всякое другое состояние – это более или менее широкое подчинение, которое никогда не бывает вполне добровольным или, по крайней мере, исторически ни на одной стадии не было добровольным. Всякое воспитание есть насилие, равно как и всякое государство. Воспитание, общество, государство существуют лишь для того, чтобы сублимировать более грубые формы насилия в более утонченные. Но это лишь различие формы и степени, не принципиально. Объект воспитания и т. д. не в меньшей степени подвергается насилию, выталкивается из колеи, лишается естественности (это ведь и есть подлинная цель культуры), чем посредством менее сублимированных средств насилия. Также нельзя сказать, что он при всех обстоятельствах испытывает меньше боли. Но отвратительное зрелище физического насилия, кровь, искаженные гримасы, вопли боли, смерть избавляют зрителя от этого. Общество не менее жестоко, но для чувствительных нервов зрителей более сносно, чем война. Вот подлинное различие. И кроме того, возврат к физическому насилию – это регрессия, которая нарушает гармонию насилия через культуру и государство; также в таком смысле пронзительное, безобразное зрелище. Объективно сублимация насилия может быть экономией сил. Например, если кого-то обращают в рабство, а не убивают; он тогда «сохраняется для человеческого общества», для эксплуатации. С человечностью это не имеет ничего общего; чистая утилитарность, которая может быть отменена высшей целесообразностью.
Утром говорил с Паулем Кассирером, который вернулся из Берна, не повидав Шикеле, так как тот катался на лыжах в Сент-Морице. Поэтому он ничего существенного не привез. – В полдень у меня завтракали Гильфердинг, Теодор Дойблер и Гуго Симон, бывший «независимый» министр финансов. Мы обсуждали основание клуба, где можно было бы встречаться среди свободомыслящих людей, без связи с партией. Наметили квартиру Фолльмёллера на Парижской площади. Гильфердинг отвергает прекращение перемирия, если Антанта выдвинет новые, чрезмерно жесткие условия, вопреки моему мнению и мнению Симона. Он хотел бы лишь заменить наших не способных ни на что переговорщиков, прежде всего Эрцбергера. И Гильфердинг, и Симон считают ненадежными войска на восточной границе. Дойблер описал нищету интеллектуальных работников. За статью в Junge Deutschland у Рейнхардта он получает 20 марок, за большое стихотворение о созвездии Рыб в Weisse Blättern Кассирер заплатил ему 60 марок в качестве гонорара. Он живет только на средства [от публикаций в издательстве] «Инзел». Эта нищета – причина, почему так много молодых интеллектуалов переходит к коммунистам.
Потом пошел в министерство. Лангверт попросил меня сначала поговорить о Берне с прибывшим Ромбергом. Берхем, который вернулся из Киева, сказал, что его войска большевизируются с головокружительной быстротой. Это была неудержимая эпидемия. – Майер говорит, что перемирие с поляками сорвалось из-за сопротивления военного министра Рейнхардта, несмотря на то что министерство выступало за его заключение, и войска именно в военном отношении ничего сделать не могут. Сегодня поступила телеграмма из Познани, в которой поляки резко протестуют, объявляют о массовом восстании и возлагают на нас ответственность за все последствия.
У меня был Симон Гуттман, который, кажется, стал совсем спартакистом. Он говорит, что сейчас молодые интеллектуалы почти все без исключения против правительства. Невозможно преувеличить ожесточение этих кругов. Говорят, что нынешнее правительство гораздо хуже кайзеровского; то хотя бы пыталось что-то делать. Нынешнее ничего не делает, избегает всякой ответственности, кроме случаев, когда дело касается стрельбы. Переговоры о перемирии недостойны, Эрцбергер – преступник. Народу постоянно твердят, что мы должны унижаться, мы не можем порвать с Антантой, потому что нам нужны хлеб и сырье. Но где сырье, где хлеб? С самой богатой хлебом страной в мире, которая предложила нам союз – с Россией, – наше правительство тем временем ведет войну. Гуттман полагал, что в Спа[328] нам следовало не постоянно протестовать, а молчать и тем временем договориться с Россией, затем единожды заявить Антанте: с Россией мы договорились, теперь мы готовы посредничать между Антантой и Россией. Так же ошибочна наша политика на Востоке. Там – чудовищная аморфная масса, которая постепенно приходит в движение, рождает образования. Но движущим и формирующим принципом становится не национальность, к которой восточный человек ничего не испытывает, а многообразие религиозных идей. Вот к ним и должна была примкнуть Германия, вместо того чтобы искать подход к младотуркам, младоегиптянам, младоиндийцам и т. д. Тогда она получила бы преимущество перед издавна скомпрометированными на Востоке державами – Англией, Францией, Италией. Недостаток знаний и идей у нового правительства так же огромен, как у старого. Ничто не изменилось с революцией. Всё работает по старой схеме. Вероятно, должна быть изменена вся структура немецкого народа. За границей уже тоже существует немецкая оппозиция, которая по меньшей мере столь же сильна, как та, что была против старого правительства. Многие говорят, что Германия должна быть побеждена во второй раз, прежде чем из нее выйдет нечто порядочное. Эти люди сознательно работают над тем, чтобы создавать Германии трудности с Антантой. – Доктор [Эрнст] Майер, который теперь принял руководство движением «Спартака», – более рассудительный и способный, чем Либкнехт.
Завтракал с Ромбергом в Немецком обществе. Он говорит, что с дипломатической службой покончил окончательно; хочет теперь ориентироваться в Германии и смотреть, что здесь можно сделать. Ни одна из партий его не удовлетворяет. Он, кажется, собирается осмотреться в кругах, которые до сих пор поставляли чиновников и офицеров, чтобы собрать здесь силы, годные для отстраивания. Социал-демократическая партия кажется ему относительно наиболее дельной. О демократах он и слышать не хочет. Прежние офицерские и чиновничьи семьи всегда жили государственным идеалом, близким социализму. Возможно, с ними вместе с социалистами можно будет что-то сделать. (На заднем плане у Ромберга, несомненно, витают также христианские идеи.) Я думаю, он осядет на некоем роде христианского социализма с молодыми людьми из хороших семей. Очень порядочно, но нежизнеспособно.
Мой план с Берном он одобрил с оговорками. У Августа Мюллера[329] (которого не знаю) я не на хорошем счету. С Францией можно что-то сделать лишь в связи с кругами, которые там настроены антианглийски. Но в нынешней ситуации нам легче и правильнее договориться с Англией, чем с Францией. Так что одно почти исключает другое. Кроме того, Франция своей мстительностью, своей возбужденной, алчной политикой на лучшем пути к тому, чтобы стать неудобной для союзников и впасть у них в немилость; у нас больше нет интереса к сдерживанию Франции, напротив, чем безумнее она себя ведет, тем лучше. Он считает более важным, чтобы я остался здесь и продолжал заниматься Польшей. Я сказал: совершенно верно, но тогда меня следует привлекать и к польским делам. Сидеть здесь и ничего не делать – не для меня. В конце концов он посоветовал мне под предлогом завершения моих дел поехать в Берн, прощупать там Мюллера и посмотреть, можно ли что-то сделать с Францией. Но без особого энтузиазма.
Потом беседовал с Лангвертом об этом деле. Договорился с ним, что напишу Шуберту и поеду туда под указанным предлогом. Затем сказал Лангверту о своих опасениях относительно «Спартака», что я чувствую приближение второй революции. Он был поражен и настоятельно и неоднократно просил меня сказать об этом Ранцау в Веймаре. Ранцау – единственный, кто может что-то сделать. То, что Эрцбергер тянет к погибели, он признал без оговорок. Удивительно, как мало Лангверт знал о движении «Спартака». Всё, что я ему говорил, было, по-видимому, для него ново. Ведомство живет среди шкафов с бумагами в собственном мирке; и политика, которую оно в этом мирке делает, называется мировой политикой. Ромберг, которого я пригласил в Веймар, колебался, поскольку полагал, что Ранцау подумает, будто он плетет интриги против него, хотя это ему совершенно чуждо. Но Ранцау не может представить иное.
Вечером знакомые затащили в заведение, каких сейчас в Берлине сотни, где танцуют до утра. Для второго периода революции – от декабрьских путчей и выхода «независимых» из правительства до настоящего времени – самым метким обозначением было бы «Танец на вулкане».
С утра заходил Виланд Херцфельде, оставивший впечатление ясного, трудолюбивого и остроумного молодого человека, чья деятельность однажды станет плодотворной.
Завтракал с Кестенбергом у меня. Говорили об идее клуба и независимого от него «Фабианского общества»[330], что ранее обсуждали с Гуго Симоном, Хильфердингом и Дойблером. Цель этого я вижу в том, чтобы помочь интеллектуально значимым людям, утратившим из-за событий ориентацию, посредством дискуссий и по возможности объективных исследований вновь обрести твердо обоснованную позицию в политических, хозяйственных, этических вопросах. Я сказал К., что для меня вопрос, остается ли вообще государство всё еще соответствующей сегодняшним условиям формой человеческой организации; или же следует вновь разделить постепенно наросшие на него функции. Например, не должны ли нация (культурное единство), хозяйство, полиция (международная правовая защита) быть переданы субъектам и защитникам права и роста? Может, ликвидация государства? Вероятно, государство так же устарело, как и капитал. Я не знаю, каким должен быть ответ на этот вопрос; но его следовало бы проработать, исследовать, осветить со всех сторон. Равно как и многие другие вопросы. Для этого был бы полезен активный и хорошо подобранный дискуссионный клуб. Кестенберг справедливо настаивал на том, чтобы привлекать также рабочих. Наметили имена: Гильфердинг, Дойблер, Брайтшайдт, доктор Майер (из Rote Fahne[331], вождь спартакистского движения), Георг Бернхард, Шюккинг, профессор Дельбрюк, Виланд Херцфельде, Бехер, Эйснер, Альберт Эйнштейн, Арко, С. Фридлендер, Блюэр, Гарден, Вольфганг Гейне, Ландсберг, Гуго Симон, Мойсси, Айзольдт, Мехтильда Лихновски. Я придерживаюсь мнения, что такое общество должно было бы уставом связать себя не выпускать заявлений вовне; иначе его работа не может быть плодотворной. Оно должно было бы сначала вообще быть родом тайного общества.
Вечером на докладе Штадтлера о большевизме[332] в «Райнгольде[333]». Он говорил плоско, но воодушевляюще. Последующая дискуссия была постыдно тривиальной. Чудовищное переживание большевизма, несмотря на спартакистскую неделю, еще далеко от берлинского обывателя. Выступивший крикливый и жестикулировавший, как факир, коммунист лишь позабавил всех. Равно как и одна немецко-национальная дама. Ф[ритц] Г[узек], который был со мной, назвал доклад Штадтлера «слишком мелким», как урок в младшей школе. Его целительные средства, во всяком случае, находятся в почти смехотворном несоответствии с глубиной диагностированного им недуга. Он сам дает нам лишь три месяца, чтобы справиться с болезнью, так как предрекает расцвет большевизма уже к маю или июню. Но он с должным презрением говорил о Национальном собрании, в котором ссорятся из-за постов, пока Германия погибает. Как «революционное» правительство, так и Национальная ассамблея уже сегодня почти не имеют убежденных приверженцев; это было видно сегодня вечером на нашем собрании, которое без возражений аплодировало каждому выпаду против них. «Коалиционное правительство», которое сейчас варится в Веймаре, – шейдемановцы, демократы, центр – это реплика правительства Гертлинга-Радовица[334]. Lokal-Anzeiger сегодня утром справедливо говорит: такое мы могли бы иметь и без революции и принесения в жертву династии! Оно отличается от последних кайзеровских правительств лишь тем, что безоглядно (опираясь на 11 миллионов избирателей) отдает приказ стрелять и уже сегодня за три месяца пролило на улицах больше немецкой крови, чем все Гогенцоллерны за три столетия. Скоро оно сможет заказать новую, социал-демократическую аллею Победы, за победы над внутренним врагом. И первым делом поставить последний памятник Гогенцоллерну: штурмовавшему здание Vorwärts принцу Карлу Гогенцоллерну!
Вчера в Веймаре принята временная конституция. Этим официально завершена революция. Хотя на деле это лишь этап. – Утром у меня был Симон Гуттман. Он развивал интересные, своеобразные идеи о немецкой внешней политике, которые выходили из его еврейского, насекомообразного, узкого и острого черепа с оттопыренными ушами и слабым, почти уже нечеловеческим голосом, словно откровения. Он ожидает мощное религиозное движение в Азии и полагает, что Германия сможет найти с ним связь и обрести в нем опору, только если даже для самого дальнего наблюдателя она будет четко отличаться, как маяк, от всех прочих западных государств. А такое может обеспечить лишь радикальнейшее внутреннее преобразование, антидемократическое, но социалистическое. Поэтому вся немецкая внешняя политика начинается с внутренней. Революция и революционное правительство полностью провалились. Заявление Эйснера в Берне, что немцы ныне самый радикальный народ в мире, – ложь. Александр Блох в письме против бернской резолюции в сегодняшней Republik совершенно прав. Духовно чистоплотный человек должен это высказать. В действительности нынешнее немецкое правительство совершенно бездеятельно и реакционно, и всё же на выборах за ним оказалось 11 миллионов немецких избирателей. Такой народ нельзя назвать революционным. Германия должна представить нечто совершенно новое, организовать Россию[335], стать посредницей между Азией и западными странами – духовно и тем самым экономически. В настоящее время наша внешняя политика лишь может помочь Франции еще больше настроить мир против нас. Радикальные немецкие круги отныне не будут медлить с оппозицией этой политике, но и извне будут создаваться для нее трудности. С министерством иностранных дел ведь действительно ничего нельзя провести.
Днем пил чай с Ромбергом в «Эспланаде». Он, казалось, не очень понимал, почему революционному правительству ставят в упрек его упорствование в старой колее. Но потом сам, усмехаясь, рассказал мне, что заместитель статс-секретаря Фройнд сказал ему сегодня: новые ландраты, которых теперь назначают, все знатного происхождения, причем отчасти это такие люди, которых при прежнем правительстве не имели в виду из-за опасений насчет их слишком реакционных взглядов. Отзыв Ромберга из Берна произведен Ранцау в самой резкой форме; нечто вроде взыскания. Он намекнул, что у него раньше были разногласия с Ранцау, который с неутомимой мстительностью <…> преследует разозливших его людей. Произведенные им назначения в министерстве также объясняются чисто личными мотивами – например, назначение Лангверта, совершенно аполитичного человека, заместителем статс-секретаря и товарищем статс-секретаря, как и назначение Тёпфера и Виктора Науманна. Я предложил прощупать у Ранцау в Веймаре, не желает ли он видеть Ромберга. – Вечером в «Клубе 16 ноября» доклады Борнштедта о демократическом съезде в Эрфурте и Рицлера о Национальном собрании. Рицлер говорит, что во всех партиях бушует борьба между унитаризмом и федерализмом. Причина в том, что у нас была не единая немецкая революция, а множество революций в государствах-членах союза, прусская, баварская, баденская и т. д.; поэтому партикуляризм революцией был усилен. Национальное собрание по этой причине лишь номинально суверенно; на деле оно не может осуществлять суверенитет в тех или иных государствах против их воли, потому что у него для этого нет власти. (Как я полагаю, прежде всего власти над умами.) Если оно постановит нечто, что баварцам не по нраву, то этот закон в Баварии применяться не будет. Революционная сила и власть на деле принадлежат государствам, потому что правительство рейха, а теперь и Национальное собрание, остаются бессильными и бездеятельными и тем самым оказываются в загоне, в то время как такие государства, как Бавария, идут вперед в духе революции. Сейчас эту ошибку трудно исправить; разве что только рождением в Национальном собрании столь плодотворных революционных идей, что они увлекут за собой всю Германию. Но вместо этого всё, как сообщал Рицлер, вертится вокруг бесстыдной охоты за должностями и торгашества, из которых в конечном счете не выходит ничего существенно отличного от правительства «принца Макса фон Бадена». Рицлер сказал мне: зрелище столь отвратительно, что он уже просил Ранцау об отзыве. Рицлер со своей усталой, критической, безнадежной манерой и сам не тот человек, который должен бы находиться в Веймаре для решения германского вопроса. Он вызывает отвращение ко всему, за что ни возьмется. Я сказал, что раз вопросы, от которых действительно зависит наше существование, – экономические, а именно: сможем ли мы (и если да, то как) снова достаточно работать и есть, то и в Национальном собрании политические вопросы без ущерба могли бы отступить на задний план перед экономическими. Если бы там они продвигались с убедительными предложениями и мерами, партикуляризм сам собой должен был бы уступить единству потребностей и целей. Но старые кадры, старые махинации, старые проблемы, не решенные еще Гагерном и Бисмарком, – они, конечно, не помогут сойти с пути расколов и мелких революций.
Между тем обсуждались система советов и предложение Брайтшайда закрепить это конституционно. Возражений ни с чьей стороны не последовало. Берг изложил новейшую спартакистскую идею: парламент трудящихся (советы) с законотворческими полномочиями по всем экономическим вопросам (но только по ним), наряду с этим парламент интеллектуалов (рабочие не имели бы избирательного права) с исключительной компетенцией по культурным вопросам (школа, искусство и т. д.), внешняя политика – через комитет из парламента интеллектуалов. Весьма примечательно. – Эберт сегодня избран Национальным собранием рейхспрезидентом. Увенчанный мастер-шорник; солидный, симпатичный и дельный, будет ли он политически плодотворен – по меньшей мере сомнительно. Большой череп, толстый и тяжелый, который не будет выделывать выкрутасы; в этом смысле лучше, чем Вильгельм II. Но боюсь, еще не Кромвель.
Утром собрание насчет основания клуба для встреч: присутствовали Гильфердинг, Брайтшайд, Кестенберг, Дойблер, Пауль Кассирер, капитан Бёльке (брат погибшего летчика), Гуго Симон. Составлен список первого небольшого комитета, причем я настаивал на включении представителей разных партий (не только «независимых»). – Завтракал с Ромбергом и Надольным. Ромберг поставил в качестве коренного вопрос: хотим ли мы ползать на брюхе перед Англией или идти с Россией и большевизмом? Ромберг – за английское решение, которое, по его мнению, исключает любое сближение с Россией, даже с восстановленной, потому что Англия тогда не будет нам доверять. Мы должны были бы при сделке с Англией вести себя как английский жандарм на континенте. Надольный (референт по России в МИДе) отверг это резкое противопоставление, но был скорее за сближение с Россией, правда, сначала ее надо восстановить. Мы должны теперь придерживаться нашей антибольшевистской политики, то есть не возобновлять отношения с нынешним русским правительством. Затем Ромберг, в строжайшей тайне, заговорил о чрезвычайно смелом предложении, сделанном ему неким Х. Х. в Швейцарии: мы должны были бы пойти вместе с нынешней Россией, правда при условии существенного улучшения ее военной организации. (Подробнее не могу записать.) Ромберг не хотел поддерживать это дело, даже сообщать о нем Ранцау; но поскольку речь идет о вполне определенном и, возможно, перспективном плане, обсудить его стоило по крайней мере с Надольным и со мной. Надольный полагал, что дело слишком рискованно, и оставался настроен против большевиков. Я спросил Надольного, что Ранцау думает о будущем, если нам однажды придется отказаться от определенных условий Антанты и не возобновлять перемирие? Надольный ответил, что, несмотря на угрозы Ранцау и Эберта, намерения разорвать его нет. Влияние Эрцбергера – против этого. Нужно дать время, ведь оно работает на нас, поскольку Франция при каждом возобновлении перемирия, завышая свои требования, всё больше расходится с союзниками. Поэтому наша программа: ждать и протестовать, но не рвать. Вопрос в том, у кого крепче нервы. Такова, значит, эрцбергеровская политика перемирия. – Я возразил, что ждать может тот, у кого есть время. Но если у нас грянет большой катаклизм, прежде чем Антанта сдастся, мы вынуждены будем против воли проводить политику с русскими большевиками, которую сегодня еще можем выбрать добровольно. План Х. Х., изложенный Ромбергу, основан на том, что, если Россия будет реорганизована и перейдет в наступление, Антанта должна рухнуть через шесть месяцев, поскольку ее войска взбунтуются (впрочем, пророчества времен подводной войны пугают!). Тогда мы и Россия оказались бы наверху, правда ценой мировой революции.
Затем в ходе беседы была проведена инвентаризация МИДа. Надольный охарактеризовал Ранцау как «трудного»; прежде всего, он очень авторитарен, не поддается убеждению и недоверчив, при крайне гладких манерах. По роду службы требуется осторожность! Эрцбергер, по Ромбергу, – мелкий жулик, большого трудолюбия и с щедрой рукой, которая раздает направо и налево подарки и услуги, чтобы вербовать приверженцев. Каждый знает, что у Эрцбергера можно кое-чем поживиться. Система хороших чаевых. Берхему он добыл автомобиль с шофером, с большими затратами (за государственный счет), для поездки в Швейцарию. Из дальнейшего разговора еще следующие суждения: Берген – умный и дельный, но слишком сильно связан с Эрцбергером, возможно, потому что хочет получить посольство при Ватикане, которое Эрцбергер ему обещал. Лангверт – хороший человек, притом трудолюбивый, но не политик, во время войны – шовинист. Всё же лучше, чем Буше, потому что менее мелочен. Розенберг – ловок и умен, но, пожалуй, слишком ловок, так что эта ловкость иногда усыпляет его ум. Он написал Ромбергу насчет перемирия: «Теперь мы заключим с Вильсоном мир против Антанты». Приятная формула, которая лишь очень отдаленно соответствовала действительности, но усыпляла. Школа Циммермана, который так же приятно для себя обставлял вещи. Конец Розенберга жалок: бегство в Швейцарию из страха перед революцией и ответственностью за Брест-Литовск. – Вильгельм Штумм – политическая голова, но скорее в негативном смысле. Штумм и Ягов во время войны были паникерами, в чем были правы, только они не делали практических выводов из верной оценки шансов. В министерстве нет личности, знающей Англию; докладчик по Англии, Ромберг, никогда там не был. Ромберг рекомендовал привлечь Шуберта для Англии. Прежде же всего – как можно скорее привезти в Берлин Гельфанда (Парвуса), которого Ромберг считает политиком большого стиля, единственным, что у нас есть. Такова, значит, фаланга духа, которую мы противопоставляем оружию Антанты.
Надольный высказал пожелание теснее сотрудничать со мной в польских делах.
Вечером новое заседание у Кассирера с Брайтшайдом, Гильфердингом, Гуго Симоном, Дойблером, Кестенбергом и профессором Ледерером. Обсуждали основание дискуссионного общества (помимо клуба). Гильфердинг предложил собрать комитет из 9 человек, который должен был бы назначать дискуссии и рассылать приглашения. Задуманы доверительные обсуждения актуальных тем, примерно в том духе, в каком их ведет «Фабианское общество». Возможно, и более обстоятельные исследования. – Дойблер удивил нас комично звучащим пафосом, с которым разъяснил, что с младых ногтей, хоть и немец, был страстным итальянским националистом и ирредентистом против собственной родины, Австрии. Так он уже ребенком стал «революционером». Это яростное соучастие в судьбах чужого народа, конечно, подлинно немецкое.
Радек сегодня утром арестован в Берлине. – В первой половине дня совещание с Надольным. Я высказал ему свои опасения насчет эрцбергеровской политики; в частности, что у нас катаклизм может наступить раньше, чем Эрцбергер достигнет цели. Виновно бездействие «революционного» правительства, которое сейчас благополучно вернулось к кабинету принца Макса. Надольный полагает, что теперь для этого правительства уже слишком поздно делать большой крен влево, который потребовался бы, чтобы смягчить недовольство. Что тут поделаешь? Я сказал, что, по моему мнению, маловероятно, чтобы что-либо еще могло остановить радикализацию масс и грядущий переворот (которого Надольный, кстати, ожидает уже через несколько недель). Всякая попытка может иметь смысл лишь в том случае, если будет изменен сам характер ведения переговоров Эрцбергером, а внутри страны благодушное мещанское самодовольство уступит место энергичной и зримой деятельности. Надольный настаивал, чтобы я обсудил это с Ранцау и мозгом правительства, Ландсбергом. Я сказал, что Ранцау должен заявить: при такой внутренней политике он не может проводить свою внешнюю. Затем я договорился с Надольным, что снова возьму на себя польские дела, как посланник in partibus[336], с собственным персоналом и бюро, точно так же, как если бы я был в Варшаве. Он сказал, что ему сейчас не хватает какой-либо постоянной информации или воздействия. Вопрос еще нужно обсудить с Лангвертом и Ранцау.
Майер, к которому я на минуту зашел, тоже был очень встревожен внутренним положением, но желал «только еще применения силы». Призыв и опора на военных. То, что военные ненадежны и революция – в умах, эта порода понять не желает. И это именуется «реальной политикой».
В коридоре встретил Фердинанда Штумма, который, значит, покинул убежище в Голландии. Он смеялся и был, как всегда, в хорошем настроении, хотя и признал, что мы катимся в пропасть. – Тип: человек, для которого все другие люди лишь предметы, и с этими предметами играет его воображение (любитель кукол). Такой человек бесконечно притягателен, потому что другие видят себя в нем как в волшебном зеркале; но опасен, как обманчивый лед, поскольку отражение внезапно уходит в глубину и увлекает самовлюбленного созерцателя в бездну. Если очень доброе и чуткое сердце не оказывает корректирующего действия, такие люди – чудовища, которые заманивают тех, кого любят, в смерть и нищету.
Потом дальнейшее обсуждение научного общества с Гильфердингом и Брайтшайдтом у Гуго Симона. Гильфердинг был против включения политиков в самый узкий круг (значит, и против Брайтшайда). В него должны входить только ученые и практики. Мы с Брайтшайдтом другого мнения. Договориться пока не удалось.
Завтрак у Хиллера с Гуго Симоном, Брайтшайдтом, Гильфердингом, Кёнигсом и англичанином, мистером Янгом (квакер) из Независимой рабочей партии, который здесь как корреспондент Daily News. Он сказал мне, что для английского общественного мнения имело бы проясняющий эффект, если бы Германия заявила, что согласна на международную гарантию свободы судоходства по Висле для Польши. Он спросил, считаю ли я такое заявление возможным и не слишком ли слабо нынешнее немецкое правительство, чтобы его сделать? Я сказал, что не могу говорить от имени правительства, но лично не имел бы ничего против такого заявления. Янг полагает, что забастовки в Англии не приведут к революции, но, возможно, подготовят победу рабочей партии на следующих выборах, которые, предположительно, состоятся в течение года. Вполне возможно, что следующее английское правительство будет чисто рабочим. Гильфердинг резко критиковал угрозы Эберта и Ранцау в случае чего прервать переговоры о перемирии. Либо это пустая болтовня, либо Германия будет отдана во власть голода и большевизма. Правильно, по Гильфердингу, было бы установить точную позитивную программу, как мы себе в деталях представляем применение 14 пунктов Вильсона, например в отношении Польши, восстановления и т. д., а не просто пассивно позволить навязывать себе условия и протестовать. Также общественность систематически обманывают относительно жесткости условий, например сдачи сельскохозяйственных машин, что было не ужесточением, а смягчением; столь же лживо и то, что мы не получим обратно наши торговые суда. Это махинации Эрцбергера, которые в конце концов обернулись против него самого. Что необходимо, так это поставка товаров от Антанты, чтобы рабочие снова могли что-то купить и благодаря этому получили бы охоту к работе. Сейчас, хоть у них и высокие зарплаты, за свои деньги они не могут ничего получить. Если Антанта не поставит достаточно сырья и товаров вскорости, то наступит такое обнищание немецкого народа, что мы получим катастрофическую революцию из-за нищеты и слабости, спартакизм и анархию. Если же Антанта поставит необходимое, тогда тоже революция, но правильная, социалистическая. Открыта лишь эта альтернатива между спартакистской и социалистической революцией. Почти наверняка нынешнее реакционное правительство не сможет продержаться. Гуго Симон отводит для катаклизма май; этот месяц назвал ему спартакист доктор Майер из Rote Fahne.
Так как я хочу повидать Ранцау, чтобы подстегнуть правительство, и, если он спросит, по возможности сделать ему позитивные предложения, я договорился с Гильфердингом, что мы их обсудим вместе до моей поездки в Веймар.
Вечером на собрании, созванном неким господином Фридлендером на Беренштрассе (по-видимому, банкир или крупный делец) и под председательством Глейхена-Русвурма, на модную тему большевизма. Выступали Штадтлер, а также неизбежный профессор Николаи (Николаи будто оживший реликт из лессинговских времен, такой же плоский просветитель и болтун); интереснее всех – Герберт Мюллер, издатель журнала Der Neuer Orient, объявивший идею государства обанкротившейся и отжившей; наиболее неосведомленно и скучно – рупор большинства социал-демократов редактор Калиски, тогда как Грабовский, как консерватор, явно питал симпатии к идеализму и идеям большевизма, к их антидемократической (аристократической) тенденции. Наконец, выступил русский кадет в русской форме, Маклаков, с изображением ужасов, которые, вероятно, верны, но которые ничего не доказывают против самих идей большевизма, так же как инквизиция – против христианства. Елена Штёкер справедливо сказала: кто признаёт за государствами право приносить в жертву миллионы людей для своих целей, не имеет права на моральное негодование против большевиков за то, что и они проливают кровь. Грабовский привел как факт, что все или почти все молодые интеллектуалы Германии сегодня – большевики; что, следовательно, трагическим образом демократия здесь торжествует внешне как раз тогда, когда в умах уже преодолена. Шеффлер, также констатировавший родство крайних противоположностей, консерваторов и спартакистов, хотел из этого сделать вывод, что должна (и будет) образоваться партия интеллектуалов и аристократов, партия «качества» как такового, которая заполнит пропасть между первыми и вторыми. Гильфердинг, присутствовавший там, отказался выступать. Да и вообще из дебатов, которые должны были подготовить объединение против большевизма, ничего не вышло. Скорее я верю, что благодаря множеству разговоров и борьбе большевизм пропагандируется. В конце проявилась настоящая цель мероприятия, когда господин Фридлендер пообещал мне выслать сочиненную им трагедию.
Утром меня посетил Майер-Грефе из Дрездена. Он считает положение дел безнадежным. Социал-демократы, придя к власти, обнаружили, что социализм неосуществим, поскольку приведет не к увеличению производства, а к сокращению; по меньшей мере, социал-демократы не знают средства, как добиться увеличения производства социалистическим путем. Я оспорил это, так как это была общая критика социализма; но вынужден был признать, что социал-демократия, очевидно, сейчас не справляется со своей практической задачей. Социал-демократия оказалась чисто экономической доктриной и не породила ни собственной политики, ни идей, приспособленных к ее целям. В политике она приняла демократическое учение из тактических соображений – потому что этим перед ней открывался путь к власти. Но после достижения власти демократия, устремленная к совсем иным отношениям и целям, не может предложить ничего, что необходимым образом соответствовало бы подлинным, экономическим намерениям социал-демократов; а собственной политической доктрины, направленной на что-либо помимо завоевания власти, они не выработали. То же самое с этическим и эстетическим – социал-демократия не обладает собственным набором идей, она и здесь всегда лишь заимствует чужие. Движение «Спартака» следует воспринимать очень серьезно, потому что оно инстинктивно заполняет эти два огромных пробела марксистской доктрины. В этом оно право против нее и, конечно, тем более против всех несоциалистических систем. Ему можно поставить в упрек, что оно пытается заполнить оба пробела примитивными средствами – варварской силовой политикой, наивным мистицизмом и верой в тезис «Человек добр». Но собственно винить в этом нужно не движение «Спартака», а лишь время и предшественников спартакистов, которые, мысля чисто материально и принимая всерьез лишь экономику, пренебрегли политикой и идеалами или же без разбора переняли их из прежних эпох наполовину мертвыми, отчасти уже совсем истлевшими и вследствие этого не создали ничего нового. Во всяком случае, в инстинктах движение «Спартака» ориентировано правильно. Может статься, в чудовищной мировой катастрофе потребуются века, чтобы возвести новое здание; но это новое здание будет находиться в том направлении, в котором ищут спартакисты.
Днем заседание редакции журнала нашего «Клуба 16 ноября», Deutsche Nation, на которое я был приглашен впервые. Невен Дюмон, номинально главный редактор, стонет под главенством Рицлера, который осуществляет реальную власть и боязливо уклоняется от ясных решений. Я потребовал последовательной определенной позиции по всем важным вопросам, причем программа демократической партии может быть лишь исходной точкой. Я понял нашу задачу так: внутри демократической партии мы образуем оппозиционную группу. Я, со своей стороны, отрицаю, что вступал в старую партию вольнодумцев, лишь слегка перекрашенную в «демократическую». Кстати, равно как и в социал-демократическую, которую тоже считаю совершенно устаревшей. Наша задача – через пристальный и предметный анализ возникающих проблем и посредством четкой позиции постепенно преобразовать демократическую партию изнутри или же создать новую. В противном случае вся эта затея не стоит усилий. Как постоянный стимул для этой работы я предложил еженедельный редакционный завтрак на шестерых, где мы можем обсуждать все вопросы. Более молодые люди группы и редакционного комитета, кажется, на моей стороне. Нам нужна ударная сила в журнале, чтобы увлечь за собой группу и, возможно, партию; иначе, если эксперимент провалится, я обращусь гораздо дальше налево. Деятельность ограничивается явной ребячливостью и неопытностью членов группы и их зависимостью от министерства или соответствующего статс-секретаря. Пока это нечто вроде семинара, из которого кто-нибудь когда-нибудь, возможно, разовьет нечто пригодное и новое. Но я мало гожусь в школьные учителя. У молодых пролетариев или полупролетариев вроде Херцфельде зрелость наступает лет на десять раньше, чем у этих тридцатилетних паркетных секретарей. В этом чиновничьем мире живешь как в пчелином улье, где все, кроме матки, выдрессированы в неумелые рабочие особи. Члены редакционного комитета: Приттвиц, Рицлер, Бюлов, Бернсторф, Грунелиус, Фердинанд Штумм, Невен Дюмон (главный редактор) и, с сегодняшнего дня, я. Чувствую себя примерно как Гулливер – непропорционально (и в плохом, и в хорошем) с остальными; и одновременно беспомощно, потому что мне не хватает специальных знаний по слишком многим вопросам, в частности хозяйственной жизни и внутренней политики.
План Антанты о Лиге Наций опубликован сегодня утром газетами. Первое впечатление – это клубок сухих, архаичных по духу юридических параграфов, который лишь кое-как прикрывает империалистические замыслы группы победивших государств, направленные на порабощение и грабеж; это нотариальная сделка сродни той, что навязывают бедным родственникам. Вся ситуация напоминает пьесу Бека Вороны: обирание вдовы компаньонами покойного в стильных юридических формулировках. Вопрос: как к этому следует относиться? Отклонить его можно было бы лишь на основании лучшего плана, который подходит к проблеме целиком с более широких и глубоких позиций, не только юридически, но и по-человечески, и убедительно ее решает. Очевидная ошибка в том, что он исходит из замыслов государств, находящихся в состоянии естественной борьбы друг с другом, вместо того чтобы исходить из крупных экономических и человеческих интересов и объединений, которые сами по себе стремятся к интернациональности. Именно этим международным объединениям (Рабочий Интернационал, международные транспортные и сырьевые объединения, крупные религиозные общины, сионисты, ассоциации в гуманитарной или научной области, международные банковские консорциумы и т. д.) следовало бы предоставить властные и принудительные полномочия – как раз против государств, – постепенно всё больше отделяя их, делая независимыми от государств в правовом поле и создавая для этих объединений правовые рамки и предписания. А не наделять нелепый старый комитет великих держав, как это делается сейчас, напротив, еще большей властью, чем прежде.
На мой взгляд, эти по своей сути интернациональные объединения должны сами образовать парламент, который бы распоряжался международной полицейской силой и международными экономическими средствами принуждения. Сделать государства хранителями «Лиги» Наций – значит действительно пустить козла в огород. В такой план вписались бы и рабочие советы. По меньшей мере государства следовало бы заставить разделить международные средства власти и принуждения (международная полиция, международный бойкот и т. д.) с интернациональными сообществами интересов; уступить им часть этой вновь учреждаемой власти, например предоставить им право вето против своих решений. Такова ситуация: над человечеством воздвигается громадная новая власть; кто должен ею управлять? Старые государства, которые и так уже страшно злоупотребили своей прежней, гораздо меньшей властью и тем самым стали виновниками мировой катастрофы? Или те организации, которые по природе и в силу своих интересов уже естественным путем пришли к надгосударственности, еще до коллапса государств?
Оставить ли власть в руках прежнего ее обладателя – государства, чья некомпетентность доказана? Или создать подлинно новую власть, которой не может быть жалкий синдикат великих держав, «исполнительный комитет» Вильсона? Наша политика должна заключаться в том, чтобы разработать эту идею и предложить ее вместе с Россией. Во всех странах Антанты тут же найдутся влиятельные силы, которые поддержат нас и надавят на свои правительства. Возможно, это приведет к компромиссу.
Критику следует начинать с того, что проект Вильсона делает носителями новой власти исключительно государства, да и то не все. Он безнадежно устарел, так как игнорирует реалии человеческой организации, какими они сложились. Моя же Лига Наций стала бы естественным инструментом для решения вопроса военных долгов, восстановления разрушенных территорий и международного управления колониями (источниками сырья).
Остается главный вопрос: можем ли мы бросить вызов Вильсону? И достаточно ли весомы преимущества моего плана, чтобы затевать эту борьбу?
У меня завтракал Гильфердинг (у Хиллера в маленьком кабинете). Предложил ему вопрос: что, по его мнению, правительство могло бы сделать немедленно, чтобы преодолеть впечатление стагнации? Он считает, что, во-первых, следует немедленно приступить к передаче горной промышленности под общественное управление и контроль. Комиссия по обобществлению как раз закончила работу и в ближайшие дни представит правительству два отчета – один более радикальный, большинства, и другой – более умеренный, меньшинства. Но даже этот последний идет так далеко, что учитывает самые насущные требования рабочих. На этой основе правительству следовало бы в ближайшее время внести законопроект. Во-вторых, следует взяться за вопрос о безработице, привлекая для этого рабочие советы. В отличие от профсоюзов, они пользуются доверием рабочих, которые видят в них главное завоевание революции. В самом деле, они служат мощным инструментом активности для рабочего класса, поскольку имеют местную основу (предприятие), тогда как профсоюзы организованы не по местному, а лишь по профессиональному признаку и, кроме того, уже бюрократизированы. Высылать квалифицированных рабочих в деревню, несомненно, жестоко. Непонятно, почему правительство не строит паровозы. Но старые бюрократические опасения, кажется, тормозят даже заказы на необходимые вещи из страха перед повышением цен. Наконец, следует положить конец совершенно неуместному милитаризму. Носке ведет себя как генерал старого режима, фанфаронит и командует в совершенно старом стиле.
Мои идеи относительно Лиги Наций Гильфердинг в целом отклонил. Он полагает, что всё же придется сделать государства ее носителями, уже потому, что ничего другого провести не удастся. План Вильсона следует попытаться улучшить поправками (то есть нечто совершенно противоположное моему предложению). Германия должна потребовать, чтобы обязательство по разоружению было выражено яснее. Далее, чтобы между государствами не проводилось различия предложенным Вильсоном образом (великие державы, малые государства), но чтобы и здесь применялся демократический принцип. Организации, названные мной интернациональными – католическая церковь, Рабочий Интернационал и т. д., – во время войны доказали, что они как раз не интернациональны, разваливались и не могли противостоять национальным страстям. (Это возражение, впрочем, весьма заслуживает внимания.) Государства, если их принудить к разоружению, не смогут больше вести борьбу за господство. Я указал, что тогда в ход пойдут экономическая блокада и главным образом механизм санкций. Контраргументы Гильфердинга против этого представлялись мне несостоятельными. В общем, Гильфердинг не убедил меня в ошибочности моего подхода.
Затем заседание учредительного комитета политической учебной комиссии у Гуго Симона. Присутствовали Гильфердинг, профессор Холльман из Сельскохозяйственной высшей школы, профессор Шмидт (социал-демократ большинства), Брайтшайдт, Герлах, Кёнигс и профессор Шумпетер. Учреждение было утверждено единогласно. По моему предложению, первым на обсуждение должен быть вынесен план Вильсона о Лиге Наций. Докладчиком определен Шюкинг. Кроме того, отобраны приглашаемые (около 20 человек).
Вечером в «Клубе 16 ноября» выступил доктор Хан с докладом о «Рабочем сообществе» по праву, созданном принцем Максом при содействии Макса Вебера и Монжела. Его цель – вернуть Германии утраченное доверие, отстаивая в политике гуманистическую правовую позицию. Во внутренней политике оно определяет себя как внепартийное, стремясь привлечь демократов, социал-демократов и левых центристов (то есть, по сути, «правительство принца Макса» и нынешнее правительство); однако Хан дал понять, что при определенных обстоятельствах у «Рабочего сообщества» может возникнуть амбиция стать самостоятельной партией.
Вдохновителем сообщества, очевидно, выступает Макс Вебер, личность которого Хан описал в самых восторженных тонах. За границей оно пока что намерено выдвигать лишь тех лиц, которые оставались бескомпромиссными на протяжении всей войны; в идеале – «мучеников». Поэтому, как сказал Хан, например, Ромберг, присутствовавший при основании, не подписал публичное воззвание.
Сообщество резко осуждает германские военные правительства за их вину в бельгийском вопросе, а теперь – и за убийство Либкнехта. Однако оно намерено подчеркивать немецкое право там, где в него верит, и в целом действовать в национальном духе, восстанавливая немецкое национальное самосознание. Это, как ответил Хан на один из вопросов, отличает их от Фёрстера и Людвига Бауэра, которые стремятся вызвать симпатию у Антанты, безоговорочного признавая одну лишь немецкую вину.
Их образцом, похоже, служит этико-гуманитарная группа внутри английской либеральной партии; то есть та, которая с наилучшими намерениями и идеалами всегда служила идеальным алиби для английского империализма. На мой вопрос об их отношении к христианству Хан ответил, что сообщество не строго христианское, но оно надеется привлечь и верующие христианские элементы. Позже на другой мой вопрос о том, чем их устремления отличаются от устремлений «Союза нового отечества», он ответил, что последний – атеистический и антихристианский, тогда как «Рабочее сообщество» не исключает верующих христиан.
Приттвиц склонялся к тому, чтобы ноябрьский клуб в полном составе вступил в «Рабочее сообщество». Я же рекомендовал ограничиться сочувствующим приветствием в нашем журнале, но повременить со вступлением, пока манера публичного поведения Сообщества не проявится полностью. Мы не можем так просто взять на себя ответственность за всё, что они, возможно, совершат. А если уж вступим позже, то должны будем иметь право голоса в руководстве.
Под конец дебатов Бюлов (занимающийся в МИДе вопросом о вине) вставил, что он не вполне доверяет беспристрастности Монжела, одного из руководителей Сообщества, поскольку в работе о Бельгии тот весьма тенденциозно использовал документы для собственных целей. Тогда я высказал главное опасение: переплетение этики и пропаганды, составляющее суть Сообщества, представляет собой трудную и опасную проблему, редко находившую чистое решение – как, например, в религиозных общинах или в этически ориентированных партиях вроде Центра или социал-демократов. Чаще всего этика при этом получает мелкие ушибы и синяки. Это вопрос высочайшего такта и совести, где почти всё зависит от лиц, взявшихся совершить этот трюк. Именно поэтому необходимо сначала некоторое время понаблюдать за Монжела, Вебером и их друзьями в работе. В итоге и было постановлено повременить и направить на следующее заседание Сообщества, через три недели, представителя для наблюдения и установления контактов.
Лично я против всей этой затеи – по указанной причине и из-за личности принца Макса, который вяло флиртует со всяческими горячими темами, вроде внецерковного христианства, социализма, пацифизма, вызывая у меня изрядное недоверие.
Перемирие было вчера вновь подписано на унизительных условиях. Ранцау дал понять, что намерен уйти в отставку, но остался.
Утром в ведомстве совещание с Надольным, который сообщил, что, по мнению Лангверта, в моем положении посланника ничего не изменилось; дела миссии по-прежнему находятся в моих руках. Я договорился с Надольным, что, соответственно, подберу себе небольшой персонал и возобновлю работу.
Завтракал с Ромбергом в Автомобильном клубе. Изложил ему свои идеи о Лиге Наций. Он проявил к ним большой интерес и настаивал, чтобы я на практике занялся этим делом. «Рабочее сообщество» принца Макса он, похоже, понимает иначе, чем Хан, а именно как весьма узкий круг непричастных лиц, которые благодаря очевидной чистоте убеждений подходят для переговоров и установления связей с деятелями Антанты. Он был удивлен и весьма встревожен идеей, что «Клуб 16 ноября» мог бы вступить в него в полном составе. Макса Вебера он считает очень способным и эффективным оратором, но по-профессорски кабинетным и лишенным большого практического умения. Принца Макса также характеризуют прежде всего его личный этос и понимание психологии народа, а не быстрота политических решений.
Кто-то подошедший к нашему столику рассказал Ромбергу, что прошлой ночью у Фридлендер-Фульдов танцевал с Кюльманом до пяти утра. Ромберг лишь сказал: «Безвкусица», – что мягко по отношению к Кюльману, в немалой степени повинному в несчастье Германии. Берлин танцует, и Кюльман, банкрот, танцует вместе с ним. По крайней мере, при Людендорфе мы были от такого избавлены. К. остается верен характеру; под оболочкой умственной одаренности и циничного равнодушия он толстый чувственный сластолюбец.
Вечером собрание в Филармонии, созванное неким господином Вайссе на тему «Мы, молодые демократы». Главная мысль: через социалистические преобразования – к индивидуальной свободе (дальнейшее развитие Маркса). Демократия как партия будущего. Пацифизм. Отказ от насилия как внутри страны, так и вовне. Низвержение старых партийных величин и старого чиновничества революционными мерами. План Штайнталя с использованием рабочих советов. Я был там с Ромбергом, Берншторфом (младшим), Бюловом, Приттвицем и Борнштедтом. Среди нас согласие с программой Вайссе было довольно единодушным. Вайссе говорил просто, но тепло и убежденно. Штайнталь, выступавший позже, пригрозил уходом своей группы к «независимым», если демократическая партия не выполнит их требования. Яростными были нападки Вайссе и его сторонников на Георга Бернхарда, «трубного ангела подводной войны». Собрание также всякий раз, когда упоминалось имя Бернхарда, занимало по отношению к нему очень враждебную позицию. Он, кажется, самый ненавидимый человек в этой среде. Вайссе же при бурных аплодисментах зачитал воззвание Барбюса.
Я ушел до окончания собрания на встречу у Кассирера, созванную для основания «Революционного клуба». Это клуб для встреч и высказывания мнений «свободных умов». Присутствовали: Гильфердинг, Герлах, Брайтшайд, Дойблер, профессор Холльман, Арко, Гуго Симон (председательствовавший), Кассирер, Кестенберг, Герсон и еще двое-трое. Принято решение по основанию клуба. Цель по просьбе Кестенберга сформулировал я: объединение людей подлинно революционных убеждений, готовых лично выступать за разрушение устаревших догм и ложных святынь во всех областях. Герлах предложил – с явным намеком на «Немецкое общество 1914» – назвать наш клуб «Клуб 9 ноября». Я выступил против, поскольку 9 ноября не было настоящей революцией; у нас сейчас то же правительство, что и 8 ноября 1918 года, тот же рейхстаг (переименованный в Национальное собрание) и даже тот же президент рейхстага[337]. Как раз настоящую-то революцию мы и хотим подготовить!
Вечером Э. сообщил мне, что Республиканская охранная стража и все берлинские гвардейские полки сговорились вышвырнуть Рейнхардта (полк Рейнхардта) из Берлина. Повод: арест солдатами Рейнхардта уполномоченных Красного союза солдат.
Вот покамест и вся революция: танцуют, учреждают, иногда – убивают.
У меня был Херцфельде; жаловался, что буржуазные газетные дамы бойкотируют его листок, потому что чуют в нем дух «Спартака». Ансельм Рюст просит в завуалированной форме поддержать его еженедельник Der Einzige. Публикации, отчасти интересные, растут как грибы. Но не хватает денег и бумаги, а также разума. Херцфельде был наполовину сломлен непониманием своих сотрудников.
В полдень – первый редакционный завтрак нашей газеты Die Deutsche Nation; затем заседание редакции. Оно прошло под впечатлением от вчерашней речи Вайссе, чья точка зрения была принята всеми (Бюловом, Приттвицем, Борнштедтом, Грунелиусом); то есть руководящий тезис: через обооществление (социализм) – к индивидуальной свободе; или, как сказал Либкнехт, сначала обобществление, потом демократия. Это было принято в качестве директивы для политической позиции группы и для газеты с одобрения также Фердинанда Штумма. Итак, социал-демократическая программа с демократической надстройкой или перспективой. Маркс + Ницше. В более обоснованном индивидуализме я, правда, вижу главный пункт; так как обобществление без индивидуализма (то есть без индивидуальной дифференциации) означало бы рабство. Во всяком случае, мы так больше всего приближаемся, если отвлечься от тактики, к спартакистам.
Затем я изложил свои идеи относительно парижского плана Лиги Наций и подлинной Лиги Наций. Они нашли немедленное, без возражений, одобрение Бюлова, Фердинанда Штумма, Приттвица, Борнштедта, Грунелиуса, Невен-Дюмона. Их антигосударственный, большевистский характер (поскольку они в значительной части используют движение советов) был понят и одобрен. В особенности Бюлов и Штумм поддержали их с большой горячностью (Штумм, как мне показалось правда, лишь по оппортунистически-дипломатическим мотивам). Бюлов подчеркнул, что мы можем скомпрометировать неприемлемый для Германии парижский план лишь тем, что выдвинем лучшую, более привлекательную идею. Как таковую он принимает изложенную мной. Я очень резко разграничил теоретически, по моему мнению, наилучшее и то, что мы тактически должны сейчас запустить; причем, однако, всегда надлежит стремиться к теоретически одобренной конечной цели.
На последовавшем заседании, куда были приглашены Краус из юридического отдела МИДа и доктор Фюр, Краус, будучи чистым юристом, выступил очень резко против моего плана. Возможен лишь союз государств как развитие Гаагских конвенций. Иначе возникнет исторический пробел. К тому же сейчас всё дело слишком продвинулось вперед, чтобы оставлять каким бы то ни было новым, по сути подрывным, идеям какие-либо перспективы. Государства на протяжении столетий были единственными носителями международных договоров; моему плану не хватает исторической основы. Я возразил, что, напротив, хочу опереться на исторически сложившиеся организации, ориентированные на международное сотрудничество. Кроме того, вся ситуация революционна, так что подходить к ней с чисто юридическими средствами, оправданными в нормальные времена, нельзя. Революционной идее союза великих держав мы должны противопоставить другую революционную идею. Краус закричал, что это же большевизм в международном праве! И поразительным образом ему шумно возразил состоящий сплошь из политических чиновников МИДа комитет: да, тогда мы, значит, большевики! Мы этого никоим образом не отрицаем. Краус спрятался за словами, что вопрос будет отныне передан на рассмотрение всей группы; если та его одобрит, тогда мы – ультрапацифисты такого толка, каких еще не бывало; разрушители государств; но решению группы он (так дал понять) подчинится.
Бюлов, кажется, моя самая сильная опора. Он слывет наиболее способным из младших чиновников политического отдела МИДа. Люди, правда, до сих пор едва ли отдают себе отчет, как далеко налево они продвигаются с принятием системы советов, формулы «Сначала обобществление, потом индивидуализм и демократия» и моих антигосударственных идей о Лиге Наций: гораздо левее «независимых», навстречу полному ниспровержению прежнего государственного и общественного порядка. В сравнении с этим социал-демократы, старая «партия переворота», были робкими реформаторами. Любопытно, высидит ли «Демократическая партия» это кукушкино яйцо.
Ромберг зашел потом в Немецкое общество. Он тоже подхватил мои идеи о Лиге Наций. Сказал, что уже намекал на них Бергену; тот был особенно привлечен ролью, которая отводится католической церкви. Ромберг выдвинул несколько возражений: как я представляю отбор объединений, которые должны стать основой моей международной организации? Ведь нельзя же привлекать только рабочих и попов (он, правда, не сказал «попы», так как настроен по-христиански; но его возражение сводилось к этому). Я признаю весомость возражения и должен над этим подумать. Правда, я не вижу других правомочных, кроме представителей труда и представителей духа (в качестве которых риторически могут пока сойти попы). Также крупные технические советники, изобретатели и руководители (такие люди, как Стиннес, Ратенау, Эдисон) принадлежат в этом смысле к «попам». Вопрос сводится к тому, чтобы поднять очень сложную организацию духа на ту же высоту, что и гораздо более простую организацию труда; и затем найти modus vivendi между ними в мировой исполнительной власти. Перед папством в средние века стояли сходные задачи, и оно почти преуспело в их осуществлении.
М[акс] Г[ёртц], сам в прошлом рабочий, был потрясен, когда я в общих чертах изложил ему свои мысли. Он умолял меня оставить это, поскольку подлость рабочих, которых он знает (сплошь завистники и обыватели), неминуемо должна погубить любую организацию, основанную на них. Это начинание – мой смертный приговор. Меня убьют – либо сами рабочие, либо правительство. Всё, что я говорю, верно, но неосуществимо из-за человеческого фактора. Если я продолжу идти этим путем, мы станем злейшими врагами, хотя он покончил бы с собой, если бы со мной случилась беда.
Первый весенний день. Теплая ясная погода, в мягкости которой уже ощущается лето.
Был у Вальтера Ратенау в особняке его матери напротив итальянского посольства. Прекрасно спроектированные лестницы и залы в стилях ренессанс и ампир; по плану, который, по его словам, он сам разработал совместно с Зайдлем. Я не видел его со времени революции; но хотел теперь поговорить о политическом положении и особенно о Лиге Наций. Мы сидели в немного чопорном итальянском зале эпохи Ренессанса, с фресками на потолке и изысканным паркетом, в креслах со львами. Ратенау говорит, что уже некоторое время принимает визиты десятков американцев и англичан, которые хотят его видеть, но чье отношение единодушно выражает сострадание к нему из-за того, что он принадлежит к такому народу – народу, на который они взирают с невиданной еще в мировой истории смесью отвращения и презрения. Их отношение такое же, как у христиан к тем или иным выдающимся евреям, которых терпят, но жалеют из-за дурной еврейской родни. Он, будучи евреем, прекрасно знает эти взгляды и вежливо-презрительные обороты. Правда, тяжело, после того как терпел их всю жизнь как еврей, страдать от них теперь во второй раз как немец. Но нельзя использовать свой народ как трамплин, чтобы вознестись над ним; надо держаться его, даже если открываются более удобные пути.
К большевизму он выказал сильную склонность. Это грандиозная система, которой, вероятно, принадлежит будущее. Через 100 лет мир будет большевистским. Нынешний русский большевизм подобен чудесной театральной пьесе, которую играет заштатная труппа скверных актеров. И Германия, если он к нам придет, поставит коммунизм точно так же, в заштатном стиле. Нам не хватает людей для столь чрезвычайно сложной системы. Она требует гораздо более тонкого и высокого организационного дарования, чем то, что можно найти у нас. Нет людей достаточного калибра; возможно, они есть у англичан и американцев. Мы, немцы, можем организовывать только что-то на уровне а-ля фельдфебель, а не на той высокой ступени, которую требует большевизм. Ночью он большевик; но днем, когда видит наших рабочих, наших чиновников, – нет или еще нет (он несколько раз повторил это «еще нет»).
Идею противопоставить вильсоновскому союзу государств Лигу Наций на базе международных организаций он критиковал, исходя из презрения и ненависти мира к Германии. Он полагал, что эти чувства столь могущественны, что проникли в любую международную организацию, будь то хоть масонство, хоть церковь, хоть Интернационал, где сидят граждане стран Антанты. Поэтому нельзя строить ничего на какой-либо международной организации, в которой участвуют народы Антанты, так как там мы всегда будем в загоне. Но все существующие международные объединения и ассоциации переплетены с Антантой. Его план – иной. Собственно, нам следовало бы вообще отказаться от вступления в вильсоновский союз. Но наша общественность, особенно социал-демократы, этого не допустит. Поэтому он исходит из худшего: мы вступим. Другие страны, например Россия, вероятно, останутся в стороне. С ними нам следовало бы сначала искать совершенно неполитические контакты и точки соприкосновения, основать нечто вроде «Салона отверженных»: посредством межпарламентских совещаний, научных конгрессов и подобного всё теснее завязывать связи и затем, когда внутри Лиги Наций начнутся неизбежные интриги и расколы, опираясь на этих отвергнутых, взорвать союз и вынудить создать лучшую организацию.
Всё это – движение в старой дипломатической колее, в которой мы проявили такие таланты! Соответственно, уже предвкушаю успех! Но он излагал это как высшую мудрость и прибавил, что сам, впрочем, работает лишь для будущего; с настоящим ничего не поделаешь. Можно лишь кое-где подправить какую-нибудь малость. Так, в начале войны он наладил снабжение сырьем, правда не без угрызений совести, поскольку задавался вопросом, не лучше ли дать событиям идти своим чередом, к ужасному, но быстрому концу, «подтолкнуть падающего»[338]. За исключением таких вспомогательных мер, он работает для будущего. Он-то его не упустит. Сегодня – время маленьких людей. Один похож на другого: Шейдеман, Науманн, Кюльман; всё мелколесье: всех этих «-манов» можно перетасовать, и никто не заметит. И Ранцау – маленький человек, только немного ловчее и умнее других; поэтому правительство при первом же его личном жесте ухватилось за него. В Германии лишь пивной политикан имеет шанс. Нужно быть «популярным», пробираться через кабак, иначе ничего не добьешься. Но кто на такое способен, тот не человек духа. Он знает лишь одну-единственную личность поистине большого калибра в Германии: Гуго Стиннеса; но ему не до Германии, он нажил 300–400 миллионов во время войны и работает только на себя и свою власть. В правительстве и парламенте сегодня везде видны те же старые лица, что и вчера. Революция породила только одного нового человека: Носке. Впрочем, тот, кажется, хорош. В остальном: офицеры, чиновники, полицейские на улице, обыватели в пивной – всё те же старые. Как же можно предстать перед человечеством и сказать ему, что немецкий народ обновился? В этом – неискренность Эйснера. Его публикации и самообвинения имели бы смысл лишь в том случае, если бы за ними стояли 50 миллионов немцев; но поскольку так думают едва ли несколько тысяч, они вводят в заблуждение. Революции у нас вообще не произошло, ничего не случилось: лишь маленькая военизированная забастовка.
Ратенау разглагольствует обо всём этом в самоуверенных длинных речах, в которых часто даже верные вещи освещаются неверно. В общем, он человек фальшивых нот и криводушных ситуаций: коммунист – в кресле из камчатного полотна, патриот – из снисхождения, новатор – на старый лад. Он виртуоз; но, к сожалению, также и «великий человек», который слишком заботится о своем памятнике, и эта посмертная бронза тяготеет над его духом: пятнадцать лет назад он был и гибче, и мощнее. Сегодня его речь, несмотря на помпезный тон, за исключением нескольких верных наблюдений, стерильна; его позиция – смесь озлобления и тщеславия, чему, несомненно, способствуют его весьма запутанные отношения с женщинами; нечто от старой девы мужского пола заложено в нем и его мышлении, в его надменности. Фраза Шикеле о нем: «От сырья – в пророки» – почти справедливо передает эту диспропорцию.
Матрос-подводник Вилли, которого я знаю и встретил сегодня, был весьма подавлен, и я спросил, что с ним; он робко признался, что не может пережить сдачу флота. У него больше нет радости в жизни. На подлодке у них было хорошо; царило товарищество, пережито тяжелое и прекрасное, и всегда с товарищами был девиз: «В тяжелый час не падать духом!» У него еще осталась фотография подлодки; этот снимок у него, по крайней мере, не отнимут.
Я спросил, верит ли он в такое товарищество также со всем нашим немецким народом и с человечеством? Он сказал, что понимает, чего я хочу. Это тоже очень красиво, «но на свете слишком много дурных людей».
«В тяжелый час не падать духом». Это нехитрое жизненное правило простого человека – одно из самых прекрасных и храбрых, что я знаю. Почти бездумное отчаяние этого бедного храброго парня – тоже часть нашей народной трагедии, которая течет так мрачно и глубоко сквозь дикое веселье и суматоху, царящие рядом и между делом. Насколько достойнее и человечнее, чем пустое снисхождение Ратенау.
Жена Пауля[339], молодая, хорошенькая и трогательно непритязательная, прошлой ночью скончалась в Веймаре.
Утром выехал в Веймар поездом Национального собрания; из Берлина в 8:30, прибыл в Веймар в час дня. Пауль на вокзале совсем разбит. Его несчастная жена умерла от преждевременных родов.
Эйснер сегодня утром убит в Мюнхене неким молодым графом Арко, которого солдаты, сопровождавшие Эйснера, тут же забили насмерть. Скверное дело. Надольный, который живет у меня уже двое суток, днем принес известие, что спартакисты отомстили за Эйснера, напав и убив военного министра Россхауптера, тяжело ранив министра Ауэра. Ландсберг, от которого пришел Надольный, спрашивал его, считает ли он правительственные войска в Берлине и здесь надежными? Ожидают, что мюнхенские убийства будут иметь последствия. Если войска надежны, надо, стиснув зубы, довести дело до конца; если нет, всё может рухнуть.
Затем Надольный, чтобы меня сориентировать, описал здешние интриги против Ранцау. Положение Ранцау в правительстве незыблемо. Но Рихтгофен совершенно открыто метит на этот пост. Впрочем, вчера вечером Weimarer Zeitung, местный орган Немецкой народной партии, в бросающейся в глаза форме сообщила, что Рихтгофен рассматривается как кандидат на пост министра иностранных дел и что, несмотря на все опровержения, положение Ранцау поколеблено. Поскольку это сообщение, очевидно, преследовало двойную цель – повредить и Рихтхофену, и Ранцау, оно должно исходить от противника обоих. Ну а Штреземан, как известно, смертельный враг Рихтгофена и одновременно недруг Ранцау. Следовательно, надо заключить, что духовным автором выступил Штреземан. Ранцау очень чувствителен к такого рода вещам. Если бы я мог помочь ему избавиться от Штреземана, тогда я бы имел у него большое влияние. Надольный намекнул, что это мне, возможно, могло бы очень пригодиться, так как в министерстве в результате привлечения Тёпфера, Виктора Науманна, Августа Мюллера и других часть чиновников стала очень негативно относиться к посторонним и, вероятно, уже так или иначе дала это понять статс-секретарю. Из-за этого и Лангверт, и Ранцау стали очень осторожными и боязливыми. Мой случай, правда, иной, поскольку я еще месяцы назад был назначен кабинетом посланником и, по мнению Лангверта, до сих пор остаюсь в этой должности. Всё было бы хорошо, если бы я укрепил свою позицию у Ранцау, отгоняя от него некоторых докучливых мух.
Таким образом, я получил представление об атмосфере, царящей в ближайшем окружении Ранцау. Впрочем, Надольный описывает его как трудного в работе, но при этом доступного для предметных аргументов и идей. Если заинтересовать его предметно, игра выиграна. (Судя по сказанному ранее, всё же с оговоркой.)
В польском вопросе Надольный придерживается той точки зрения, что нам следует стараться политически вредить полякам в отношениях с Антантой как можно больше, одновременно вступая с ними в экономические связи. Ранцау спрашивал его, не считает ли он, что следует попытаться вступить с поляками в переговоры? Надольный ответил, что он очень за, но так, чтобы мы позволили полякам приблизиться к нам, а не сами шли к ним. У нас есть средства заставить их сделать так. Эту точку зрения Ранцау одобрил.
Я набросал Надольному свою идею о Лиге Наций. Он понемногу проникался энтузиазмом, и чем яснее она ему становилась, тем больше. Прежде всего, он считает идею о том, что рабочие должны взять дело мира в свои руки интернационально и могут путем объявленной [международной] исполнительной властью забастовки простым способом принудить мятежное государство к миру, – идеей, стоящей выше Лиги Наций и, следовательно, способной одержать верх над устаревшей концепцией Вильсона. Но я должен на практике разработать этот план, чтобы его можно было наглядно представить и продемонстрировать.
Надольный сегодня назначен представителем МИДа при Эберте.
В 6:30 я зашел за ним в Национальный театр, так как он сегодня вечером уезжает в Берлин. Он уже (меня это поразило) пересказал мой замысел о Лиге Наций секретарю Ранцау Редлигеру, который пришел от него в восторг; потому что сегодня поступила телеграмма, что в Англии определенные круги очень недовольны проектом Вильсона и конфиденциально советуют Германии оказать сопротивление, выдвинув собственную идею. «Идея уже найдена!» – якобы сказал Надольный Редлигеру. Редлигер должен подготовить Ранцау, а я, по возможности, завтра его проинформирую. Меня пугает явная сила обаяния этой концепции. А вдруг она ошибочна?!
У правительственного салон-вагона встретил Штреземана, которого, следуя предложению Надольного, пригласил на вечер понедельника. Прыжок в паутину веймарских интриг! После разговоров с Надольным у меня впечатление, что Национальное собрание – нечто среднее между пивной и конклавом. Большая политика ведется в стиле пивной, а малая – в более высоком и утонченном стиле коллегии кардиналов. В мой дом, до сих пор наполненный воспоминаниями о ван де Вельде, Гофманстале, Гордоне Крэге, Майоле, Родене, Боденхаузене, Людвиге фон Гофмане и Ницше, это странно врывается; как фабричная труба в пейзаж.
Штреземан рассказал, что на время власти спартакистов устроил жену и детей в Брауншвейге[340]. У них там прекрасная жизнь, снабжение, зимние виды спорта и т. д. Он направил к детям репетитора, поскольку сейчас не может с чистой совестью позволить им учиться в берлинских школах.
Экстренные выпуски газет сообщают, что вдобавок к убийству Эйснера еще и Ауэр и несколько других людей убиты на открытом заседании баварского ландтага. Пока неизвестно, спартакистами или офицерами.
Гота[341] объявила войну Германской империи и формирует из 95-го батальона собственную готскую армию. После кровавого карнавала – арлекинада.
Днем, незадолго до его отъезда, состоялась беседа с Ранцау в замке; он вечером уезжает в Берлин. Его слуга из-за каких-то семейных событий уехал, Ранцау пришлось самому собирать вещи, поэтому он принял меня несколько утомленным. Я сначала набросал ему свою идею о Лиге Наций, к которой он был подготовлен Надольным. Мой намек, что на этом пути можно было бы достичь и сотрудничества с Россией и большевиками, он подхватил и сказал: поистине широкой политикой для Германии была бы, без сомнения, политика совместно с Советской Россией против Антанты. И он тоже думает о такой политике, более того, именно ее он охотнее всего хотел бы проводить. Реверанс в сторону большевиков в его речи я уже заметил. Только он боится, что на этом пути нам придется сначала пройти очень скверный и опасный участок; и поэтому он до сих пор отступал перед этим. Но если Антанта доведет нас до отчаяния, если уж мы получим большевизм в стране, он пойдет этим путем: захочет встать во главе движения и расширить его. Ранцау уже сказал одному английскому журналисту в Копенгагене: если Антанта своими мерами загонит нас в большевизм, он позаботится, чтобы он не остановился у наших границ. Моя идея о Лиге Наций была для него, очевидно, привлекательна главным образом как трамплин в Россию; по крайней мере, дольше всего он останавливался на этой перспективе. Его единственное критическое замечание относилось к тому, что национальная вражда проникла в международные организации, такие как Рабочий Интернационал, церковь и т. д. Он попросил меня подготовить письменное изложение, которое я ему и передал вечером на вокзале. Затем я предложил ему далее, если идея его заинтересует, разработать устав Лиги Наций; только попросил предоставить в мое распоряжение кого-нибудь из юридического отдела, чтобы помочь с формулировками. Он это одобрил, но сказал, что будет трудно прислать кого-то в Веймар; тогда мне пришлось бы приехать в Берлин. Он сам, вероятно, хотел вновь приехать на несколько часов во вторник, а вечером уехать обратно в Берлин, я мог бы тогда поехать с ним. Мое впечатление, что и для Ранцау план заключает в себе нечто захватывающее. Он спросил, считаю ли я, что нам следует немедленно его обнародовать? Надольный, кажется, против сотрудничества с большевиками; он полагает, что они скоро падут. Ранцау дал понять, что здесь он иного мнения. Я сказал, что Надольный в рамках моей идеи не отвергал сотрудничества с большевиками, иначе ему пришлось бы отвергнуть весь план. Следует ли нам немедленно его обнародовать, предлагать ли нам план в целом или применять его в более или менее гомеопатических дозах как паллиативное средство – это политический вопрос величайшей важности, на который я не решаюсь ответить с ходу.
Затем я перешел к внутренним отношениям, сказал Ранцау, что ожидаю всеобщего катаклизма в ближайшие два-три месяца. Ранцау кивнул, он такого же мнения. Я сказал: на мой взгляд, существует лишь совсем небольшая вероятность, едва ли 25 %, что хоть что-то сможет предотвратить эту вторую революцию. И всё же я говорил с «независимыми» на правом фланге партии, которые тоже хотели бы избежать катаклизма, и из этих разговоров получил впечатление, что благотворно подействовать могли бы прежде всего две меры: привлечение рабочих советов к помощи безработным и немедленная передача горных предприятий под общественное управление и контроль на основе одного из отчетов комиссии по обобществлению. Ранцау осведомился, с кем я говорил. Я назвал Гильфердинга и Брайтшайда. Ранцау не хотел признавать, что правительство ничего не делает: у нас ведь только что появилось законное правительство; а прежнее, временное, не считало себя вправе декретировать большие изменения. Я сказал: народ на это не смотрит. Народ чувствует только то, что совершил революцию, разогнал старый режим, завоевал себе право на лучшее будущее, но через три месяца всё еще стоит на том же самом месте, что и накануне революции.
Затем я между прочим сказал, что назначил визит Штреземана на понедельник и попытаюсь выяснить, что, собственно, он имеет против Ранцау. Ранцау тут же ухватился за это, прося лишь, чтобы я не давал Штреземану оснований почувствовать, что Ранцау его обхаживает. Впрочем, он не знает, что сделал Штреземану. Он может припомнить единственное: они как-то раз не застали друг друга при визите. Но это было уже три года назад. Очевидно, мое вмешательство было для него очень ценно.
Когда я хотел перейти к польскому вопросу, который намеренно поставил в конец, поскольку имею тут и личные интересы, Редигер зашел за Ранцау для отъезда. Но я договорился, что мы встретимся здесь снова во вторник.
Краткая формулировка моей мысли: высшую власть (военную, бойкот и т. д.) над войной и миром и международным правом должен получить не союз государств, а организация организаций, которые и так существуют для дела мира как интернациональные.
Перед моей беседой с Ранцау – очень трогательные похороны бедной Эммы Шульце на веймарском кладбище.
На завтраке у меня был окружной начальник Рёриг из Апольды. Вчера вечером я задал ему вопрос, как рабочие в его округе (Апольда, Йена, Гольдене Ау, до Зангерхаузена) относятся к рабочим советам; пустила ли идея советов достаточно глубокие корни, чтобы можно было привести массы в движение, например, против парижского проекта Лиги Наций? Сегодня он ответил: всё зависит от того, получим ли мы от Антанты достаточно продовольствия и сырья. Если у людей снова будет что есть и где работать, тогда верх возьмут социал-демократы большинства; а они ничего не думают о политической деятельности советов. Но если Антанта не поставит продовольствия и сырья, тогда массы будут двигаться всё дальше влево, к советской республике. С картофелем дело обстоит очень плохо; так же и с фуражом. Если ничего не поступит, в середине мая начнется голод. Тогда и грянет большой катаклизм. В то, что это случится раньше, он не верит.
Днем навестил госпожу Фёрстер-Ницше. У нее сидел Пахнике, депутат, большая шишка у демократов; немного старомодный, немного манерный, с осанкой «слишком хорош для этого мира»; что за этим кроется, неизвестно. Подозреваю, что он цитирует Горация, а думает при этом об окружном союзе. Противопоставление госпожи Фёрстер-Ницше и Пахнике было довольно забавно тем, что Фёрстер-Ницше, со своей стороны, даже на седьмом десятке – словно «восторгающаяся» тем или другим семнадцатилетняя девушка (что, впрочем, и в отношениях с братом ее лучшее качество) и по этой причине, несмотря на свою фамилию, представляет собой женское подобие Пахнике, то есть воплощение как раз того, с чем ее брат боролся. Комизм усиливается тем, что, оказывается, Пахнике в молодости, еще студентом, писал Ницше и просил его стать его духовным «отцом»! В болоте образованности живет себе радостно и беспечно всякая тварь, пока весь этот прекрасный болотный мир не рухнет во время катастрофы мировой войны и революции! Нашим ученым мужам не хватало жесткого соприкосновения с действительностью. Для оздоровления всего народа каждый юноша должен был бы по меньшей мере два года провести предоставленным самому себе, отрезанным от всех средств к существованию: выучиться ремеслу в 13–14 лет и с 18 до 20 лет быть безжалостно выброшенным в мир. Замена воинской повинности. Всё остальное – вздор, когда толкуют о единой школе, тесном соприкосновении с народом, демократии. Человеческое превосходство добросовестного пролетария основано на этом воспитании делом. Всё хорошее в любом воспитании прямо или косвенно восходит к этому. Возможно, такое выбрасывание в действительность вообще осуществимо лишь при новом общественном порядке.
Вечером в кабаре «Доктор Аллос», приехавшем на гастроли в связи с Национальным собранием, в ратуше. Встретил там Георга Бернхарда. Обсуждал с ним идею новой демократической партии, которая полностью вберет в себя социализм, но поверх этого на социалистической основе осуществит индивидуальную свободу и демократию. Он очень сроднился с той мыслью. Обсудил с ним тот факт, что он сам скомпрометирован и большое число демократов относится к нему с подозрением и ненавистью. Он ищет выхода из этой опалы.
Со мной завтракал Георг Бернхард. Я изложил ему свою идею о Лиге Наций. Он был так восхищен, что предложил запустить ее от своего имени в Voss[ische Zeitung]. Но именно способ ее обнародования – самое важное; поэтому я довольно ясно дал отбой и попросил соблюдать конфиденциальность.
Затем Бернхард перевел разговор на новую демократическую партию, обсуждавшуюся вчера вечером, которая была бы неким синтезом из Маркса и Ницше, как тезиса и антитезиса. Он полагал, что на практике, если хочешь что-то сделать, главное – денежный вопрос. Все партии, включая демократическую, страдают от нехватки денег. Если принести с собой деньги, примерно 5 миллионов, можно делать что угодно. Конечно, источник не должен быть подозрительным, то есть не быть, скажем, из тяжелой промышленности. Первое, что нам следовало бы делать, – это искать деньги, фонд, которым мы должны были бы управлять в интересах основной идеи. С этого начинается осуществление идей.
Присутствовал на заседании Национального собрания за правительственным столом. Прейсс обосновывал проект общеимперской конституции бесконечно скучной, бесцветной и лишенной темперамента, тяжелой и вялой речью; ни дыхания истории, ни малейшего веяния величия исторического момента. Через час я заснул и затем вышел. Вид светло-зеленого с белым зала[342] с публикой на ярусах и в ложах при театральном освещении не очень торжественный, но вполне уютно-провинциальный и солидный. К высоким полетам духа он не вдохновляет; к революционным или отчаянным историческим решениям тоже. Дантон или Бисмарк в этой милой рамке выглядели бы чудовищно. Грандиозность, которую придавали народные массы и рамка революционным дням в Берлине, здесь полностью отсутствует. Пришлось бы пролить в этом зале много крови, чтобы его освятить. Пока впечатление – как от воскресного дневного спектакля в маленькой резиденции. Мелкобуржуазный характер революции здесь становится очевидным; представители всех партий от правых до левых за немногими исключениями принадлежат к мелкому среднему сословию. Кабаре «Доктор Аллос», находящееся здесь для развлечения, вполне соответствует духовным потребностям, которые предполагаешь при виде этого собрания.
Днем начал диктовать проект устава Лиги Наций.
Вечером у меня ужинал Штреземан. Он находится в таком же щекотливом положении, как и Бернхард; подвергнут остракизму и подозрительному отношению со стороны большой части общественности. Он рассказывал о переговорах с профессором Вебером об основании демократической партии, во время которых Вебер самым оскорбительным образом выставил его за дверь, после того как он уже договорился с представителями свободомыслящих. Правда, как он узнал впоследствии, Вебер уже дважды находился в нервной лечебнице. Вследствие этого Штреземан основал собственную партию. Но на протяжении всей беседы у меня было впечатление, что он очень хотел бы вернуться к левым, если бы только смог достаточно отмыться. Он спросил у меня совета, как ему устранить предвзятость. Я изложил ему свой взгляд на цели и методы, которые должны быть сегодня у действительно демократической партии (Маркс + Ницше), и сказал, что, если он с этим согласен (он немного неуверенно подтвердил), правильным путем для него было бы сугубо предметно отстаивать эти цели и таким образом сближаться с нами, тогда в не слишком отдаленном будущем возвращение произойдет само собой. Это было бы достойнее и лучше, чем оправдания. У Штреземана крепкая воля, которая могла бы действенно способствовать, но ничего от тонкой этической кожи, которая теперь входит в моду и будет необходима для творческих деяний во имя Германии. Поэтому он – проблематичное явление, которое, как все проблематичные явления, с известным субъективным правом ощущает мир как несправедливый.
Под конец я перевел разговор на Ранцау и выяснил, что Штреземан почти так же проникнут желанием договориться, как и сам Ранцау. Я пригласил его вместе с Ранцау в один из ближайших дней поужинать у меня; он с большой радостью согласился.
Днем навестил Эрнста Хардта с Георгом Бернхардом. Хардт по поводу отзыва ван де Вельде в Веймар высказал мнение, что Германия после войны должна на самой узкой национальной основе вновь сосредоточиться на самой себе, иначе погибнет. Богатая и могущественная Германия довоенного времени могла позволить себе международные течения в культуре. Но сейчас это пока что невозможно. Я противопоставил ему радикализм и интернационализм молодых интеллектуалов. Он (как и Бернхард) полагал, что они – лишь временное явление, последует резкая реакция, как только заметят, что разговоры Антанты о братании и Лиге Наций несерьезны. Я считаю, что в действительности молодежь одновременно отходит в обе стороны, к двум крайним партиям: радикализму и реакции, интернационализму и шовинизму, между которыми борьба в ближайшие годы у нас будет необычайно острой.
На ужин меня пригласил в «Эрбпринцен» корреспондент Daily News Джордж Янг. Он рассказывал о двух беседах с Ранцау, на которых тот критиковал парижскую Лигу Наций. Я воспользовался случаем, чтобы очень осторожно и теоретически намекнуть ему на мою идею. Он тут же спросил, как я намерен завуалировать большевизм этого плана? Ведь большевизм сегодня – пугало, от которого все бегут. Впрочем, против идеи, которая для него совершенно нова, ничего нельзя возразить; она, насколько он может судить, правильна. Затем он углубился в детали и сделал только два возражения: как следует поступить с национальными церквями вроде англиканской? Далее, роспуск государств под воздействием такой «организации организаций» повлечет за собой классовую борьбу невиданного масштаба. Я сказал, что национальные церкви сюда не относятся, поскольку как раз не интернациональны. А классовая борьба, как и всякая другая война, будет подлежать мирному или насильственному разрешению на форуме центральной организации. Затем он посоветовал выдвигать центральную организацию не как единственный высший, а как контрольный орган наряду с ассамблеей делегатов (народным парламентом) государств; так дело будет легче осуществить, и фактически центральная организация как представительница самых могущественных и уважаемых организаций мира всегда будет сильнее слабого народного парламента.
Он рассказал, что Ллойд Джордж, побывав в Париже, полностью попал под влияние Вильсона. Из-за этого возникло противоречие между Вильсоном и Ллойд Джорджем с одной стороны и Францией – с другой. Всё дело в том, чтобы еще больше умерить тон Ллойд Джорджа. Затем я заговорил об устранении моральных последствий войны. Для этого пацифистские английские круги могли бы многое сделать. Он пообещал подумать о средствах; рекомендовал главным образом терпение. У меня осталось впечатление о нем как о действительно миролюбивом и благожелательном человеке.
Позже с Бернхардом у прусского премьер-министра Хирша в большом доме некоего доктора Нётера на Элизабетштрассе. Играли в скат и пили шампанское. Министр культуры Хэниш вел разговор о высоких материях; мне показалось, pour m’épater [чтобы произвести на меня впечатление]: он то и дело цитировал моих старых товарищей по журналу Pan[343] – Отто Юлиуса Бирбаума, Хартлебена, Хольца – и блистал памятью, делая вид, что знает почти наизусть каждую книгу Бирбаума. Я не скрыл сомнений насчет Бирбаума. Но Хэниш всё пышнее разливался воспоминаниями и продолжал щеголять, хотя Хирш, долговязый угловатый парень, довольно неприкрыто над ним подтрунивал. Там также был министр полиции Эрнст, приземистый, жилистый мелкий буржуа без будоражащих фантазий, сытый и солидный; хорошо воплощающий характер нынешнего режима. Он рассказал мне, что обладает «чисто партийной библиотекой» из 2000 томов. Я спросил его как полицай-президента Берлина, чего он ожидает от «Спартака»? Он полагал, что, вероятно, еще будет большой путч. Сейчас повсюду в рейхе – стихийные вспышки; но однажды разразится настоящий пожар; и тогда поможет лишь большое кровопускание. Всё зависит от того, чтобы как можно скорее провести демобилизацию, поскольку все старые войска испорчены. Вновь сформированные, по его мнению, напротив, абсолютно надежны. Он говорил как староконсервативный ремесленник и не одобрял социал-демократическую агитацию в Западной и Восточной Пруссии, потому что политически несведущие люди беспомощны перед ней. Я спросил: «Агитация „независимых“?» Он поправил: «независимых» и большинства социал-демократов. – Эйхгорна он не признает своим предшественником, а только Оппена. – Он сомневался, что удастся собрать прусское Национальное собрание в Берлине.
Галле сегодня заняли спартакисты. Парламентский поезд в первой половине дня пронесся со скоростью 100 километров в час через занятый коммунистами вокзал Галле. Янг сказал мне, что салон-вагон чуть не опрокинулся.
Продиктовал с утра до конца проект устава Лиги Наций и отдал в «Кранах-прессе»[344] для печати.
В Мюнхене после убийств министров и взрыва в ландтаге собрался съезд советов, на который выехали Гаазе и Барт. Коммунисты взяли заложников. Ситуация неясна, но напоминает положение 5 ноября, когда в Киле вспыхнула первая революция. Баварский посланник Прегер рассказывал мне, что Фехенбах, секретарь Эйснера, сегодня звонил ему из Мюнхена и упрекал, что он позволяет искажать ситуацию в газетах Северной Германии. Прегер полагал, что дело еще наладится. Прусский министр юстиции Гейне подошел в «Эрбпринцене» к моему столику и жаловался, что центральное правительство, несмотря на его неоднократные ходатайства, не обеспечило Галле своевременно правительственными войсками. Социал-демократы большинства из Галле, которые всего лишь кучка людей, воспрепятствовали этому, потому что боялись, как бы им тогда не влетело. Теперь, однако, существует опасность, что Национальное собрание и центральное правительство будут отрезаны от Берлина.
Днем меня посетил корреспондент Svenska Dagbladet Клаус Альбрехт, с которым я вчера вечером повстречался у Хирша; знакомый Рильке, Мехтильды Лихновски и т. д. и специалист по восточным вопросам. Он жаловался на бессистемность нашей восточноевропейской политики, которая полностью пренебрегает даже теми возможностями получать информацию, которые предоставляет Стокгольм. Через него проезжает большое количество русских, финнов и т. д., которые охотно готовы обмениваться с немцами мыслями, но посольство заявляет о своей некомпетентности, и нет никого, кто бы их принял и передал дальше сообщения и пожелания. Во всяком случае, сам Альбрехт хотел бы получить этот пост.
Вечером ужинали с Вольфгангом Гейне в «Золотом орле». Беседа была занятна тем, что он всё время старался убедить меня в своем консервативном и национальном образе мыслей, тогда как я вполне искренне пытался внушить ему свою приверженность социализму. Характерно для всей сегодняшней ситуации. Поэтому ничего и не двигается вперед, сплошные реверансы. Как если бы два немца захотели пройти в одну дверь, – так останавливается ход вещей. В конце концов мы сошлись на программе: сначала социалистическое преобразование общества, потом свобода. Правда, он возразил, что я не знаю филистерства его партии. Я ответил, что тогда надо основывать новую партию или объединение. Моя идея Лиги Наций ошеломила его. Он сказал, что это – луч света в темное время. Он хочет проработать проект, который я сегодня печатаю. Правда, выступил за профсоюзы против советов, которые означали бы распад немецкого народа на сословия. Но, кажется, он расположен к этой идее. В целом у меня усиливается впечатление, что революцию на крыло поставил ремесленно-консервативный дух, который прежде всего избавился от нарушителей своей косности. Сам Гейне, принадлежащий к другому классу, не осознает этого. Но то, что 9 ноября победил не дух, а дух тяжести, становится для меня из тысячи наблюдений и разговоров всё яснее. 9 ноября было филистерским бунтом; по меньшей мере конъюнктурой, которую филистерство использовало, чтобы заменить собой Гогенцоллернов. Их династия, правда, будет короче по продолжительности правления.
Ностицы, которые должны были приехать вечером из Наухайма, телеграфировали, что приедут только завтра из-за задержки поездов. Рельсы между Веймаром и Эрфуртом, как сказал мне Гейне, якобы были вырваны. Сообщение с Берлином через Галле и Лейпциг тоже прервано. Гейне полагал, что мы в Веймаре планомерно изолированы; он хочет попытаться в субботу прорваться в Берлин на автомобиле, своем государственном автомобиле из Дессау, где он правитель. Тем временем правительственные войска пытаются расчистить путь через Зангерхаузен.
Похороны Эйснера сегодня утром в Мюнхене, по газетным отчетам, были мощной манифестацией, главным образом за систему советов.
Ходят слухи, что в Италии вспыхнула революция и король[345] застрелен.
Утром в Национальном собрании за правительственным столом. Стычка между Коном и Носке, который упрекнул Кона в русских деньгах. Кон пытался обелить себя, и это побудило Носке к резкому ответу, в котором он обвинил «независимых» в том, что на словах они всегда выступают за спокойствие и порядок, а на деле снабжают смутьянов оружием, тогда как любое оружие, которое правительство кует для защиты общественного порядка, тут же притупляют или ломают. Кона дважды призвали к порядку, Носке один раз, это сделал Ференбах, указавший на недопустимость употребленного им оборота. Собрание – все были сильно возбуждены, кричали «Уу, уу» – не теряло мелкобуржуазный характер: собрание взволнованных обывателей.
Завтракал у Штреземана. Он предложил снабдить Ранцау материалами против Эрцбергера, согласно которым Эрцбергер и после 19 июля 1917 года агитировал за аннексию Лонгви и Брие. С моей идеей Лиги Наций, которую я ему изложил, Штреземан, кажется, согласился. Считает, что профсоюзы, даже в Англии, не смогут отказаться от предлагаемой им власти. Он хочет дать мне материалы о крупных международных транспортных и сырьевых объединениях.
Альфред Ностиц и Елена, которые должны были прибыть в 3 часа, не смогли проехать. Рельсы между Веймаром и Эрфуртом у Физельбаха разобраны. Также прервано сообщение с Берлином и Лейпцигом. В Лейпциге всеобщая забастовка. Веймар почти полностью окружен повстанцами, которые бастуют и хотят свергнуть Национальное собрание.
В моей типографии сегодня дал допечатать проект Лиги Наций.
Вечером у меня ужинали Штреземан и Георг Бернхард, двое опальных. Забавно, что каждый из них втайне считает, что другой пострадал не без основания.
Поздно вечером прибыли Ностицы. Они были задержаны в Эрфурте, окружены угрожающей толпой и приехали на автомобиле.
С утра в Национальном собрании, где Дельбрюк в пух и прах разносил проект конституции как «подготовку к роспуску Германской империи». Он говорил лучше и живее, чем на днях Прейсс, но всё же в стиле тайного советника. Величия не хватало и ему. Бергер сказал мне, что сегодня вечером уезжает с прусским правительством; они попытаются пробраться в Берлин окольными путями. Наступление правительственных войск на Халле начинается завтра.
На завтрак пришли Эрнст Хардт с супругой и мистер Янг. Хардт полагает, что нынешние беспорядки – начало второй, подлинной революции. Впрочем, правительственные войска, должно быть, еще надежны. В Веймаре всеобщая забастовка назначена на понедельник.
Министр юстиции Гейне был у меня днем. Начал с ним просматривать мой проект устава Лиги Наций, который я ему вчера послал.
Вечером также беседовал об этом с Ностицем. Он проникается идеей борьбы с государством; хотел бы даже распространить ее на отрицание всего современного европейского государственного развития. Считает, что нам следует заявить: мы, мол, понимаем, что заблуждались, но и другие тоже; мы хотим теперь предложить совершенно новые пути.
Днем из Йены приехал Бехер. Выглядит он на удивление хорошо и словно преображенным; немного погрубевшим тоже, приобретя что-то крестьянское или мещанское. При этом он смущается и краснеет, когда говорит о собственном прошлом. Он привез свою вторую драму Ганс-счастливчик, а также сцены из Икара и большую поэму Сион, которую мне прочел. Он отдал мне драму, но сказал, что не хочет публиковать ни эту вторую, ни первую. Они ему кажутся недостаточно оригинальными и новыми. Если уж публиковать драму, то она должна быть столь же нова и своеобразна в драматургической технике, как его стихотворения – в технике стиха и лирическом стиле. Он, видимо, только сейчас написал гимназические драмы. Сказал, что анархист Мюзам писал ему, чтобы он немедленно приезжал в Мюнхен и помогал в перевороте. Также его как спартакиста в январе призывали сражаться в Берлине. Госпожа Хадвигер[346] даже письменно яростно бранила его за то, что он не приехал. Но он не признает за собой достаточных политических и экономических знаний и опыта, чтобы вмешиваться. Быть дилетантом в политике и, того хуже, натворить бед – ему отвратительно.
Позже с министром юстиции Гейне прорабатывал мой проект Лиги Наций в готическом зале заседаний Национального собрания. Этот «готический зал», служащий конференц-залом для членов правительства и призванный напоминать здание парламента в Вестминстере, позади кресла председателя на сцене составлен из декораций к Лоэнгрину и клубных кресел. Здесь царственный пролетарий Шейдеман, раздувшийся, как павлин, в недолгом величии, совещается с Прейсом и Эрцбергером, расхаживая взад-вперед и верша государственные дела. В легком сквозняке вокруг них покачивается готическая мебель. Я сегодня присоединился к ним. Эрцбергер, с отвисшими щеками и лукаво-сладострастными губами, встретил меня с самодовольной улыбкой. Он всегда выглядит так, будто только что раздал чаевые и хорошо поел. Шейдеман помпезен в модных зауженных брюках. Прейс – чудовище. Эти трое вместе – концентрат немецкого филистерства.
Вечером ужинали в «Эрбпринце» с Ностицами и Бехером. К сожалению, дальше мы пошли на ужасное представление Летучей мыши в «Армбрусте». Рядом с нами сидели Гардты. Потом ужин у Гейне в его салоне в «Эрбпринце». Он читал лекции об искусстве и литературе, которые уже целиком выдерживал в авторитарном стиле канувшей в Лету имперской аристократии. Как же мало изменилось в Германии, за исключением нескольких персоналий.
Утром у меня был Бехер. Он сказал: если сравнивать его прежнее состояние <…> с теперешним, то разница в том, что из-за возбудителей его чувствительность была чрезвычайно тонкой и подвижной, тогда как эмоциональная жизнь – тупой и усохшей; теперь же его чувствительность стала меньше и тяжеловеснее, чувственные ассоциации протекают медленнее, он стал грубее, зато выросла его способность к переживанию. Поэтому ему необходимо заново прожить весну, лето, осень, весь круговорот года, прежде чем он станет писать новые стихи; ведь всё его отношение к миру стало новым с тех пор, как он прекратил отравлять себя. Я уговаривал его по крайней мере попытаться переработать свою первую драму так, чтобы он мог без укора себе поставить ее на сцене. Он согласился и затем на мой вопрос, есть ли у него в мыслях новая форма драмы, или же он просто отвергает старую, ответил, что, разумеется, видит нечто положительное, для чего, однако, еще не нашел языка: нечто вроде картин Георга Гросса, фантастические краски, сквозь которые движутся гротескные фигуры. Только ему до сих пор не хватает пути от этих видений к словам. С великим восхищением он говорил о Момберте, особенно об Эоне среди женщин и Небесном пропойце. Его Бог, которым он всё мерит, по-прежнему Гёльдерлин.
Он не согласен с точкой зрения Ратенау, что большевизм – грандиозная система, но у нас пока нет подходящих людей, чтобы осуществить такую тонкую организацию, которая ему требуется. Бехер возразил, что так же дело обстоит с любым обучением: всегда встает вопрос, хочешь ли ты сначала обучить кого-то теоретически и лишь потом вытолкнуть в реальность – или сразу столкнуть с реальностью, чтобы он научился у нее либо сгинул.
Завтракал у «Эрбпринца» с Ностицами и Бехером. Вольфганг Гейне рассказывал, что вокзал в Галле еще долго нельзя будет использовать, так как спартакисты разрушили все стрелки. Правительственные войска уже частично вновь заняли город. В Айзенахе, говорят, они потерпели неудачу при штурме казармы.
После обеда в 6 часов выехал парламентским поездом в Берлин через Геру и Хемниц. Ностицы ехали вместе со мной. Предположительно, мы должны быть в Берлине ночью в 3 часа.
Сам поезд очень удобный – скорый, с вагоном-рестораном, хорошо отапливаемый, ярко освещенный и почти пустой. Ностицы вышли в Хемнице. Мы прибыли в Берлин вскоре после двух. Здесь на завтра объявлена всеобщая забастовка. Говорят, уже сегодня ряд газет не вышел. Ф[ритц] Г[узек] говорит, что рабочие настроены против правительства из-за его бездействия.
Проснувшись рано, слышу звон трамваев. Значит, всеобщей забастовки нет.
Вечером в восьмичасовой газете сообщение, что рабочие советы Большого Берлина постановили начать всеобщую забастовку немедленно. Сама эта вечерняя газета выходит лишь ограниченным тиражом, поскольку ее рабочие уже бастуют. Газеты Ульштейна, Шерля и Моссе сегодня вообще не вышли. После семи вечера трамваи уже не ходят.
Правительство выказывает страх, покрывая все стены плакатами, в которых утверждается, что обобществление «уже здесь!». Слишком поздно, как и отречение кайзера в ноябре. Говорят, что значительная часть рабочих, стоящих за большинство социал-демократов, уже настроена против правительства. Возможно, это начало второй революции.
Объявлено осадное положение. Бергер еще в Веймаре рассказывал мне, что Шейдеман сказал ему, что, мол, почувствует себя хорошо только тогда, когда вновь введет осадное положение. Ощущает ли он себя в этот момент особенно хорошо? Сомневаюсь.
Утром у Кестенберга. Он говорит, что бастующие, включая и большинство социал-демократов, присоединившихся к ним, настроены крайне серьезно и намерены добиться своих требований (отставка правительства, рабочие советы, ускоренное обобществление) любой ценой.
В министерстве я столкнулся в коридоре с Кюльманом и Бергеном; Кюльман выглядел гораздо моложе, менее отекшим, более активным, чем при нашей последней встрече вскоре после его падения. Оба считают положение очень серьезным. Кюльман заметил, что сегодня лучше быть в оппозиции. Я пошел к Рёдигеру и попросил его назначить мой визит к Ранцау на сегодня и одновременно подготовить Ранцау к тому, что я намерен ему сказать: лишь решительные и быстрые действия могут предотвратить большой крах, и он – единственный член правительства, который способен взять дело в свои руки. Часть правительства, в особенности Шейдеман и центр (Эрцбергер и Кº), должна быть выведена, а вместо нее введены «независимые» [социал-демократы] и левые демократы (Герлах). Он должен немедленно вступить в тайные переговоры с «независимыми», в том числе с их левым крылом (Дёмигом), составить общую программу (рабочие советы, социалистические преобразования, персональный вопрос) и, как только согласие будет достигнуто, совершить нечто вроде государственного переворота. Рёдигер выступил за спасение Эберта, который просто марионетка, и Ландсберга. В остальном он согласился. Взамен «независимые» должны взять на себя обязательство поддерживать порядок и производство. Пусть рабочие советы разделят за это ответственность.
Выходя от Рёдигера, встретил Альфреда Ностица, который сильно встревожен и хочет сегодня же ночью увезти жену. Само правительство подает всё более явные признаки страха. По его инициативе Национальное собрание в Веймаре объявило себя постоянно действующим.
Днем в 7 часов у Ранцау. Изложил ему свой взгляд на положение и на роль, которую ему следовало бы сыграть, предварительно сообщив о результатах моих переговоров со Штреземаном. Особо я указал на то, что Ранцау – единственный находящийся в Берлине имперский министр и что он действует абсолютно лояльно, беря на себя посредничество между «независимыми» и правительством при его реорганизации. По моему мнению, совершенно необходимо (и сейчас – последний момент для этого) реорганизовать правительство, потому что к Шейдеману, Эрцбергеру и другим массы относятся с величайшим недоверием, и поэтому никакая мера не может возыметь действие, если она исходит от этих дискредитированных министров. Кроме того, необходимо основать всё экономическое восстановление Германии на системе советов: рабочие советы должны получить право и обязанность поднимать производство, заботиться о безработных и поддерживать спокойствие и порядок. На них должна быть возложена ответственность, а соответственно – и необходимая власть. Нынешнее правительство, в особенности Шейдеман, в силу прежних заявлений не в состоянии провести систему советов в таком объеме. Поэтому Шейдемана, Эрцбергера, да и вообще центр, надо принудить уйти, а вместо них привлечь «независимых». Предпосылкой, однако, станет то, что «независимые» возьмут на себя гарантии работы и спокойствия. Ранцау живо откликнулся на мои соображения: ему уже и с другой стороны говорили, что он должен взять дело в свои руки и привлечь «независимых». Брайтшайда и Гильфердинга он видел в последние дни, с Брайтшайдом устранена прежняя обида. Считаю ли я, что Эберта, Носке, Ландсберга можно спасти? Я сказал: Эберта – да, Ландсберга и Носке – с трудом; но это вопрос переговоров. Затем я сообщил ему, что сегодня вечером в любом случае увижусь с некоторыми ведущими «независимыми»; не следует ли мне их прощупать? Ранцау попросил меня об этом, и мы договорились, что я сегодня ночью снова навещу его с докладом. План Лиги Наций был лишь мельком упомянут, но так, что стало ясно, как Ранцау обдумывает эту идею. Он сказал, что обсуждал ее с Симонсом; нам надо бы устроить совещание втроем.
Вечером сначала заседание Ноябрьского клуба (в МИДе). В повестке дня вопрос: что такое демократия? Основание младодемократической партии на социалистической основе продвигается вперед, как сообщил мне Приттвиц. Рицлер сделал доклад, в котором разъяснил, что нынешний кризис состоит, собственно, из трех кризисов: международных государственных отношений, государства как такового (формы государства) и общества. Остроумно, но, как и всё, что производит Рицлер, теоретично и бескровно. Я в ответ сказал: если спрашивают, что такое демократия, прежде всего надо спросить, существовала ли она когда-либо вообще. Возможна ли в принципе демократия на почве современного общественного порядка в Европе? На этот вопрос я ответил отрицательно и затем довольно резко напал на государство как хищника. Мне показалось, что большинство согласилось. Приттвиц и Бюлов открыто заявили о согласии. Бюлов предложил вместо вопроса «Что такое демократия?» формулу «Что демократично?», то есть какое решение в каждом случае демократично? Я поддержал: демократично в каждом случае лишь то решение, которое соответствует воле непосредственно затронутых [им лиц]. В конце концов мы достигли единодушия, что сначала равенство, потом свобода, поскольку обратное – комедия. Борнштедт развил мысль, что то, к чему мы стремимся, не имеет уже ничего общего с исторической демократией, какой она сложилась в Америке. Мы можем применять это название, но должны отдавать себе отчет в том, что мы хотим создать нечто совершенно новое.
В апреле должен собраться младодемократический партийный съезд, для которого мы взяли на себя задачу разработать программу. Я буду участвовать в этой работе.
В 10 часов – на другое заседание клуба у Кассирера, где я встретил Гильфердинга и Брайтшайда. Я сначала поговорил с Гильфердингом. Тот дал понять, что подобная акция, какую я предлагаю, уже подготавливается, но должна состояться лишь через три-четыре недели. Я сказал, дело не терпит отлагательства, иначе ситуация станет такой, что никакое спасение вообще будет уже невозможно. Необходимо действовать немедленно: предъявить правительству ультиматум, лучше всего через посредничество Ранцау; выставить Шейдемана и остальных; распустить Национальное собрание и привлечь систему советов к экономическому сотрудничеству и ответственности. Только в этом спасение. Гильфердинг постепенно вошел во вкус: он предложил, чтобы министром-президентом стал Гаазе, а министрами – Дёмиг, Брайтшайд, Диттман и два уполномоченных от советов (например, Вегман и Брасс). Поначалу он хотел отдать Гаазе и иностранные дела, ограничив Ранцау мирными переговорами. От этой идеи я его отговорил. Также я подчеркнул необходимость сохранить Эберта. Затем мы привлекли к разговору Брайтшайда, который высказал лишь одно опасение: не скомпрометируем ли мы Ранцау, если доверим ему роль посредника? Кроме того, Ранцау должен взять на себя обязательство установить хотя бы дипломатические отношения с Советской Россией. Гильфердинг же теперь потребовал вдобавок, чтобы «независимые» получили большинство в кабинете. Из демократов следует привлечь Шюкинга и Герлаха. Мы договорились в конце концов, что Гильфердинг и Брайтшайд завтра утром поговорят с Гаазе и еще одним или двумя ведущими «независимыми» и что Гильфердинг сформулирует предметные и кадровые требования «независимых», на которых они готовы вступить в правительство и взять на себя ответственность за работу и порядок. Завтра в половине первого я должен снова с ними увидеться.
Пошел к Ранцау, который живет по соседству на Викторияштрассе у брата, свистнул, как условлено, после чего тот спустился и открыл мне. Наверху Ранцау был в уличном костюме и белых ночных туфлях, несколько невыспавшийся, но очень жаждущий новостей и живо ими интересующийся. Я сказал ему, чего достиг и что предположительно завтра буду уполномочен «независимыми» обратиться к нему с твердой письменной программой, [и спросил,] хочет ли он предпринять реорганизацию правительства, то есть, собственно, совершить государственный переворот. Ранцау отдавал себе отчет в огромной значимости решения, которое может повлечь за собой полный внутренний и внешний переворот, но, казалось, одновременно колебался, что для него выгоднее – идти сейчас с «независимыми» или же подождать четыре – шесть недель и присоединиться тогда к спартакистам и русским. Он заметил, что, если он сейчас сделает дело с «независимыми», а потом всё-таки придут спартакисты, ему конец. В этом направлении брат был гораздо грубее, за что на него обрушилась резкость министра. Я сказал, что абсолютно верного прогноза в политике дать нельзя; она ведь игра. На что Ранцау, обращаясь к брату (которого он довольно грубо отчитал), заметил, что в этом-то и состоит ее прелесть! У меня в голове пронеслось: какова же на этот раз ставка! Ранцау признал, что Шейдеман должен уйти, а Гаазе – стать премьер-министром. Ранцау, кажется, не очень хочет защищать Носке; по крайней мере, он оспорил [утверждение] брата, что Антанта придает Носке значение. Напротив, она видит в нем представителя старого милитаризма. Зато он сильно сомневался насчет полного выведения центра. Этим будет поставлено под угрозу присоединение Немецкой Австрии (Христианско-социальная народная партия) и усилен откол республики Штирии. Также установление отношений с Россией сейчас весьма сомнительно, поскольку ни в каком другом пункте Антанта не относится к нам с таким недоверием, как в вопросе большевизма. Если мы установим дипломатические отношения с Советской Россией, это подозрение вновь неприятнейшим образом усилится. Радека он ни при каких обстоятельствах не может освободить. Я сказал, что всё это, собственно, вопрос переговоров; моя цель лишь в том, чтобы между «независимыми» и им в ближайшее время состоялись практические совещания, на которых и определится остальное. Ранцау горячо поблагодарил меня и сказал, что завтра в любой момент он к моим услугам; все остальные должны ждать. Так я увидел, как сильно его прельщает эта роль.
Утром был на партийном съезде «независимых» в Палате господ, вытащил Гильфердинга и Брайтшайда [с заседания] и спросил об успехе их переговоров с Гаазе. Тот спрятался за съездом, который целиком его поглотил, и не высказался. Брайтшайд торопит. Гильфердинг намекнул на истинные мотивы. Забастовка идет на убыль; забастовочный комитет не может ее поддерживать. Рабочие не хотят. Если забастовка провалится, у умеренных элементов среди «независимых» будет легкая игра, чтобы выдвинуть программу, позволяющую сотрудничать с большинством социал-демократов. Кроме того, Коэн-Ройсс внутри партии большинства работает над устранением Шейдемана и шейдемановцев. Возможно, даже хорошо дать ему еще немного времени. Мы условились на этом основании сегодня ничего не предпринимать; напротив, после окончания съезда завтра или послезавтра Гильфердинг должен совершить новую попытку склонить Гаазе к переговорам и решениям.
Тем временем правительство в Веймаре приняло делегацию бастующих из Берлина и пошло на уступки в вопросе о советах. Только рабочие массы по праву не будут иметь доверия, пока во главе стоит Шейдеман.
Днем я доложил Ранцау о своих переговорах с «независимыми». Он был довольно взволнован, так как до него только что дошло известие, что его кузена Клюбера в Галле толпа сбросила в Заале и с тех пор он пропал без вести. Клюбер был моим сослуживцем по полку и как офицер Генштаба руководил операциями правительственных войск против Галле. Ранцау говорил с Симонсом насчет моих идей о Лиге Наций. Мы должны вместе над этим поработать.
Также днем у меня был Виланд Херцфельде и принес второй номер своего журнала, который теперь называется Die Pleite[347]. Карикатуры Гросса блестящи, особенно Эберт как монарх в клубном кресле – шедевр. Содержание же, напротив, литературно-тяжеловесно, прямая противоположность тому, что я ожидал, – собрание манифестов, визга и пафоса вместо остроумия и красок. Херцфельде говорит, что так хотели его друзья и соратники (спартакисты), которые взбунтовались против легковесного тона первого номера. Несмотря на интернациональную позу, в своих дурных чертах они остаются немцами: de lourds Allemands (неповоротливыми немцами). Они не верят в силу и серьезность шутки. По их мнению, убивать могут лишь удары дубиной. Как следствие, насилие для них – единственный метод организации.
Вечером был на лекции Бёльке о Новой армии. «Союз нового отечества», Лицеум-клуб. Человек шестьдесят, рассаженные редко по маленькому залу. Капитан-лейтенант Персиус из Berliner Tageblatt произнес недостойную, до смешного наивную речь, в которой требовал, чтобы мы, не подвергая ничего критике, как кающиеся грешники, с глубокой благодарностью, если нас допустят, присоединились к Парижской Лиге Наций. Я возразил ему самым резким образом, разъяснив истинный характер так называемой Лиги Наций как империалистического союза нескольких великих держав.
Плёц рассказала утром, что на Молькенмаркт и Александерплац происходят тяжелые бои с минометами. На Нойе-Фридрихштрассе несколько домов разрушено. В городе со вчерашнего дня повсюду возведены баррикады и проволочные заграждения, отчасти спартакистами, отчасти правительственными войсками. Газеты сегодня утром не вышли.
Пошел на партийный съезд «независимых», чтобы поговорить с Гильфердингом. Слышал часть заключительной речи Гаазе. Слабый оратор; по существу вполне умно, «с одной стороны – с другой стороны»; но он не умеет произвести впечатления, что его взгляды глубоко укоренены в его чувстве. Гильфердинг еще не имел возможности обсудить мои предложения, надеется сделать это сегодня после съезда. Признает, что дело не терпит отлагательств, утверждает, что подгоняет Гаазе так же, как и я его; но до сих пор от него ничего нельзя было добиться. Подтвердил факт ожесточенных боев во внутреннем городе: Народная морская дивизия против полка Рейнхардта.
Раз газеты не выходят, сам пошел смотреть. На углу Унтер-ден-Линден и Фридрихштрассе на полном ходу проезжает пожарная машина с раненым или убитым на носилках. У дворца сейчас, без нескольких минут час, всё спокойно. У ратуши стоят вооруженные патрули Республиканской охранной стражи. Она вместе с Народной морской дивизией штурмует управление полиции, в котором обороняются правительственные войска Рейнхардта. На углу Кёнигштрассе и Нойе-Фридрихштрассе за оцеплением Республиканской охранной стражи стоит довольно флегматичная толпа и прислушивается к стрельбе; ничего не видно, но на Александерплац слышна ружейная стрельба и время от времени глухие взрывы снарядов. Обе стороны имеют артиллерию и минометы. Поэтому это самые серьезные бои с начала революции. Однако большого воодушевления в толпе не заметно. Как рассказал мне Гильфердинг, сегодня утром парламентер Народной морской дивизии, а позже и ее командир, которые пошли на переговоры в управление полиции, при выходе были застрелены войсками Рейнхардта.
В 1:20 Республиканская солдатская стража с музыкой марширует вниз по Унтер-ден-Линден. На углу с Фридрихштрассе, у пассажа, стоят другие войска, по-видимому рейнхардтовцы, офицеры с погонами, и между ними – броневик с эмблемами мертвой головы на броне и с пулеметами. Республиканцы беспрепятственно маршируют мимо противника.
Я пригласил Гуго Симона и Пауля Кассирера на завтрак у Хиллера. Симон выдвинул против моей идеи Лиги Наций возражение: кто заставит или сможет заставить организации объединиться, например рабочих с церковью? Вскоре после трех подошел старший кельнер Шток и посоветовал уходить, так как уличные бои уже распространились до Бееренштрассе.
С Кассирером и Симоном пошел вверх по [Унтер-ден-]Линден до дворца кронпринца, где было оцепление. Улица до этого места сейчас (около 3¾ [часа]) занята войсками Рейнхардта в касках. Во дворце кронпринца всё еще находится Республиканская охранная стража. Солдаты службы охраны в фуражках с красными повязками стоят без оружия перед пандусом рядом с рейнхардтовцами в касках. Один боец охранной стражи рассказывает, что бой разгорелся по вине Народной морской дивизии. Та получила приказ очистить Александерплац от толпы, войска Рейнхардта в управлении полиции приняли их за противника и открыли огонь, после чего Народная морская дивизия тут же попыталась штурмовать управление и обстреляла его из минометов. Охрана перешла на сторону Народной морской дивизии позже. Гарнизон дворца кронпринца (служба охраны) объявил о нейтралитете; тот, с кем я говорил, сказал, что они останутся нейтральными, пока войска Рейнхардта оставляют их в покое; но как только те попытаются выдворить их из дворца, они вступят в бой. Пока мы разговаривали, у дворца и, по-видимому, внутри шел ожесточенный бой. На крыше дворца было видно, как бегает гарнизон. Время от времени мимо проходили группы пленных бойцов охранной стражи с красными повязками и в фуражках, явно очень подавленные и напуганные, конвоируемые людьми Рейнхардта в касках. Вверху непрерывно кружили аэропланы. Правительство может победить в уличных боях, но оно всё же падет, потому что теряет в народе почву, на которой только и может удержаться.
Без четверти пять встречаю на Вильгельмштрассе Виктора Науманна, который идет домой. Он рассказывает, что Берген только что спустился и разослал всех чиновников ведомства по домам. На стенах как раз сегодня расклеены афиши: «У кого самые красивые ноги в Берлине?.. Бал „Икорной мышки“… 6 марта вечером в ХХХ часов».
Пока я сейчас пишу, в половине седьмого, внезапно гаснет электрический свет. Ужесточение и распространение забастовки, следовательно, и на электростанции.
Вечером у Кассирера вновь встретился с Гильфердингом в присутствии Гуго Симона с женой и самого Кассирера, что затрудняло практические переговоры. Симон принес слухи о зверствах войск Рейнхардта; поскольку это революционные слухи, я им придаю мало значения. Но как положительный факт – разлад между Гаазе и Дёмигом, потому что Дёмиг избран вторым председателем НСДПГ, а Гаазе отказался с ним работать; так что Дёмиг в конце концов отступил. Мелочи, затрудняющие действия. Я вновь выступил за включение «независимых» в правительство и задал Гильфердингу вопрос, готовы ли они, в случае чего, сами поддерживать порядок с помощью силы? Гильфердинг несколько раз и настоятельно подтвердил. Трудности, которые он обозначил, таковы: 1) он не видит возможности сейчас заставить или побудить Шейдемана и других членов правительства от большинства социал-демократов уйти в отставку. Коэн-Ройсс не имеет влияния в партии большинства; 2) левое крыло НСДПГ выдвигает преувеличенные и расплывчатые требования. Они станут более точными и умеренными лишь тогда, когда забастовка будет подавлена и к ним поступит предложение войти в правительство. Проблема в том, чтобы составить программу, которую могли бы подписать как левое крыло НСДПГ, так и большинство социал-демократов. Я указал на то, что мы находимся в состоянии скрытого перманентного кризиса, который может быть преодолен только сменой правительства или же сползанием в анархию. Поэтому вступление НСДПГ в правительство – необходимость и долг. В конце концов Гильфердинг отозвал меня на пару слов наедине и спросил, говорю ли я только от себя, или же у меня есть положительные основания верить в возможность реорганизации правительства. Я ответил, что могу сказать ему конфиденциально следующее: я излагал Ранцау те же аргументы, что и сегодня вечером, он не давал мне поручения, но у меня по его высказываниям сложилось впечатление, что он при определенных обстоятельствах (и если ему представят положительную программу) будет действовать. Гильфердинг пообещал завтра утром поговорить с Гаазе и Дёмигом и сообщить мне результат в 2 часа за завтраком.
Тем временем военное положение распространилось и на наш район у Потсдамского вокзала и Тиргартена. Когда я с Симонами[348] и Гильфердингом хотел пойти с Викторияштрассе на вокзал Ванзее, Маргаретенштрассе была перекрыта войсками Рейнхардта в касках. Гильфердингу и Симонам пришлось повернуть назад. Лейтенант сказал, что «Спартак» хочет штурмовать Потсдамскую площадь; поэтому всё перекрыто. Потсдамская улица, Потсдамский вокзал и Кётенерштрассе безлюдны, и на всех углах расставлены посты. Всё это производит впечатление гораздо более серьезной войны, чем спартакистское восстание. Не партизанская война, а крупная операция. Правда, она ничего не решит, потому что скрытое недовольство остается и растет. Взрыв может быть отсрочен победой правительственных войск разве что на несколько недель. Рейнхардт и Шейдеман действуют сейчас так, как Вестарп хотел действовать в январе 1918-го; и при этом делают ту же ошибку в расчете: они полагают, что могут решать психологические вопросы с помощью пулеметов и минометов. Те же аргументы, которые я тогда противопоставлял Вестарпу, побуждают меня теперь добиваться реорганизации правительства – если потребуется, путем государственного переворота.
Всё еще нет газет. – Утром посетил в ведомстве Виктора Науманна, нового шефа пропаганды. Он изложил мне свою программу чисто культурной и лишь в крайнем случае оборонительной пропаганды. Не слишком ново или волнующе. Также он высказал мнение, что, возможно, стоило бы ввести одного «независимого» в правительство. Я сказал, что «независимые» вряд ли на это пойдут. Всё это напоминает время накануне революции. Тот же недостаток глазомера.
Завтракал с Гильфердингом. Он пришел с заседания «независимых». Сказал, что делегация бастующих вернулась из Веймара неудовлетворенной и поэтому сейчас решено ужесточить забастовку и распространить ее на воду и газ. Также социал-демократы, вышедшие вчера из забастовочного комитета, вновь в него вошли. Завтра вечером он хочет провести совещание с Гаазе и другими людьми о вхождении в правительство; он надеется вручить мне в воскресенье окончательную программу. Эберта будет трудно удержать, хотя Гильфердинг считает его свержение излишней тратой сил и признает, что лучше бы он остался. Против рабочих лидеров от центра в правительстве, особенно Штегервальда, он не возражал. Представительство рабочих советов он хотел бы встроить в качестве верхней палаты с правом отлагательного вето; против этого вето – референдум всего народа. Это была бы самая приемлемая форма диктатуры пролетариата. В верхнюю палату могли бы направлять представителей также и интеллектуальные работники, гильдии врачей, юристов и т. д., также пассивное избирательное право в нее не должно быть ограниченным. А вот активного избирательного права в палату рабочих советов он хочет лишить коммерсантов, крупных крестьян, предпринимателей и т. д.
Когда мы уходили около половины пятого, вышел экстренный выпуск, первая газета за два дня, сообщавшая о подавлении войсками Рейнхардта восстания Народной морской дивизии.
Пошел в министерство, где доложил Ранцау о переговорах с Гильфердингом. Ранцау очень беспокоился, как бы «независимые» не решили, что он чего-то от них хочет; они должны сохранять чувство, что он лишь информируется. Он был удивлен, когда я сказал, что делегация бастующих вернулась из Веймара неудовлетворенной, так как у него оттуда были противоположные сведения.
Позже встретился с Бергеном, который тоже говорил о включении в правительство лишь одного «независимого». Мы не должны позволять «независимым» себя запугивать. Я обратил его внимание на быстрое сползание масс влево, в котором повинно бездействие правительства. Он признал, что Шейдеман утратил доверие общественности и, возможно, должен уйти в отставку. Вообще безответственно, что правительство всё еще торчит в Веймаре; сейчас оно должно быть в Берлине. Он вполне за привлечение советов. Только мы не можем внезапно распустить все наши войска; одни советы не будут в состоянии защитить нас от спартакистов и мародеров.
Уходя из ведомства около шести, замечаю на Лейпцигерштрассе, что большинство универмагов уже закрыты и в них опущены железные ставни. Выглядит так, словно ожидают какого-то путча. В центре города сегодня утром, когда я был там, раздавались лишь одиночные выстрелы. Сегодня днем уже ничего не слышно. Поэтому эта боязливость удивительна. Электрический свет горит с сегодняшнего утра и до сих пор, сейчас без четверти восемь вечера. Метро ходит. На стенах расклеены афиши СДПГ, призывающие «рабочий народ Берлина» выступить против забастовки. Кажется, Гильфердинг был плохо информирован.
Психологический эффект имело подавление восстания матросов войсками Рейнхардта, хотя оно, по сути, не связано с забастовкой. Когда я сегодня утром с Симоном видел у Дворцового моста и на Валльштрассе посты Рейнхардта, из-под касок впервые со времени революции мне вновь блеснул дух старого прусского государства.
Не исключено, что когда-нибудь старая прусская и новая социалистическая дисциплины сольются и образуют пролетарскую касту господ, которая возьмет на себя по отношению к миру роль нового Рима, оружием внедряющего новые культурные формы. Большевизм, или как бы это ни назвали! Бедный прусский юнкер-офицер всегда был своего рода пролетарием. Ворвись в эти предрасположенные к дисциплине немецкие массы вера, Либкнехтова или другая, горе всем противникам; если не сегодня, то через поколение!
Вечером говорят, что Народная морская дивизия полностью расстреляна и рассеяна. Последние 80 человек были блокированы в Моабите.
Сегодня утром вновь вышли газеты. Последние два дня были самыми кровавыми в Берлине с начала революции. По данным Lokal-Anzeiger, было от 5 до 600 убитых. Эрнст получил своё «кровопускание» (см. запись от 25 февраля). Всеобщая забастовка временно приостановлена; рабочие выдвинули новые условия: удаление добровольческих частей из Берлина, отмена осадного положения.
Кестенберг, который вчера по моему поручению был в рейхсканцелярии, говорит, что там царит опьянение победой. Социал-демократам большинства мнится, что небеса на их стороне и все трудности устранены, поскольку они с помощью Рейнхардта расстреляли восстание в Берлине. Поэтому Кестенберг не верит, что сейчас существует перспектива склонить их к компромиссу с «независимыми» или к включению «независимых» в правительство. На севере Берлина, напротив, якобы бушует ненависть против правительства и «Запада»; солдат Рейнхардта, идущих в одиночку, толпа разрывает на куски. Вскорости там, возможно, ни один человек в стоячем воротничке не будет в безопасности.
Заседание программной комиссии Ноябрьского клуба. Я выдвинул тезис, что современная демократия возникла в небольших общинах с очень равным распределением собственности, где имущественные отношения поэтому играли незначительную политическую роль. Теперь же демократия, когда ее пытаются осуществить в государствах колоссального размера с огромной численностью населения и весьма неравными имущественными отношениями, сталкивается с совершенно новыми проблемами. Нужно либо сначала вновь уравнять имущественные различия, либо искать другое решение. Поскольку я этого другого решения не вижу, то демократия, по моему мнению, только на почве социализма демократия сегодня может быть чем-то бóльшим, чем просто фразой и введением в заблуждение. Присутствовавшие – Бюлов, Приттвиц, Борнштедт, Бернсторф, Грунелиус, Бринкман – согласились. Борнштедт, однако, хотел пока ограничить социалистические преобразования программой, обещанной правительством вчера или позавчера (горное дело); Бринкман и другие – ее распространением на два иных комплекса власти (оптовую торговлю и банки) и крупное землевладение. Было решено провести предметную проверку. Заседание происходило в Немецком обществе.
Когда я без четверти пять шел оттуда вниз по Вильгельмштрассе, во дворе Рейхсканцелярии стоял грузовик, на который грузили арестованных, штатских и солдат. Караулы перед зданием возбужденно торопили публику быстрее проходить мимо. Я на основании своего удостоверения остановился. Внезапно сбоку на грузовик вскочил солдат с плеткой и несколько раз ударил одного из арестованных. Затем машина тронулась и выехала на улицу. Арестованные, большей частью солдаты, стояли посередине с высоко поднятыми, заложенными за голову руками: унизительное зрелище для людей в немецкой форме.
После некоторого размышления я вошел в рейхсканцелярию, потребовал коменданта, а когда мне доложили о его отсутствии – адъютанта гарнизона (войск Рейнхардта). Я рассказал ему о случае с избиением плеткой арестованного, потребовал расследования и дал показания для протокола. Лейтенант выразил сожаление, но сказал в оправдание, что у арестованного при себе оказались три удостоверения личности пропавших офицеров полка; в качестве конвоя ему уже дали несколько вполне надежных людей, поскольку существовала опасность, что он не доедет живым до Моабита. Ожесточение людей беспредельно. Вчера вечером спартакисты остановили на улице вахмистра полка и без разговоров застрелили. Еще двое солдат были брошены ими в воду, другим перерезали глотки.
Позже я встретил Ф[ритца] Г[узека], и он рассказал, что, по словам его знакомого, писаря в профсоюзе на Дирксенштрассе, позавчера, когда тот утром шел на работу, у Гертраудтенбрюке его остановили люди Рейнхардта, арестовали и увели вместе с задержанным одновременно матросом, ехавшим в отпуск. По дороге рейнхардтовцы так били его по голове, что у него до сих пор сильные кровоподтеки, шишки и в кровь разбитый рот. Его вместе с матросом и двенадцатью другими людьми, которые также были невиновны, заперли в одну камеру и оставили там на ночь. Тем временем двоих из арестованных солдаты хотели отвести «в подвал», то есть, конечно, прикончить. Это предотвратил лишь случайно зашедший ротмистр. В конце концов его освободили и выдали ему пропуск, чтобы он мог пройти в свое бюро. На Александерплатц он тогда собственными глазами видел, как спартакисты разорвали на куски двух захваченных солдат Рейнхардта. Все ужасы безжалостнейшей гражданской войны творят обе стороны. Ненависть и ожесточение, которые сеются сейчас, принесут плоды. Расплачиваться за зверства будут невинные. Это ростки большевизма!
Электрический свет снова горит. Все кабаре, бары, театры, танцзалы работают. Сегодня вечером на Беллевюштрассе двое солдат – молодые парни 18–19 лет, с сорванными кокардами и погонами, один с вырванным рукавом – рассказывали, что их сегодня как людей Рейнхардта послали в Лихтенберг за продовольствием и там взяли в плен спартакисты. Спартакисты заперли их в полицай-президиуме или ратуше и поставили в очередь на расстрел вместе примерно с сотней служащих уголовной полиции, которые тоже были арестованы. После того как пятерых расстреляли, они, однако, «смылись». Я спросил, видели ли они сами, как расстреливали служащих; и каким образом спартакисты их расстреливали? «Абсолютно точно! Мы же стояли рядом. Их ставили на захваченный грузовик, со связанными сзади руками, а потом убирали». Дело, кстати, не особенно, казалось, взволновало их, а скорее щекотало нервы как опасное приключение, счастливо завершившееся.
На востоке Берлина, у Фридрихсхайна, уличный бой, арьергардный бой спартакистов, всё еще продолжается. И в то время как на улицах убивают, Вест-Берлин танцует и смеется без сердечных мук. Да, в отличие от прежних мятежей, здесь, собственно, ничего не замечают и не слышат о Варфоломеевской ночи. Забастовка всем мешала; а после ее окончания можно было бы убить еще многие тысячи, не вызывая беспокойства. Большой город проглатывает и это. Правда, сколько пройдет времени, пока он не изрыгнет это в другой форме?
Новый элемент, который вчера и сегодня жутко вырос, проникает в немецкую революцию последние несколько недель, примерно с убийства Либкнехта, – элемент вендетты, кровной мести, который в конце концов становится движущей силой всех великих революций и остается последней из революционных сил, когда все прочие выгорели или удовлетворены.
Вчера правительственными войсками была взята пивоварня Бётцова[349], «форт Эйхгорн»[350] спартакистов. Сегодня утром бои идут на Франкфуртер-аллее. Спартакисты удерживают ее под огнем пулеметов, а правительство обстреливает ее 15,5-сантиметровыми гаубицами. В бою участвуют аэропланы. Это самое настоящее сражение.
Сегодня утром мне звонил Симон Гуттман и сообщил, что Виланда Херцфельде позавчера арестовали из-за газеты Jedermann, за то, что он опубликовал в ней воззвание баварских солдатских советов против белого террора. – В полдень штаб правительственных сил официально сообщает: «Все чиновники полицейского управления Лихтенберга убиты спартакистами». Значит, два молодых солдата вчера говорили правду. – Звонил Гильфердингу и Гуго Гаазе, договорился о встрече сегодня в шесть у Гаазе. – Днем прошелся по центру города, чтобы посмотреть на разрушения после недавних боев. В целом они менее значительны, чем можно было ожидать, читая газеты. Тем не менее некоторые здания довольно сильно повреждены, и повсюду на улицах много битого стекла; кое-где также лежит толстый слой кирпичной пыли. Управление полиции получило, помимо старых, несколько новых «царапин». У универмага Тица все оконные стекла разбиты. Перед ним на мостовой – лужа крови. Напротив угловой дом на Пренцлауэрштрассе с крыши на два этажа вниз разворочен авиабомбой или снарядом. На Пренцлауэр-аллее, у [пивной] Бётцова, кладбищенская стена повалена вместе с деревом и фонарным столбом; очевидно, угодила мина. Наибольшие разрушения – на Кляйне Шютценштрассе, где два противоположных дома почти полностью разрушены минами. В то же время Фольксбюне, которая якобы сильно пострадала, совершенно невредима. Повсюду – проволочные заграждения и баррикады, которые удерживают правительственные войска. Стрельба тоже еще продолжается; но непонятно, кто стреляет и зачем.
В шесть у Гаазе в его квартире на Брюккен-аллее, 22. Респектабельная среднебуржуазная среда, обстановка из девяностых, в солидном, немного тяжеловесном вкусе, темный дуб, Бёклин, «Мона Лиза». Хороший персидский ковер. Гаазе видит ситуацию так же, как и я; то есть как очень серьезную. Но вхождение в правительство с мажоритарными социалистами уже невозможно и ничему не поможет; «независимые» только скомпрометируют себя вместе с социалистами большинства. Я очень настойчиво спорил с ним, сказал, что без смены правительства падение в кровавый большевизм мне кажется неизбежным, поскольку рабочие потеряли доверие к нынешним правителям, не верят в честность их обещаний и оттого впадают в отчаяние. Если Гаазе не вмешается, я не вижу больше спасения. После этого он смягчился, пообещал завтра в Веймаре, куда едет, сначала поговорить с самыми близкими друзьями по партии. Дело возможно, только если правые социалисты сами выступят против Шейдемана. Он хочет выяснить, есть ли вероятность такого движения. Но Шейдеман и Носке очень цепляются за посты; заставить их уйти в отставку будет нелегко. Затем Гаазе сообщил мне, что Einheit[351] и Republik запрещены – чудовищная глупость (как заметил Гаазе). Также Носке отдал приказ, не имеющий прецедента: должны быть арестованы все сотрудники Rote Fahne, то есть, например, театральный и музыкальный рецензенты, равно как и все лидеры или видные деятели Коммунистической партии. Нижестоящие органы поэтому арестовывают без разбора всех, кто им кажется хоть сколько-нибудь подозрительным. Так был арестован главный противник большевиков в Германии, доктор Штейн; это граничит с безумием. При этом сейчас, когда заваруха в Берлине едва подавлена, вновь вспыхнула забастовка в Верхней Силезии и быстро расширяется; то же самое в Рурской области. Нынешними методами, очевидно, ничего не добиться. Он признал, что только правительство, пользующееся доверием большей части рабочих, еще способно спасти нас от распада. Он вернется из Веймара в субботу; мы договорились тогда же провести новое обсуждение.
Вечером в отеле «Бристоль» – банкет и основание нового «Немецко-демократического клуба», в главный комитет которого я приглашен войти. Бернсторф был избран президентом. Учредительное собрание по большей части состояло из денежных мешков с лысинами, в черных костюмах из камвольной шерсти; несметное количество черного камвольного сукна в большом зале «Бристоля», над которым сияли лысины. Не особо демократично, скорее богатая буржуазия и высшее чиновничество. Во всяком случае, не бойцы баррикад. Они сегодня в других местах. Наша маленькая группа – Бюлов, младший Бернсторф, Приттвиц, Грунелиус, к которым сегодня присоединился Пабст-Вайсе, выделялась как довольно одинокое левое крыло. Вайссе произнес застольную речь, которая была единственным освежающим явлением вечера: демократическая партия для большинства молодых людей – невеста, с которой они обручились заочно; теперь, при ближайшем рассмотрении, проявились некоторые недостатки красоты и «прошлое». Помолвку необязательно сразу разрывать; но всё же стоит поразмыслить и проверить, прежде чем связывать себя на всю жизнь. Эта речь также была единственной, которая вызвала спонтанные бурные аплодисменты, по крайней мере у части присутствующих. Странно, по немецким понятиям, что никто не подумал или не осмелился провозгласить здравицу в честь президента республики, хотя Немецко-демократическая партия по программе должна быть республиканской.
Носке ввел в Берлине осадное положение. Вчера он отдал приказ: «Жестокость и зверство сражающихся против нас спартакистов вынуждают меня отдать следующий приказ: каждый, кто будет захвачен с оружием в руках, сражающимся против правительственных войск, должен быть немедленно расстрелян. Носке». Это ответ на убийства в Лихтенберге, за которым не замедлит последовать ответный удар. Так мы с огромной скоростью вгрызаемся друг в друга, погружаясь в кровавую пропасть. – Ко мне зашел Симон Гуттман. По его словам, ожесточение с обеих сторон безгранично. На западе (Фриденау, Вильмерсдорф и т. д.) только и говорят, что всех спартакистов нужно перестрелять. На востоке население требует, чтобы каждый взятый в плен правительственный солдат был немедленно расстрелян. Сопровождение из спартакистов не может защитить правительственных солдат. Посредничество между двумя партиями уже невозможно. Приходится бояться за каждого пленного, оказавшегося в руках противной стороны. Вывешивание кайзеровского штандарта на дворце Гуттман воспринимает серьезно. Дворец был так оцеплен, что ни один спартакист не мог проникнуть внутрь. Фактически часть правительственных войск хотела провозгласить Августа Вильгельма кайзером. Гуттман считает, что сейчас правительство еще раз подавит спартакистское восстание. Затем, возможно, на несколько месяцев наступит затишье. Коммунисты за это время проинформируют правительства Антанты о подлинном положении дел в Германии и подготовят до мелочей новое большое всеобщее восстание. Тогда либо коммунистическая партия придет к власти, либо произойдет монархическая реставрация. Последнее для спартакистов даже предпочтительнее нынешнего правительства. Они, конечно, будут делать революцию и против новой монархии; но нынешний режим хуже всего. В окончание войны Гуттман не верит; она так или иначе будет продолжаться, пока существует принцип, из которого она возникла. Этот принцип укоренен так глубоко, что не может быть преодолен никаким социализмом. Здесь Гуттман впадает в мистику и религию. Он видит спасение только в Азии, в возврате к азиатским религиозным мировоззрениям. – Berliner Tageblatt воет против спартакистов и «независимых», как дервиш, с пеной у рта: эксгибиционизм кровожадности, рассчитанный на буржуазию Вест-Берлина. Тем временем на востоке Берлина рабочие женщины якобы топчут раненых солдат на мостовой. А правительство сообщает сегодня вечером, что начались расстрелы по законам военного времени; для начала сразу около тридцати человек.
Вечером заседание нашего «революционного» клуба. Профессор Эйнштейн, Гуго Симон, Кестенберг, Бёльке, Кёнигс (зять Леопольда Калькройта), Гесс. Позже пришел Гильфердинг. Freiheit снова разрешена. Кто ее запретил, вроде бы не установлено; вероятно, не Носке, а самовольно какой-то командир правительственных войск. Гильфердинг сомневается в убийствах в Лихтенберге. Исполком посылал туда людей и не смог получить подтверждения. Я рассказал – в качестве достаточного для меня подтверждения – описание двух солдат, которое они дали мне за двенадцать часов до официального сообщения правительства. Гильфердинг также считает связь между восстанием матросов и Коммунистической партией невыясненной. Лидер коммунистов Херфурт публично отвергал насилие. Большинство лидеров коммунистов под арестом уже несколько дней; тем не менее восстание продолжается. Возможно, вовлечен Красный союз солдат. Но это тоже еще не установлено. Однако Гуго Симон и Кестенберг в ходе другого разговора упомянули некоего «Лео»[352] как главного руководителя и организатора коммунистического движения; его опять не схватили. Правительство всякий раз промахивается. Подобные случайные замечания, равно как и намеки Гуттмана на связи с Антантой, всё же дают представление об активности и секретности организации, чьи масштабы и действенность остаются туманными, но, несомненно, существуют и объясняют размах и упорство коммунистического движения. В противоположность этому, у меня сложилось впечатление (уже вчера у Гаазе), что «независимые» пассивны и не имеют четкой ориентации в отношении событий. Сегодня вечером также говорили, что влияние Гаазе в партии сильно упало; происходит существенный отток влево, где господствует Дёмиг. Бёльке хотел бы объединить правое крыло «независимых» и левое крыло правых социалистов в новую партию. Она оказалась бы примерно на том месте, где пытается утвердиться наша Ноябрьская группа.
Ф[ритц] Г[узек] сообщил мне, что на 26 марта, день созыва нового съезда советов, планируется всеобщая забастовка. Это согласуется с намеками Гильфердинга, что акция против правительства планировалась «через три-четыре недели», еще до того, как я начал действовать. Носке сидит на Бендлерштрассе за колючей проволокой и с личной охраной из 7 офицеров, 12 унтер-офицеров и 50 солдат, подобно Николаю II или тирану Дионисию.
Бои против спартакистов в районе Лихтенберга и расстрелы по законам военного времени продолжаются. На западе города, кроме множества вооруженных патрулей в касках и кое-где проволочных заграждений, ничего не заметно. Однако жестокости и расстрелы отравляют моральную атмосферу вплоть до Тиргартена. – Пабст-Вайсе завтракал у меня один. Мы сошлись во всех основных пунктах: социализм как основа нового развития и укрепления личности, следовательно, социализм крупной собственности (горная промышленность, крупное землевладение, оптовая торговля и крупные банки), Лига Наций не на основе государств, а на основе международных сообществ по интересам (организаций). Он сказал: мы не должны обманываться; мы – замаскированные «независимые». Но наша задача – революционизировать буржуазию. Для пролетариата уже достаточно [партий]. Сначала мы должны попытаться перекроить Демократическую партию; если это не удастся, только тогда основать новую партию. Я подчеркнул, что мы должны создать для себя позицию силы: с помощью прессы, преданной нашим идеям (я надеюсь привлечь [издательство] Ульштайна и Frankfurter Zeitung), а также собственные денежные средства, и, кроме того, собственных агитаторов, которых мы должны найти среди студентов и обучить, интеллигентных рабочих и т. д. Пабст-Вайсе надеется на единый фронт от «независимых» до левого крыла демократов.
Днем беседа в Министерстве иностранных дел с директором Симонсом, преемником Криге, о моем плане Лиги Наций. Ранцау якобы сказал ему, что нам не следует быть слишком резкими в критике парижского плана, поскольку, возможно, всё же придется туда вступить. Симонс полагает, что он собирается взорвать Лигу Наций изнутри, в короткое время перессорив все великие державы, так что они друг в друга вцепятся. Что касается моей идеи, по словам Симонса, за ней будущее. На нынешнем этапе он видит представительный орган, какой хочу я, в качестве верхней палаты над парламентом Лиги, избираемым по национальным куриям. Он был за то, чтобы я опубликовал план под своим именем. Поскольку я посланник, будут знать, что я опубликовал план не без согласия германского правительства; при этом тогда правительство не будет так связано, как если бы само официально его издало. Во всяком случае, по этому пункту еще должна состояться конференция с Ранцау.
Вечером заседание «Клуба 16 ноября». Доклады. Апельт из Веймара. [Он] признал, что правительство пошло на уступки в вопросах о советах и обобществлении только из-за страха перед отколом фракции мажоритарных социалистов. Старые профсоюзные деятели, такие как Виссель, Гизбертс и т. д., были совершенно против советов. Но опасность, что депутаты – мажоритарные социалисты – откажутся сотрудничать дальше, была очень велика. Сейчас думают вместо Земельной палаты или Имперского совета создать нечто вроде сословной палаты, в которой советы обрели бы свою высшую точку. Тогда Земельная палата в качестве третьего колеса вмешивалась бы только при подготовке законопроектов и в управлении, но не прямо в законодательстве. Апельт также горько критиковал уровень и дух веймарского собрания.
По-летнему теплый весенний день. Невольно думаешь о расстрелянных в последние дни, о тех, кто уже не почувствует тепла нового года. Комендант имперской канцелярии, ротмистр фон Платен, отвечает на мое заявление об избиении пленного плетью 8-го числа: «Унтер-офицер штабс-заместитель Клуге заявляет, что он указал на одного из пленных плетью. Он не бил его…» Это ложь. Я ясно видел, как человек три или четыре раза ударил плетью одного из пленных. Написал Платену: «Вашему Высокоблагородию в ответ на прилагаемое при сем Ваше письмо от 8-го сего месяца сообщаю, что показания унтер-офицера штабс-заместителя Клуге ложны. Я видел и готов подтвердить под присягой, что человек, вскочивший на грузовик, бил плетью, а не просто указывал на пленного. Использовать плеть как инструмент для указания на человека при тех обстоятельствах было бы также весьма неумно; далее, однократного указания было бы достаточно; но человек использовал плеть три или четыре раза. Также унтер-офицер штабс-заместитель Клуге до сих пор не раскрыл, кому ему понадобилось столь заметным образом обозначить этого пленного. Наконец, замечу, что заместитель Вашего Высокоблагородия, принимавший мое заявление, подчеркнул в явном виде и с извинением, что он уже несколько раз убирал плеть, отобранную у спартакиста, потому что ею злоупотребляют, и спросил протоколиста, как вышло, что она снова оказалась на руках? Если унтер-офицер штабс-заместитель Клуге будет и дальше отрицать наблюдавшийся мною инцидент, я могу лишь предложить допросить под присягой лиц, находившихся в то время на грузовике, в особенности пленных. Само собой разумеется, я также готов принять Ваше Высокоблагородие, если Вы пожелаете дать указания для допроса дальнейших свидетелей».
На редакционном завтраке журнала Die Deutsche Nation сегодня гостями были Вайссе и некий господин Энгель, который организовал каких-то «молодых демократов». После некоторых любезностей мы разошлись во мнениях, когда я заговорил о серьезных социалистических преобразованиях, которые считаю необходимыми для основания любой подлинной демократии в Германии. Он ходит вокруг да около. Остальные, за исключением Вайссе, колебались или были в восторге, что кто-то предлагает им выход. – В течение дня диктовал проект программы для наших «младодемократов», которую я взялся разработать.
Вечером у меня ужинал Бернсторф (посол) у Хиллера в кабинете, мы были одни. Он участвует в мирных переговорах. Высказался без обиняков, что мы будем вынуждены отказаться. Ранцау едет в Париж и скажет «нет». Я указал, что тогда всё будет зависеть от того, кто возьмет на себя ответственность за отказ как глава правительства. Если Шейдеман, то это не произведет глубокого впечатления ни на нас, ни на Антанту. Совсем иначе, если Гаазе как министр-президент объявит продиктованный нам Антантой мир невозможным; даже широкие массы в странах Антанты поверят Гаазе. При таких обстоятельствах, если предвидится отказ, будет долгом, даже по внешнеполитическим причинам, ввести «независимых» в правительство. Бернсторф признал, что это хорошо и важно; но как? Главное – указать на нарушение Антантой договора, что она не соблюдает 14 пунктов[353]: «клочок бумаги». Я сказал, что сам Шейдеман должен понять, что он теперь навсегда скомпрометирует себя, независимо от того, откажет он или согласится. Следовательно, его эгоистический интерес – допустить сейчас Гаазе. Бернсторф делал вид, что убежден, но остался апатичным. У меня сложилось впечатление, что он гораздо менее гибок, оживлен и современен, чем Ранцау. Я был разочарован, обнаружив у него эту устарелость. Его нельзя было расшевелить из состояния удовлетворенности пассивным использованием вероломства, заключающегося в отказе от обещанной договорной основы; хотя ясно, что ничего нельзя будет достичь этим причитанием, если его затянут Шейдеман и Эрцбергер. Нам просто заткнут рот списком договоров, которые мы сами нарушили с согласия этих двоих! – Бернсторф рассказал, что несколько дней назад Шейдеман сильно забеспокоился, когда ему сообщили, что Ранцау ведет переговоры с «независимыми». Шейдеман и не думает уходить в отставку. Бернсторф должен это знать; так как он был – и, вероятно, это всё еще так – близок к Шейдеману.
Диктовал проект программы младодемократов. – Вечером собрание нашего «революционного» клуба у Кассирера: Гильфердинг, Кестенберг, Ледерер, Брайтшайд. Дойблер, Гуго Симон, советник юстиции Вертхауэр, редактор Дёшер из Vorwärts, англичанин Янг, коммунист из министерства культуры, Фистер. Последний изложил мне проект школы для пролетариев, которая должна готовить заводских членов совета. Я требовал нечто подобное в проекте программы и показал его Фистеру. Вместе с Дойблером поручили юстицрату Вертхауэру взяться за защиту интересов Виланда Херцфельде. Его, по словам Дойблера, перевели из Моабита в Плётцензее. Художника Гросса, как рассказывал Дойблер, солдаты хотели арестовать в его ателье; он по подложному удостоверению выдал себя за другого и с тех пор в бегах: ночует то здесь, то там (как я тогда в Варшаве). Белый террор свирепствует беспрепятственно. Расстрел 24 матросов правительственными войсками во дворе дома на Францёзишештрассе, похоже, был ужасным убийством; люди хотели просто получить жалованье в кассе управления, находившейся в том доме. Некий «Лео», недавно упомянутый Кестенбергом и Симоном как главный руководитель и организатор коммунистов, также был убит; его звали Йогихес, и он был застрелен солдатом в здании уголовного суда в Моабите. Ходят слухи, что доктор Эрнст Майер убит; но Гильфердинг это опроверг. Гибель Йогихеса, кажется, очень тяжелая потеря для коммунистов. Янг, бывавший в Лихтенберге, говорит, что там было всего несколько сотен спартакистов; правительственные войска могли бы войти сразу, если бы захотели. Почему они предпочли затянуть дело? В Галле, где Янг также был, всё было совершенно спокойно, пока не пришли войска Носке. Янг говорит, что теперь он убедился: дух, который воодушевляет Носке и его гвардию, есть не что иное, как старый милитаризм, вновь поднимающий голову. Он, вероятно, прав, если под милитаризмом понимать жестокость и высокомерие. Носке сегодня в Веймаре произнес в высшей степени прискорбную по тону, солдафонски-хамскую речь, в которой провозгласил свою победу над внутренним врагом; совершенно отвратительно! Все духовно и этически порядочные люди должны отвернуться от правительства, так легкомысленно и нагло играющего жизнями своих сограждан. Последние восемь дней по его вине, из-за его безответственной лжи и кровопролития нанесли немецкому народу рану, которая не заживет и за десятилетия. Настроение против него сегодня вечером колебалось между омерзением и презрением. Вероятно, то же чувствовали люди во Франции по отношению к Наполеону III после государственного переворота, как здесь сейчас по отношению к Носке и Шейдеману. Примечательно было сегодня вечером в этом революционно настроенном обществе присутствие Арнима в военной форме с его [орденом] Pour le Mérite [ «За заслуги»].
Заседание программного комитета нашего Ноябрьского клуба при МИДе: присутствовали Приттвиц, Бюлов, Грунелиус и Борнштедт. Я изложил свой проект программы, который составил как можно более умеренно. Но он уже вызвал опасения. Борнштедт, который видит [интересы] демократических денежных мешков, упорно тянул вправо. Бюлов предложил разделить [проект] на три части – общие принципы, цели и ближайшие меры, – чтобы таким образом получить пространство для оппортунизма. У меня возникают сомнения, стоит ли мне в этом вообще еще участвовать. Жаль было бы из-за Бюлова. Разногласия по вопросу об обобществлении, которое я хочу провести в принципе во всех сферах крупного капитала, потому что только так может возникнуть основа для демократии у нас, и по вопросу о городской земельной собственности, экспроприации и коммунализации которой я требую. Борнштедт полагал, что так мы потеряем демократических избирателей, ушедших вправо. Если не удастся создать партию индивидуальной свободы на социалистической основе, индивидуальная свобода исчезнет в нашей стране и, вероятно, во всём мире.
С Бюловом потом [говорил] о мирном вопросе. Он советовал Ранцау сначала потребовать представления всех условий мира; затем объявить их неприемлемыми. А если Антанта скажет, что они не подлежат изменению, отказаться от подписания мира, но одновременно запросить, каковы были бы условия для снятия блокады, эвакуации оккупированных территорий и возвращения пленных без заключения мира. Вероятно, Антанта ответит: те же условия, что и для заключения мира. Тогда Ранцау должен подписать его, выразив протест, и только соглашение по упомянутым трем пунктам, а не мир. По мнению Бюлова, тогда всё дело рухнет в кратчайший срок, поскольку отсутствие мирного договора вскоре сделает положение Антанты невыносимым. Бюлов объясняет это на примере из собственного опыта в Брест-Литовске; тактика Троцкого поставила нас в величайшее затруднение, потому что мы требовали гораздо большего, чем действительно хотели достичь, и «теперь так и остались со своей несправедливостью». Великий вопрос в том, откажется ли Антанта снять блокаду без заключения мира. Я верю, что она не может или не будет рисковать голодом в Германии. Возможно, она сначала попытается блефовать и продолжить блокаду; но затем будет вынуждена уступить.
Вечером в Vorwärts официозная статья Перед новым мировым решением, которая готовит к отказу от мира с Антантой, сближению с Россией и началу Германией пропаганды мировой революции: «Германия не станет легкомысленно разрушать возможность прийти с Антантой к сносному миру. Но мы должны привыкнуть к мысли, что она, возможно, уже разрушена безумными и преступными решениями, принятыми той стороной; и тогда нам не останется ничего иного, как с открытыми глазами и с полным осознанием последствий пойти другим, тяжелым путем… Если (лучший) путь будет насильственно прегражден, тогда катастрофа станет неизбежной не только для Германии, но и для всего остального мира…» Одновременно повсюду расклеены маленькие плакаты в виде экстренного выпуска, призывающие немецкий народ, ставя подпись, не становиться соучастником преступного насильственного мира, который лишь подготовит новые войны. Таким образом, курс взят резко на отказ. Сомнительно, что это сделано в надежде смягчить условия в последний момент (Вильсон вернулся вчера в Европу); по крайней мере, эта перспектива очень мала. Невероятно, что такой момент выбран для чрезвычайных расстрелов, бессмысленных убийств и реактивации ведомства пугалок на службе внутренней подстрекательской пропаганды. Также ходят слухи о планируемых монархических контрпутчах. Янг даже верит в их правдоподобность. Расстрел 24 матросов на Францёзишештрассе, где всё это время ничего не происходило, не выходит у меня из головы. Это одно из самых отвратительных преступлений гражданской войны в истории среди известных мне. Вечером я попытался посмотреть Как вам это понравится у Рейнхардта; но не смог войти в настроение. Эти убийства и расстрелы, ставшие в Берлине обыденностью, не выходили у меня из головы.
Сегодня получил письмо от Георга Гросса, в котором он пишет мне: «Поскольку я в данный момент нахожусь в щекотливом положении, прошу Вас любезно сообщить, могу ли я рассчитывать на возможный аванс за зарезервированную Вами картину». Помечено из его ателье. Значит, он всё-таки вернулся. Написал ему, что навещу его в воскресенье между двенадцатью и часом дня и улажу дело.
Расстрелы продолжаются. Город сегодня снова утыкан пулеметами, словно идет крупная операция. На Шарлоттенштрассе у станции метро, на углу Моренштрассе, и у театра, на углу Таубенштрассе, стоят по тяжелому пулемету с расчетом. Патрули в касках, с ручными гранатами останавливают экипажи, ведут себя воинственно, создают атмосферу. Вольфганг Гейне как министр юстиции вчера в прусском Национальном собрании произнес речь а-ля Лебелль или Путткаммер против «независимых», в которой заклеймил их как сутенеров спартакистов. Это не похоже на объединение. Впрочем, Гейне, по моему ощущению, всегда был в душе реакционером.
Сегодня случайно встретил у окошка в Дойче банке Кемница, который выдумал катастрофическую идею предложения союза Мексике и вбил ее в голову бесцветному Циммерману. Он еще более пламенно, по-донкихотски взирает на мир, носит вызывающе огромный бант Железного креста на пальто и без запроса с моей стороны сообщил, что «из-за монархизма» снят с поста (он, кажется, дослужился до посланника). Он набросился на меня за то, что я «переменил фронт», стал республиканцем. Я ему ответил; на что он не без оснований возразил: демократы и социал-демократы всё равно будут раздавлены между правыми и левыми, наши люди разбегаются в обе стороны. Монархия вернется раньше, чем я думаю.
Ф[ритц] Г[узек], у которого превосходный нюх и разнообразные связи, сказал мне сегодня нечто весьма похожее: монархия витает в воздухе. Рейнхард знает, что делает. Офицеры, собравшись через добровольческие полки, совещаются между собой. Кто станет сопротивляться, если завтра Рейнхард, опираясь на своих добровольцев и офицеров, провозгласит монархию? Республиканские войска сейчас разбросаны и разоружены. Всеобщую забастовку провести нельзя, потому что 90 % рабочих устали и хотят только покоя. Если монархию провозгласят и добровольцы ее поддержат, все покорятся.
Днем пленарное заседание союза при МИДе[354]. Решено издать специальный номер [журнала] Die Deutsche Nation о советах. Примечательно, что разногласий по вопросу о допуске советов также к политической деятельности, кажется, больше нет. Сближение с большевизмом идет с поразительной скоростью.
Вечером встреча в «Н[емецком] о[бществе 1914]» с Пабстом-Вайсе. Он по моему предложению избран в программный комитет нашего союза. Сообщил ему об этом и дал мой предварительный набросок. Он нашел его (как и я) слишком мягким. Я поддержал его желание двигаться левее. Он сказал, что хочет сделать воззвание «к человечеству». Верно, что мы можем спастись только внутренней политикой, открывающей новые пути для всего человечества. Одного социализма уже недостаточно. Этот путь не лежит через добровольческие полки. Уже поэтому всякая политика реставрации или насилия против немецкого народа преступна, так как лишает нас единственного еще мыслимого спасения.
Утром был у Георга Гросса в его ателье, чтобы принести деньги за картину. Впустив меня в прихожую, он попросил подождать минутку, пока его друг, ночевавший в ателье, не уйдет; вероятно, скрывающийся коммунист. Гросс говорит, что множество художников и интеллектуалов (например, Эйнштейн) скрываются, переходя из дома в дом; правительство намеревается безжалостно лишить коммунистов их духовных вождей. Сам он теперь снова чувствует себя в безопасности; он даже готовит второй номер Die Pleite с еще более едкими карикатурами. Затем он описал несколько событий последних дней, которые, видимо, глубоко потрясли его: сражающиеся спартакисты, даже арестованные, чей энтузиазм и готовность к смерти были невероятны, фанатизм ради идеи. Благодаря этому он совершенно по-новому понял пролетариат. Художнику, интеллектуалу следует скромно занять свое место в публике. Еще более переворотным стало то, что он видел, как возле отеля «Эдем» лейтенант застрелил солдата, у которого не было удостоверения и который отвечал грубым тоном. Товарищи убитого горько плакали – от боли или от ярости. Теперь он объявляет себя спартакистом. Также необходима и сила, чтобы утвердить идею, так как иначе не преодолеть косность буржуа. Я возражал, поскольку любая идея обесценивается, вступая в союз с насилием. Также насилие всегда порождает лишь новое насилие. Его аргумент оправдывает жестокости людей Носке; ведь и они сражаются за идею, даже за такую, которой мир жил уже несколько тысячелетий: идею «авторитета». Он же отметил, что Национальное собрание доказывает: без насилия не преодолеть равнодушия, отравляющего мир. Я сказал, что для него лично вопрос не стоит, так как он может совершить больше насилия остроумием, чем тысячью ручных гранат; для него дух и насилие – одно и то же. Вообще, путь таков: творить насилие посредством духа. Гросс возразил, что его остроумие обретает силу лишь тогда, когда побуждает других бросать ручные гранаты! В конечном счете всё сводится к физическому насилию. И я признаю, что это возражение метко. Свою картину, которую я купил, он сравнил с более ранней, с «Авантюристом»; более свободную композицию, отказ от дидактики он выделил как прогресс. Только сейчас вообще не время для абстрактного искусства. Искусство получает социальный уклон!
Завтракал у Георга Бернхарда. Его жена возмущалась добровольческими полками и утверждала, что отвращение к ним широко распространено. Он выражал оппозицию лишь правительству, которое должно уйти в отставку. Калиски привез из Веймара удручающее впечатление от напыщенности Шейдемана и его незнания положения. Бернхард, кроме того, явно придавал значение тому, чтобы отмежеваться от нападок на Ранцау в сегодняшней Berliner Zeitung.
Граф Брокдорф-Ранцау и «независимые».
Имперское министерство на вчерашнем заседании, наряду с рядом новых законопроектов, как уже было в четверг в Веймаре, занималось слухом, появившимся на днях в части прессы, о том, что имперский министр иностранных дел граф Брокдорф-Ранцау в ожидании правительственного кризиса искал связи с лидерами независимой социал-демократии Гаазе и Брайтшайдом. Мы не знаем, можно ли считать этот слух чем-то большим, нежели отзвуком бесед, которые граф Брокдорф-Ранцау, возможно, вел с упомянутыми политиками, чтобы осведомиться об общей политической обстановке. Однако мы слышали, что в недрах правительства вчера окончательного решения вопроса не последовало. Во всяком случае, по очевидным причинам, в ближайшее время едва ли следует ожидать воздействия на состав кабинета и в особенности на положение графа Брокдорфа-Ранцау.
Он доверительно дал понять, что эта атака (как я и предполагал) исходит от Эрцбергера; как месть за устранение Эрцбергера из мирной комиссии. Это явствует из определенных личных связей между автором и кругом Эрцбергера. Во всяком случае, о моих переговорах с Гильфердингом, Гаазе и Брайтшайдом не могло стать известно, так как о них никто не знал. Кстати, на месте Ранцау я бы подтвердил факт переговоров и сказал бы Шейдеману и Ко, что они стали необходимы по соображениям внешней политики. Большой вопрос, кто бы вытянул короткую спичку при такой ясной позиции. Презренная иезуитская тактика Эрцбергера нашла бы у публики не больше симпатий, чем самодовольство Шейдемана. Но Ранцау, пожалуй, слишком мягок и дипломатичен, чтобы провести такую силовую акцию. Боюсь, он будет выкручиваться, прибегнув к лжи. Затем с Бернхардом обсуждали возможную новую партию. Он поговорил с промышленниками о системе советов. Полностью завоеванными он считает Брюкмана из Доннерсмарк[-Хенкель] и Кремера из «Ротофот». Он хотел бы выдвинуть этих практиков. 2 апреля состоится съезд промышленников, где дело могло бы пойти в гору. Идея Бернхарда – фронт от «независимых» до демократов для проведения социалистических преобразований и системы советов. Я обещал, что попытаюсь устроить у себя встречу между Бернхардом, Гильфердингом и Калиски для выработки общей программы. Бернхард борется за свое политическое существование; отсюда его поворот влево, который сближает его со спартакистами. Но нам это может пригодиться, так как способствует верному направлению. Захватим ли мы машину Демократической партии или создадим собственную – вопрос целесообразности. Понятие собственности Бернхард хочет сохранить. Во внешней политике я протестовал против антибританского настроя. Мы сошлись на том, что революционное правительство, которое 4 месяца ничего не делало, не имеет права отдавать приказ стрелять, поскольку ситуацию, которую оно теперь хочет исцелить человеческой кровью, оно создало само; и юридически оно вообще не обосновано. Бернхард, кажется, надеется, что съезд советов (8 апреля) устранит Шейдемана и Ко изнутри партии. Правда, это был бы единственный конституционный путь; иначе остаются только государственный переворот или третья революция. То, что это дискредитированное, запятнанное кровью правительство может продержаться дольше, по мнению Бернхарда, исключено. Только вот среди коммунистов нет никого, кто мог бы сойти за государственного деятеля. Роза Люксембург была единственным государственным деятелем партии, способным управлять Германией.
Говорил с Рёдигером. Сказал, что Ранцау должен просто подчеркнуть свое не подлежащее сомнению право поддерживать контакт с лидерами партий, будь то «независимые», будь то правые. Пусть только не дает себя запугать. Заметка в B[erliner] Z[eitung] исходит, вероятно, от Эрцбергера. Установление Ранцау контакта с «независимыми» скорее укрепило его положение в обществе. Нынешнее правительство едва ли переживет съезд советов; тогда для Ранцау лучшей опорой будет то, что он уже заранее был связан с «независимыми». Рёдигер в полном отчаянии спрашивал, какую цель преследуют все эти интриги Эрцбергера, Рихтгофена и Ко, ведь трудно представить, чтобы разумный человек плел интриги с целью стать именно сейчас министром иностранных дел Германии! Он рассказал, что Ранцау тем временем в Веймаре уже говорил и со Штреземаном.
Вечером у Кассирера небольшой комитет. В частности, Кассирер обрушился на Гильфердинга за позицию Freiheit во время беспорядков; газета, мол, освещала события односторонне против правительственных войск, искажала таким образом картину, занималась «пропагандой», короче, лгала так же, как и проправительственные пресмыкающиеся; вопреки требованию быть правдивой, максимально объективной и т. д. Гильфердинг возражал: сообщенные им факты соответствуют истине и он не виноват в том, что меньше узнаёт о зверствах «спартакистов»; и вообще, мол, коммунисты не имеют ничего общего со столкновениями Народной морской дивизии, войск безопасности и отрядов Рейнхардта, а, напротив, предостерегали от насилия. Также Красный союз солдат ничего не предпринимал, поскольку был наводнен провокаторами и поэтому неспособен к действию. А протестуют против того, что правительство использует бандитские стычки между Рейнхардтом и Народной морской дивизией как предлог, чтобы сажать и убивать неугодных ему лидеров коммунистов. Что расстреливают совершенно невинных людей. Что правительство своим бездействием и привело к нынешней ужасной ситуации. Кестенберг вмешался и упрекнул Гильфердинга в том, что если позицию Freiheit теперь понимают превратно, то виной тому прежние упущения. Потому что газета никогда достаточно резко не отмежевывалась от коммунистов; так и возникло впечатление размытой границы и тайных связей. Герлах, который всё еще служит статс-секретарем в прусском министерстве внутренних дел, в основном принял сторону против правительственных войск. Он сказал мне потом, что завтра хочет выйти из прусского министерства. Примечательна связь между Герлахом и Шлибеном; Герлах рассказал, что недавно в Берне на конференции Лиги Наций он с ним общался; он не хотел верить, что Шлибен – платный французский агент или был им. Общее мнение: Шейдеман и скомпрометированные министры (правые социалисты) должны уйти в отставку, если хотят избежать дальнейших тяжелых потрясений.
Ледерер вечером в Ноябрьском клубе (при МИДе) прочел доклад о социалистических преобразованиях. В противовес доводам, почерпнутым из современной психологии (касательно частной инициативы, стимула к изобретениям и т. д.), он подчеркнул совершенно иную атмосферу, которая психологически была бы создана устранением классовых противоречий и обеспечением достойного существования каждого. После этого он сказал мне, что, вероятно, станет министром по обобществлению в Австрии. Гильфердингу и Каутскому также предлагали в Вене посты. Социалистическая программа Ледерера была одобрительно встречена меньшинством, правда вполне значительным. Ленерт резко выступил против, Бринкман, с сухим юмором занятно критиковавший Ленерта, поддержал.
Идет снег. – Утром в полдевятого звонил Людвиг Штейн. Он сообщил, что вернулся. Агенен прибывает сегодня, и Штейну необходимо увидеть меня, чтобы «настроить на Агенена».
В час встретился со Штейном в Н[емецком] о[бществе]. Он утверждает, что в Берне говорил не только с Агененом, но и с Понсе, английским военным атташе [Расселом], французским советником посольства Кленшаном, итальянским посланником [Палуччи ди Кальболи], Фаринолой и другими представителями Антанты. Также он устроил у себя встречу Бернштайна с английским военным атташе. Большой страх Антанты – большевизм. Однако французское правительство утверждает, что обрисованная опасность большевизации Германии – всего лишь «камуфляж». Агенен, Понсе и Клишан, напротив, считают ее серьезной. Агенен сейчас послан в Берлин, чтобы доложить об этом. Штейн хотел бы предоставить свою квартиру в качестве «нейтральной территории» для встреч. Задача – убедить Агенена в реальности большевистской угрозы и снабдить его материалами.
Потом завтракал у Хиллера с Георгом Бернхардом. Он сказал, что Шлезингер писал из Берна, что Штейн произвел там очень плохое впечатление и был принят Агененом, так сказать, лишь под давлением Адора. Якобы Штейн обещал Антанте уголь из Рурского бассейна. Бернхард, который вместе с Йозефом Блохом, Калиски, Редлихом выступает за политику Континентального союза с присоединением к Франции, просил меня прощупать в беседе с Агененом, есть ли какие-либо перспективы примирения с Францией. Я сказал Бернхарду, что Агенен всегда говорит очень враждебно об Англии; поэтому с ним следует быть осторожным и не трубить слишком сильно в эту дуду, так как его высказывания, несомненно, будут переданы в Париж и далее английскому правительству, если Клемансо сможет надеяться таким образом создать настроение против нас у англичан. Бернхард затем рассказал, что он говорил с молодым Флюгге из Рыбного управления (молодой человек, наполовину еврей, вызывающий у меня особую антипатию, необычайно самодовольный); тот организует немецко-национальную молодежь (естественно!) и именно на основе программы, соответствующей старому социализму Штёкера и Адольфа Вагнера; модернизированной за счет приспособленной к конъюнктуре идеи советов и громкого антиантисемитизма. Бернхард полагал, что Флюгге говорит восхитительно; ему самому стоило труда не поддаться его словам! Флюгге, этот комедиант с темными локонами Давида и сладкими речами в качестве подлинного немецко-национального бастиона против революции, принадлежит к увеселительным фигурам этой трагической эпохи.
Под конец завтрака к нашему столу подсел Бергер из министерства. Он пришел с завтрака в задней комнате с офицерами штаба Люттвица (Штокхаузен и т. д.). Бергер даже после последних событий всё еще полон юмора; он посмеивается над трупами! Виновником жестких репрессий он называет Эрнста (того самого человека, который предсказал мне «кровопускание»), чьей креатурой стал Хюш. Эрнст защищал управление полиции и добыл своим полицейским Железный крест за их храбрость в гражданской войне. Бергер говорит, что личный состав добровольческих полков (не офицеры) вышел из повиновения; офицеры больше не могут их удерживать. Люди заявляют, что хотят теперь покончить с этим! Иначе, если им придется в третий раз спасать правительство, они сначала арестуют Эберта. Их ярость направлена в равной мере и против спартакистов, и против правительства, потому что его вялость и бездействие привели к беспорядкам. Бергер согласился с моим замечанием, что такие добровольцы – уже не солдаты, а солдатня; он симпатизирует только офицерам, которые после четырех лет войны еще продолжают исполнять свой долг. Эберт всегда пьян; запойный пьяница. А Шейдеман после своего письма Людендорфу (позавчера) морально дискредитирован (с чем я полностью согласен). Речь Гейне Бергер защищает; при реорганизации министерства Гейне должен стать министром внутренних дел. В остальном Бергер характеризует положение как безнадежное. Даже он, будучи самым беспринципным и хитрым политиком, которого я знаю, не может указать путь, который бы провел нас мимо великого краха; остается лишь сложить руки и ждать. Народ политически слишком туп. Возможно, мы достигнем мертвой точки; это лучшее, на что можно надеяться. Спартакисты так запуганы, что больше не осмеливаются собираться; собрания численностью более 12–15 человек они проводить не могут. – А члены правительства, добавил Бернхард, снова развалились в своих кожаных креслах. Бергер согласился с Бернхардом, что стрелять можно, лишь когда есть идеи; плохо то, что нынешнее социал-демократическо-буржуазное правительство стреляет, хотя исчерпало свои идеалы.
Вечером рассказали, что добровольческий полк Овена сегодня в полдень на Тауэнционштрассе прошел парадным маршем с офицерами мимо своего командира в казармы. Два полковых музыканта, люди с безупречной военной выправкой, парадным шагом, «направо», рука по шву брюк. Офицерам при прохождении бросали из мешков цветы, а солдатам – по пачке с десятью сигаретами. Военные ощущают свою силу и вновь расправляют плечи; население должно это знать. Постепенно укрепляется ядро военной силы, вокруг которого могут собираться собственнические и боязливые классы. Правительство по сравнению с этой силой всё больше оказывается в хвосте. Причина паралича власти в том, что революция привела к ней не пролетариат, а ремесленников и мелких партийных чиновников вроде Эберта, Шейдемана, Бааке, Висселя; то есть мелкую буржуазию в домашних туфлях, со всеми свойствами немецкого обывателя (ср. Коцебу и Штернхейма). «Спартак» – это революция пролетария и интеллектуала против мещанина, который ошибочно уселся в клубное кресло; мещанин зовет на помощь военных, заключив с ними очень шаткий союз. Однажды военные могут переметнуться и взять на себя руководство другой стороной или же вообще действовать самостоятельно. Подобные представления, как у полка Овена сегодня, похоже, указывают (sapienti sat), что эта возможность уже не за горами. – Великое недоразумение в том, что мелкобуржуазную революцию приняли за пролетарскую.
Молодой Рёдигер, секретарь Ранцау, завтракал со мной у Хиллера. За соседним столиком позади нас сидели вместе Эрцбергер и Рихтгофен, оба заговорщика. Рёдигер рассказал, что, по достоверным сведениям, среди государств Антанты возобладало мнение о необходимости поддерживать правительство Эберта – Шейдемана. Пока что это особо не заметно. Я попытался выяснить взгляды Ранцау на внутреннюю политику. Но Рёдигер сказал, что Ранцау рассматривает внутреннюю политику исключительно под углом внешней. Он слишком долго жил за границей, чтобы выработать иное ее понимание. Впрочем, Рёдигер, к моему удивлению, охарактеризовал Ранцау как человека с характером, в противоположность Кюльману. Я еще не вполне понял, есть ли у Ранцау характер, или он его разыгрывает. Что у него, несомненно, есть, так это темперамент.
Вечером в клубе у Кассирера. Много людей. Среди прочих итальянский депутат Моргари, который хочет поехать в Россию, чтобы изучать большевизм. Я довольно долго беседовал с ним. Он здесь без паспорта от своего правительства. Спрашивал меня, может ли получить в МИДе паспорт для поездки в Россию. Я разъяснил, что мы с большевиками находимся в состоянии войны; но, возможно, мы могли бы выдать ему паспорт до нашей линии окопов. Моргари, в отличие от своей партии, считает, что положение в Италии еще далеко от революции, равно как и во Франции. Следственная комиссия, которую хотела послать в Россию Бернская социалистическая конференция, похоже, отложена до греческих календ[355]. Фрау Каутская сказала мне, что ее муж здесь незаменим, а французские и английские социалисты не могут получить паспорта от своих правительств. Гильфердинг жалуется на то, как Имперское хозяйственное управление третирует комиссию по обобществлению. Они не получают необходимых средств для работы. Ледерер снова уехал, потому что проживание в Берлине стало для него слишком дорогим. Кроме того, старые чиновники в управлениях оказывают пассивное сопротивление. Комиссия сложила с себя полномочия, но вчера снова собралась. Гильфердинг по-прежнему видит внутреннюю и внешнюю политику в серых тонах. Без идей, энергии, характера. Успешную всеобщую забастовку он считает возможной лишь через шесть месяцев из-за усталости [рабочих]. Разве что если произойдет путч справа. Тогда в качестве противодействия можно будет поднять пролетариат. Опасность правого путча Хильфердинг и Брайтшайдт, с которым я также говорил, считают реальной. Брайтшайдт добавляет, что его самого постоянно очерняют в корпусе Люттвица с помощью доносов; он уже сидел бы [в тюрьме], если бы его не защищал офицер связи корпуса Шенк (авантюрист-дипломат из Афин).
Утром позвонил Виланд Херцфельде и сообщил, что он на свободе. Позже навестил меня. Он пробыл около восьми дней в Моабите и Плётцензее. Его описания тюрем так ужасны, что мне стало дурно от отвращения и возмущения. Записки из Мертвого дома Достоевского превзойдены. Истязания заключенных – от плевков в лицо до постановки к стенке и убийства – настолько повсеместны, издевательства в присутствии офицеров так обыденны, что вера Виланда в срежиссированные линчевания, с инструктажем и обучением, кажется почти разумной. Он говорит, ожесточение среди заключенных таково, что опасно заступиться за жизнь даже одного-единственного буржуа. Если они придут к власти, то истребят всех без исключения. Складывается картина совершенно обесчеловеченной солдатни, которая порождает на другой стороне столь же бесчеловечную кровожадность. Херцфельде сказал: в нынешней ситуации, после всего, что он видел, невозможно больше выдерживать легкий тон в газете. Остается только борьба самыми крайними средствами.
На заседании конституционного комитета нашего Ноябрьского клуба (Приттвиц, Бюлов, Борнштедт, Краус) я днем поднял этот вопрос и предложил, чтобы комиссия как можно скорее заслушала Херцфельде и затем предприняла шаги, которые заставят демократическую партию вмешаться. Борнштедт, как всегда, выдвинул политические возражения: фрайкоры – единственная сила, на которую еще могут опереться правительство и порядок, мы не должны их дискредитировать и т. д. Я сказал, что мне кажется, даже с точки зрения самой элементарной и низменной хитрости, мы вместе с демократической партией должны отмежеваться от этих зверей. Кроме того, лично я не готов участвовать в сокрытии. Если другие не пойдут, тогда пойду я. Бюлов энергично меня поддержал, Приттвиц – спокойнее. В конце концов было решено заслушать Херцфельде завтра и вечером на клубном ужине взяться за партийных бонз. Борнштедт отнекивался, что завтра днем он, вероятно, не свободен. И такой вид «политики» всё еще считается умным!
В полдень у меня на завтраке у Хиллера в голубом салоне Агенен и Людвиг Штейн. Агенен говорит, что имеет доступ к Клемансо, близок с Пуанкаре и послан под предлогом продовольственных вопросов, но по факту с политическим заданием. Ему удалось, по крайней мере временно, убедить Клемансо, что у Франции и Германии есть большие общие интересы и поэтому следует как минимум попытаться обеспечить их для обеих сторон прямым взаимопониманием. Нам очень повредило наше чрезмерное доверие к Америке. Америка – не друг. Если мы подпишем даже очень плохой мир, он весьма скоро будет скорректирован в силу солидарных интересов Франции и Германии. Тем временем, однако, для нас ценно уже сейчас войти в контакт с влиятельными людьми во Франции, то есть с Пуанкаре и Клемансо. Пуанкаре, безусловно, умнее и более информирован. Клемансо слишком поглощен текущими делами и ослеплен Парижской конференцией; он верит, что важно лишь то, что там решат; тогда как всё это фактически существует только на бумаге и решающими в конечном счете окажутся совсем другие факторы. Людвиг Штейн настаивал на пропагандистской кампании во французской прессе как подготовке к германо-французскому сближению. Агенен вел себя сдержанно и высказывал сомнения в ее эффективности, потому что ненависть к Германии у французов чудовищна. Я сказал, что взаимопонимание, по моему мнению, должно исходить из экономической и социальной сфер. И лишь затем переходить в политическую. Агенен согласился. Он подчеркнул, что до сих пор во Франции не заметно и следа большевизма. Правда, он всегда отстаивает перед французскими военными и Клемансо точку зрения, что большевизм и во Франции может распространиться очень быстро и внезапно. Но влиятельные круги Франции до сих пор не верят в реальный большевизм в Германии и полагают, что, если Германия станет большевистской, для обороны достаточно будет военного кордона на Рейне или дальше впереди. Он пытается убедить французское правительство, что большевизм здесь действительно существует и что его не получится держать на расстоянии лишь с помощью простого военного заграждения. В польском вопросе он охарактеризовал политику Антанты как совершенно ошибочную. Она позволила ввести себя в заблуждение весьма сомнительным личностям, вроде Дмовского и Пилца. Дмовский – любимец герцогини д’Юзес; и даже когда Англия от него отказалась, французское правительство продолжало его поддерживать. Мое предложение – предоставить полякам вольный порт и небольшую экстерриториальную концессию в Данциге, а кроме того, интернационализировать всё течение Вислы – он счел удовлетворительным и достаточным. Кроме того, ему было ясно, что если мы будем отрезаны от Восточной Пруссии из-за высадки поляков в Данциге, то не сможем больше сдерживать там русских большевиков. Он просил меня достать для него доклады о Польше – стране, народе, хозяйстве и т. д., – которые могли бы поддержать эти взгляды, чтобы он действовал в этом духе. Ранцау, по его словам, плохо котируется у Антанты; потому что ходят всякие слухи о его прежней деятельности. Не могу ли я предоставить материалы о его личности, чтобы развеять это дурное впечатление? Эрцбергер оказал нам очень плохую услугу. Он был самым неудачным переговорщиком. Равно как и Давид в мирной делегации был очень неудачной фигурой. Штейн воспользовался случаем, чтобы порекомендовать Агенену Бюлова; он, мол, так ловок, такой европеец, возможно, на него еще можно будет опереться. Он еще совсем свеж, ему едва 69, хорошо сохранился. Пусть Агенен хотя бы раз на него взглянет. Вдруг будет рад иметь его под рукой, никогда ведь не знаешь наперед. Штейн пригласит его к себе в квартиру; пусть Агенен только назначит время. Агенен порылся в записях и в конце концов назвал какой-то послеобеденный час на следующей неделе. Это было похоже на то, как торговец коврами расхваливает старый ковер.
В Венгрии провозглашена советская республика. Причина: передача Антантой почти всей Венгрии румынам и чехам. Михай Каройи подал в отставку и призывает мировой пролетариат на помощь против Антанты. Новое правительство якобы объявило о союзе с Советской Россией.
Утром у меня снова был Виланд Херцфельде. Прочитал составленную им копию его вчерашнего доклада, продиктованного Фёге, о его наблюдениях в Моабите и Плётцензее[356]. В полпервого был у Георга Бернхарда и попросил его принять Херцфельде; убедил его в необходимости выступить против этих мерзостей. Затем, в связи с доверительной беседой у Шейдемана вчера и со встречей, которая у него должна быть сегодня вечером с Агененом, он поднял вопрос о континентальной политике. Сказал: содержание вчерашних сообщений у Шейдемана было катастрофическим, поскольку политика союза против Англии была отвергнута на том основании, что союзы и враждебная политика против какого бы то ни было государства вообще устарели. Мнение Бернхарда таково, что мы должны проводить политику континентального союза с Францией и Россией; и эта политика, хотим мы того или нет, будет направлена против Англии, которая возжелает стравить континентальные державы между собой. Поэтому нам следует вывести наши войска из России – чем скорее, тем лучше, – отодвинуть оборону от большевиков к нашим границам, найти прямое взаимопонимание с Францией. Я сказал, что тоже желаю вывода наших войск из России и взаимопонимания с Францией, если оно возможно; но на политику, сознательно направленную против Англии, не согласен уже хотя бы потому, что у нас нет для этого сил и средств. Пусть он только не попадет на удочку Агенена, излагая ему антианглийские планы. Они лишь дадут французскому правительству инструмент, чтобы привлечь Англию к французским планам обеспечения «безопасности». Он обещал по возможности скрыть эту сторону своей политики от Агенена.
Завтракал у Пауля Кассирера с Гильфердингом, Брайтшайдтом и Кестенбергом – у Хиллера. Гильфердинг считает, что будет более эффективно, если демократы проведут свою акцию относительно злодеяний самостоятельно, то есть отдельно от «независимых». Я должен попытаться мобилизовать демократическую фракцию (чем уже занимаюсь) и через нее оказать давление на правительство. Херцфельде, которого я направил к нему сегодня утром, он принял и взял его письменный доклад.
В 3 часа заседание в редакции [журнала] Die Deutsche Nation, чтобы заслушать Херцфельде. Присутствовали Приттвиц, Невен Дюмон, Пабст- Вайсе, Краус и доктор Шойрер. Херцфельде рассказал о своих переживаниях. Мы признали необходимость что-то предпринять, прежде всего чтобы немедленно улучшить положение заключенных, а затем привлечь к ответственности офицеров, которые попустительствовали мерзостям или подстрекали к ним. Правда, Краус и Шойрер выдвигали довод, что мы этим сломаем единственное оружие, которое есть у правительства для поддержания внутреннего порядка и охраны границ. Но я настоял на своем мнении, что трусость и здесь снова окажется злейшим из всех зол, точно так же как на войне, где из подобных соображений всё молча принималось с обывательским смирением. Был зачитан чрезвычайно резкий выпад против фрайкоров, уже составленный Невеном для [журнала] Die Deutsche Nation, но он был отложен для обсуждения и смягчения на редакционном заседании в понедельник. Боязливость – самое тяжелое препятствие, которое предстоит преодолеть.
Вечером было пивное заседание в новом Демократическом клубе в «Бристоле». Я взялся за Бернсторфа (посла), дал ему прочитать изложение Херцфельде и уговорил его вместе со мной пойти к Пахнике и советнику юстиции Кемпнеру, которым мы изложили дело, потребовав, чтобы демократическая партия выступила активно. Кемпнер обещал, что во вторник в Веймаре партия внесет официальный запрос. У него самого и у Нушке тоже есть большой материал, в частности об убийстве матросов на Францёзишештрассе. Там были убиты даже члены демократической партии. Кемпнер высказался, что для партии было бы катастрофой, уступи она это дело «независимым». Я настаивал на строжайшем наказании всех хоть как-то причастных офицеров. Таким образом, дело, кажется, действительно сдвинулось с мертвой точки, и солдатне, возможно, придется ответить за преступления. Изуверски замученные жертвы этих дьяволов не оживут. Но по крайней мере в будущем можно ожидать сдерживания звериных инстинктов.
Днем я навестил Альбрехта (из Стокгольма) в «Кайзерхофе». Он приглашен советским правительством приехать в Россию и убедиться в успехах советского режима. Он полагает, что Польша тоже на пороге большевизма.
Позже чай у Дейтельмозеров. Дейтельмозер хочет, чтобы мы предложили Антанте справедливый мир с двухнедельным сроком для принятия, сообщив, что по его истечении присоединимся к России и введем у себя большевизм. Он считает, что от большевизма мы всё равно не уйдем; так что лучше ввести его добровольно и в очищенном немецкими методами виде. То, что это говорит Дейтельмозер, креатура Людендорфа, примечательно и показательно. Итальянская социалистическая партия теперь тоже официально перешла к большевизму. Поэтому, вероятно, Моргари и хочет в Россию – чтобы наладить связи. Волна за последние недели, и особенно со вчерашнего дня, с присоединения Венгрии к Советской России, чудовищно набрала силу. – Альбрехт говорит, что, по достоверным сведениям, производство в России снова растет. Но не хватает транспортных средств. Чтобы привести транспортную систему в порядок, им нужны немецкие инженеры и техники. Большевики готовы заключить с нами соглашения о товарообмене, найме немецких техников, ограничении пропаганды. За нашей спиной Антанта ведет с ними переговоры. Мы опять опоздаем. Я считаю все эти соображения и предложения весьма заслуживающими внимания.
Утром позвонил Георгу Бернхарду, сообщил о результате нашей с Бернсторфом беседы с партийными тузами и сказал, что, по моему мнению, ему следует выступить в Voss[ische Zeitung] до подачи официального протеста. Он согласился; вчера вечером слушал Херцфельде, материал потрясающий, он хочет лишь еще одного подтверждения из другого источника. Итак, кампания начинается хорошо; пламя скоро будет раздуто. Горе тем, кого оно сожжет!
Немного позже мне позвонил Херцфельде. Я рассказал ему, как обстоит дело, и посоветовал издать его переживания брошюрой.
У меня был Хельмут Херцфельде. Он высказал абсолютное нежелание печатать стихи Дойблера или Бехера, вообще чистую поэзию, в своем журнале. В ходе разговора он сформулировал это так: он и его друзья становятся всё враждебнее по отношению к искусству. То, что делают Георг Гросс и Виланд, конечно, искусство, но, так сказать, лишь попутно. Главное – пульс времени, великая общность, в которой оно резонирует. Затем он отверг и всякое старое искусство, даже если в свое время оно обладало как раз этим свойством современности. Они не хотят создавать документы, ничего, что имело бы прочность и мешало бы потомкам. Возможно, достаточно было бы, чтобы традиция передавалась через кровь, а произведения каждого поколения исчезали вместе с людьми. Хельмут отстаивал этот культурный нигилизм, которому я противопоставлял язык и человека как духовное порождение и вместилище тысячелетий, – отстаивал со своего рода фанатизмом, даже мрачным садизмом. Он витает в воздухе, для большинства, даже среди коммунистов, лишь наполовину осознанный. То, чего они, собственно, хотят, как очень точно сформулировал Херцфельде, – это, возможно, гибель Европы. Против Бехера он возражал, потому что тот стремится стать великим поэтом; выпячивает свою личность. С культурным нигилизмом соединяется, по-видимому, очень сильный антииндивидуализм (с которым антинационализм имеет определенное духовное сходство). Братья Херцфельде хотят отныне все материалы в журнале публиковать анонимно; прежде всего чтобы затруднить политическое преследование. Но, очевидно, эта анонимность одновременно соответствует их внутренней потребности. Равным образом они антиинтеллектуальны. Как Хельмут, так и Виланд постоянно подчеркивают, что хотят заставить людей видеть вещи чувственно-непосредственно, не затуманенными идеологически. Собственно, они борются против эллинского или, по крайней мере, против всего того, что расцвело в Греции после Персидских войн как основа европейской культуры. В этом смысле они совершенно правы, что ссылаются на Азию. Не действуют ли здесь атавистические еврейские инстинкты?
Днем чай у Штреземана. Я подвигнул его выступить против злодеяний и дал ему доклад Херцфельде. Также об убийстве матросов у него было совершенно неверное представление, он считал, что это были матросы, взятые в плен в бою. Когда я описал ему действительный ход событий, он был потрясен. Он обещал лично выступить на дебатах в Веймаре и уже завтра пойти к Шифферу, чтобы подстегнуть его и добиться скорейшего улучшения положения в тюрьмах.
Вечером у Людвига Штейна проинформировал еще и Гильфердинга о предстоящей интерпелляции и разрешил ему доверительно сообщить об этом также Гаазе, чтобы тот мог подготовиться и собрать материалы. Я предостерегал от выпадов, которые могли бы поставить демократов в оборонительное положение. Если всё пойдет хорошо, теперь создан фронт от Гаазе до Штреземана против солдатни. У Людвига Штейна для Агенена, который был там с секретарем Масильи, были приглашены «независимые»: Каутский, Вурм, Гильфердинг и профессор Фогт с женой. Масильи сказал мне и Гильфердингу, что они поражены степенью социалистических преобразований в Германии. Во Франции об этом не имеют понятия. Но если границы откроются, французы потребуют того же во Франции. У меня сложилось впечатление, что за этим подчеркнутым изумлением преследуется вполне определенная политическая цель. Хотят внушить нам, что Франция тоже станет социалистической, и тем побудить нас с легким сердцем подписать мир в уверенности, что он скоро будет пересмотрен, потому что социалистическая Франция сама отринет насильственный договор. Гильфердинг и без того придерживался при мне того мнения, что мы должны подписать даже самый плохой мир, потому что такой мир будет пересмотрен и перезаключен западными державами, которые станут социалистическими. Во всяком случае, это вздор, когда такие люди, как Дернбург, грозят большевизмом. Я сказал, что в качестве угрозы тоже не стал бы использовать большевизм. Но мы можем спокойно высказать, что для поддержания полукапиталистического хозяйства, как теперь планируется, нам нужен приемлемый мир и дружественная опора на западные державы. Если мы это не получим и, следовательно, не сможем провести намечаемое медленное обобществление, то будем вынуждены попытаться построить совершенно новый хозяйственный порядок по коммунистическому образцу с опорой на Россию. То, что это приведет к большевизации мира, весьма вероятно. Это я затем сказал и Масильи.
Днем в «Кайзерхофе» у Клауса Альбрехта, который пригласил ко мне оставшегося здесь тайно представителя советского правительства Марковского. Кроме того, пришли еще Гропиус, Глейхен, барон Вольф и господин фон Мантойфель. Марковский в ответ на мои вопросы описал положение в России. Он говорит: объединение русской промышленности в крупные синдикаты (Центры) сильно продвинулось. Синдикаты, естественно, национализированы. Центральный хозяйственный совет руководит всем. Производительность еще сильно отстает от довоенного уровня, но уже поднялась выше самой низкой точки (в одной отрасли, кажется металлургии, где в 1913 году было занято 1 600 000 рабочих, сейчас их 1 100 000). Низкая производительность объясняется недостатком транспортных средств, отсутствием техников и призывом лучших рабочих в Красную гвардию. Поскольку транспортные средства так плохи, точнее почти отсутствуют, предприятиям и управлениям выделили районы снабжения, откуда они имеют право сами добывать себе продовольствие. Часть рабочих и служащих поэтому постоянно в разъездах. Также интеллектуальные профессии синдицированы, как то: врачи, писатели, художники и т. д. Все получают жалованье от государства; так же и врачи, которые не берут гонорар, а получают заработную плату от государства. «Интеллигенция» через Горького в прошлом декабре официально заявила, что присоединяется к советскому правительству или передает себя в его распоряжение. Этим саботаж советского режима со стороны буржуазии закончился. Газетам оставлена некоторая свобода даже в критике правительства; им только нельзя «лгать». Тот, кто нападает на правительство, всё равно продолжает получать жалованье. Транспортный кризис ужасен и может быть устранен только импортом из Германии: импортом станков и частей машин, а также подготовленных техников. Террор был провозглашен лишь после убийства Мирбаха и теперь ограничивается. Имели место перегибы. Суды судили не по писаному праву, а «по совести». Переговоры открыты. Россия и не думает вторгаться в Германию, но требует очищения своей территории и хочет как можно скорее наладить товарообмен с Германией. Войну Россия ведет только внутри, классовую войну; внешние войны она отвергает. Конечная цель большевистской политики – федерация Европы на коммунистической основе: верховный хозяйственный совет, который регулирует производство, распределение сырья и продуктов, вопросы рабочих и зарплаты. Тогда войны больше не может быть. Это подлинная, единственно действенная Лига Наций. Уже сейчас в России верховный хозяйственный совет приспосабливает размер заработной платы к ценам на товары, необходимые для жизни, так что забастовок с требованием повышения зарплаты больше не случится. Денежное хозяйство пока сохраняется. Переход к натуральному хозяйству – еще дело отдаленного будущего. Крестьяне присоединились к советскому правительству, в том числе середняки и зажиточные, из-за выгод, которые им предоставляет общественная обработка крупных имений. Это также причина того, что Украина так быстро стала большевистской, а теперь Венгрия. Давление Антанты на Венгрию было лишь поводом, который вызвал переворот, объясняемый восстанием крестьян против крупного землевладения.
Вечером клуб у Кассирера. Заседание правления. Гуго Симон, Гильфердинг, Брайтшайдт, Герлах, Вертхауэр, Кестенберг, профессор Эйнштейн, Кассирер. Я предложил устроить публичный митинг или послать в Национальное собрание в Веймар по поводу злодеяний солдатни телеграмму, подписанную 30–40 известными людьми разных партийных направлений. Требование: следственная комиссия, обладающая судебными полномочиями, беспощадное наказание виновных. Вертхауэр, в принципе согласный с предложением, возразил, что виновны министры и президент: Эберт, Шейдеман, Носке; так как, по его сведениям, они тайно заключили пакт с военными, согласно которому борьба с беспорядками в Берлине должна считаться настоящей войной и вестись как таковая, а со «Спартаком» следует обращаться как с врагом государства. Таким образом, министры без одобрения Национального собрания, под давлением со стороны военных объявили войну части немецкого народа, на что они вовсе не были уполномочены. Всё остальное – лишь следствие этого основного преступления. Если идет война, то по ее законам при определенных обстоятельствах можно убивать и безоружных пленных; и т. д. Единственно приемлемой с юридической точки зрения была бы поэтому министерская жалоба. Если действовать против исполняющих органов, они на каждое злодеяние найдут прикрытие сверху. Затем Вертхауэр сказал мне, что государственный обвинитель Вайсман (?) просил его взять на себя защиту лейтенанта Марлоу, убийцы 24 матросов, и что он также говорил с Марлоу, который – «прелестный малый», солдат до мозга костей, добровольно вступивший теперь в стрелковый корпус из чистого патриотизма, – в войну был тяжело ранен (потерял руку). Вертхауэр добавил, что не хочет вести защиту дальше. Но я понял, что приведенная юридическая конструкция – это, видимо, та, с помощью которой он попытался бы спасти Марлоу. Я сказал, что могу считать Марлоу лишь зверем именно потому, что я сам офицер и сам стоял перед подобными вопросами совести на войне (например, в Намюре). Никакой приказ свыше не может оправдать или извинить мерзости. Каждый честный офицер судил бы так. Если же, кроме того, виновны министры, то это политический вопрос, который следует вынести на Национальное собрание; мы совершили бы тактическую ошибку, смешав гуманитарный вопрос со столь высокополитическим. Герлах поддержал меня; равно как Эйнштейн и Брайтшайдт. В конце концов было решено составить телеграмму в предложенном мной духе, не упоминая о министерской ответственности, и поручить Гильфердингу и Вертхауэру ее разработку. Симон хочет, кроме того, объявить во Freiheit публичный сбор средств для жертв солдатни. Кестенберг стремится публично поставить вопрос: кто платит фрайкору? Еще несколько дней назад это были частные банды, а не немецкие солдаты. Только в середине марта они, так сказать, национализировались. Кестенберг утверждает, что фрайкор, охраняющий рейхстаг, оплачивается Парвусом-Гельфандом из собственного кармана (вернее: Георгом Скларцем[357]). Таким образом, эти частные банды, или фрайкоры, с согласия немецкого правительства объявили войну части немецкого народа и затем по законам войны расстреливали немецких граждан без лишних слов. Правда, фантастическое представление, которое затмевает худшее, что прежде переживалось в Германии от так называемого милитаризма. Сбесившийся частный детектив! «Гражданская война» января и марта предстает благодаря этому в своеобразном освещении! Как будто дело происходит не в Пруссии, а в Риме во времена Клодия или Кола ди Риенци[358]. Я спрашиваю себя, не следует ли привлечь частных спонсоров к ответственности за материальный ущерб, причиненный их лейб-гвардиями с помощью минометов, гранат и т. д. в восточной части Берлина?
Звонил Штреземану, который ищет Шиффера, чтобы через него оказать давление на правительство по вопросу о мерзостях в тюрьмах. – Звонил Бернхард [о том, что] Виланд Херцфельде может зайти, чтобы вместе с Редлихом составить заявление для Voss[ische Zeitung].
Утром заходил Виланд Херцфельде по поводу своей брошюры. Я зацепился за разговор с его братом и защищал Бехера от упрека Хельмута в бездействии, сказав, что Бехер – это революция в себе самом; одна его часть постоянно восстает против другой. Виланд метко возразил: тот, у кого столько дел с самим собой, сегодня не годится к употреблению. В революционную эпоху революционно действовать могут только сложившиеся и цельные личности. Он не знает, что ему делать, например, со стихотворением Бехера в своем журнале. Эта вечная саморефлексия была, может быть, интересна до 9 ноября, но сегодня нам нужны другие люди!
Романтики, в самом деле, подходят только для буржуазных эпох, для времен созерцательности. Мир, сорвавшийся с места, неспокойный, как и война, нуждается в классических натурах. В этом отношении следует скорректировать сказанное мной (23 марта) об антииндивидуализме спартакистов; они, по Виланду, враги лишь романтической, интравертной личности (подобно Шарлю Моррасу). Далее Виланд заметил: целью нового времени должно стать то, чтобы художники не оставались в стороне, а вновь оказались в центре мирового движения – его движущей силой и формирующим началом. Отсюда – необходимость безоглядной «современности», борьба с любым эстетическим бегством от реальности, например с пейзажной живописью горожанина. Он признал, что он сам и даже Гросс лишь постепенно и осознанно приспосабливаются к этой новой позиции: покончить с внутренним самотерзанием и, исходя из достигнутого, помогать революционизировать внешний мир.
Клаус Альбрехт завтракал у меня. Он сказал, что предложил такую Лигу Наций, которая бы венчалась тремя парламентами: народным, экономическим и культурным. Похоже на модификацию моей идеи Бюловым. – Я сказал ему, что чересполосица польских и немецких территорий и географическая отрезанность Польши от моря указывают Германии и Польше на необходимость определенных общих экономических институтов, например комиссии по Висле и учреждений по труду, экспорту и импорту; и это затем привело бы к более или менее тесному государственному союзу, если бы политика управлялась разумом. При монархических условиях выражением этого положения вещей была бы личная уния. Между республиками, даже без общего главы, по мере прогресса социализма с естественной необходимостью происходило бы всё более тесное сращивание. Альбрехт хочет передать это понимание польским большевикам.
Потом у меня был Шмиден, с которым я обсуждал те же идеи.
Вечером заседание «Клуба [16 ноября]» при МИДе. Программный комитет. Рабочие советы. Настроение, казалось, было в целом за включение советов как хозяйственных корпораций и хозяйственной палаты наряду с политическим парламентом в конституцию. Хозяйственная (советская) палата как инициативная и обладающая правом вето инстанция. Мне ясно, что эта советская палата постепенно перерастет другую и, вероятно, в значительной степени ее оттеснит. Вообще, если раз отказаться от капитализма в принципе, то я не вижу никакой возможности удержаться, пока не будет достигнута коммунистическая форма хозяйства. Единственный вопрос – как быстро или медленно будет проходить это путешествие; и это отчасти зависит от технических вопросов, то есть от того, с каким темпом будут прогрессировать технические и машинные средства производства, чтобы предоставить всем изобилие, которым сегодня обладают лишь богатые. При определенном уровне производительности капитализм становится бессмысленным. Ставить сегодня целью нечто иное, кроме коммунизма, мне кажется невозможным: правда, путь к нему лежит не только через политику, но и через технические и машинные изобретения. Но «обращение сердца» на этом пути – не остановка. Это требование смешивает две совершенно различные области, материальную и этическую; и, следовательно, сводится к фокусу. В этом заключается ошибка Толстого. В технически застывшее время, такое как Античность, этот фокус мог быть простителен, как предписание шарлатана для утешения неизлечимого; но не сегодня, когда он задерживает и может сорвать действительное лечение, ставшее возможным. Столь же бессмысленны по аналогичным причинам террор и пулеметы, так как они тоже смешивают и запутывают совершенно не связанные вещи; разве что сам капитализм силой преграждает путь. Тогда может понадобиться сила против силы. Этим очерчена моя позиция по отношению к спартакизму и большевизму.
На сегодня была назначена всеобщая забастовка. В Шарлоттенбурге состоятельные семьи обустроили себе подвальные квартиры и создали запасы. День прошел совершенно спокойно. Лишь Шейдеман и Кардорф в одинаково бестактных речах в Берлине и Веймаре разжигали страсти.
Вечером у Хиллера со мной ужинали Штреземан и Георг Бернхард. Я предложил, чтобы несколько человек из правых партий (от демократов до Народной партии или даже до немецко-национальных) собирались еженедельно и на столь же гуманитарной основе, как мы у Кассирера, обсуждали актуальные вопросы. Тогда при каком-либо случае, подобном теперешнему (убийство матросов), получилось бы объединение между нашими людьми и теми правыми. На этой общей основе, признающей социалистические преобразования и гуманитарные идеалы, возможно было бы со временем выстроить политическую партию духа, труда и порядочных людей. Я предложил, чтобы Бернхард прощупал, согласился бы Пауль Швабах взять на себя организацию этого более правого клуба. Бернхард и Штреземан высказались однозначно против мерзостей солдатни. Штреземан повторил, что у него «хватит мужества» выступить по этому вопросу в Национальном собрании. Штреземан, кстати, не столь мрачно смотрит на наше экономическое будущее, правда при условии, что мы сохраним Верхнюю Силезию и Саарскую область. Напротив; на основе доступных ему сведений он как член наблюдательных советов многих крупных обществ («Заксенверк», «Граммофон» и т. д.) полагал, что мы идем навстречу невиданной высокой конъюнктуре. Фабрики не справляются с уже поступившими заказами. Положение Франции гораздо хуже, потому что ее фабрики разрушены, а деньги, которые мы могли бы выплатить в качестве компенсации, не смогут сначала устранить это зло. Я еще обсудил со Штреземаном вопрос о межгосударственных хозяйственных объединениях (например, Саар-Брие-Лонгви, Верхняя Силезия-Польша, союз судоходства по Висле и т. д.) и их политическом значении, в особенности для Лиги Наций. При таких своеобразных отношениях, которые сложились между Германией и Польшей географически, этнографически и хозяйственно, эти объединения должны выдвигаться на первое место и в политике. Штреземан обещал предоставить соответствующие материалы, опираясь на свои познания в экономике. В этом бурлящем мире образуются всё новые формы и возможности, как из гонимого бурей тумана. Очень подробно обсуждалось опошление Людендорфа Шейдеманом сегодня в Веймаре[359] и демонстрации монархистов в прошлое воскресенье в Берлине. Штреземан и Бернхард отрицают какую-либо опасность или возможность контрреволюции. Штреземан, видевший демонстрации, говорит, что они были прямо-таки жалкими, Рихтгофен прошел с примерно восемью сотнями человек по Вильгельмштрассе, другая колонна была численностью в три-четыре тысячи. Людендорф лишь случайно в то же время шел по Вильгельмштрассе в «Адлон», где живет. Ложное истолкование возникло потому, что некий лейтенант Молькентин, связанный одновременно с Союзом офицеров и Национально-демократической партией, участвовал в демонстрациях и призывал присутствующих к памятнику Бисмарку. Но это не имело ничего общего с Союзом офицеров; и кроме того, к памятнику прошли лишь несколько сот демонстрантов. Штреземан считает, что контрреволюция безнадежна, потому что была бы немедленно сорвана всеобщей забастовкой.
Агенен и Гильфердинг завтракали у меня. Агенен внезапно вызван в Париж и завтра уезжает. А он уже согласился на завтрак послезавтра у меня с Рёдигером. Он говорит, что обстановка обострилась, но, кажется, не знает точно, почему его так внезапно отозвали; также он надеется вернуться сюда через 10 дней. В довольно возбужденном состоянии он, впрочем, намекнул, что, возможно, виноват Людвиг Штейн, поскольку тот в нескромной форме проболтался некоему посланцу генерала Дюпона, полушпиону, о деятельности и связях Агенена здесь, несмотря на то что Агенен предупреждал его об этом человеке. Агенен, полушутя, но явно нервничая, сказал: не исключено, что по приезде в Париж его арестуют; мы ведь всё еще в состоянии войны. Штейн, похоже, вообще сильно действует Агенену на нервы. Он жаловался, что Штейн в его присутствии сказал кому-то, что это он «вызвал» Агенена в Берлин! Агенен был совершенно возмущен: и он должен был молча это выслушивать! – Обострение обстановки Агенен относит на счет сильно испортившихся отношений между Францией и Америкой. Америка поставила Францию в очень неприятное положение, расторгнув кредиты. Кроме того, Франция позволила водить себя за нос полякам и чехам. Всю польскую политику Франции делал некий бывший вице-консул в Варшаве Дегран, фаворит герцогини д’Юзес. Тот находился полностью под влиянием Дмовского. Агенен охарактеризовал польскую политику Франции как бессмысленную. Я изложил ему свою, которая была бы приемлема, причем приемлема для Польши и Франции: Данциг – вольный порт с польской экстерриториальной концессией, интернационализация всего течения Вислы, германо-польская комиссия по Висле, вообще ряд межгосударственных германо-польских административных органов для обмена сырьем (Верхняя Силезия) и продовольствием, рабочими вопросами и т. д. Гильфердинг согласился со мной. Агенен спросил, не могли бы мы составить ему в этом духе aide-mémoire [меморандум], который он возьмет с собой в Париж и использует там, не называя нас. На время отсутствия Агенен рекомендовал мне своего сотрудника Масильи как совершенно надежного.
Я остался потом наедине с Гильфердингом и осторожно подошел к предложению, чтобы он вместе с Георгом Бернхардом и представителем группы Йозефа Блоха разработал общую программу, на основе которой после падения нынешнего правительства могло бы быть сформировано новое и проводилась бы действительно созидательная социалистическая политика. Он согласился при условии абсолютной секретности. Это должна быть программа, на основе которой мы, как партии центра, от правого крыла «независимых» до левого крыла демократов, исключая скомпрометированные или устаревшие личности, сможем взять власть. Я вижу в этом единственное спасение от насильственного переворота слева или возвращения реакции на основе союза между центром, консерваторами и монархистами. В сущности, речь идет о создании большой либерально-социалистической партии, которая будет противостоять капиталистическо-консервативной, монархической партии как правящая или оппозиционная. Только так мы придем к естественно функционирующему парламентаризму.
Потом был у Клауса Альбрехта, который уезжает сегодня и направляется сначала в Швецию, затем в Россию. Он был сегодня утром у представителя Надольного, консула Цительмана, чтобы обсудить поездку в Россию, и Ц. произвел на него удручающее впечатление. Цительман ничего не знал, даже не знал, кто такой Красин. Альбрехт, кажется, едет в Россию по поручению Ратенау и других крупных промышленников.
Вечером клуб у Кассирера. Много людей, в частности иностранных и враждебных журналистов: Сачердоте из Avanti, Янг из Daily News, миссис Харрисон из одной газеты в Чикаго, француз Го из штаба Агенена. Интернациональное общество. Бестактно и вопреки моему возражению Вертхауэр прочел краткую юридическую лекцию, в которой изложил теорию, что правительство под давлением фрайкоров объявило в Германии внутреннюю войну. Чтобы смягчить дело, я вмешался и задал ему вопрос, в какой степени прецедент Галиффе, когда тот после Коммуны расстрелял 30 000 человек в Париже, может иметь здесь юридическое значение?
Некто доктор Рюстов сообщил мне, что был у [генерала] Рейнхарда, которого знал по полевой службе, и рассказал ему на основании описаний Коха о творящемся в тюрьмах. Рейнхард, по его словам, отнесся к делу весьма серьезно, сказал, что уже слышал об этом краем уха, что необходимо положить этому конец и что он выведет свои войска из тюрем в ближайшее время – это единственная радикальная мера. Во всяком случае, у Рейнхарда правильное понимание [ситуации].
Сачердоте, у которого я спросил, как обстоит дело с революцией в Италии, не верит, что она произойдет. Нет крупных центров, рабочих слишком мало, крестьяне и арендаторы еще полностью под влиянием церкви. Напротив, возможно, произойдет буржуазная революция с целью сместить короля. Но рабочие к этому совершенно безразличны; напротив, сохранение монархии до пролетарской революции было бы, возможно, даже лучше.
Дойблер спросил меня, как ему получить паспорт для поездки в Швейцарию, и упомянул по этому случаю, что после заключения мира станет итальянцем. Подавать на германское гражданство он ни в коем случае не будет. Причины, которые он приводил для этого пассивного выхода из немецкой общности судьбы, показались мне презренно мелкими: плохой прием или невнимание к его Северному сиянию, скверный опыт с немецкими издателями и тому подобное. Всё-таки он мелкий человек. Довольно презрительная оценка, которую он получает от братьев Херцфельде, Бехера, Гросса, заслуженна. У меня не хватило духу уговаривать его остаться немцем; я чувствовал сдерживающее влияние своей гордости.
Закс, коммунистический банкир (кстати, малосимпатичный мне, но неизбежный из-за своей связи с Брайтшайдтом), рассказал, что сегодня на Александерплац снова стреляли и что в «Кайзерхофе» открылся игорный клуб, который снял все большие залы за 40 000 марок в месяц и взял таких людей, как африканский лейтенант Грец и некий Гогенлоэ, на работу директорами с окладом 4000 марок в месяц. Торжественный банкет по случаю открытия с семью блюдами и обильным шампанским был высшего класса. Холльман, Закс, Брайтшайдт отправились туда в полночь. Иностранцы слушали раскрыв рот, пока Закс высказывался с семитским бесстыдством и фантазией; Чикаго, Рим и Париж обступили его, словно образовав венок; Харрисон в улыбке демонстрировала белоснежные зубы и выражала сожаление. И многим, наверное, приходили на ум изрешеченные пулями дома на Александерплац и еще не отомщенные мертвые матросы.
Антанта под угрозой прервать перемирие требует высадки польских войск Галлера в Данциге. Наша комиссия по перемирию отказала. Логически через три дня у нас снова должна быть война, и нам придется лишиться надежды на продовольствие. В отказе от ультиматума Антанты в Веймаре сошлись лидеры всех партий, включая «независимых». Мы снова внезапно оказались в большом международном кризисе. Однако Антанта, несомненно, уже дала трещину; ее польская политика настолько тупа, что со временем должна еще более поколебать прочность альянса. Я утром продиктовал для Агенена свой меморандум по польскому вопросу, обсудил его с Гильфердингом, который его одобрил, и послал Агенену, чтобы он в этом духе повлиял на Пуанкаре и Клемансо, если они еще не совсем зашли в тупик. Основные предложения: 1) уступка несомненно польских территорий согласно 13-му пункту Вильсона; 2) Данциг – вольный порт; 3) интернационализация всего течения Вислы. Осуществление возлагается на германо-польскую комиссию по Висле; 4) подобно комиссии по Висле – ряд дальнейших германо-польских межгосударственных хозяйственных административных органов; 5) совместное финансирование Польши немецкими и французскими банками.
Утром Бернхард опубликовал в Voss[ische Zeitung] рассказ Херцфельде о злодеяниях в Моабите и Плётцензее. Херцфельде, навестивший меня вечером, рассказал, что Роберт Бройер пригласил его в имперскую канцелярию и сообщил: если он будет продолжать издавать журнал, то его снова арестуют, так как правительство решило покончить с коммунистическими публикациями; он, мол, талантлив, симпатичен, и ему лучше отныне писать аполитичные стихи. Херцфельде был бледен и потрясен, но решил не отказываться от коммунистической деятельности. Он думал уехать в Мюнхен и издавать Die Pleite там. Я отговорил его от этого, так как тогда его сатира приобрела бы партикуляристский тон. Ему следует остаться здесь, официально отказаться от политики в заявлении в начале следующего номера и стать еще сатиричнее и ядовитее против режима, как все великие преследуемые сатирики от Свифта и Вольтера до Домье. Унтер-офицерское воинство, которое купает нас в крови, так тупо, что постоянно подставляется. Столь инертное и одновременно столь кровавое правительство до сих пор встречалось только в сказке. Даже царизм был остроумнее. Меттерних, преследования демагогов и Карлсбадские постановления кажутся культурными и гуманными, если сравнить их с работягой Носке, его расстрельными приказами и берлинскими убийствами. Вместо подлинного милитаризма социал-демократы воздвигли карикатуру, которая уже обагрена кровью. Лучше всего то, что они совсем не замечают, как те, кто настроен на старопрусский лад, с ликованием поощряют их самоосквернение. Плод сам упадет прямо в руки монархии – по крайней мере, так рассчитывают Рейнхард и Люттвиц.
Днем заседание комитета «Клуба (16 ноября)» при МИДе: Приттвиц, Рицлер, Борнштедт, Краус, Апельт, Грунелиус. Борнштедт яростно возражает против любого осуждения берлинских убийств в [журнале] Die Deutsche Nation не должны наносить удар в спину правительству. Якобы идет «концентрированная акция» от Гильфердинга до Бернхарда против правительства, в которой он отказывается участвовать; при этом он бросал на меня гневные взгляды. Приттвиц хотел достойного отмежевания. Вопрос должен быть решен завтра. Затем дискуссия о Лиге Наций, в которой все, кроме Крауса, приняли мою точку зрения, правда, Рицлер – с ненужной идеологией о том, что я стремлюсь к «федеративному государству», мировому федеративному государству; против чего Апельт выдвинул очень разумные юридические возражения, с которыми я согласился. Рицлер – неисправимый теоретик; вместо того чтобы браться за практику, он конструирует определения. Постепенно я понимаю роковую бесплодность политики Бетманна, главным представителем которой был Рицлер. Она словно рождественская елка, увешанная идеями, которым не хватает сока или движущей силы. Для Рицлера идея – всегда лишь предлог, чтобы чего-то не делать. Хотя он защищал мою точку зрения, мне становилось жутко от его завихрений. Это наименее одаренный человек для политики как организованного действия из всех, кого я встречал. Всё его мышление по природе своей выливается в организованное бездействие, организованную импотенцию, которая выдает себя за высшую мудрость, переливаясь радужными красками. То, что Бетманн годами выносил эту игру в жмурки, доказывает и его недостаточную одаренность. Бисмарк или Наполеон выгнали бы Рицлера к черту после первого доклада.
Ф[риц] Г[узек] сообщил, что контрреволюционный путч запланирован на 7 апреля. Он полагает, что он может удаться. Рабочие одинаково озлоблены и против «Спартака», и против правительства; они требуют только покоя и слишком устали и разочарованы, чтобы спасать республику всеобщей забастовкой.
С сегодняшнего дня повсюду в городе снова видны усиленные патрули, которые останавливают и обыскивают экипажи на мостах. У Гуго Симона, бывшего министра финансов, позавчера был обыск, потому что он получил три ящика вина. Полагали, что там оружие. Нервозность правительства сильно нарастает.
У меня завтракал Масильи. Беседа в основном о социалистических преобразованиях в обществе. Он сказал, что глубина и распространенность движения за обобществление в Германии и его уже достигнутые успехи поразили его. Во Франции об этом не имеют понятия. Я обратил его внимание на то, что всё достигнутое было проведено против воли правительства. Он сказал, что именно это доказывает неодолимость и подлинность движения. О «камуфляже», который предполагают во Франции, именно поэтому не может быть и речи. Он утверждает, что посылает во Францию подробные отчеты; но там их, вероятно, никто не читает. Клемансо этим не заинтересовать; а больше никто не считается. Но если французские рабочие вдруг увидят, что произошло в Германии, то они ускорят события; а подходящих вождей, которые могли бы направить дело в упорядоченное русло, у них нет. Тома, самый способный, потерял их доверие. Лонге неспособен. Я поощрял его как можно подробнее информироваться здесь и сообщать; в этой области возникает необходимая и естественная общность работы между немцами и французами.
Он рассказал, что анекдотично и интересно в политическом отношении, что Лонге – крестник Клемансо, сохранивший с ним тесные семейные связи. Клемансо был защитником его отца, когда тот был в изгнании. Великое политическое противостояние Лонге – Клемансо, которое, кажется, господствует во французской политике, предстает благодаря этому в своеобразном свете: примерно как если бы Людендорф был другом отца Либкнехта.
Заседание Ноябрьского клуба с Рицлером, Приттвицем, Борнштедтом, Невеном, Краусом, Апельтом. Основание журнала [Die Deutsche Nation]. Апельт предложил в качестве издателя Райнгольда. Я поддержал. Затем говорил о берлинских злодеяниях с Рицлером, который приехал из Мюнхена. Было удивительно, как мало он о них знал. Он «кое-что слышал»; но, очевидно, считал дело сравнительно безобидным и естественным, пока я не сообщил ему факты, которые его просветили. Такая же картина, очевидно, и у большей части «общественности». Большинство полагает, что убийство матросов и расстрелы были в худшем случае прискорбными превышениями законных в основе своей репрессивных мер. О том, что это были зверские преступления без всякого правового основания, сегодня знают еще немногие.
Ночью снежная буря.
Спокойный день. Работал над введением к [проекту] Лиги Наций.
Виланд Херцфельде принес мне днем картину Гросса, Призрачный любитель красного вина (Der geisterhafte Rotweintrinker), и рисунок Эберта. Он направлялся к Розенфельду, которого привлек в качестве постоянного советника. Я посоветовал убрать Рейнхардтова солдата с карикатуры Гросса и объяснить пробел.
Ф[ритц] Г[узек] сообщил вечером, что слышал из двух источников, будто спартакисты хотят устроить путч 5 и 6 апреля. Также он подтвердил имеющиеся у него сведения, что на 7-е запланирован монархистский путч. Таким образом, дикие слухи снова носятся в воздухе и подготавливают почву для инцидентов.
Арестовали Дёмига. Новая глупость, которая, вероятно, рано или поздно сделает Дёмига главой правительства, если только его не убьют сейчас в тюрьме. Впрочем, и это возможно; только вот новые вожди вырастают как грибы. При этом у Vorwärts сегодня утром хватило вкуса возмущаться в жирном заголовке тем, что «Убийца Жореса оправдан», а вечером – вернуться в передовице к этому «Неискупленному убийству». Было бы полезнее покопаться в собственном дерьме.
Исполком через делегацию заявил государственному обвинителю, что рабочие вступят во всеобщую забастовку, если Дёмиг не будет освобожден. После этого его немедленно выпустили. Это кровавое правительство к тому же еще и слабовольно.
Вечером у Георга Бернхарда с Коэном-Ройсом обсудили завтрашнюю встречу. Сказал ему, что предложил это совещание между ним, Гильфердингом и Георгом Бернхардом, чтобы они совместно разработали правительственную программу, то есть программу, с которой они и их товарищи по партии могли бы взять власть. Эта программа должна охватывать как кадровые, так и сущностные вопросы и быть такой, чтобы появилась надежда завоевать широкие массы. Только так, возможно, еще удастся избежать гражданской войны. Нынешнее правительство не может предотвратить ее силовыми методами. Его жестокость и бессильность всё больше раскалывают массы налево и направо. В центре образуется вакуум. Мы, напротив, должны начать концентрацию к центру на основе, простирающейся от «независимых» до левого крыла демократов. Коэн сказал, что он видит положение так же, как и я. Вопрос лишь в том, не слишком ли уже поздно: Гильфердинг сказал ему, что, вероятно, придется пойти на уступку в вопросе о советах, допустив в них только рабочих, по крайней мере сначала, иначе их уход к коммунистам не остановить. Но, может быть, Гильфердинг судит только по Берлину. Коэн хотел бы видеть в советах все работающие сословия. В остальном он полагал, что нынешнее правительство будет устранено не позднее партийного съезда вынесением явного вотума недоверия определенным личностям. Возможно, их свалит уже съезд советов. Коэн, казалось, также считал вероятным контрреволюционный путч; однако тогда вспыхнет всеобщая забастовка по всей Германии и контрреволюционеры вскоре будут снова устранены. Я сказал, что к тому времени мы должны подготовить нашу программу и открыто занять позицию при контрреволюции; Кон это подтвердил.
Бернхард указал мне на сложности, связанные с добровольческими полками. Независимые требуют их роспуска. Но это же невозможно, если не хотим прийти к анархии! Договорились о сотрудничестве с доктором Сомари в германо-польских хозяйственных вопросах.
Дойч из AEG предавался мрачным реакционным пророчествам: наше хозяйство придет в порядок, только когда рабочие снова будут работать по 10 или 12 часов в день! Рабочие советы всё разрушат. Фрау Дойч уже представляла, как им придется переехать в четырехкомнатную квартиру: тогда она предпочла бы умереть! Они с мужем только что въехали в собственный прекрасный новый дом. Очень современный, даже с работами Гауля. Она до сих пор считает старый Сецессион авангардом. Эти светские дамы довоенного времени, мумии с жемчугами на старых пожелтевших шеях, производят устрашающее впечатление в горячем дыхании и кровяном чаду масс, от которых уже не ограждают даже шелковые портьеры на званых аристократических вечерах. Пустота такого маскарада старух действует на меня гораздо более отталкивающим образом, чем танцы, в которых есть природа и реальность.
Поручил Бергеру передать полковнику Рейнхардту, что я хочу поговорить с ним об избиении спартакистов плетьми перед Имперской канцелярией 8-го числа, так как полученный сегодня от его бригады ответ на заявление против избивавшего офицера меня не удовлетворил. Бергер должен сказать Рейнхардту, что я готов уладить дело тихо, если он даст гарантии, что оно будет расследовано должным образом; но при всех обстоятельствах я доведу его до конца. Бергер взялся за это поручение.
Утром у меня был Виланд Херцфельде. Розенфельд посоветовал ему продолжать издавать журнал, но самому скрываться, так как он, мол, сможет вызволить его из тюрьмы, но не предотвратить арест; а неизвестно, что может произойти при аресте. Херцфельде полагал: если это правительство будет свергнуто, вовсе не факт, что добровольцы потерпят новое с участием «независимых». Что тогда?
На завтрак я пригласил Коэн-Ройса, Гильфердинга и Георга Бернхарда, чтобы обсудить программу, с которой должно выступить новое, желаемое нами правительство. Обнаружились разногласия между Гильфердингом и Коэном по вопросу о советах, как и предполагалось, поскольку Гильфердинг из тактико-политических, агитационных соображений хочет, чтобы в сословной палате были представлены только рабочие, а не руководители и предприниматели, тогда как Коэн заявил, что уступка в этом вопросе невозможна. Правда, Гильфердинг не придавал вопросу принципиального значения и считал, что мы должны посмотреть, на что рабочие согласятся. Он хочет поговорить с Дёмигом и Рихардом Мюллером. Коэн признал, что все до единого нынешние социал-демократические министры должны исчезнуть. Обсуждался и военный вопрос; достигнуто согласие, что он должен решаться военными экспертами, такими как Томсен, Бёльке, Арним. По возможности военным министром должен стать Дёмиг с Томсеном в качестве эксперта-советника. Я рекомендовал Томсена, с которым был в Карпатах, самым горячим образом. Бернхард убеждал Коэна, что только сама социал-демократическая партия может свалить правительство. Коэн согласился идти этим путем. Можно через съезд советов предъявить правительству программу, которую оно не примет, и затем устранить его всеобщей забастовкой по всей Германии. Существенный пункт в программе Коэна – формируемая из советов палата сословий, которая должна представлять всех работающих, включая руководителей и предпринимателей, и быть равной в правах с народной палатой. Земельная палата должна быть упразднена[360]. Мы с Бернхардом предложили вместо старых федеративных земель создать племенные общности с чисто культурными задачами; в хозяйственном же отношении провести унитаризм. Мы разошлись с чувством, что основа для нового совместного правительства заложена. Дальнейшие обсуждения обязательно последуют.
Я остался с Гильфердингом наедине. Предложил ему, чтобы комиссия по обобществлению была преобразована в имперское ведомство и руководила процессом, возможно под его и Отто Бауэра общим руководством. В остальном – сокращение числа имперских ведомств до семи или восьми, чтобы снова возник способный принимать решения кабинет: обобществление, внутренние дела, финансы, иностранные дела, военное, культура (слитое с прусским министерством культов), торговля и хозяйство.
Затем он сообщил мне, что существует план купить Republik, развить ее как газету для интеллектуалов и поручить Шикеле должность главного редактора.
Позже встреча с Гропиусом, который расспрашивал меня о возвращении ван де Вельде в Веймар; также рассказывал о своих планах и говорил о Рабочем совете по искусству.
Вечером в 7 часов неожиданно позвонил Ромберг и сразу явился с багажом, потому что все отели заняты и он не смог найти комнату. Ранцау внезапно вызвал его телеграммой; он не знает зачем. В конце концов я устроил Ромберга в комнате в Немецком обществе и взял с собой на заседание нашего Ноябрьского клуба, где дебатировалась моя идея Лиги Наций. Краус резко нападал на нее, Рицлер, Бюлов, Приттвиц и с некоторыми оговорками Апельт высказались за. Кроме Крауса, оппозицию составлял лишь маленький Риссер, который, кстати, считается необычайно глупым. К моему удивлению, все остальные члены клуба, казалось, были согласны. Главное возражение Крауса состояло в том, что эта идея большевистская; и Риссер повторил этот аргумент, объявив меня вообще большевиком.
Рицлер, приехавший из Мюнхена, полагает, что большевизм перекинется на Прагу и затем вскорости завоюет Баварию. В Баварии нет военной силы, такой как здешние фрайкоры, и поэтому нет возможности противостоять большевизму. Правда, Рицлер по натуре пессимист. Он считает неотвратимым банкротство идеи государства во всём мире, как он высказался сегодня вечером, потому что мировая война привела ее к абсурду. Он полагает, что дальнейшее существование государства несовместимо с дальнейшим существованием человечества, поскольку государства, пока они не ослаблены, будут постоянно воевать друг с другом и при прогрессе военной техники истребят человечество или по меньшей мере культуру. По этой причине он выступает за мою мысль.
В Штутгарте – всеобщая забастовка и уличные бои, в Рурской области – всеобщая забастовка, во Франкфурте-на-Майне – уличные бои. Ф[ритц] Г[узек] говорит, что, по его последним сведениям, всеобщая забастовка в Берлине должна начаться 5-го.
Ромберг пришел ко мне в Н[емецкое] о[бщество]. Он был у Ранцау, который предложил ему должность в ведомстве, некий род надзора за восточными вопросами. Ромберг сказал, что он не чувствует себя способным на эту задачу по состоянию здоровья, также он боится повредить делу, если «независимые» или французы нападут на него из-за его действий во время войны. Насчет «независимых» я его до некоторой степени успокоил. В конечном счете он, вероятно, согласится. Он сказал, что, как только окажется в ведомстве, попросит меня о сотрудничестве. Вопрос, который причиняет ему наибольшую головную боль, – это вопрос о большевизме: как к нему следует относиться.
Сегодня утром красная газета Tag публикует статью немецко-национального профессора Эльцбахера, в которой тот выступает за вполне планомерное введение большевизма, если Антанта не согласится на разумные мирные условия, которые мы должны выдвинуть. Мы должны назвать ей срок, а затем хладнокровно и серьезно провести у себя коммунизм и объединиться с Советской Россией. То есть почти точно то, что мне набросал Дойтельмозер 22 марта как свою политику. Доктор Краус из МИДа на нашем редакционном заседании был попросту потрясен этой статьей. Приттвиц возразил, что он со своим мнением остается среди нас в одиночестве. Коммунизм на марше!
Заходил Симон Гуттман и тоже говорил о коммунизме. Он всегда смешивает его со своей основной идеей, что только Азия способна помочь нам, тогда как я вижу спасение в научно-историческом исследовании и создании условий коммунизма чисто европейским путем. Я сказал ему, что создал бы наряду с комиссией по обобществлению и внутри нее комиссию из техников, ученых, практиков и рабочих, которая постоянно занималась бы совершенствованием машин и методов труда, чтобы таким научным путем достигать всё большей производительности труда при постоянно сокращающемся рабочем времени. Тем самым все вопросы зарплаты и рабочего времени покинули бы политику и хозяйственную борьбу и перешли бы туда, где им место, – в область науки и техники. Гуттман счел эту мысль верной; единственной, которая действительно ведет вперед. Затем он намекнул, что даже большинство коммунистов придерживаются ошибочного мнения, будто истинное предназначение человека – это труд, тогда как уже набирает силу новая волна [идей], согласно которой венец человеческого бытия – в наслаждении. В самом деле, целью общества никогда не может быть человек трудящийся, цель – человек наслаждающийся, то есть реализующий себя в наслаждении. Однако экономические и социальные предпосылки для этого (созданные техникой) должны быть таковы, чтобы каждый, а не только некоторые люди, мог достичь своей полноты – подобно тому, как раскрывается каждый цветок. В самой своей основе это было также идеалом христианства, или, по крайней мере, Нагорной проповеди. Ненависть и гонения против спартакистов сегодня во многом схожи и часто имеют те же причины, что ненависть и гонения против первых христиан. Мученичество в обоих случаях также может иметь сходные последствия.
Рицлер, который сегодня час пробыл у Эберта, рассказал с его слов, что убийство матросов на Францёзишештрассе очень того встревожило; он боялся, что это – искра, которая взорвет пороховую бочку. Также офицеры доставляют беспокойство, поскольку ходят и рассказывают, что Носке полностью в их руках. Эта недальновидность с одной стороны и сила психологической мотивации с другой могут иметь лишь один результат[361].
Вечером у меня ужинал Ромберг в клубе «Юнион». Мы обсудили его приглашение в ведомство и мою идею Лиги Наций. Потом к нам подсел Шиллингс и рассказал в своей дурашливо-гениальной, часто забавной манере о кайзере, Рузвельте и т. д. Характеризуя кайзера как патологическую фигуру, он был очень занимателен. Ромберг верно сказал: мы все виноваты, потому что довольствовались пустыми протестами против этого режима, вместо того чтобы делать практические выводы и им следовать. По поводу распространения коммунистических идей даже в научных и профессорских кругах Шиллингс дошел до почти патетических нот. Впрочем, он назвал большевиком и Пауля Кассирера, что не соответствует действительности и ставит под сомнение остальные его классификации. Домой я шел с Ромбергом, который вновь изложил мне свои серьезные сомнения относительно принятия им реферата по восточноевропейским вопросам. Он чувствует себя неспособным к этому делу и духовно. Чрезвычайно ответственные решения, которые здесь предстоит принять и от которых зависят жизни миллионов, пугают его. Я пытался ободрить его, как мог. Сейчас я действительно считаю Ромберга единственным, кто может взяться за это дело.
Клуб «Юнион» со всеми этими старыми, нисколько не изменившимися господами произвел на меня впечатление покойницкой.
Завтракали у меня с Масильи, Фистером и Гильфердингом. Фистер открыто признал себя членом Коммунистической партии, которая только в декабре объединилась с союзом «Спартака». Коммунисты были интеллектуалами, спартакисты – массой. Он изложил свои идеи о рабочем образовании, которые Масильи внимательно выслушал. Он, во всяком случае, подробно доложит об этом, что хорошо, поскольку этим подкрепляется серьезность нашего социализма. Гильфердинг согласился с идеями Фистера, но только «если не отрубать верхушки».
Масильи говорил о совместном финансировании Польши Германией и Францией. Практически и теоретически это самое разумное; особенно поскольку с этим можно было бы связать восстановление Северной Франции (отчасти дело в том, что те же фирмы имеют фабрики, например, в Туркуэне и Лодзи). Правда, ненависть к Германии из-за умышленного разрушения промышленности в Северной Франции так велика, что сотрудничество будет очень трудным, да и возможность его пока сомнительна.
Видел Ромберга в Большом казино на Парижской площади. Он предварительно принял предложение Ранцау и вернется во вторник.
[Был у] Симонса в ведомстве по поводу Лиги Наций после минутного разговора с Ранцау. Я сформулировал Симонсу, о чем нам следует договориться, а именно: кто должен обнародовать мою идею, в какой форме, как следует вести агитацию, должно ли и когда имперское правительство официально принять ее как свою? Он был, как всегда, довольно застенчиво-сух, но ничего не отвергал. Симонс, казалось, проникся методом, как он выразился, «субверсивно трактовать» Лигу Наций. Впрочем, он заметил, что мы уже просунули в дверь мизинец, добившись допуска нейтральных стран[362]. Он, видимо, полагает, что мы сможем постепенно преобразовать Лигу Наций изнутри и без великой идеи – гомеопатически-юридическим методом в противовес хирургическому.
Вечером клуб у Кассирера. Снова много иностранных журналистов: Уорд Прайс, Янг, мисс Харрисон, сотрудник Corriere della Sera и т. д. С Прайсом [говорил] о России. Самообеспечение фабрик и правительственных учреждений продовольствием в деревне, которое описывал Марковский, прояснилось для меня замечанием Прайса, что во многих русских областях фабричные рабочие одновременно еще и крестьяне; они два раза в год уезжают и работают в деревне – на посевной и на уборке урожая. Благодаря этому становится совершенно естественным, что они сами привозят себе продовольствие из дома. Прайс говорит: если бы не это самообеспечение, города вымерли бы от голода и советское правительство рухнуло бы. Он больше выступает корреспондентом для Manchester Guardian, а теперь для новой, рабочей газеты Daily Herald, которая, как он мне сказал, основана Лэнсбери и имеет католический уклон. Сотрудник Corriere [della Sera][363], который, кстати, производит впечатление вполне образованного и элегантного человека, изучает социальный переворот, как и все прочие иностранные корреспонденты. Кажется, это всех ошеломляет. Клуб постепенно превращается в первый после войны международный пункт встреч и центр, откуда впечатления и настроения расходятся по всему миру.
Симонса утром не было, поскольку он должен присутствовать на заседании кабинета по поводу [переговоров в] Спа. Я поэтому пошел к Виктору Науманну и обсудил с ним запуск и пропаганду моей идеи Лиги Наций, в особенности в католических кругах. Вернуться к Августину и его враждебности к государству; провозгласить новый Град Божий, Civitas Dei. Сначала он насторожился, но затем, увлеченный моими католическими аргументами, обещал сам написать статью для Augsburger Abendzeitung. Я предложил выпустить под своим именем брошюру в издательстве Sozialistische Monatshefte. Науманн порекомендовал Glocke и Гельфанда, что я решительно отклонил, так как Glocke из-за Ленша абсолютно дискредитирован среди рабочих. Тогда он согласился на Sozialistische Monatshefte. Потом я коротко поговорил с Ранцау и Симонсом и условился о более подробной беседе с Симонсом сегодня днем.
Сомари и Гильфердинг завтракали у меня. Сомари сомневался в финансовой силе и доброй воле французов, что касается совместной с нами работы по восстановлению в Польше и на востоке. Но предложил встречу с французскими политиками и финансистами, если Агенен придерживается другого мнения и сможет подвигнуть на это нужных людей. Он назвал Рене Пиньона, сенатора Першо (сделавшего Пуанкаре); в крайнем случае Ораса Финали (из Парижского банка) или Левандовского из Комптуар д’Эскомпт. Но он неоднократно обращал внимание на то, что французы, вероятно, смогут получить достаточно денег, лишь опираясь на американцев; поэтому выбор между французами и американцами, собственно, едва ли возможен.
На заседании комитета по рабочему образованию под председательством Фистера в Палате господ.
Потом разыскал Симонса в имперской канцелярии, где шло заседание кабинета. Симонс ждал телеграмму из Спа по поводу Данцига. Мы начали совещание по Лиге Наций; его прервал Рёдигер, который принес телеграмму, но затем мы довели его до конца. Симонс принимает мою мысль. Он сказал, что кабинет постановил разработать немецкий план Лиги Наций и предложенное мной представительство может быть встроено в него как «верхняя палата». Вышел Надольный с основанными на моей идее (он горячо выступил за нее) предложениями, которые он зачитал из записной книжки. Всё это в большом зале заседаний, который я теперь знаю в столь многих различных ситуациях и настроениях. Симонс предложил, чтобы мы сразу вместе пошли к Шюккингу, изложили ему мою идею и спросили, не хочет ли он разработать этот проект. Шюккинг, который сидит напротив, в здании гражданского кабинета, принял мою идею, после того как она была изложена ему Симонсом и мной, и поручение разработать план на ее основе, встроив верхнюю палату, избранную по моему предложению. Очевидно, идея сразу показалась ему практичной и действенной.
Визит к Йозефу Блоху, которому я изложил идею Лиги Наций, предложив представить ее в виде брошюры для Sozialistische Monatshefte. Он сначала вел себя очень осторожно, возражал, что мир во всём мире может быть обеспечен лишь тогда, когда у английского и американского пролетариата будет отнята перспектива сохранять силой мировое преобладание и более высокий жизненный уровень за счет континентального пролетариата. Но этот стимул к империализму исчезнет лишь тогда, когда Германия экономически объединится с Россией и Францией. Тогда англосаксонская монополия будет сломлена. Это его любимая идея; я поддержал ее, но объяснил, что моя система обеспечения отнюдь не конкурирует с его, а лишь дополняет ее. Он тогда признал, что мое предложение более социалистическое, чем прежние планы Лиги Наций, и взялся содействовать изданию брошюры в издательстве. У него умная голова, широкая вверху, сужающаяся книзу, как у Шопенгауэра, тонкая белая кожа и синие жилы на висках: нечто утонченное, острое и цепкое в дискуссии. Как одинокий ученый, он, вероятно, мог бы быть упрямым до ограниченности. Его квартира поразительно светла и одухотворена. Вдоль стен белые панели и открытые книжные шкафы, в которых в своих пестрых переплетах аккуратно расставлены книги, как цветочные клумбы, до самого потолка. Много света через широкие, едва занавешенные окна. Он оспорил мое замечание, что степень организации – хороший масштаб для степени творческой работы народа. Напротив, организации иногда убивают творческое. Такова судьба церквей и также Рабочего интернационала.
Когда я, покинув Блоха, шел через Рейхсканцлерплац, я купил B[erliner] Z[eitung] и нашел там постановление мюнхенцев провозгласить в Баварии советскую республику. Первый кусок Германии, переходящий к большевизму. Если бы коммунисты смогли там удержаться, это было бы событием первостепенной важности для Германии и Европы.
Завтракал у Масильи в его салоне в «Адлоне» с его коллегой Энаром и Коэн-Ройсом. Собственно, я пригласил Коэна вместе с Масильи к Хиллеру, так как Масильи хотел с ним познакомиться. Но поскольку Масильи болен, завтрак был перенесен к нему. Коэн завел речь об Эльзас-Лотарингии, о необходимости плебисцита, что оба француза объявили невозможным. Затем мы говорили об экономическом сближении между Германией и Францией, которое я связываю главным образом с восстановлением Польши и России. Энар подчеркнул психологическую трудность, но сказал, что французское правительство, которое действительно желало бы этого сближения, могло бы устранить психологическое препятствие пропагандистской кампанией; не сразу, но относительно легко. Французский солдат, возвращающийся из окопа домой, не приносит с собой ненависть к немцам; напротив. Коэн настоятельно говорил об обмене углем и рудой в Саарской и Бриейской областях; и затем перешел к пропагандируемой им совместно с Блохом идее Континентального союза. При этом он подчеркнул, что первые хозяйственные шаги должны сделать французы. О съезде советов, который он открывает в понедельник, Коэн выражался при мне очень сдержанно: ничего нельзя предсказать. Во всяком случае, правые социалисты будут иметь абсолютное большинство. Коммунисты сами исключили себя. Тем не менее Коэн полагал, что надо быть готовым ко всему. К баварской советской республике он отнесся не очень серьезно.
Вечером Ноябрьский клуб под председательством Рицлера. Инструкции Борнштедту для партийного съезда. Рицлер, по собственным словам, завтра едет в Мюнхен с чемоданом денег. Он надеется еще попасть туда. Берг, тоже с деньгами, уехал уже сегодня. Рицлер в этот день говорил с Эбертом. План Рицлера состоит в том, чтобы нынешнее баварское право-социалистическое правительство, как только будет провозглашена советская республика (то есть, вероятно, послезавтра), конституировалось где-нибудь в Северной Баварии, например в Нюрнберге, как контрправительство. Эпп должен из Тюрингии с баварскими или якобы баварскими войсками вступить [в Баварию] и свергнуть советское правительство. Эберт издает прокламацию в пренебрежительном тоне. Наибольшая опасность была бы, если бы советское правительство получило в свои руки печатный станок; тогда оно могло бы некоторое время продержаться на бумаге. Иначе, полагает Рицлер, ему придется капитулировать из-за нехватки денег. Я спросил, не объединит ли вторжение пруссаков всё баварское население в поддержке советского правительства? Рицлер полагал, что нет: страх перед большевизмом сильнее ненависти к Пруссии; так же, как в России. Баварцы-де – свинячье племя, страстное, но непостоянное; перед пруссаками все разбегутся. Ведущих мюнхенских коммунистов Рицлер видит в самом сомнительном свете; по большей части судимые ранее или неспособные к действиям, нигде ничего не добившиеся. Он надеется, так же как и Коэн, на отпадение Северной Баварии. Сельское население настроено враждебно к советам, но сначала затаится. Сопротивления он от него не ожидает. Совпадение большевизации Баварии с открытием съезда советов в Берлине создает, несомненно, в высшей степени опасную политическую ситуацию.
Гильфердинг публикует сегодня утром обращение, с которым вчера вечером якобы выступил Штокхаузен, начальник штаба Люттвица, перед командирами подчиненных ему формирований:
«Господа, я пригласил вас сюда, поскольку с несомненной уверенностью следует рассчитывать (!), что в ближайшие дни уличные бои в Берлине возобновятся в гораздо большем масштабе, чем в последний раз. Каждый офицер обязан требовать от своих людей крайнего напряжения сил. Особых приказов отдаваться не будет. В этом и нет необходимости. Наши листовки и воззвания оказывают лучшую службу, чем самые строгие приказы (!). Ярость войск будет доведена до высшей степени, когда они увидят наши плакаты. Предоставьте людям, по возможности, полную свободу действий (!). Мы можем и будем отвечать на это (!). Для нас эти беспорядки – лучшее, что только может быть. Мы подчиняем людей, и постепенно старый воинский дух, выраженный в той же мере, как прежде, если не еще резче, вновь пробудится, и тогда мы не позволим снова отнять у нас власть…»
– Удивительно, если речь подлинна!
Фистер звонил сегодня утром, хотел поговорить со мной о «невероятных вещах, которые происходят», но не пришел. Рюстов звонил днем, просил, чтобы я предпринял – или побудил правительство предпринять – шаги по срочному созданию и допущению в тюрьмы парламентских надзорных комиссий, о которых я говорил с Пахнике, Штреземаном и Кемпнером. Время дорого. Рюстов обосновал эту поспешность твердым ожиданием, что бои в Берлине возобновятся послезавтра.
Вечером звонил Гильфердинг: обстановка в Мюнхене неясна. Во всяком случае, не всё прежнее баварское правительство выступает против советов; «независимый» министр Унтерляйтнер, напротив, перешел на их сторону. Насчет Берлина Гильфердинг подтвердил, что повсеместно ожидаются беспорядки во вторник. Сейчас мне кажется примечательным, что Борнштедт, служащий в рейхсканцелярии, вчера вечером оправдывал сдержанность Демократической партии в том, что касается социалистических преобразований, страхом, что в противном случае демократические избиратели отхлынут вправо, к немецко-национальным, которые только и ждут притока избирателей, чтобы восстановить авторитарное государство и вернуть Гогенцоллернов. И еще то, что Рицлер в разговоре со мной обсуждал как возможность введение системы советов или «сословного представительства» вместо парламента – руками реакционного военного диктатора. Контрреволюция витает в воздухе.
В Мюнхене прошлой ночью провозглашена Советская республика. – Речь Штокхаузена объявлена правительством и корпусом Люттвица фальшивкой.
Утром разговаривал по телефону с Рёдигером о действиях по Лиге Наций. Ранцау согласен, чтобы я выпустил брошюру в Sozialistische Monatshefte, чтобы Шюккинг затем дал о ней одобрительную рецензию в Deutsche Allgemeine и чтобы мы вместе опубликовали основанную на моей идее конституцию на демократической основе как частную работу. Эти три пункта были одобрены Ранцау на основании записки Симонса.
Днем у Фариноллы, который позавчера известил меня о своем прибытии. Я изложил ему свое понимание положения в пессимистичном ключе. Он сказал, что тоже считает мировой большевизм неизбежным и видит в нем – как в переходе к новому миру – единственное решение. В Италии падение монархии несомненно. Последует ли за этим сразу коммунизм – неясно. Фаринолла был в своем поместье; там 300 крестьян (арендаторов), вернувшихся из окопов. Они снова работают совершенно спокойно; но если бы их призвали свергнуть власти, ответственные за войну, все пошли бы. Во Франции у солдат, возвращающихся домой из окопов, нет ненависти к немцам. Напротив, они полны решимости навести порядок у себя дома. Фаринолла верит в кровавый переворот во Франции. Мое возражение, что французский крестьянин и мелкий рантье держатся за собственность, он не принял: ненависть к силам прошлого, которые повинны в войне, более существенна. В Англии Ллойд Джордж пока продержится, в принципе исполняя все требования рабочих до заключения мира. Но и здесь рабочие поднимают голову. На днях в Париже один возвращающийся из Берна рабочий лидер позвонил английскому послу лорду Дерби; и когда посол через секретаря велел ему сказать, что он сейчас не может оторваться, тот ответил: пусть немедленно подойдет! Дерби после этого действительно подошел. Это симптом того, каково действительное соотношение сил.
Фаринолла высказался осторожно-предостерегающе против Агенена и очень раздраженно против Франции. Он просил меня предоставить ему материалы о том, что французы уже сейчас завязали с нами торговые отношения. Французы хотят всё для себя; итальянцам не дают даже продавать их апельсины и виноград в Германию. Италия беззащитна против них, так как у нее нет угля даже на 10 дней.
Разыскал Надольного в имперском ведомстве внутренних дел и попросил его посоветовать Эберту потребовать по своей инициативе назначения парламентских комиссий для надзора за тюрьмами. Надольный обещал изложить дело Эберту еще сегодня; но добавил, что не знает, как военные это воспримут. Носке уже на днях заявил, что, если людей донимать придирками, это отобьет у них охоту к работе. Похоже, их только на человечину и натаскивали.
Вечером заседание комитета «Клуба [16 ноября]» у Кассирера. Только Гуго Симон, Гильфердинг, Хольман, Кёнигс, Бёльке, Вертхауэр. Гильфердинг говорит: во фракции советов «независимых» сегодня все уже рассматривали советскую республику как нечто само собой разумеющееся. Правого крыла больше не существует. Я спросил, считает ли он, что революционной энергии хватит, чтобы свалить правительство? Он ответил, что это всецело зависит от левого крыла мажоритарных социалистов. Как они будут действовать, еще совершенно неясно.
Он рассказал, что речь Штокхаузена была записана стенографически некой персоной, которая несколько дней назад связалась с Freiheit, занялась доставкой документов и появилась сегодня снова в редакции. Эта персона находилась в соседней комнате и могла там незамеченной слышать, что говорилось на совещании. Я тем не менее еще не убежден, что это не провокатор.
Вильгельмштрассе утыкана пушками и пулеметами. На Вильгельмплац стоят две скорострельные пушки, установленные на грузовиках, чтобы можно было простреливать улицу направо и налево. Повсюду гвардия Носке в касках, с ручными гранатами. Забрал на завтрак Ромберга, который сегодня вошел в должность. Он сидел в кабинете Ранцау, уехавшего в этот день в Веймар, за грудой дел. За завтраком мы говорили о русской политике, которую он принял на себя. Я настоятельно советовал ознакомиться с Советской Россией, командировать туда людей. Сейчас в ведомстве ничего не знают о действительном положении. Ромберг из страха перед большевистским заражением категорически против любой поддержки советского правительства. Проблему он ставит так: мы должны исходить из того, что Россия как целое снова консолидируется, и поэтому нам следует идти с ней или нам надлежит проводить политику окраинных государств против России. Всю жизнь он был за ослабление России, поскольку понимал чудовищную опасность, которую колосс России означает для нас.
После завтрака взял его с собой на съезд советов, который начался сегодня в Палате господ. Мы попали на речь Рихарда Мюллера и еще послушали Калиски. Мюллер резко упрекал правительство в бездеятельности, Калиски пытался слабо защищаться, объявляя «независимых» соучастниками. Собрание гораздо живее, чем веймарское. Калиски говорит невнятно и с трудом, но имеет большой успех. Правда, я ушел до окончания его речи.
М[акс] Г[ёртц] остроумно сказал сегодня вечером, что Германия теперь – «страна неограниченных невозможностей». Он предлагает вместо аннулирования военного займа аннулировать половину стоимости всех находящихся в обращении платежных средств так, чтобы 20-марочная купюра стала стоить только 10 и т. д. Тем самым рейх одним ударом избавился бы от нескольких миллиардов долгов, и ничья жизнь не пострадала бы. Мысль по меньшей мере остроумна.
Договорился с Sozialistische Monatshefte об издании моей брошюры о Лиге Наций.
Редакционный завтрак: Приттвиц, Борнштедт, Апельт, Невен, Бернсторф, Грунелиус. Внешняя политика. Отношения с Францией, Россией, Америкой. Преобладающее мнение, что нам придется в России ассоциироваться с Америкой или Англо-Америкой. Я предложил обсудить, не было бы для нас политически и экономически выгодно направлять часть американского потока золота через Францию и получать его от французов? То есть преодолеть психологическое препятствие, которое представляет собой французская ненависть. Большинство считало эту трудность непреодолимой, хотя в принципе понимало преимущества моего предложения.
Потом на съезде советов. Речь Брасса, который резко нападал на Носке, отель «Эдем» и правительство, в особенности за их провокаторов, и патетический ответ Висселя, который рисовал отчаянное положение Германии, груду развалин, в резких красках, чтобы объявить широкое обобществление сейчас невозможным. Мне кажется: либо обобществление повышает производство, тогда его как раз в этот момент и следует проводить, либо оно его понижает (как, по-видимому, полагает Виссель), тогда его нельзя проводить никогда. Дело не в том, что Германия экономически разорена, а в том, что рабочие вследствие войны больше не хотят работать, – вот что во всяком случае можно было бы возразить. Но почему они должны работать на социализированных предприятиях еще меньше, чем сейчас, – непостижимо. Вся эта защита кажется мне поэтому в высшей степени слабой, особенно для социал-демократа.
Вечером торжественный ужин главного комитета «Демократического клуба» в знак освящения клубных помещений в «Бристоле». Бернсторф (посол), Нернст, Пабст-Вайсе, доктор Ульштейн и т. д. Потерянный вечер. За немногими исключениями – наисквернейшее филистерство; духовный уровень кабака. Класс людей, который следовало бы уничтожить в первую очередь. Смесь жира и золота, способная вызвать лишь отвращение. Что в этом, кроме мещанских манер, должно быть демократическим, для меня необъяснимо. Во Франции этот класс содержит малолетних любовниц, в Англии – посещает библейские классы; здесь же это неприкрытое болото, безыдейный жир, который вообще не имеет права ни на какую политику. И эти существа теперь, благодаря революции, выползают как республиканцы. О Брут! О Робеспьер! О Лассаль! И для защиты этих тварей льется кровь.
Завтракал с Ромбергом. Он очень скептически относится к возможности сближения с Францией.
Вечером клуб у Кассирера. Доклад некого директора Майера из Саарской области. Он говорит, что французы ведут себя там корректно, пытаются снабжать население. Хотят не аннексировать (во всяком случае, не политически), а эксплуатировать экономически.
Гильфердинг оспаривал при мне утверждение Блоха, что объединение континента необходимо, чтобы отвратить английский пролетариат от империализма. Английский пролетариат не империалистичен.
Вечером где-то на западе, в школьной аудитории, доклад Герлаха о крахе немецкой политики в Польше. Присутствовало много поляков, которые жадно внимали нападкам Герлаха на немецкую политику в Польше. Какая-то полька рядом со мной хихикала. Но Герлах прав в своей цели: нам необходимо ужиться с поляками. Мы обсудили основание германо-польского общества, о чем Герлах затем объявил в конце заседания.
Я работаю над брошюрой о Лиге Наций. Поэтому не пошел на съезд советов, хотя на сегодня была назначена большая дискуссия между Коэн-Ройсом, Калиски и Дёмигом по вопросу о советах.
Днем ко мне наведался Виланд Херцфельде. Принес третий номер Die Pleite. Он говорит: уличные торговцы не решаются его продавать, боятся, что их убьют. Но он через доверенных лиц на предприятиях распространяет тысячи экземпляров (4–5 тысяч). И теперь даже печатает второе издание своей брошюры Защитный арест. Я показал ему мой проект Лиги Наций, Херцфельде принял его с коммунистической точки зрения и сказал, предполагая его осуществленным, что он даже выходит за рамки большевизма. Херцфельде позаботится о распространении идеи в своих кругах. У него самого есть похожая идея: люди должны организовываться не по государствам, а по свободно избираемым правовым сообществам (то есть по аналогии с религиозными общинами). Каждый должен иметь право объявить, по какому закону хочет жить.
Вечером ужинал у Георга Бернхарда с Калиски, который пришел, совершенно охрипший от крика, с французами Масильи, Энаром, капитаном Шаппейем и доктором Редлихом. Калиски, появившийся сразу после совместного заседания уполномоченных мажоритарных социалистов и «независимых», сказал мне доверительно, что соглашение, кажется, состоится, и именно на основе предложенной им и Коэном программы. Как ни странно, левое крыло «независимых», Дёмиг, при заключении соглашения, кажется, находится на переднем плане. Я спросил, будут ли они свергать правительство, например, всеобщей забастовкой? Он ответил: нет. Скорее, они попытаются провести свою программу совместно с предпринимателями частным путем, по крайней мере в ряде отраслей. У него есть основания полагать, что некоторые предприниматели готовы на это, поскольку понимают: только так они снова заставят рабочих работать. Иначе они окажутся перед лицом банкротства. Брюкман, генеральный директор Нефтеперерабатывающего общества, в пятницу опубликовал в Voss[ische Zeitung] программу обобществления путем конфискации всех средств производства. Калиски хочет соединить ее со своей системой советов. Что-то происходит! Чудовищное брожение идей готовит по сравнению с совершенно безыдейной революцией 9 ноября новую, мирную или кровавую, но подлинную революцию. Революция начинается только сейчас.
Калиски, как он себя показал, до фанатизма дружелюбен к французам. Он восстает против любой тени, падающей на их настроения по отношению к Германии. Всё смастерила зловредная Англия. Французы сидели довольно молчаливо, но с дружелюбными лицами. Я говорил с Шаппейем, который все четыре года был на фронте, о психологической трудности, стоящей на пути сближения. Он сказал, что она очень велика, но проистекает не столько из опустошения Северной Франции, сколько из разочарования, которое испытал французский народ в 1914 году, когда на него, как он полагал, напали мы. Его вожди говорили ему, что Германия миролюбива, война невозможна и т. д. Разочарование, пережитое французами тогда, превратилось в ненависть к Германии; и ее действительно будет трудно устранить. И всё же надо пытаться. Вторая большая трудность, о которой мы не говорили, – это то, что Франция обанкротилась и должна занимать деньги у Америки, так же как и мы. Франция могла бы в лучшем случае ссудить нам деньги, которые сама сначала заняла у Америки. Правда, для нас по политическим и хозяйственным причинам было бы выгодно направить часть американского золотого потока, который должен хлынуть к нам, если мы выживем, через Францию. Все трое французов с величайшим вниманием следят за вопросами обобществления и советов, заседанием съезда советов, дискуссиями Калиски и Дёмига. Они, естественно, благодаря личной связи с Гильфердингом, Калиски, Коном, Бернхардом и т. д. блестяще информированы и должны быть в состоянии давать очень точные отчеты.
Днем был у Киппенбергов, которые на один день здесь, в «Адлоне». Оба ничего не знали об убийствах матросов в Берлине, о положении в берлинских тюрьмах и т. д. В Лейпциге об этом не слышали. – Вчера саксонский военный министр Нойринг в Дрездене был вытащен толпой из Военного министерства, брошен в Эльбу и застрелен в воде.
Иностранный комитет «Клуба 16 ноября». Бюлов, Приттвиц, Борнштедт, Грунелиус, Шойрер. Шойрер требовал, чтобы мы поставили наш вход в Лигу Наций в зависимость от вступления России. Большая боязливость у Борнштедта, типичная для него; он страшится вступления в политические отношения с Россией из-за большевизма. Бесплодная дискуссия.
Завтракал с Гуго Симоном и Гильфердингом. Симон сказал мне, что теперь считает финансовую катастрофу Германии неизбежной. Шиффер, который вчера ушел в отставку, растерял драгоценное время и позволил капиталам утечь за границу. Деньги попадают в ручейки, где их уже не схватить. Гильфердинг, пришедший со съезда советов, полагал, что «независимые» и правые социалисты, несомненно, сблизились, но до соглашения дело еще не дошло. Программу советов Калиски он отвергает, потому что она не удовлетворяет рабочих. Паритетное представительство предпринимателей и рабочих в палатах труда есть не что иное, как старые гильдии, которые отвергаются рабочими, желающими с опорой на революцию взять власть в свои руки. – Забастовка банковских служащих продолжается и очень неудобна, также и для меня, так как нельзя получить денег.
Завтракал с Гуттен-Чапским в новом баре на Вильгельмштрассе (Пельцер). Маленькое, очень элегантное заведение, которое в субботу открыл бывший ординарец при варшавском генерал-губернаторе. Мы съели по котлете и заплатили по 51 марке с человека. Золотая молодежь с дамами за всеми столиками; среди прочих – Рихард Кюльман, без единого седого волоса и выглядящий на тридцать пять. Он подошел к нашему столику; когда он ушел, старый Гуттен заметил: «Один из величайших преступников в немецкой истории». Но Кюльману всё нипочем – он богат и развлекается. С ним была какая-то хорошенькая кузина. Всё это общество, все эти мелкие Гогенлоэ и Хорстманы из гвардии и промышленников, еще не ощутило революции. Они лишь рады, что вернулись сюда целыми и невредимыми из Палестины, Курляндии, Франции, Грузии. Кюльман отплясывает в старшем семестре[364].
Вечером доклад Шюккинга о Лиге Наций в Немецком обществе. Он ограничился историей и анекдотами. Ромберг был очень разочарован, поскольку ожидал, что Шюккинг обнародует мою идею. Потом сидели с Эдуардом Бернштейном, который сделал содоклад, тоже чисто исторический, выйдя на замену Каутского. Он в вопросе о социалистических преобразованиях занял столь буржуазно-либеральную позицию, в особенности в отношении предпринимателей и обобществления предприятий, что от подлинного социализма почти ничего не осталось.
Заходил Виланд Херцфельде. Он говорит, что Die Pleite удивительно успешен в рабочих кругах. Он уже распространил более 4000 экземпляров третьего номера и печатает второе издание брошюры Защитный арест. – Из-за воспаления глаз вечером не пошел в Демократический клуб, где Вайссе должен излагать мою идею.
У меня был Симон Гуттман. Разговор о спартакизме. Я спросил, есть ли у них вожди, способные взять на себя правительство. Он сказал, что прямо сейчас нет; но кадры подрастают, через 6–8 месяцев они будут готовы. До тех пор продержится нынешний режим. Он не желает знать ничего о «независимых», Брайтшайдте, Гаазе и т. д.; между ними и Шейдеманом нет принципиальной разницы. Он отвергает марксистскую позицию, экспроприацию средств производства, потому что она мыслится от машины. Надо исходить из человека – экспроприировать то, что человеку не нужно, мертвую собственность, будь то средства производства или нет. Я дал ему мой проект Лиги Наций. Херцфельде, которому я дал его вчера, сказал, предполагая его уже осуществленным, что он выходит за рамки большевизма. Но именно потому, что он забегает так далеко вперед, буржуазные круги сочтут его неопасным.
Редакционный завтрак. Бюлов и Приттвиц рассказали, что вчера вечером в Демократическом клубе Пабст-Вайсе в ходе доклада о внешней политике изложил мою идею; Георг Бернхард затем вернулся к разговору о ней и выразил согласие. Пахнике выступил против.
Вечером ко мне зашел Герхард Мутиус, который вызван телеграммой от Ранцау из Христиании[365]. Я взял его с собой в клуб к Кассиреру, где были также Масильи, Энар, Сакки из Corriere [della Sera], Гильфердинг, Гуго Симон, Брайтшайдт, Чарли Кюльман и т. д. Кассирер, приехавший вчера из Мюнхена, рассказывал о революции советов. По его описаниям – карнавал, но кровавый. Ландауэр не хотел проливать кровь; обстоятельства оказались сильнее. До самого позднего часа дискуссия с Брайтшайдтом и Кассирером о системе советов. Мое оправдание советской конституции: предприятие как общность жизни имеет представительство, тогда как избирательный округ не представляет собой общность жизни. Только общность жизни распознает личности вождей и может поэтому обоснованно выбирать; выборы по избирательным округам – бумажные, при которых у избирателя нет оснований для оценки. Брайтшайдт согласился. Кассирер отрицал, что на современной фабрике образуются общности жизни. Машина, напротив, атомизирует людей.
Завтракал со Шюккингом в «Адлоне». Он сказал, что я «одержал большую победу» на вчерашнем заседании кабинета. Симонс изложил мою мысль, и кабинет поручил ему, Шюккингу, на основе ее разработать проект, который должен быть противопоставлен вильсоновскому как официальный немецкий. Дискутировали, следует ли встраивать центральное представительство организаций как верхнюю палату над демократическим парламентом народов, или оно само – парламент народов? В конце концов решили, что следует создать лишь один представительный орган, и именно тот, который предлагаю я. По всей видимости, дело не удастся провести сразу, но Германия этой идеей хотя бы снова берет на себя лидерство и завоевывает симпатии широких кругов; также, вероятно, это предложение в конце концов осуществится, поскольку оно верно. Шюккинг добавил: над новым проектом Лиги Наций уже возбужденно работают; если кабинет одобрит его, он будет опубликован уже в понедельник или вторник, так что они опередят мою публикацию. Правда, я как автор идеи должен быть особо упомянут.
Я сам удивлен, с какой силой эта идея, с тех пор как я ее высказал, прокладывает себе дорогу: обуздание государства универсальными силами человечества. Рожденная отчаянием, она, возможно, сформирует будущее человечества и направит его к новому расцвету. Чудо Страстной пятницы[366]. Вечером, слушая народную песню, я по контрасту еще болезненнее почувствовал глубокое унижение нашего народа. Внезапный почти полный нервный срыв.
Шюккинг говорит: в Веймаре ожидают, что правительство исчезнет сразу после мирного договора. Внутри партии мажоритарных социалистов есть течения, которые сдерживают себя лишь до заключения мира, поскольку считают, что Антанта может воспользоваться сменой правительства в качестве предлога, чтобы ужесточить условия или отложить мир. Но сразу после мира Шейдеману и Носке откажут в поддержке. Тогда будет сформирован правительственный блок из «независимых», мажоритарных социалистов и левого крыла демократов: правительство «с чистыми руками». Внутри демократической фракции есть около 25 депутатов, которые выступают против денежно-мешочной демократии и образуют левое крыло, также, возможно, готовое отколоться (Гессе, Ферсхофен и т. д.). Я сказал Шюккингу, что у нас сходные тенденции. Не могли бы мы как-нибудь сойтись с этим левым крылом демократов? Шюккинг оказался очень расположен к этому. Тиранство Пайера невыносимо.
Днем у Эдуарда Бернштйна. Он предложил для брошюры добавить к заглавию «Мировой совет» слово «народов»: «Мировой совет народов». В остальном говорил довольно расплывчато и утомительно.
Вечером с Максом Гёртцем. Он заметил: мы еще совершенно недостойны праздновать Страстную пятницу. Сейчас праздничные дни лишь показывают нам, как безобразен мир.
Работал. Вечером редакционное заседание Voss[ische Zeitung]; обсуждали публицистическую обработку моей идеи. Бернхард пригласил Калиски, Редлиха, Валленберга, Эльбау и еще одного человека. Я изложил им план. Бернхард поддержал его; равно как и Калиски. Валленберг подошел к моей идее с неполитической, чисто человеческой стороны; это в ней и захватывает. По его предложению было решено в четверг утром посвятить всю первую страницу Voss[ische Zeitung] реферату о моем докладе – с крупным заголовком, чтобы выделить его как событие дня. Новая идея должна быть выставлена как «немецкая идея Лиги Наций». Бернхард полагал, что моей заботой должна быть передача ее за границу, чтобы она действовала и там. Бернхард хочет затем пропагандировать ее как перенесение идеи советов в международную сферу. Необходимо не допустить, чтобы правительство (Шюккинг) выпустило ее раньше меня, так как она будет этим «испоганена».
Был у Ромберга в министерстве. Просил его посодействовать, чтобы моя агитация не была сорвана преждевременной публикацией идеи правительством. Он был очень взволнован. Наглый вызов Антанты, поступивший вчера, и наш дерзкий ответ[367] до того обострили положение, что правительство должно сейчас же выступить с позитивными контрпредложениями. Оно не может ждать, пока условия мира Антанты будут получены и нами подобострастно изучены, а должно играть на опережение. Для этого у него есть только два козыря: моя идея Лиги Наций и широкая международная социальная программа. (Последняя, правда, кажется еще довольно туманной.) Вопрос лишь в том, что хуже: если оно сначала промолчит, чтобы дать мне несколько дней для агитации, или сломает демагогическую силу моей идеи, опубликовав ее без предварительной агитации? Я сказал: если Шюккинг выступит с сухим правительственным проектом раньше, чем я распространю идею в массах, то правительство само лишит себя лучшего оружия. Ромберг ругался, что я не пошел напролом гораздо раньше. Но в этом не я виноват, и сейчас ничего не изменить. Поэтому я настоятельно просил Ромберга теперь по крайней мере предотвратить вторую ошибку, которая убьет идею, а правительству мало поможет. Я ведь неделями бегал за Ранцау и Симонсом, не будучи в состоянии достичь окончательного соглашения. Теперь они швыряют последнее достояние на общую свалку: лишь бы оно блестело; что из этого выйдет, им безразлично. Я умолял Ромберга что-нибудь предпринять, так как мне самому трудно говорить с Ранцау, чтобы не произвести впечатления, будто я озабочен из-за тщеславия.
Вечером в 9 часов Ромберг телефонировал мне, что Ранцау уступает первенство; но лишь на несколько дней, дольше правительство ждать не может. Вода, очевидно, дошла им до горла; им нечего предложить народу, если мир придется отвергнуть. Вот они и хватаются за эту идею, как за последнюю соломинку, и неважно, сломается ли она при этом!
Весь день работал дома. Звонил Ромберг. Он уладил дело: правительство ничего не опубликует до моей речи в среду.
Сегодня в полуденном выпуске сообщается, что правительство опубликует «Немецкий проект Лиги Наций» в среду вечером (то есть одновременно с моим докладом в Палате господ); к духовным отцам этого проекта принадлежит Эрцбергер! Речь идет о проекте Шюккинга, построенном на моих идеях. Но Эрцбергер заявляет об отцовстве! Его толстая особа, очевидно, всё еще кажется ему недостаточно знаменитой. Днем звонил Бернхард, чтобы предупредить меня; вчера вечером прессе сообщили, что проект выйдет завтра, в среду. Я пошел в министерство и поговорил с Ромбергом и Рёдигером. Ромберг позвонил Симонсу, который сказал, что до моего доклада, и в особенности завтра, ничего не выйдет; Эрцбергер поместил заметку в газету. Этот прохвост хочет заранее создать видимость, что его великий ум еще раз спас Германию. Тот, кто знает его мазню проекта Лиги Наций, на эту подтасовку настроений, конечно, не попадется.
Заходил Алекс Блох. Он обсуждал и критиковал мой проект самым оживленным образом. Чтобы устранить множественность голосов, он хотел бы основать «всеобщую лигу человечества», куда мог бы записаться каждый, кто принадлежит к какой-либо универсальной организации. На основании членства каждый получал бы один голос. При этом исчезло бы главное преимущество моего предложения – возможность голосовать внутри специализированной организации, представляющей интересы или идеалы избирателя; исчезла бы непосредственность. Люди вновь оказались бы атомизированы.
Симон Гуттман, который был у меня с утра, как раз хвалил мой отказ от демократии в пользу человеческой личности, которая рассматривается в живых, конкретных проявлениях, а не в качестве абстрактной единицы, как при демократическом всеобщем избирательном праве. Он охарактеризовал проект как хорошую основу для дальнейшей работы, как прогресс, с которым он, как коммунист, может в принципе согласиться. Формальную демократию он назвал методом выхолащивания личности.
Борьба за публикацию проекта Лиги Наций правительства и за включение моих идей продолжалась до сегодняшнего дня. Виктор Науманн за завтраком сказал, что проект, содержащий мое предложение, будет опубликован сегодня вечером, но пресс-служба позаботится о том, чтобы мое авторство было прояснено. Не будет выглядеть так, будто я читаю доклад по поручению правительства и лишь предоставил свое имя для рекомендации правительственного проекта. Сразу после завтрака я встретил Шюккинга, который, напротив, сообщил мне, что на утреннем заседании кабинета, к вящему сожалению его самого и Симонса, мое предложение было вновь изъято из правительственного проекта, причем по настоянию Эрцбергера. Шюккинг добавил, что будет и дальше выступать за мою идею и сегодня вечером в Палате господ после моего доклада возьмет слово, чтобы выразить согласие. Науманн, кстати, рассказал мне, что прошлой ночью долго говорил с Шейдеманом о моей идее; тот объявил ее единственно ценной и верной. Вечером я прочел доклад в большом зале заседаний Палаты господ. Зал и галереи были набиты битком. Я говорил около часа. После меня выступили Бюлов, Шюккинг и Пабст-Вайсе в поддержку моего предложения, Штайнталь – с сомнениями, Глейхен – против; Глейхен – в странно путанной и расплывчатой речи. Зал отреагировал на Штайнталя ледяным молчанием, на Глейхена – шиканьем. Шюккинг говорил легко и с симпатией; остроумная казуистика, скорее беседа. Заключительное слово, в котором я решительно отрекся от формальной демократии, но выразил веру в демократию как форму будущего на очищенной почве, было встречено всей палатой бурей аплодисментов. Этим я, очевидно, попал в самое сердце. Затем ужинал с Ромбергом, Брайтшайдом, Георгом Бернхардом, Герхардом Мутиусом и тайным советником фон Бергером: странно смешанное общество, которое, однако, сходится в оценке моего предложения.
Утром приходил фотограф из общества «Фототека» и сфотографировал меня за письменным столом, дама из Weltecho просила материал для рисунка. Voss[ische Zeitung] помещает мой доклад на пяти колонках на первой и второй страницах. Вечером у меня брали интервью для Wiener Tagblatt и стокгольмской Aftontidningen. Очевидно, одновременная публикация правительственного проекта и моей идеи вызвала большую путаницу. Виганд из нью-йоркской Sun звонил мне со словами, что у американских журналистов всё перепутано и, несомненно, эта путаница перекинется и на американскую прессу. Та же путаница, судя по словам Лессера из Wiener Tagblatt, царит, кажется, и в Вене. Очевидно, Эрцбергер, настояв на публикации правительственного проекта одновременно с моим докладом в Палате господ, как раз и стремился к этой путанице, чтобы тем самым убить мою идею. Ловкий прохиндей-интриган; почти забавно.
Утром заходил Симон Гуттман. Он признает, что иное устройство мира, кроме предложенного мной, в будущем едва ли возможно; но сомневается, не слишком ли закостенели сегодняшние организации, не слишком ли они похожи на государство, чтобы выполнить то, чего я от них жду.
Утром звонил Агенен; он забыл сказать мне, какое сильное и благоприятное впечатление произвел в Париже мой меморандум о Польше. Благодаря этому условия мирного договора, в особенности о Данциге, были существенно смягчены; Падеревский в тревоге по этому поводу примчался в Париж и, к сожалению, снова поломал кое-какие договоренности; тем не менее условия всё еще гораздо мягче, чем прежде.
Завтракал у Агенена в «Адлоне» с Георгом Бернхардом, опубликовавшим сегодня утром очень теплую передовую статью о моей Лиге Наций, и Редлихом. Кроме того, присутствовал французский профессор Энар. У меня была долгая доверительная беседа с Агененом. Он жаловался, что МИД «не использует его как следует», то есть пренебрегает им. Его связи в Париже, в особенности с Пуанкаре и Клемансо, позволили бы ему оказать нам многие услуги, если бы мы только воспользовались им. Так, мой меморандум о Польше произвел большое впечатление. Решения конференции были приняты во многом под влиянием этого. Если бы не приехал Падеревский, результаты были бы еще лучше. Данциг почти стал полностью свободным; но Падеревский сорвал это решение (из чего следует, что Данциг должен перейти под польское управление!). Я здесь заметил, что данцигский вопрос – один из тех, которые могут помешать миру. Уступить Данциг Польше для нас неприемлемо. Агенен продолжал, что хочет доверительно сообщить Ранцау целый ряд вещей; но тот после возвращения Агенена из Парижа еще не принимал его. Также он охотно дал бы некоторым особо подходящим членам нашей мирной делегации рекомендации, чтобы они могли завязать в Париже частные связи. Но для этого ему всё же надо знать, кто поедет. До сих пор ему этого не сообщили. Финансовое сближение или сотрудничество Германии и Франции весьма желательно. Правда, оно еще наталкивается на большие трудности; недоверие к Германии и в особенности к немецким промышленникам и коммерсантам во французских деловых кругах очень велико. Боятся, что немцы их надуют. Недоверие и страх перед силой Германии – вообще характерная черта общественного мнения во Франции. Также Фош придерживается этой точки зрения. Он считает «непоправимым несчастьем», что ему не удалось уготовить Германии Седан[368]. Верят в возрождение немецкого милитаризма. Войска Носке рассматриваются как симптом. Поэтому общественное мнение во Франции сегодня гораздо менее благоприятно Германии, чем несколько недель назад. Между прочим, Агенен сообщил мне, что зашифрованная депеша Адольфа Мюллера, в которой тот докладывал в Берлин о беседе с Агененом, была перехвачена французской разведкой; в Париже Пишон буквально сунул ее ему под нос. Дело чуть не стоило ему места. «Я вполне мог бы угодить в тюрьму». Я спросил, какова позиция правительства во Франции; долго ли оно еще продержится? Агенен полагал, что Клемансо очень постарел после покушения; он теперь по-стариковски находится под влиянием окружения, которое скверно (Мандель и т. д.). Сразу после заключения мира Клемансо уйдет. Тогда в расчет будут приниматься такие люди, как Тома, Бриан, Ренодель. У Клемансо очень плохие отношения с социалистами и в особенности с Тома. К Тома он питает настоящую ненависть, потому что боится его и несколько раз вынужден был просить его о помощи. Я снова ратовал за прямые переговоры по финансовым и социальным вопросам между немцами и французами; следует обсуждать конкретные пункты. Агенен согласился, но не назвал ни людей, ни вопросы, несмотря на то что я несколько раз возвращался к этому. Он сам сказал, что боится, как бы в МИДе не сложилось впечатление, будто он здесь для того, чтобы ублажать Германию, «пока ее оперируют». И кое-что верное в этом есть.
Обедал у тайного советника фон Бергера с прусским министр-президентом Хиршем, бывшим министром внутренних дел Лёбеллем, Георгом Бернхардом, капитаном Тегертом, майором Калле (бывшим немецким военным атташе в Мадриде) и тайным советником Штраусом из МВД. Лёбелль заговорил со мной о проекте Лиги Наций, одобрил его и выразил сожаление, что правительство апроприировало его, так как с его проектом дипломатически ничего нельзя сделать. После обеда Тегерт, пронемецкий националист (а его жена – подруга кронпринцессы [Цецилии]), в присутствии социал-демократического премьер-министра доказывал мне, что мы можем быть спасены лишь «монархическо-социал-демократическим большевизмом». Этот совершенно безумный план он развивал с большой серьезностью и обилием аргументов. Затем в разговоре с Хиршем и Тегертом зашла речь об отвратительных деяниях правительственных войск в марте, поскольку Тегерт в новой «монархическо-социал-демократическо-большевистской» Германии требовал диктатуры во главе с Носке (разумеется, в роли Монка[369]). Я сказал, что Носке совершенно неприемлем, потому что расстрельным приказом спровоцировал убийство множества невиновных людей; рабочие ненавидят этого забрызганного кровью человека больше, чем [кайзера] Вильгельма. Тегерт защищал Носке; но признал, что он сам, состоявший в мартовские дни в офицерской роте, оказался в затруднении, как следует применять этот приказ. Рота, в которой рядовыми служили полковники, адмирал и тайные советники[370], собралась на совещание и постановила: расстрелы производить только при поимке на месте преступления, то есть непосредственно в жилище или, на худой конец, во дворе дома; если же задержанный уже выведен на улицу, его надлежит доставить живым. Напротив, с солдатами дело обстоит иначе; они из-за долгой войны так одичали, что невозможно обуздать их (!). Если попытаться, они больше не будут боеспособны. Главное, чтобы у нас снова была боеспособная часть, которая действительно стреляет не только поверх голов населения, а в них. Этого у нас не было с января 1918 года; с марта 19-го – есть. Теперь можно постепенно снова натягивать поводья и пытаться выводить людей из их одичания к дисциплине; но это идет очень медленно. Я заявил, что способ, каким войска буйствовали и убивали в Берлине, не могу считать оправданным никакими доводами в мире. Как офицер я противостоял в Бельгии и Польше злодеяниям в отношении бельгийцев и поляков, точно так же я не позволю отнять у себя право противостоять злодеяниям против моих соотечественников и считать эти злодеяния отвратительными. Хирш привел в пример убийство матросов и сказал, что ведь это совершенно мерзкое дело. Тегерт попытался оправдать и это. Штраус – всего лишь тайный советник, но играющий в министерстве большую роль благодаря деньгам и еврейскому красноречию – был даже реакционнее Тегерта. Такова атмосфера, в которой прусское социал-демократическое министерство должно якобы проводить социалистическо-республиканскую политику! Штраус напрямую назвал меня спартакистом. Хирш едва возражал против всего этого, Лёбелль улыбался и очень умно молчал, лишь мы с Бернхардом ясно высказались против контрреволюционного направления, представленного Тегертом, Штраусом, Калле, Бергером. Фрау Хирш, которую я вел к столу, маленькая еврейка с рыжими волосами и с резко очерченным профилем, как у Агриппины[371], была как министр-президентша озабочена лишь обстановкой новой служебной квартиры. Фрау Хирш перевозит из роскошных помещений президентской квартиры Палаты господ несколько драгоценных салонов. Бергер помогает ей в этом и ссорится из-за нее с Коэн-Ройсом, который как председатель Центрального совета распоряжается Палатой господ. Так выглядит для нее социалистическое преобразование. Штраус и Бергер с глазу на глаз откровенно выказывают величайшее пренебрежение к социал-демократическим министрам. Лишь для Гейне, Носке и Брауна Бергер делает исключение; этим трем он хотел бы передать диктатуру. Тегерт хочет сначала вставить большевизм как предварительную ступень к монархии.
Постановка Вуппер Эльзы Ласкер-Шюлер в обществе «Молодая Германия» в Немецком театре. Экспрессионистские декорации. Пьеса – смесь Марлитт и Ведeкинда со вспышками собственной гениальности. Публика была разбавлена людьми, которые аплодировали, но в целом не хотела разогреваться. Напротив меня в другой ложe бельэтажа сидели Хирш с майором Калле и Хэнишем. Я потом прошел несколько шагов с Вольфгангом Гейне, который показался мне постаревшим и съежившимся.
С Максом Гёртцем говорил о производственных советах. Он был рабочим и понимает рабочих; скептически относится к пользе производственных советов. Считает, что каждый способный предприниматель скоро перетянет производственные советы на свою сторону с помощью денег. Сначала надо упразднить деньги; тогда производственные советы принесут пользу. Чего рабочий действительно хочет, так это чтобы заработная плата соответствовала его потребностям; больше ничего. Сегодня заработная плата соответствует издержкам. То есть переориентация оценки не на результат труда, а на потребности рабочего. Человек, а не прибыль становится в центр. Он добавил, что, очевидно, лишь регулирование в большом масштабе, во всём мире, регулирование на основе мирового хозяйства, позволит осуществить эту переориентацию. Но до тех пор всё – только болтовня. Рабочие должны помогать рабочим. В особенности рабочие мира – также немецким рабочим, чтобы мы получили сырье и снова могли жить; чего нам не хватает, так это не политики, а хорошего врача, который исцелил бы наше хозяйство.
Эрцбергер – как гремучая змея: он гремит ртом, а думает хвостом совсем другое.
Сегодня днем Ранцау с мирной делегацией отбыл в Версаль.
Агенен завтракал со мной в задней комнате у Хиллера. Он снова жаловался на пренебрежение со стороны ведомства. Ранцау ему не удалось увидеть. Оберндорф, правда, был у него, но без особого толку; он не пробудился от сонливости и сдержанности. Очень жаль, что не воспользовались личностью Агенена для подготовки настроений в Париже. Ему даже не сообщили имен делегатов и журналистов. Затем он сетовал на французскую политику в польском вопросе, о котором я завел разговор. После того как я еще раз разъяснил ему, что уступка Данцига создаст неизлечимую трудность, навсегда делающую невозможным спокойствие в Европе, он попросил меня подготовить меморандум, который обещал немедленно, завтра же, доставить с курьером Пуанкаре, Клемансо и Пишону. Эти трое определенно его увидят. Мой первый меморандум уже произвел превосходное впечатление. Мы условились, что я составлю его вместе с Гильфердингом и предоставлю Агенену под именем Гильфердинга. Так оно, исходя от независимой стороны, произведет еще более сильное впечатление.
Я пошел к Гильфердингу в «Кайзерхоф», где он завтракал, и затем с ним и Брайтшайдтом в редакцию. Там я продиктовал меморандум, с которым и Гильфердинг, и Брайтшайдт согласились. Гильфердинг отослал его Агенену.
Вечером был на Отце Стриндберга в театре на Кёниггрецерштрассе[372]. Орска играла жену (по-пантерьи, как крадущийся хищник из семейства кошачьих), Харлан – отца, рычащим львом. Создавалось впечатление, будто сидишь перед клеткой в зоологическом саду. Самсон и Далила, переведенные на современный и звериный лад. Грандиозно, особенно в исполнении двух ведущих актеров, но воспринято мной без какого-либо человеческого волнения.
Вечером собрание немцев и поляков под председательством Герлаха в Палате господ. Примерно 15–20 человек: Шотте, Леман-Русбюльдт, Шмиден, Эберхард из Лодзи, Пионтковский, ХХХ главный редактор (?) Dziennik Berliński. Последний как раз сегодня поместил заметку, в которой разогревает нелепую провокационную небылицу, будто я в Варшаве в качестве немецкого посланника вел большевистскую пропаганду. Там даже утверждается, будто польское правительство отослало доказательства в Париж Антанте. Я воспользовался случаем, чтобы заклеймить эту гнусную ложь как таковую. Затем поляки сказали мне, что до сегодняшнего дня они твердо в это верили; в Польше в это вообще все верят. Поэтому они удивились, увидев мое имя среди участников сегодняшнего собрания. Теперь же, благодаря моим разъяснениям, они убедились в обратном.
Национальный праздник. Всё закрыто, даже трактиры. Впечатление национального траура по неудавшейся революции.
Вечером в клубе на Викторияштрассе. С американцем Дрехзелем обсуждали Данциг. Присоединились Гильфердинг и Брайтшайд; говорили в том же духе, что подчинение Польше неприемлемо. Дрехзель пытался слабо утешать, что невозможные условия, даже если мы их подпишем, будут отменены: некто повыше его самого сказал ему это (он, казалось, намекал на Вильсона). Я сказал, что нас уже слишком часто успокаивали отсрочками, а теперь берет верх неверие. Дрехзель, казалось, был наполовину убежден.
Потом говорил в том же духе с англичанином Брэйлсфордом, который приехал из Варшавы. Брэйлсфорд с самого начала был убежден в бессмысленности ныне намечаемого решения данцигского вопроса. Он уже не раз это формулировал; но рабочие в Англии пока бессильны.
Обедал у госпожи фон Ридель (сестры Фюрстнера). Она приехала из Швейцарии; рассказала, что меня там теперь повсеместно считают большевиком (вероятно, вследствие нелепых варшавских сказок). Пшиха велела меня предупредить. Пшиха тесно связана со Стычинской, та, должно быть, получила это из Варшавы. Потом Ридель почти в истерической манере объявила, что хочет умереть за меня, раз уж я не хочу жить с ней, и т. д. Ужасно, когда женщины так сосредоточиваются на идее или на человеке!
Виланд Херцфельде у меня. Рассказывает о коммунистических собраниях, на которых присутствовал. Повсюду на этих сходках были русские; гораздо лучше обученные, чем немцы, без пафоса, хладнокровные, расчетливые, как офицеры генштаба. Говорили всегда сугубо предметно и презирали немецкого рабочего за его политическую глупость и отсталость. Херцфельде полагает, что еще до революции в Германии наверняка действовало множество русских агитаторов в коммунистическом духе. Но немецкая коммунистическая партия страдает прежде всего от нехватки денег. У нее ничего нет. Положение прямо-таки плачевное. Кроме того, многие из коммунистических рабочих, очевидно, истеричны. Это заметно во время дискуссий, когда только русские оставались холодно-превосходящими, а немцы возбуждались до бессмысленности. Х. теперь распродает 10–12 тысяч экземпляров Die Pleite.
С 7 мая, с вручения условий мира, настолько подавлен, что не было охоты писать. Сейчас перспективы немного лучше, так как Антанта, очевидно, уже не так едина и готовит измененные условия. Попробую снова писать.
Вечером выступил с докладом в Палате господ перед Союзом монистов о проекте Лиги Наций.
В последнее время меня часто называют преемником Ранцау, особенно в зарубежной прессе. В интервью New York Times опроверг, что имею какие-либо намерения оттеснить Ранцау.
Ответ Антанты на наши контрпредложения планировалось вручить сегодня в Версале. Но всё вновь отложено.
Похороны Розы Люксембург. Прошли спокойно.
Макс Гёртц о самоистязательном настроении, в котором он пребывает уже некоторое время, выразился так: «Иногда мне хочется любить себя до самого дна и погибели, изведать всё дурное и извращенное, пока совсем не уничтожу себя. Совершить кражу, чтобы попасть в тюрьму, и так далее. Из любви к себе медленно разрушать себя».
Вечером собрание пацифистов в Палате господ. Слушал речи Николаи и фрау Кирххоф.
Банкет пацифистов. Некто господин Майер из Бремена пустил по кругу резолюцию, обязывающую подписавшихся отказаться от несения военной службы и от оказания любой поддержки войне действиями или бездействием. Разумеется, это было бы исключительно радикальным решением, прими оно всеобщий характер.
Вечером – доклад Винекена о школьной реформе в Бетховен-зале. Много детей, наполовину в очках, что производит удручающее впечатление на фоне молодежного движения.
Телеграмма на мое имя, подписанная неким «Вегенером»: «Фистер арестован просим Вашего заступничества». Перед кем, интересно, мне следует «заступаться»?!
Уже два дня не выходят газеты. Забастовка подсобных рабочих. Поэтому никто не знает, что творится в мире. Вечером несколько экстренных выпусков и Neue Zeitung публикуют якобы отрывок из ответа Антанты, который должен быть вручен сегодня. Neue Zeitung сообщает по телеграфу из Женевы, что нам предъявлен пятидневный ультиматум и затем Фош двинется прямо на Берлин.
Гильфердинг завтракал со мной. Он предвидит неминуемую катастрофу. Считает, что Эрцбергер всё подпишет. Но так или иначе через несколько недель произойдет крах. Он по-прежнему за то, чтобы подписать, выразив протест. Мое предложение он считает слишком сложным для народа. Он сказал, что подготовлены проскрипционные списки тех, кого следует арестовать в случае неподписания. Он тоже в них значится. Считает, что ему будет трудно выпутаться, если его схватят, из-за их ненависти к Freiheit. Кстати, по его словам, ее тираж теперь превысил 200 000.
Вечером в клубе у Кассирера. Только Бёльке, Вертхауэр, Кассирер и Кёнигс. Wahrheit и репортаж Хайльмана донесли на клуб как на заговорщицкую сходку. Кассирер высказал мнение, что в ближайшее время нас в клубе «выловят». Вечер прошел под впечатлением от невероятно глупых переговоров «независимых» с фрайкорами (Гвардейская кавалерийско-стрелковая дивизия). Кассирер и Вертхауэр полагали, что план зародился в мозгу банкира Сакса, друга Брейтшейда. Сакс – мелкий спекулянт, внезапно ставший коммунистом и протежируемый Брейтшайдом. Брейтшайд даже заставил капитана Пабста дать ему «пунктацию», где оговорены условия перехода Гвардейской кавалерийско-стрелковой дивизии к «независимым». Брейтшайд полагал, что держит в руках документ против Пабста, доказывающий его «предательство» по отношению к Носке, тогда как Пабст, само собой разумеется, действовал как агент-провокатор с ведома самого Носке. Непостижимо, как человек, бывший министром внутренних дел, мог оказаться столь наивным.
С Кассирером о Фистере. Тот, кажется, попался на удочку шпикам. В этих леворадикальных кругах чересчур много наивных людей!
Ответ Антанты был вручен вчера. Сегодня утром вновь не вышли газеты, за исключением Vorwärts; только Vorwärts да несколько листков из-под полы. Поэтому более подробно ни о чем узнать нельзя. Vorwärts приводит лишь данные из французских газет о содержании. Berliner Mittagszeitung помещает сообщение Рейтера, передающее содержание сопроводительной ноты к ответу Антанты: якобы в грубом тоне он выдвигает на первый план вину Германии в развязывании войны, «величайшее преступление против человечества, когда-либо совершенное».
Ранцау вместе с делегацией выехал вчера вечером из Версаля. Говорят, члены делегации по пути на вокзал были забросаны камнями, кто-то ранен. Всё это выглядит преддверием новой войны.
Neue Berliner (полуденный выпуск в 12 часов) уже выходит, хотя и «независимая», с сенсационным заголовком крупным шрифтом: «Покушение на германскую мирную делегацию». Всё как в 1914-м. И так же душно и солнечно, как тогда в конце июля.
В Ноябрьском клубе Клаус Альбрехт выступил с докладом о России. Тот же уничтожающий вердикт, который он уже высказывал мне. Затем дискуссия о подписании[373]. Бюлов, приехавший из Версаля, – против. Он говорит, что вся мирная делегация единодушно против по внешнеполитическим причинам. Как обстоит дело с внутренней политикой, он судить не может. Я вновь изложил позицию, которую передал New York Times. Я по-прежнему считаю это единственным выходом.
Свадьба Фюрстнера в Ванзее. Послеполуденное время провел за городом. Настроение в Веймаре постепенно меняется, очевидно, подпишут. Во главе этого забега в пасть Антанты стоит Эрцбергер.
Утренняя газета Voss[ische Zeitung] сообщает из Веймара о двух часах ночи: кабинет министров подал в отставку. В течение дня сообщение подтверждается. Министры, занявшие непримиримую позицию против подписания – Шейдеман, Рантцау, Дернбург, – уходят в отставку. Кабинет Германа Мюллера с Эрцбергером подпишет договор. До полудня казалось, что министром иностранных дел станет Рихтгофен. К вечеру называют Бернсторфа. То, что подписание состоится, теперь несомненно.
Шейдеман и Ранцау ушли в отставку. Сформирован новый кабинет Бауэра, который намерен подписать мир с оговорками и протестом. Оговорки касаются признания исключительной вины Германии в войне и выдачи кайзера с прочими так называемыми виновными. – Германский флот, интернированный в Скапа-Флоу, был затоплен собственными экипажами. – Вечером царит невыразимая подавленность; словно всякая жизнь в глубине души умерла.
Студенты и солдаты сегодня утром вынесли подлежавшие выдаче французские знамена из цейхгауза и сожгли их перед памятником Фридриху Великому. – Днем поступают известия, что, поскольку Антанта отказалась принять подписание договора с оговорками, военное руководство подняло мятеж против правительства, партия Центра отозвала согласие на подписание, а правительство постановило уйти в отставку. Сегодня вечером истекает ультиматум. Напряжение чудовищное. Воздух давит, нечем дышать. Контрреволюция, война, восстание нависли, как грозовые тучи.
Утром письмо от Дитриха Бетмана, который, по собственным словам, был одним из главных виновников войны; он делает загадочные намеки касательно моего «честолюбия» (которого у меня нет) и заклинает сделать всё возможное, чтобы воспрепятствовать выдаче [знамен]. – Вечером ужинал у Георга Бернхарда вместе с Вихардом фон Мёллендорфом, Августом Мюллером, Берманом (из Стокгольма), Штайницером и Калиски. После ужина – оживленные дебаты о «плановом хозяйстве» Мёллендорфа. Бернхард и Калиски с одной стороны и Мёллендорф – с другой обозначили позиции и разногласия. Мёллендорф строит [систему] сверху вниз, Калиски и Бернхард – от предприятий кверху. Меня интересовала дискуссия с точки зрения внешней политики.
Август Мюллер, злой на язык, рассказывает, что накануне передачи мирного договора Антантой (5 мая) Эберт устроил большую попойку для министров и бывших министров. В час ночи Тримборн, бывший статс-секретарь внутренних дел от партии Центра, произнес карнавальную речь на кёльнском диалекте. К трем всё общество, изрядно нагрузившись, поковыляло по домам. Вследствие этого, когда мирный договор прибыл следующей ночью, ни один министр не оказался в состоянии подняться с постели. Мюллер сказал, что лишь он один в составе мирной делегации вместе с еще одним человеком, чье имя я забыл, принял мирный договор и тщетно пытался призвать кого-либо из министров. Все они были слишком переутомлены после прошлой ночи. Более того, Эрцбергер заявил, что на следующий день будет еще достаточно времени, чтобы ознакомиться с договором! При этом никто даже не знал, не установлены ли в договоре крайне сжатые сроки для принятия решения.
Ярость в отношении Эрцбергера была всеобщей и неописуемой. Мюллер сказал, что, если того нельзя устранить иначе, он самолично явится и прибьет его дубиной; ни один суд присяжных в Германии не осудит его за такой поступок. Я сильно опасаюсь, что Эрцбергера постигнет участь Либкнехта. Хотя и не по той же несправедливой причине, как Либкнехта, а по собственной вине, вследствие его пагубной деятельности.
Поздно вечером Бернхард отвел меня в сторону, горько жаловался на свою изоляцию внутри демократической партии, на ненависть, которая повсюду обрушивается на него, и спрашивал, что же ему делать? Ему нужно принять решение сейчас, ждать он не может. Он, по-видимому, хотел, чтобы я, так сказать, предложил ему союз. Говоря о его политике в отношении Англии, я произнес, что одобряю хозяйственные сообщества как основу Лиги Наций и внешней политики, но не эту ее направленность [против Англии]; и так полагают многие. В этом – сущностная причина сопротивления, которое он встречает. Он отрицал враждебные намерения против Англии, но вынужден был признать, что его политика на самом деле имеет такую направленность; причем он полагает, что через три месяца вся Германия разделит его взгляды. Я предложил, чтобы он явился и выступил на собрании, которое, вероятно, состоится по призыву меня [самого], Нушке, Герлаха, Квидде и Вайссе. Тогда ситуация, по крайней мере, сдвинется с мертвой точки.
Носке сегодня вел переговоры с мятежными командирами и, кажется, достиг некоего подобия соглашения, несмотря на «позорные параграфы» мирного договора. Генералы временно подчинились. На севере Берлина продолжается мародерство.
Вечером собрание у Герлаха; заслушивали сообщение Монжела о вине. Присутствовали Квидде, Нушке, Веберг, д-р Гумбель. Эдуард Бернштейн был приглашен, но не явился. Монжела доказал, что первые акты мобилизации предприняты Антантой: 24-го – частичная мобилизация английского флота, 28-го или 29-го – всеобщая мобилизация России, на два дня раньше австрийской всеобщей мобилизации. В дипломатическом плане Монжела указал на требующее разъяснения обстоятельство, почему ответ Сербии, ставший известным в Вене 25-го, был отправлен в Берлин не телеграфом или телефоном, а лишь с курьером, вследствие чего стал известен в Берлине лишь 27-го. Из-за этой задержки позиция берлинского правительства в решающие дни была сильно смещена в сторону непримиримости, так как сразу после получения сербского ответа из Берлина началось давление на Вену. Но к тому времени события в России и других местах уже покатились дальше.
Ясно, что здесь завязан узел вопроса о вине, поскольку он касается нас; и лично для меня свет проливают сообщения Дитриха Бетмана. Он и Хойос использовали в Вене любую возможность, чтобы приблизить войну; так он мне сам говорил. Я подозреваю, что он причастен к подозрительно медленной передаче сербского ответа; возможно, он боялся, что его кузен Теодор «сдаст», если вовремя узнает об ответе. В Вене с невероятной легкомысленностью были убеждены, что Россия не нанесет удар! А в это время Россия уже усердно занималась мобилизацией. Насколько легкомысленны были в Вене, доказывают не только официозные заявления прессы, но и сообщенный Монжела факт, что австрийцы позволили пройти двум дням после русской частичной мобилизации, прежде чем начали мобилизоваться сами. Они оставили границу открытой для русских мобилизованных войск на два дня! Это нужно сопоставить с интригами Дитриха Бетмана и Хойоса, чтобы понять ту роковую психологическую ситуацию в Вене, которая, возможно, и решила исход в пользу войны. Лишь теперь я понимаю, что самообвинения и угрызения совести Дитриха Бетмана были не просто позой, а, увы, горькой правдой. Впрочем, публично это вряд ли станет известно в ближайшее время, и люди всё время бьются головой о стену в вопросе о вине, ища ее в Берлине, тогда как настоящий узел в Вене – в германском посольстве в Вене и на Бальхаусплаце у Хойоса с его деревянным лицом и математически-сухой, безумно-хитрой психологией. Этот безумный вычислитель, да еще романтик Дитрих Бетман в их зловещем союзе действительно стали движущими силами развязывания войны. Бетман инстинктивно запутывает любые ситуации, усугубляет их неясными грезами и пылким темпераментом до трагического пафоса; плюс его тщеславие и удовлетворение от того, что он играет роль в важных делах.
Как раз сегодня[374] я получил от него письмо, в котором он забавным образом предостерегает меня от «личного честолюбия». Он, видите ли, защищает меня перед всеми в Швейцарии, кто нападает на меня по этой причине! Чего же мне, собственно, добиваться? Я и так, как я есть, занимаю более влиятельное положение, чем если бы я стал министром иностранных дел, кем меня постоянно видят газеты! Зачем мне, без всякой пользы для себя или для страны, рваться в преемники Ранцау? Бетман будет «защищать» меня до тех пор, пока все не поверят, что газеты правы. Он – то, что французы называют brouillon [смутьян, забулдыга], до патологической степени. И руки этого человека вследствие слабости Теодора Бетмана и Чиршки направляли судьбы человечества в решающий момент мировой истории!
Герлах с жаром отстаивал точку зрения, что одно лишь германское правительство виновно в развязывании войны. Он прямо заявил, что в тот момент все остальные были, в сущности, «чистыми ангелами невинности». Мы с Квидде и Нушке возражали ему; я – несмотря на Дитриха Бетмана и Хойоса, потому что совершенно аналогичная игра в Петербурге и Париже (Пуанкаре) и относительная бездеятельность в Лондоне в конечном счете и привели к войне. Если бы у Дитриха и Хойоса не было сообщников по ту сторону, их игра бы провалилась. С нашей стороны основная схема ситуации такова: слабое центральное правительство (Теодор Бетман) в Берлине, борьба за душу этого слабого «верховного» государственного деятеля между Веной и Лондоном. В Вене Чиршки, подталкиваемый и отчасти обманываемый Дитрихом Бетманом; за спиной Берхтольда в том же направлении и с еще более холодным расчетом действовал Алек Хойос. Кюльман, в отпуске в деревне, пребывал в своей обычной беспечности, несмотря на опасность; в Лондоне Лихновский – со своими иллюзиями насчет Грея, поддерживаемый лишь Карльхеном Шубертом – вел борьбу против Вены. Берлин был лишь ареной, на которой скрещивались все эти активные и пассивные влияния. Никакая действительная воля в Берлине так и не сложилась; он оставался простой «коммутационной станцией». В подтверждение моего взгляда Монжела рассказал следующее: в Берлине Фалькенхайн был против, Мольтке – за объявление войны. Но Фалькенхайн в конце концов переубедил Мольтке, так что тот решил отозвать объявление войны Франции, которое уже было отправлено! За ним послали; но телеграмма уже ушла! Слишком поздно! (Монжела слышал это от Хефтена.) Значит, твердой, ясно продуманной воли не было даже у военных.
В качестве психологической пробы Дитриха Бетмана прилагаю начало полученного сегодня от него письма: «Зоннматт, близ Люцерна. 18.VI.1919». Сначала карандашная пометка вверху письма: «Прочти это, даже если тебе скучно – и хотя события уже, возможно, обогнали его». (Напоминает Фридриха Вильгельма IV.) «Дорогой Гарри, дойдет ли до тебя это письмо? – Я слышал, что ты политически очень активен. Как твой друг, а ты знаешь, что я друг, ведь я дал тебе обещание – я, разумеется, защищаю тебя перед немногими людьми, которых вижу, от нападок, от упрека, что тобой движет честолюбие, и т. д. Я думаю, что знаю тебя достаточно хорошо. Конечно, в твоей груди обитает много людей: воля к действию, которую низкие твари так часто смешивают с честолюбием, должна быть благородной. И в это я верю относительно тебя. Я воздерживаюсь от всяких суждений, верен ли избранный тобой путь, так как я пребываю в полной темноте. Я сейчас не мог бы действовать, и я бы запретил себе всякое суждение о своем бездействии, ибо лишь я могу быть судьей, следую ли я своей совести и неумолимому пути развития, и т. д.»
Наш главнокомандующий Белль и новый министр иностранных дел Герман Мюллер подписали мирный договор в Версале.
Был в демократическом клубе с Ромбергом, который ушел в отставку из-за подписания. Он зондировал меня насчет Ранцау и диктатуры. Его идея заключается в том, чтобы коллегия из трех человек (триумвират), включая Ранцау, захватила власть: Ранцау, социал-демократ и «независимый», например Гильфердинг, как социализирующий диктатор. Он просил меня прощупать «независимых» насчет Ранцау.
Ратификация мирного договора в Национальном собрании. Заседание проходило достойно – за исключением тона, каким Ференбах прервал овации, последовавшие за речью националиста Трауба; его резкий, уродливый наставнический тон противоречил трагическому величию этой ужасной минуты.
Вечером приехал из Берлина.
Виктор Науманн снова остановился у меня. Утром в Национальном собрании. По программе – выступления премьер-министра Бауэра и министра иностранных дел Германа Мюллера. Речь Бауэра, написанная Ульрихом Раушером, довольно хороша и эффектна. По существу, она провозглашает крайне неприятный мне государственный социализм. Речь Мюллера слаба и бесцветна. Единственную более теплую ноту он нашел, говоря о Франции; для немецкого министра иностранных дел в момент, когда Франция поставила нам ногу на шею, это довольно странно. Все, с кем я говорил, разочарованы речью и манерой Мюллера. Из моей с ним беседы я вынес впечатление о немного наивном, порядочном и бодром молодом человеке – примерно из тех, кто мог бы добросовестно управлять солидной средней торговой фирмой. Он также заметно смущен и неуверен в личном общении. В нашей внешней политике при нем не будет совершено великих дел. Il est un peu gogo![375] Со временем, несомненно, он позволит убедить себя в собственной значимости и незаменимости, хотя пока еще скромен. К моему проекту Лиги Наций, с которым ознакомился в Voss[ische Zeitung], он относится, по его словам, с симпатией.
Вечером у меня ужинали ван де Вельде, недавно снова здесь появившийся, и Виктор Науманн. Науманн, предложивший мою кандидатуру послом в Брюсселе, говорит, что Ханиель и Розенберг весьма благосклонно отнеслись к этому назначению. Ван де Вельде пришел от этой мысли в восторг. Сулит всяческую поддержку и рекомендации – особенно Лефебюру, секретарю короля[376]. Науманн [пошлет рекомендацию] королеве через ее мать[377].
Крупные политические дебаты сегодня были прерваны из-за депутатских запросов. Как обычно, завтракал с Виктором Науманном, депутатом Рихтгофеном и ван де Вельде. Вечером у меня ужинали, помимо Науманна, также Надольный и Вальтер Шюккинг. Надольный сообщил мне, что в общих кругах меня считают «независимым». Я указал ему, что состою зарегистрированным членом Демократической партии и стремлюсь избегать классовой борьбы; следовательно, не могу считаться «независимым». Ван де Вельде также сказал, что Зольф заявил ему в Швейцарии, будто я стал спартакистом.
Сегодня наконец состоялось крупное политическое противостояние. Утром оно началось с речей депутата-центриста Браунса и прусского министра земледелия Брауна, а после полудня напряжение разрядилось во время одного из самых драматичных заседаний, какие когда-либо видел парламент. Немецкий националист Грефе – стройный, утонченный, со своего рода испанской нервностью, аристократичным бледным лицом и уже слегка седеющей остроконечной бородкой – обрушился на Эрцбергера и революцию, возлагая на них ответственность за катастрофу; в частности, на Эрцбергера (на основе разоблачений Бото Ведeля) как на виновника утечки информации о секретном докладе Чернина от апреля 1917 года[378]. Речь Грефе была риторически чрезвычайно эффектна: бледное, серьезное лицо с тонкими чертами, красивый, хорошо поставленный голос, тяжкое обвинение в том, что из-за неосторожности Эрцбергера мир в 1917 году был сорван, а затем цитата из речи Бисмарка с намеком на то, что Эрцбергер, возможно, был подкуплен Австрией или Францией. Эрцбергер, до этого сидевший у министерского стола, улыбаясь, как полная луна, побледнел, покраснел и закричал: «Бессовестно! Что вы этим хотите сказать?» Но Грефе не сбился с мысли и повторил цитату. С этой минуты стало ясно, что это схватка не на жизнь, а на смерть, что две исполинские силы, далеко выходящие за пределы театрального зала, вцепились друг другу в глотку.
Когда Грефе сел, казалось, риторически ситуацию уже нельзя усилить. Эрцбергер – со своей мещанской фигурой, грубым диалектом, грамматическими ошибками в речи – сначала явно проигрывал; хотя начал он очень ловко и драматично: «И это всё?» Я стоял прямо за ним у трибуны и видел его плохо сшитые, грубые ботинки, его нелепые брюки, собранные винтообразными[379] складками на полных круглых ягодицах, его широкие, приземистые крестьянские плечи – весь этот толстый, потный, неприятный, мелкобуржуазный тип был в непосредственной близости от меня: я видел каждое неуклюжее движение грузного тела, каждую смену цвета на толстых, упругих щеках, каждую каплю пота на жирном лбу. Но постепенно из этой забавной, косноязычной, неуклюжей фигуры поднялось страшнейшее обвинение; дурно построенные и плохо произнесенные фразы выстраивали факт за фактом, сплачивались в ряды и батальоны, обрушивались на правых, как дубины. Те сидели, совсем бледные, сгорбившиеся, съежившиеся, изолированно в своем углу. Когда он зачитал телеграмму Пачелли[380], у нас у всех кровь бросилась в голову. Старый Нушке, стоявший рядом со мной, выглядел так, будто увидел призрака. Один депутат от Центра сдавленным голосом, похожим на вздох, воскликнул в гробовой тишине: «Вот тогда и погиб мой парень!» Затем по залу пронесся ропот, перешедший в морской прибой. Вся левая сторона, три четверти зала, поднялась с мест, повернувшись к маленькой, дрожащей от ярости и бледной правой. Кричали: «Убийцы, убийцы!» Казалось, будто весь левый блок сплоченно ринется на правых и задушит их на местах. В воздухе повеяло кровью. Кто-то крикнул: «Государственный суд!» Эрцбергер ответил: «Еще будет!»
Когда он закончил и, потный, протиснулся мимо меня, правые вскочили с мест: Гугенберг, Землер, Рёзике, Грефе! Каждый требовал слова для личного заявления; Землер, бледный и до смешного напоминающий Сен-Жюста, встал в позу перед Эрцбергером, хотел броситься на него с кулаками, но товарищи по партии удержали его. Грандиозный пафос ситуации – народ, впервые видящий правду, – вырос громадой над проявлениями возбуждения и, казалось, даже приглушил их действие. Чуть меньше сдержанности – и, думаю, кровь бы действительно пролилась; но общее впечатление всё же таково, что Эрцбергер и его противники стоят друг друга.
Вечером у меня ужинали Дернбург с Науманном и Клаусом Альбрехтом. Дернбург скептически отнесся к разоблачениям Эрцбергера; «предположил», что неопубликованное английское «мирное предложение» – не что иное, как ответ Англии на ноту папы[381], а значит, не содержал ничего, кроме ссылки на уже известные условия Антанты. Дернбург добавил: он стал осторожнее в отношении Эрцбергера; ему известны и другие подобные «эрцбергериады». Эрцбергер, похоже, сегодня признался Рихтгофену, что английская нота была весьма краткой и не содержала ничего нового.
Следовательно, Эрцбергер вел с Национальным собранием и важнейшими интересами немецкого народа почти невероятно наглую и бесстыжую игру!
Укрепляется впечатление, что трагическая поза судьи, принятая Эрцбергером, была фарсом, чтобы всех провести. Завтракал с ван де Вельде и Нётером. Меня посетил молодой художник Мольтцан. Ультраэкспрессионист, мистик, отвергает всё созданное ранее. Требует «веры», создает абстрактные гравюры на дереве. Он меня удручил.
Шюккинг утром подтвердил, что за разоблачениями Эрцбергера не стоит ничего существенного.
Продолжаются большие дебаты. Сегодня из Берлина прибыл Розенберг и присутствовал на заседании. Вечером он ужинал у меня; был сильно подавлен, высказывал намерение уйти в отставку: когда всё это переживаешь с кровоточащим сердцем, а затем является Эрцбергер и искажает факты перед публикой, трудно молчать. Я уговаривал Розенберга остаться.
Утром навестил молодого художника Мольцана и с ним отправился к его товарищу, скульптору Херманну. Молодые люди, ищущие совершенно абстрактное экспрессионистское искусство. Херманну действительно удается достичь подлинного пафоса в абстрактной форме. Я пообещал Мольцану денежную поддержку, чтобы они смогли издавать задуманный ими журнал. Они стремятся, как говорит Мольцан, прежде всего к «новому человеку».
Вечером вернулся в Берлин с Клаусом Альбрехтом.
У меня был Бехер. Он изучил томик лютеровских псалмов, который я недавно ему дал. Говорит, что в связи с этим решил изменить стиль своей драмы.
Сегодня – ровно пять лет с того дня! Помню вечер с Отто Дунгерном и его супругой в «Габсбургер Хоф», когда появился Фарнбюлер и сообщил нам о речи Бетмана и о вступлении в Бельгию! Всего пять лет! И всё же – целая вечность пролегла между тогда и сейчас: мировая эпоха. Помню, мы стеснялись выходить на улицу в форме из-за оваций, которые считали нелепыми.
Сегодня завтракал в Демократическом клубе с американским корреспондентом Фарбманом. Днем Виктор Науманн сообщил мне по телефону, что в Action Française помещена разнузданная атака на меня за подписью Леона Доде. Я сказал, что советую ничего не предпринимать. Доде – известный порнограф и пачкун, к которому даже во Франции не относятся серьезно. Меня это совершенно не задевает. Но, очевидно, это лишь прелюдия к тому хору, который поднимется, если я поеду в Брюссель. Доказательство, что французы встревожены; или, по крайней мере, та их часть, вроде Леона Доде, которая жаждет перманентной войны с Германией.
Заходил Виланд Херцфельде. Он был подавлен, полагал, что революция, вероятно, закончилась. Падение советского правительства в Венгрии (вчера в Будапеште назначен регентом эрцгерцог Иосиф), плохие вести из Москвы внушают ему глубокий пессимизм. Еще три недели назад он говорил, что, по его мнению, революция отложена на 50 лет. Затем он прочел мне свои Сны, или Трагигротески ночи, которые я хочу издать. – Днем у Клауса Альбрехта, который передал мне замечания Чичерина и Луначарского по моему проекту Лиги Наций. Веземан звонит мне, просит очередную статью для Scheinwerfer и попутно сообщает, что вчера вечером в редакции Vorwärts говорили о «чрезвычайной миссии», которую собираются мне поручить. Неужели это брюссельское дело? – Вечером из Берлина в Веймар.
Ровно год назад произошла битва, решившая исход войны[382]. В тот день мы с Ромбергом были у Хафтена, и я вел переговоры с большевиками.
После полудня выезжал в Берку. В поезде на обратном пути один пожилой состоятельный мужчина заявил, что хотел бы прибить Эрцбергера; надо бы, мол, подложить ему под экипаж пару гранат. Вполне громко, в переполненном вагоне. Ни малейшего возражения не последовало.
Съездил в Берку и с Максхеном Гёртцем отправился в Бланкенхайн. Он показал мне два небольших поэтических опыта, обладавших совершенно особым мистическим чувством природы и соответствующим слогом. Один из них озаглавлен: «Божья дружба».
Один, чужак, в лесу бреду,
Лишь смутный звук зовет в тиши,
Во мне всё – мрак;
Но видишь – лес глядит так доверчиво,
Словно хочет поведать,
Кто его создал.
Верю – он станет мне другом.
Высоко над головой, от мира вдали,
Там, если с любовью взглянуть,
Можно узреть Божий лик.
О чем там щебечут птички?
Я, глупец, думал – им нечего рассказать.
Но им велено Богом
Своими язычками – малыми, быстрыми —
Петь для меня хвалу Ему.
II
В душе – тишина, но чувствую я:
Небо, лес и я
Теперь – мы малое воинство,
И Бог нас направит.
Если грусть однажды меня удручит,
Я в лес убегу,
Призову мою любовь,
И мы станем едины,
Ибо един есть Он.
Тогда мы справимся.
В экипаже через Раушенбург при полной луне вернулись в Веймар. М[акс Гёртц] прочел Почтальона Ленау. В Веймаре, в «Фюрстенхофе», встретились с М[аксом Гёртцем] и Дернбургом.
Виктор Науманн прибыл из Берлина после полудня. Он ехал вместе с Шиффером и сообщил, что демократы решили положить конец нынешнему кабинету Бауэра. Такая профсоюзная политика больше невозможна; либералы хотят вернуться к власти: рейхсканцлером должен стать Герман Мюллер, вице-канцлером – Шиффер, а сам Науманн – министром иностранных дел. Мое назначение в Брюссель почти обеспечено.
Вечером у меня ужинал бывший саксонский министр Хайнце (ныне депутат Национального собрания и лидер Немецкой народной партии) вместе с Виктором Науманном. Завязался разговор о затягивании войны. Науманн обрисовал картину торга между немецкими королями и князьями в 1916–1918 годах, способную вызвать лишь отвращение. В то время как корабль Германской империи уже шел ко дну, кайзер хотел заполучить Курляндию, король Саксонии[383] – Литву, Бавария – Эльзас, Гогенцоллерн – Вюртемберг; все перессорились и переплелись интригами. Чернин требовал Польшу, предлагая взамен отдать Румынию кайзеру, и так далее.
У меня завтракал ван де Вельде. Мы обсудили его возвращение в Веймар и мою возможную миссию в Брюсселе. Он пытается найти здесь средства для организации мастерских. Его официальное назначение, кажется, больше не под вопросом. Он намерен приехать как частное лицо. Считает, что сможет получить здесь достаточно заказов. Он пообещал, в случае если мне предложат этот пост, заранее прощупать почву в Брюсселе, буду ли я там желательной кандидатурой.
Днем в Национальном собрании, где слушал часть большой финансовой речи Эрцбергера; он говорил ясно и хорошо и местами собирал бурные аплодисменты.
Вечером у меня ужинали Дернбург, Шиффер, Штокхаммерн, Виктор Науманн и Лассвиц из Берна. Деловой ужин, устроенный Науманном с целью поспособствовать возвращению демократов в правительство и отставке Германа Мюллера, что особенно близко его сердцу. Как водится, к сути разговора подошли лишь под конец, около полуночи. Шиффер и Дернбург высказали мнение, что демократы должны вернуться к власти, но не для того чтобы, как прежде, тормозить, а чтобы взять руководство в свои руки. К сожалению, Дернбург, по его словам, хочет ясной капиталистической основы, с той поправкой, что капитализм должен быть готов к большим жертвам и что предприятия должны быть демократизированы. С такой программой я не мог бы согласиться. Дернбург настаивал на вхождении в правительство, угрожая, что в противном случае демократическая партия уйдет в оппозицию. У Науманна имеются смутные монархические устремления в пользу кронпринца Рупрехта, чьим агентом он, по-видимому, в той или иной степени остается. Я твердо заявил ему, что ни при каких обстоятельствах не стану участвовать в монархической контрреволюции, так как считаю ее преступлением. Вся эта компания оставила у меня в политическом смысле весьма неприятное послевкусие.
Вечером ужинал с Петером Пфайффером и Виктором Науманном. Пфайффер рассказал, что его отрядили из Генштаба проверить, что в слухах о любовных похождениях кронпринца правда. Тогда он сам сделал фотографию, как возлюбленная кронпринца, Зельма Кан из Эша (Люксембург), утром вышла из его комнаты в розовом неглиже и наблюдала за возвращавшимися из окопов солдатами в фельдграу. В тот миг, говорит Пфайффер, его монархические чувства окончательно угасли. Затем он рассказал еще несколько скандальных историй, явно приукрашивая.
Ужинал с Готтнайном и Хайнце у меня.
Вечером у меня были депутат Рихтгофен, граф Бюдинген (майор Генштаба), только что прибывший из Будапешта, и Виктор Науманн. Рихтгофен полагает, что тактика консерваторов заключается в том, чтобы свалить Эрцбергера, привести [партию] «независимых» к власти и этим окольным путем развязать контрреволюцию. Войска Носке совершенно ненадежны, поскольку наводнены монархистски настроенными офицерами. Самому Носке, говорит он, в последнее время становится не по себе; но теперь уже слишком поздно, тогда как раньше можно было легко найти надежных республиканских офицеров. Если Эрцбергер падет, правительство на нынешней основе станет невозможным. Чтобы удержать ситуацию, демократам снова придется войти в кабинет. Сам он не может возглавить [министерство] иностранных дел из-за сопротивления в самом министерстве, хотя низшие чиновники – за него. Поэтому он, как говорит, предпочел бы пост посла в Вашингтоне. Хуже то, что нынешнее правительство так плохо разбирается в партийном патронаже. Без использования патронажа при распределении должностей политику не сделать; раньше консерваторы понимали это блестяще. Но Готхайн ухитрился, будучи имперским министром финансов, оставить партийную кассу пустой. – Науманн, со своей стороны, объявил о вступлении в демократическую партию в качестве «крайне правого крыла». В действительности же он монархист и клерикал: совершенно реакционен.
За завтраком в Веймаре познакомился через Науманна с профессором Саролеа из Эдинбурга; бельгиец, профессор Эдинбургского университета, космополит, как он сам говорит, XVIII века, вольтеровского толка, не социалист. По его словам, сегодня больше всего в мире его интересует Германия и ее будущее. Поляк Дмовский, с которым он много беседовал, сказал ему, что в Польше будет четыре года анархии, затем германо-русский союз, и тогда всё вернется на круги своя. Я пригласил Саролеа на обед в среду. В два часа выехал в Берлин.
В салон-вагоне ко мне подсел Пфайффер, с которым мы теперь на «ты». Доверенное лицо Эрцбергера. Он рассказал мне следующее: Оссман (?), корреспондент Deutsche Tageszeitung в Веймаре, сообщил ему, что реакционеры разработали план провозгласить Прусское королевство и поставить его под защиту Польской республики (!!). Взамен католическим западным провинциям будет позволено создать свою Рейнскую республику. Ганноверское королевство тоже уже твердо брауншвейгское[384]! Оссман даже сказал, что Грефе набросился на него за слишком вялую поддержку этих планов. Офицеры Носке совершенно ненадежны; прежде всего Гильза[385]. Реакционеры также советуют офицерам удалиться и переодеться в штатское, пока их не потребуют. Реакционеры рассчитывают на ввод войск Антанты, как в Венгрии, для продвижения своих планов. Пфайффер сказал, что завтра будет говорить с генералом Леквисом, надежным республиканцем. У меня есть сомнения в надежности самого Пфайффера. Возможно, Эрцбергер хочет посеять панику. Ведь Пфайффер, как и Рихтгофен, подчеркивал, что нынешний режим с Эрцбергером должен пасть. Бесспорно, однако, что реакционный заговор существует и эти люди готовы пожертвовать Германией, чтобы спасти Гогенцоллернов. Пфайффер выступал за вхождение [в правительство] демократов, «чтобы расширить меч правительства». Я сказал, что тогда правительство должно скоро само предложить демократам войти; так как никто не может ожидать, что они будут упрашивать о месте в столь скомпрометированном правительстве. Пфайффер сказал, что Эрцбергер испытывает опасения, потому что подозревает, что старые господа из демократической партии, в первую очередь Дернбурга, могут сорвать его налоговые планы (верно!). Нужно выбирать молодых. Я согласился. В среду Пфайффер обедает у меня.
В Берлине позаботился, чтобы через Макса Гёртца, чей отец[386] – рабочий у Борсига в Тегеле, планы реакционеров стали известны рабочим. Плеть <нрзб> едва ли придется им по вкусу.
Добавлю: на мой вопрос, кто руководит планами реакционеров, Пфайффер ответил, что, по его мнению, все нити сходятся у Людендорфа.
Бесспорно, мы снова оказались в крайне критической ситуации, когда всё может рухнуть. Сейчас я работаю с людьми (Науманн, Петер Пфайффер, Рихтгофен, Эрцбергер), чьи взгляды мне крайне чужды, – только чтобы спасти республику.
Пфайффер, между прочим, еще посвятил меня в подробности о якобы начатой им и его друзьями («мы») антисемитской травле. Эти подробности были бы скандальными, если бы оказались правдой. Он исходил из того, что нужно устранить опасность революции слева, постепенно и незаметно устраняя лидеров «независимых» и коммунистов. Метод, который применяют он и его друзья, «очень прост». Соответствующий лидер получает лист в черной траурной рамке, на котором ничего не написано; через несколько дней – второй, на котором стоит дата, например 15 октября. Затем звонят его жене и спрашивают, получил ли уже ее муж смертный приговор; и так далее и тому подобное. Этого не выдержит никто. Двенадцать жертв уже находятся в лечебнице. Кроме того, у него и его друзей на заводах Борсига, Сименса, A. E. G. есть платные агенты среди рабочих, которые оскорбляют и вышвыривают любого еврейского политика, пытающегося перед ними выступать.
Если бы Пфайффер не любил приукрашивать свою персону всякими романическими познаниями и занятиями, то всё это было бы весьма любопытно. Достоверно то, что завтра он совещается с Леквисом, боится контрреволюции справа, одновременно борется всеми средствами с деятельностью «независимых», считает войска Носке ненадежными и желает вхождения демократов в правительство, чтобы поддержать его и Эрцбергера. Но я спрашиваю себя при этих обстоятельствах, не будут ли демократы просто картой в игре клерикалов и полуреакционеров, которые еще хуже, чем откровенные реакционеры, особенно если министрами станут такие люди, как Шиффер, Дернбург, Готхайн?
В понедельник Виктор Науманн приедет сюда, чтобы снова поговорить с Шиффером. Если бы вошли прогрессивные демократы вроде Лёнинга и Герлаха, они могли бы вместе с социалистами оттеснить клерикалов и реакционеров в кабинете.
Подозрительно, что 1) три близких доверенных лица Эрцбергера – Рихтгофен, Пфайффер и Виктор Науманн – так ревностно добиваются вхождения демократов. Это позволяет заключить, что Эрцбергер остро нуждается в этом подкреплении; 2) Рихтгофен и Пфайффер так ярко рисуют призрак контрреволюции, но одновременно ведут (по крайней мере Пфайффер) антисемитскую и выходящую за рамки приличия борьбу против «независимых».
Мне кажется, сейчас важнейший вопрос не об Эрцбергере, а о том, кто войдет в правительство при его реорганизации – правые или левые демократы. Вхождение правого крыла (Шиффер и Ко) со временем вынудит правительство дать реакции свободу действий; вхождение же левых демократов, напротив, откроет возможность сотрудничества с правыми «независимыми» (Гильфердинг, Гаазе) и тем самым создаст предпосылки для спокойного развития. Вопрос в том, как это осуществить. Науманн, Рихтгофен и др. пока работают на вхождение правых демократов. Но Науманн хочет лишь обеспечить себе пост посланника или посла, Рихтгофен – свою посольскую миссию, а Эрцбергер готов на всё, лишь бы спасти себя. Если входят левые демократы, [Эрих фон] Гильза, разумеется, должен быть устранен.
Прежде всего, левые демократы должны осуществить акцию и заставить правых демократов не входить без их согласия и без обсуждения с ними условий. Правительство на последнем издыхании, Эрцбергер хватается за любую соломинку, правые демократы знают, что это их последний шанс. Здесь решается судьба Европы. Акция должна состоять в том, что левые демократы обратятся к фракции, призовут ее к вхождению и тем самым поставят себя в положение, позволяющее им участвовать в принятии решений.
Макс Гёртц сегодня был в Тегеле и предупредил рабочих заводов Борсига и фабрики Кнорра. – Вечером в газетах сообщается о назначении Бергера государственным комиссаром по надзору за общественным порядком. Стало быть, полицейский министр, защита от любой возможной революции. От этой должности до главы контрреволюции при таких взглядах Бергера один шаг. Часто задаешься вопросом: Носке, Хирш, Гейне – действительно ли они так глупы или же в душе желают контрреволюции?
Вечером выехал в Веймар. Дышавший на ладан паровоз едва не застрял окончательно в Апольде. Но в конце концов мы всё же прибыли.
Утром в Национальном собрании беседовал с Перно, корреспондентом Débats и Petit Parisien. Он выступил против позиции Бернсторфа в отношении устава Лиги Наций. Такая позиция, по его мнению, неумна. Не следует отвергать парижскую Лигу Наций, нужно рассматривать ее как исходный вариант и пытаться улучшить. Я указал ему на Статью X[387]: как ее можно улучшить, если требуется единогласие? И как может существовать Лига Наций, гарантирующая такие невозможные границы? Он признал трудности, но продолжил настаивать, что парижскую Лигу Наций следует принять за основу. Разумеется, у французов, как раз из-за Статьи X, величайший интерес к этому.
Завтракал с бельгийским профессором Саролеа из Эдинбурга. Он довольно бестактно пытался втолковать мне все грехи Германии, в особенности немецкого народа; говорил о войне как о трагедии безумца (под которым следовало понимать немецкий народ) и т. д. Англию Саролеа характеризует как le grand vaincu de la guerre [главного побежденного в войне], поскольку она потеряла капитал и торговый флот, на которых основывалось ее мировое господство. Индия уже возвела стену протекционистских пошлин против английской хлопчатобумажной промышленности; Канада всё сильнее попадает под американское влияние. Война застала Англию en pleine décadence [в полном упадке] и ускорила ее падение. Германии же Саролеа, напротив, явно боится. Считает, что немецкие университеты по-прежнему лучшие, несмотря на их неудачную связь с государством. Если 80 миллионов немцев объединятся, опасность для всех прочих европейских народов будет велика. Интересно, что в связи с протекционизмом Индии английский рабочий утратил личный интерес к этой стране; она теперь имеет ценность лишь для английского капиталиста и чиновника.
Вечером у меня ужинали Саролеа, Рубакин, депутат от Центра Петер Пфайффер из Национального собрания, Виктор Науманн и маленький Мюллер[388]. Позже пришли Дернбург и Лассвиц. Саролеа, выставляющий себя космополитом и «человеком XVIII века», явно отмечен печатью бельгийскости и клерикализма. Он создатель и редактор англо-клерикального еженедельника Everyman; на днях едет в Мехелен, чтобы вручить кардиналу[389] благодарственный адрес. Он повторил в присутствии Дернбурга, что в этой войне сильно пошатнулось мировое положение Англии. Дернбург возразил: всё богатство идет из земли, а Англия увеличила территориальные владения на треть благодаря войне. (Физиократическое обоснование.) Саролеа же считал, что управление этими огромными территориями отвлекает лучшие умы и силы из Англии; отсюда, вероятно, и заурядность интеллектуальной и политической жизни в самой стране. Его лучшие ученики в Эдинбурге уезжают в Индию, и затем в Англии их нет.
Я обсуждал с Рубакиным перевод моей книги[390] на русский язык и ее распространение в России. Он сказал, что знаком с основной идеей и одобряет ее. Он хочет взяться за это. (Разумеется, он хочет на этом заработать.)
Лассвиц сообщил мне как очень важную новость, что послом в Вашингтоне теперь наверняка станет Рихтгофен. Охота за местами, особенно в дипломатии, идет здесь совершенно бесстыдная. Лассвиц, который как представитель Вольфа[391] в Берне при мне полностью провалился, прибежал к Герману Мюллеру, маленькому баварскому поросенку, и потребовал для себя «крупное посольство»; в худшем случае – генеральное консульство первого класса.
Позже вместе с Науманном и русским Рубакиным. Рубакин хочет примирить нас с Россией.
В пять часов дня – приведение Эберта к присяге в Национальном собрании. Сцена была празднично украшена новыми имперскими цветами, лиственными растениями и цветами – гладиолусами и хризантемами, поверх которых расстелили театральный ковер, явно моховой покров из Сна в летнюю ночь. Играл орган, и все в черных сюртуках теснились среди зелени, словно на хорошей свадьбе. Зал был заполнен плотно, кроме демонстративно пустовавших скамей немецких националистов и «независимых». Несколько секретарей и стенографистов расселись статистами на местах немецких националистов. Эберт – в черном сюртуке, невысокий, широкоплечий, в золотых очках – под органное вступление вышел на сцену, сопровождаемый прихрамывающим рейхсканцлером Бауэром и министрами рейха, которые также были в черном, очень торжественно. Berliner Illustrierte Ульштейна сочла уместным как раз сегодня поместить снимок Эберта и Носке в купальных костюмах; Эберт – словно Водяной из Утонувшего колокола [Герхарда Гауптмана]. Этот образ витает в воздухе над сюртуками во время торжественного действа. Когда Эберт должен был принести присягу, не оказалось текста. Его пришлось разыскивать. Неловкая пауза, поскольку орган умолк. Ференбах нервничал. Наконец, кто-то с листком пробился сквозь сюртуки вперед. Эберт произнес присягу весьма приятным, звонким голосом. Ференбах приветствовал его. Эберт держал речь. Всё очень благопристойно, но без подъема, как на конфирмации в добропорядочном буржуазном семействе. Республике следует избегать церемоний; эта форма правления для них не подходит. Как если бы гувернантка танцевала балет. И всё же в этом было что-то трогательное, и прежде всего – трагическое. Этот мещанский спектакль как завершение величайшей войны и революции! Когда задумываешься о глубинном смысле, хочется плакать.
Вечером у меня ужинали депутат Рихтгофен с супругой и директор Matin Соэрвен. Он заявляет, что Бюно-Варилла уполномочил его подготовить сотрудничество Германии и Франции. Там, кажется, боятся превосходства Англии. Очевидно, хотят обеспечить себе долю в немецком пироге. Намерение добиваться выдачи кого-либо из наших известных военачальников C[оэрвен] с полуусмешкой-полунегодованием отрицает; речь идет, мол, исключительно о темных личностях, совершивших несомненные преступления. Я выразил мнение, что немецкое правительство, несомненно, совершило ошибку, когда само не призвало к ответу тех, кто ответствен за депортацию рабочих и женщин из Лилля и Бельгии и за умышленное разрушение фабрик. Соэрвен сказал, что об этом следует заявить публично; Эрцбергер поступил бы гораздо лучше, если бы в своей большой речи[392] выдвинул это против пангерманцев, вместо того чтобы поднимать сомнительную историю с мирными предложениями 1917 года. Он, Соэрвен, хочет написать в Matin открытое письмо Эрцбергеру в этом духе. Но он ищет такую форму, которая не навредит больше, чем принесет пользы. C’est un abcès qu’il faut crever; mais il s’agit de ne pas l’envenimer [ «это нарыв, который нужно вскрыть; но важно не усугубить воспаление»]. На Эрцбергера он очень зол, поскольку тот не желает его принимать, пока не будет дано опровержение на его февральское интервью в Matin. Соэрвен, весьма тщеславный, заявил: «Je veux faire de la grande politique; et on me dresse des obstacles ridicules» [ «Я хочу делать большую политику; а мне чинят смехотворные препятствия»].
<…> Раушер и Пфайффер завтракали у меня. Оба горько жаловались на невыразимо низкий уровень подавляющей части парламентариев. Пфайффер заявил, что большинство из них – не что иное, как «задницы с ушами». Они зачастую даже не знают, за какое предложение отдают голос. Пфайффер говорил о [фракции] Центра. Раушер подтвердил, что с социал-демократами дело обстоит точно так же.
Вечером ужинал в [отеле] «Эрбпринц» с Хайнце, лидером Немецкой народной партии, и фрейлейн фон Гирке из Немецко-национальной [народной партии]. Гирке была вне себя из-за бойкота принесения присяги ее партией. Она ничего не смогла поделать, чтобы этому воспрепятствовать. Шульц-Бромберг, по ее словам, выставил чуть ли не пикет. Предлогом было то, что для партии «слишком мучительно» присутствовать при этой церемонии. Однако это не помешало Грефе и другим присутствовать на ней в качестве зрителей с галерки. Просто комедия! И это притом, что «эти господа» (Эберт и Ко) были столь тактичны, что даже не упомянули республику. Меня поразило, что Гирке говорит о правительстве только как об «этих господах», словно о прислуге, несмотря на ее, по-видимому, довольно искреннюю симпатию. Затем, впрочем, она заявила, что против нежелания работать и спартакистов теперь «поможет только сила». Я позволил себе с ней не согласиться. Но она настаивала, что сегодня «поможет только сила».
Затем зашел к Рубакину в [отель] «Элефант». Он хочет создать двадцать тысяч народных библиотек по тысяче томов каждая на русском языке и распространять их через кооперативы в России, чтобы создать настроение, благоприятствующее Германии. Его спутник Тунш сказал мне, что в финансовом отношении предприятие обеспечено и даже будет рентабельным; от нашего правительства им нужна лишь поддержка в заготовке бумаги, экспорте и т. д. Я посоветовал осуществить это через Киппенберга. Тунш как раз ведет по этому поводу переговоры с депутатом Пфайффером. Я хочу с помощью Рубакина распространить в России мой проект [создания] Лиги Наций.
День рождения Ги[393]. – После полудня в Эттерсбурге. Вечером ужинал в «Золотом орле».
После полудня выехал в Лейпциг.
В Лейпциге. Газетчики и киоски здесь бойкотируют Freiheit. На тебя косятся, если спросишь о ней.
Вернулся в Берлин.
После полудня меня посетил постоянный корреспондент Matin в Берлине Камиль Лутр. Он поделился такими же откровениями, как и Соэрвен: Matin строит политику на деловом сотрудничестве с Германией. Он добавил, что Соэрвен предпринял этот поворот курса, лишь заручившись влиятельной поддержкой. В особенности он полностью заодно со «своим другом» Филиппом Бертело из МИД в Париже. Эта политика – также политика Бриана; тогда как Клемансо по-прежнему олицетворяет безрассудную ненависть. Бриан придет к власти не сразу, а лишь когда ситуация прояснится. Социализм как самостоятельная сила во Франции не имеет перспектив, поскольку Франция – в подавляющей степени страна крестьян и мелких рантье, и она остается такой даже после войны, несмотря на пролетаризацию многих мелких буржуа.
Лутр расспрашивал меня о контрреволюции и спартакизме; я успокоил его, но не слишком. Пусть не чувствуют себя слишком уверенно. Особенно я указал на надвигающуюся угольную катастрофу, в которой Франция и Германия имеют общие огромные интересы; если Антанта не поможет нам, невозможно предсказать, что может произойти.
В Автоклубе принял тайного коммерции советника Похвальдта и Кеммера. Похвальдт – о возвращении ван де Вельде в Веймар. Он обязуется изыскать 300 000 марок на эти цели в обмен на «компенсации», то есть титулы. Баудерт, государственный комиссар от социал-демократов, не прочь предоставлять такие «компенсации» за плату, Паульсен возражает. Я определил свою позицию так: вопрос о веймарских «компенсациях» мне безразличен, назначение ван де Вельде мне близко, но я ни в коем случае не желаю, чтобы Гропиуса лишили места в его пользу. Тем более что среди причин, которые (по словам Похвальдта) настроили социал-демократа Баудерта против Гропиуса, называются его спартакистские козни. Художественная школа при Гропиусе стала, дескать, очагом спартакизма и иудейства. Я тем более решительно отказался занять какую-либо позицию против Гропиуса.
После Похвальдта я принял Рубакина с Туншем. Рубакин пришел с готовым планом перевода моей брошюры на русский язык и пропаганды этой идеи в России. Он заявил о полной солидарности с идеей. Намерен дополнительно разработать ее пропагандистски в особых брошюрах.
Завтракал с Виктором Науманном. Когда я за ним заехал, в его кабинет как раз входил принц Карл Лёвенштейн. Науманн потом охарактеризовал мне его как подлинного вождя контрреволюции. После подавления путчей (спартакистских, которые «ожидались» на позднюю осень) Лёвенштейн и его люди «не сразу» стали бы восстанавливать монархию; но военные собирались заявить, что правительство необходимо «расширить», а руководящую роль должны вновь получить буржуазные элементы. Лёвенштейн и эти круги намереваются основать «национальный клуб» как точку сбора контрреволюционных элементов.
Пока же Науманн вместе с Шиффером еще прорабатывает вопрос о вхождении демократов в правительство (возможно, в качестве «переходного этапа»). Он заявил мне, что сейчас сначала должны войти: Рихтгофен – статс-секретарем иностранных дел, Шиффер – министром внутренних дел, а также Дитрих и Петерсен. Позже он хочет сделать Шиффера рейхсканцлером, а себя – министром иностранных дел. В этом случае он пообещал мне пост посла в Париже. Пока же мне следовало бы взять в качестве «трамплина» Брюссель.
Я уточнил свою позицию следующим образом: нынешнее правительство в силу своего бездействия и вечного негативизма неприемлемо и не может долго продержаться. Вхождение демократов имеет смысл лишь в том случае, если они войдут туда как активный, руководящий и прогрессивный элемент. В противном случае они лишь будут израсходованы и втянуты в катастрофу вместе с другими. Поэтому левое крыло демократов необходимо непременно привлечь. Это кардинальный вопрос. Науманн согласился; но вряд ли будет действовать в этом направлении. Он ярый реакционер; хотел бы сделать кайзером кронпринца Рупрехта, как Виттельсбаха[394] и к тому же католика. Он утверждает, что настроения в деревне становятся всё более монархическими; дети повсюду снова поют Heil dir im Siegerkranz[395] (!), провозглашают здравицы в честь кайзера. Потсдам сегодня более монархичен, чем до революции. Принцы вновь разъезжают с егерями, их на улицах приветствуют возгласами «Ура!», офицеры носят старые парадные мундиры: я должен сам посмотреть на это. Большая перетряска в министерстве и охота за должностями должны начаться после возвращения Эрцбергера 16-го.
Заходил Виланд Херцфельде. Политически очень подавлен. Он не верит, что можно ожидать каких-либо революционных событий. По его сведениям, берлинские рабочие тоже полны решимости не поддаваться на провокации.
У меня теперь тоже впечатление, что революция, по крайней мере, закончилась. То, что сейчас на марше, – это контрреволюция, за которой уже явственно вырисовывается монархия. Полное отсутствие способностей у социал-демократического правящего персонала, далеко превосходящий опыт и хитрость консервативных чиновников (Бергер, Надольный, [Эрих фон] Гильза и т. д.), трудность осуществления социализма в разоренной стране, физическое истощение голодающего пролетариата – всё это завело революцию в тупик; а поскольку ничто не может оставаться в покое, теперь начинается обратное движение, контрреволюция. Это станет настоящим поражением Германии.
Ко мне заходил Симон Гуттман по поводу своего ориентального «Центрального совета». Он хочет вместе с Гольдбергом поставить наши связи с Востоком на новую, психологическую, основу, которая должна быть создана путем исследований. Считает, что будущее или закат Европы зависит от этого. Все белые нации поражены коллективным безумием, которое гонит их к верной гибели через внутренние распри и внешнюю изоляцию от восточных стран – поставщиков сырья. Вне этого круга безумцев организуется новый мир с Тибетом и Меккой как центрами. Они в один прекрасный день возведут стену вокруг Европы и уморят ее голодом точно так же, как Антанта уморила голодом Германию. Эту стену необходимо разрушить уже сейчас, предвидя грядущие констелляции, налаживая из Германии связи совершенно новыми, психологическими, путями. Германия для этого особенно подходит, поскольку, к счастью, потеряла колонии, а значит, ничем не отягощена в глазах восточных народов. Я пообещал принять его с Гольдбергом на следующей неделе.
Потом завтракал с Бехером. Он невысокого мнения о революционной энергии рабочих. В Тюрингии, где он доверенное лицо Коммунистической партии, о путче не может быть и речи. Причем если бы путчи были предприняты с другой стороны, КПГ выступила бы против них. Всей коммунистической партии не хватает вождей, опыта – всего, что необходимо для успешной революции. Кроме того, она вся прогнила от шпиков. Рабочие воспринимают революцию только как средство раздобыть автомобили и шелковые чулки. Революционен немецкий рабочий только тогда, когда голоден. Коммунистическая революция в Германии была бы возможна лишь в том случае, если бы была налажена связь с Россией, с русскими вождями и русскими красноармейцами. Он рассказал о драме, которую сейчас хочет писать на Рюгене, куда уезжает: «Рабочие, крестьяне и солдаты. Пробуждение народа». Сначала человек, распространяющий свои революционные идеи вокруг себя, а потом целый народ как действующее лицо. В конце драма должна даже охватить публику, партер.
После обеда прибыли д-р Пайзер и Веземан из Vorwärts и Янчге из Вены; просили меня возглавить движение мировой молодежи в Германии. Я предложил им несколько других имен, но в конце концов поступил, как Юлий Цезарь с лавровым венком. Я лишь сказал, что мое условие – получение эффективного руководства, а не только имени. А также то, что в первую очередь будет привлечена рабочая молодежь. Мы договорились для начала провести большой митинг в Филармонии в конце этого месяца. В качестве ораторов – Циклер, Пабст-Вайсе (его предложил я), Штрёбель (как «независимый»), Хэниш (как социал-демократ и прусский министр культов) и я – для открытия собрания с кратким внешнеполитическим введением на тему «Движение мировой молодежи и мировая ситуация». Я хочу сделать центральной мысль, что молодежи нужно начинать у себя дома и с самой себя; связи вовне должны устанавливаться органически. В обоснование желания поставить меня во главе они привели мою статью в Scheinwerfer[396]. По словам Веземана, редактор Marxist, в котором перепечатали статью, сказал, что за всё время существования Marxist ни одна статья еще не проявляла такого понимания души рабочего.
Некий господин фон Диттман из (официозной) Белорусской миссии в Берлине, представленный Невеном, был у меня утром и сделал следующее предложение: войска графа Гольца, находящиеся сейчас в Латвии, должны перейти в Белоруссию и помочь белорусскому (пока весьма теоретическому) государству против поляков и большевиков. Белоруссия хочет на основе программы Сазонова образовать самостоятельное государство в союзе с заново отстраиваемой Великороссией и с Украиной. Вознаграждением за нашу помощь должен стать союз и наделение землей войск Гольца, а также содействие немецкой иммиграции. Он уже вел переговоры с бароном Штромбергом (?) из вербовочного пункта Гольца в Карлсбаде и через него отправил курьера к Гольцу, который прибыл к нему в среду. Он также наладил связи с Носке и вел переговоры с одним из его офицеров, капитаном Фишером. Носке направил его в МИД, без которого он ничего не может сделать. В министерстве он говорил с младшим Блюхером. Также он связан с депутатами от немецких националистов и Центра.
От министерства он хочет прежде всего добиться официального признания Белорусского государства, но полагает, что там [в министерстве] у него нет продвижения. От меня он хотел помощи в этом направлении. Я указал на то, что из-за этой авантюры мы можем оказаться втянутыми в войну с Польшей. Он ответил, что мы так или иначе не избежим этой войны. Далее я сказал: мы наверняка из-за этого ввяжемся в новые конфликты с Антантой, которая вторгнется к нам. Официальную поддержку такой авантюры, направленной одновременно против Польши и против нынешней власти в России, я считаю невозможной. Кроме того, мне кажется, что для белорусов любая доказуемая связь с немецким правительством при осуществлении такого плана была бы гибельной. Если войска Гольца будут по собственной инициативе помогать белорусам обрести самостоятельность, мы не можем этому препятствовать; но поддержка этого плана из Берлина была бы гибельна для обеих сторон. Также мне показалось весьма неумным желание сражаться одновременно и против поляков, и против русских. По меньшей мере, им следовало бы уже сейчас подготовить почву для союза с немного более умеренным большевистским правительством в Москве.
Диттманн полагал, что без денег и боеприпасов из Германии план неосуществим. И Гольц тоже не пойдет на это без, по меньшей мере, официального одобрения. Я сказал, что вынужден стоять на своем: любая официальная поддержка со стороны Германии кажется мне невозможной. Будучи министром иностранных дел, я, возможно, даже выслал бы белорусскую миссию, если бы ее связь с подобными предприятиями против поляков или русских была доказана. А для обсуждения вопроса о признании Белоруссии я направил его к Лерхенфельду.
Удушающе жаркий день, как и предыдущие.
Виланд Херцфельде завтракал у меня. Я говорил с ним о мюнхенском процессе по делу об убийстве заложников[397], который уже несколько дней не покидает страницы газет и в блестящей контрреволюционной режиссуре ведет мощную пропаганду против коммунистов. Я сказал, что, хотя и ясно вижу эту цель, процесс всё же производит и на меня сильное впечатление, поскольку обнажает душу коммунистов, то есть образ мыслей по крайней мере части их точно такой же, как у самых отъявленных реакционеров и поджигателей войны. Херцфельде согласился со мной и сказал, что это понимают и в широких кругах КПГ. Поэтому в партии произошел раскол между теми, кто хотел сначала реформировать образ мыслей, и теми, кто стремился как можно быстрее захватить власть. Он, естественно, принадлежит к первым.
После обеда я навестил бывшего министра и лидера демократической фракции Шиффера. Я сказал ему, что хочу еще раз перед предстоящими решающими днями изложить ему свою позицию. Мое мнение: демократическая партия должна вступить в правительство, но только в том случае, если получит руководящую роль на основе позитивной и прогрессивной программы. Шиффер спросил, на каких конкретно направлениях я требую позитивного руководства от демократов? Я сказал: социальная политика и внешняя политика. Я против избранной правительством формы обобществления, потому что это огосударствление. Моя программа совпадает с программой Отто Бауэра: обобществление крупных отраслей производства при простом участии правительства в управлении и в прибылях. Это можно демократически внедрить. Ни при каких обстоятельствах демократическая партия в правительстве не должна производить впечатление тормоза. В области внешней политики я требую активной политики с целью преобразовать Лигу Наций, экономически сблизиться с Францией, Бельгией, Польшей, Италией и присоединить Австрию. Шиффер спросил, считаю ли я Германа Мюллера подходящим для проведения такой политики. Я сказал, что он кажется мне очень порядочным человеком, но довольно наивным и неопытным. Шиффер тогда спросил, не согласился бы я в случае чего занять пост в министерстве иностранных дел (он, вероятно, имел в виду пост статс-секретаря при парламентском министре). Я ответил, что считаю чиновника, выросшего в министерстве, более подходящим для такой должности. Шиффер спросил далее, какую же должность я тогда стремлюсь занять? Я сказал, что охотно отправился бы за границу, особенно на Запад; лучше всего в Брюссель или Лондон. Шиффер заметил, что в Лондон хочет Зольф. На что я заявил, что, само собой, уступлю первенство Зольфу, которому многим обязан и которого издавна почитаю. Тогда меня устроил бы Брюссель, но только на два-три года. Затем я бы либо претендовал на более крупный пост, либо вернулся в страну, чтобы заниматься политикой здесь. Впрочем, и сейчас место в рейхстаге для меня по меньшей мере так же желанно, как и пост в Брюсселе.
Шиффер охарактеризовал мне политическую ситуацию следующим образом: переговоры о вхождении демократов до сих пор еще не велись. В партии есть три течения: те, кто хочет вообще предоставить правительство его судьбе; те, кто хочет войти во что бы то ни стало; и те, кто, как я, хочет войти только при определенных твердых условиях. Шиффер сказал, что тоже придерживается последней точки зрения. Однако, если они войдут, он не будет претендовать на канцлерство для демократов, так как это создаст лишь новые трудности и отметит переход правительства к буржуазии. Он удовлетворился бы вице-канцлерством, которое хочет получить для себя при условии, что приобретет реальную власть. Канцлер и вице-канцлер должны быть как два консула; один без другого не может ничего сделать. Закон о производственных советах в его нынешней форме демократическая партия вряд ли сможет поддержать – особенно право советов участвовать в назначении чиновников, а затем и право на участие в экономическом управлении. Заметив его сильно клонящиеся вправо взгляды, я подчеркнул, что стою на левых позициях, но готов поддержать его, если он возьмет на себя руководство в правительстве при проведении позитивной, устремленной вперед социальной политики. На его вопрос о том, кого я считаю способным к государственной деятельности среди младших демократов, я назвал Лёнинга. У меня сложилось впечатление о нем как о человеке, который очень осторожно прощупывает почву в своей партии, естественная склонность которого ведет вправо, но который пошел бы и на левые меры, если бы этим укрепил свою власть в партии.
Затем – заседание комитета Лиги мировой молодежи, который постепенно учреждается. Я взял на себя председательство. Сегодня впервые пришел Артур Циклер из Vorwärts, бывший рабочий, произведший на меня сильное, почти мрачное впечатление. Он мог бы стать очень эффективным агитатором. Мы сошлись на том, что, будучи беспартийными, но на социалистической основе, мы хотим прежде всего пробудить новое сознание.
Вечером – «Союз нового отечества». Вернувшийся из России немецкий коммерсант Эберт, служивший у советского правительства чиновником по распределению продовольствия в Черниговской губернии, поделился опытом и взглядами. Он заявил, что был коммунистом, но убедился в неосуществимости коммунизма благодаря своему опыту в России. На мой вопрос, какие факты его убедили, он не мог ничего ответить, лишь бормотал: «Война – причина, война, война». Когда я отметил, что война всё же вызвана не коммунизмом, равно как и нехватка сырья, он смущенно замолк. Его данные лишь подтверждали то, что мы давно знаем: на черном рынке есть многое, но всё очень дорого (фунт хлеба – 45 рублей и т. д.), интеллигенты продают газеты, а рабочие получают высокую зарплату. Он сам как чиновник сначала получал 650, потом 1100 рублей в месяц. Когда ему указали, что, если судить по предоставленным им же самим данным о ценах, на это невозможно прожить, он ответил, что жил не на жалованье, а на взятки. Давали ему взятки «спекулянты» (маклеры). Но сегодня в России все – маклеры, хотя бы с половиной фунта муки; в первую очередь – рабочие. Взяточничества сейчас больше, чем при царе; но зато Красная Армия дисциплинированнее царской. Рабочие живут ненамного хуже, чем при царе. У крестьян всего в избытке, кроме машин. Производство намного хуже, чем при царе, не только из-за нехватки сырья, но и из-за меньшего желания работать. В целом он не убедил меня, что коммунистический эксперимент провалился из-за внутренней невозможности, скорее – из-за внешних обстоятельств.
У меня был Рубакин. Он сказал, что его план насчет русских библиотек теперь финансируется и осуществится в ближайшие месяцы. Теперь должно быть основано его большое учреждение «Ум и труд» [Intellectus et Labor][398]. Он попросил меня взять на себя председательство для Германии вместе с Альбертом Эйнштейном и профессором Николаи. Комитет состоит, кроме того, для Франции – из Ромена Роллана, для Бельгии – из ван де Вельде, для Швейцарии – из Феррьера и Бодуэна. Американец Де Кай должен дать деньги. От Де Кая Рубакин принес мне книгу Женщины и новое общественное состояние, в которую я потом заглянул и некоторые основные идеи которой о Лиге Наций (в частности, что это должен быть союз трудящихся, а не правительств или государств) совпадают с тем, что думаю я. Примечательно, так как я до сих пор не был знаком с идеями Де Кая, а он – с моими.
Потом у меня был Леман-Русбюльдт. Он принес письмо от Мореля из Лондона, которое сулит принятие С. Н. О.[399] в «Союз за демократический контроль». Леман[-Русбюльдт] жаловался на плохое финансовое состояние С. Н. О., хотел бы получить на год 60 000 марок и просил меня что-нибудь для этого сделать.
Вечером – собрание «Лиги мировой молодежи», которое созвал Янчге. Все ссорились. Каждый пытался вести пропаганду для своей организации: люди Ниенкампа («Союз Фрея»), «Свободное немецкое ученичество», «Социалистические студенты» и т. д. – Вавилонская башня. Янчге своей неловкостью постоянно всё ухудшал. Молодой английский квакер Стивенс был единственным отрадным явлением. Он передал приветствия английских отказников от военной службы и очень тепло говорил о необходимости любви для обновления человечества. Я перевел его речь. После заключительного слова Янчге, которое было очень плохо принято, я еще произнес краткую речь, и она, по крайней мере внешне, объединила собрание.
Меня посетил молодой француз Марсель Бертело, дипломированный преподаватель университета, член французской миссии. Очевидно, по поручению Агенена, который в отъезде, он хотел выяснить, как я оцениваю политическую ситуацию. Я сказал, что, по моему мнению, опасность контрреволюции сейчас больше, чем опасность новой революции. Антанта может усилить или уменьшить обе опасности. Революционную – усугубляя нашу нехватку угля и сырья, контрреволюционную – совершая против нас такие провокации, как отмена 61-й статьи Конституции. Мне и то и другое представляется весьма глупым и неполитичным. Интерес Антанты заключается в том, чтобы наше нынешнее правительство укрепилось, медленно развиваясь влево.
В заключение Бертело подчеркнул, что хочет работать над духовным сближением Франции и Германии. Он был бы рад помочь мне, если я пожелаю установить какие-либо связи в Париже. На мои вопросы о настроениях и интеллектуальных течениях во Франции он ответил: молодежь и там в большинстве своем склоняется к реакции. Кроме того, все сосредоточены на материальных вопросах преуспевания и заработка. При этом – «большая лень, потребность в наслаждении». Как духовный лидер левых рассматривается в первую очередь Ромен Роллан; гораздо больше, чем Барбюс, который слишком ввязался в сиюминутную полемику и тем самым себя скомпрометировал.
Виктор Науманн, вернувшийся сегодня из Мюнхена, сообщил по телефону, что «французы» (Агенен и его люди) высказали герцогине Карл Теодор[400] пожелание, чтобы меня назначили в Брюссель. Науманн сегодня виделся с Шейдеманом; тот сказал ему, что демократы должны войти в правительство, а Бауэр и Герман Мюллер – быть устранены. Шейдеман, естественно, хочет сам стать рейхсканцлером. Науманн, очевидно, желает получить пост посла в Риме. Министром иностранных дел вместо Мюллера, вероятно, станет Рихтгофен. Шейдеман сегодня намерен говорить с Шиффером.
Буря, которую Шейдеман поднял против генерала Рейнхардта и Носке, продолжается в Vorwärts и других газетах. Сегодня вечером Voss[ische Zeitung] выступила против Носке. Очевидно, Шейдеман хочет войти [в правительство] в качестве лидера левого крыла социал-демократов и принести Носке в жертву. А Эберт, по словам Шейдемана, – препятствие на пути устранения Бауэра и Мюллера.
Завтракал в автоклубе с Ромбергом. Обсуждали русские дела. Он признал, что всё время, пока он ведает в министерстве русскими вопросами, информация о России была у него весьма скудной и противоречивой. Я сказал: по-моему, первое, что сейчас следует сделать, – это добиться точной информации, чтобы положить конец нашей пассивности. Он согласился с моей идеей послать туда Каутского или Гильфердинга с комиссией, но лишь как представителей партии, без официальных поручений. Он сам, очевидно, не смог составить никакой картины или определить какие-либо цели.
Вечером у меня был д-р Штольпер из Вены, произведший впечатление очень умного и приятного человека. Он говорит, что, по его сведениям, здравомыслящие круги в Польше, включая Пилсудского, теперь склонны вновь налаживать с нами хорошие отношения; более того, они даже подумывают о возвращении нам Западной Пруссии и Данцига, поскольку понимают, что не могут существовать в состоянии постоянной вражды с нами.
Присоединение немецкой Австрии он считает вопросом нескольких месяцев, поскольку Антанта, в особенности Америка, неспособна помочь тамошней нужде, и Америка утратит к этому интерес. Без помощи Антанты и без присоединения [к Германии] около двух миллионов немецких австрийцев вымрут от голода. Народное движение назреет, и Антанта ничего не сможет ему противопоставить.
Вечером – на очень плохом спектакле Коварство и любовь в театре на Кёниггрецерштрассе; Орска в роли леди Мильфорд – просто отвратительна.
Утром – совещание у Рихтгофена с Науманном. [Обсуждали] вхождение демократов [в правительство]. Составили программу по внешнеполитическим вопросам. Я потребовал более интенсивно проработать русский вопрос, подготовить почву для экономического союза наций и провести действенную реформу министерства. Рихтгофен сказал мне, что Эберт сильно против меня предубежден.
Вечером – исполнение Второй симфонии (Воскресение) Малера в Филармонии под управлением Вальтера.
Что ты прожил, что ты любил, за что боролся…[401]
Утром получил телеграмму, что мама тяжело больна. – Несмотря на это, состоялась беседа с Надольным. Он отрицает, что Эберт что-либо имеет против меня. Мое имя якобы лишь раз было упомянуто в неблагоприятном свете одним министром, который в салон-вагоне по дороге из Веймара заявил, что я, мол, «независимый»! Надольный, по его словам, тут же возразил против этого.
Наш разговор затем коснулся всего комплекса внешнеполитических вопросов. Надольный утверждал, что не так плохо информирован о России, как это описал Ромберг. Ромбергу действительно не хватало умения добывать информацию. Но наша политика в России, возможно без ведома руководящих лиц в министерстве, на самом деле активнее, чем принято считать. Большевистская Россия – гнилое яйцо, на которое нужно лишь надавить; постепенно это давление будет усиливаться. Мы затем обсудили вопрос о сосредоточении восточной политики в одних руках в министерстве. Надольный выразил готовность взять на себя это в качестве заместителя статс-секретаря; но в рамках реорганизации, проводимой Шюлером, для него нет места. Мюллера он тоже, очевидно, считает неспособным к действию; сказал, что тот «не глуп», но полностью находится в руках Шюлера и Адольфа Мюллера (Берн). Я дал Надольному для прочтения и критики первую часть моих работ о Лиге Наций (критика Парижского пакта).
Утром – повторная беседа с Рихтгофеном. Я пришел к нему сказать, что если Герман Мюллер не обладает способностями, он должен уйти, ведь нельзя же занимать пост министра иностранных дел как синекуру; в таком деле я участвовать не стану. В конце концов, мы не для того прогоняли Гогенцоллернов, чтобы теперь иметь на ключевых постах социал-демократических принцев в лице профсоюзных секретарей – этих несменяемых ничтожеств. Рихтгофен признал отсутствие способностей у Мюллера, но считал, что сейчас его сместить не удастся. Максимум, что можно сделать, – это дать ему статс-секретаря. Если он, Рихтгофен, станет этим статс-секретарем, то они, конечно, не уживутся друг с другом и недели; тогда один из них вылетит. Другими словами, он, Рихтгофен, как только станет статс-секретарем, немедленно вышвырнет Мюллера вон; на это у него хватит мужества. Но иначе ничего не выйдет. Затем он согласился поручить Надольному восточные вопросы (за исключением Дальнего Востока), а также сделать его товарищем статс-секретаря и заместителем статс-секретаря. Я должен побудить Надольного переговорить с ним.
Вернувшись домой, получил известие, что бедная добрая мама еще в пятницу скончалась. Великая, несчастная женщина; одаренная красотой, страстью, фантазией и остроумием далеко выше среднего, даже до гениальности, – но без житейской мудрости. Так и разбивалась она о всякие мелкие препятствия, как львица в клетке. Она питала к нам, и особенно к Вильме, великую, чистую любовь, которая одна в последние годы несла ее через все страдания. Согласно телеграмме, последним ее словом было мое имя. Она была из королевской породы англичанок, с присущей им смесью практичности, высокого полета страсти, фантазии и иррациональности неких шекспировских великих героинь. Ее судьба трагична, потому что мама так и не смогла довести до зрелости то, что было в ней заложено; ее личность сжигала себя изнутри! Я теряю в ней нечто большее, чем мать, – теряю огромную, мощно на меня воздействовавшую, несмотря ни на какое отдаление, жизненную основу. Мы не виделись пять с половиной лет; как раз сейчас мы должны были встретиться в Швейцарии. И для нее это поистине трагическая судьба.
Жизнь неудержимо идет своим чередом, несмотря на темную тучу, которая давит и омрачает для меня всё.
Утром вел переговоры с Надольным. Он готов занять при Рихтгофене пост заместителя статс-секретаря и специализироваться на Восточной Европе. Сказал мне по секрету, что ему уже обещан в будущем пост посла в России. Он предложил, чтобы демократы спокойно потребовали себе пост министра в МИДе (а не только статс-секретаря). Герман Мюллер и у Эберта сидит уже не так прочно. На днях Э. признал, что тот «слишком мягок». Если демократы выдвинут такое требование, возможно, Эберт на это пойдет.
Надольный прочел вчера два первых раздела моей брошюры и дал мне несколько критических замечаний к ним. В целом он одобрил мою позицию в отношении парижской Лиги Наций, которая в моем изложении, конечно, предстает чудовищем – и непонятно, как разумные люди могли его породить.
Затем – в Рейхстаге, который вновь открыт и смердит химикатами и дезинфекцией от вшей, говорил с Рихтгофеном и Шиффером. Я сказал Рихтгофену, что Надольный согласится при нем занять пост заместителя статс-секретаря, но предлагает убрать Мюллера (что соответствует моим взглядам, так как теперь просто безответственно держать человека, совершенно лишенного способностей, на высоком посту лишь из-за партийного непотизма). Рихтгофен холодно встретил эту идею; фракция будет сильно возражать против его назначения министром, поскольку он слывет сорвиголовой. Напротив, никто не будет возражать, если он станет статс-секретарем. А Мюллера он потом с легкостью выживет. Это – лучший путь. Если Рихтгофен сейчас станет статс-секретарем, он твердо рассчитывает через три-четыре месяца стать министром. Эта подковерная игра, однако, мне не очень по душе.
Он, кстати, рассказал, что вчера или позавчера обедал с генералом Гофманом и Эрцбергером. Гофмана он хотел бы отправить послом в Токио.
Папин день рождения. Я до сих пор не знаю, состоялись ли – и если да, то когда – похороны мамы. Очень подавлен.
Ко мне зашел молодой квакер Джон Стивенс. Мы говорили о Лиге Наций. Он хотел бы видеть идеальную Лигу Наций, лишенную власти. Полностью понимает, что сейчас власть для Лиги Наций необходима; но считает, что их дело, дело «молодых энтузиастов», – выступать пророками полностью разоруженной Лиги, опирающейся лишь на сознание. Он последователь Коула, лидера гильдейских социалистов[402].
Прекрасный разговор вчера с М[аксом] Г[ёртцем]. О «маленьком сердце» в человеке, столь бесконечно чистом, в то время как всё вокруг него – желчь и защита: всё остальное – лишь одежда, грязная одежда того маленького, трудолюбивого, чистого сердца, которое хочет жить.
Завтрак в клубе на Бельвюштрассе с Альфредом Эйнштейном, Николаи, Рубакиным, Сытиным (русским издателем) и Гуго Симоном для обсуждения проекта народных библиотек Рубакина. Предполагается переправить в Россию несколько миллионов томов. Симон привлечен для решения вопросов финансирования. Считает, что типография и издательство должны обеспечить около миллиона, тогда, возможно, удастся получить деньги от банков. Всего необходимо около 3 миллионов. Расчетная прибыль составляет примерно 40 миллионов, и часть этой прибыли должна быть закреплена за институтом Рубакина. Решено привлечь Георга Бернхарда.
Вечером у меня был Бехер. Он приехал с Хиддензее. Читал мне второй акт своей драмы (Пробуждение народа). Ужинал со мной. Потом вместе отправились к Кассирерам. Гильфердинг был рад запрету газеты Freiheit, который затушевал его разногласия с партийным руководством из-за воззвания о покушении на Гаазе[403]. Были выставлены офорты Слефогта к Волшебной флейте. Он сам был там; только что из Саарской области; рассказывает ужасы о мелочных притеснениях со стороны французов. Ярость людей велика; но он опасается, что область для Германии потеряна, поскольку эти повседневные мелочные издевательства подтачивают и народ, и его самосознание.
После обеда в Рейхстаге с Виктором Науманном составили по просьбе Шиффера меморандум о внешней политике для представления в кабинете [министров]. Основные идеи: работать в направлении сближения с Россией (и Японией), используя Францию для первоначального экономического проникновения в Россию. Работать в направлении создания подлинной Лиги Наций. Я включил [пункт о] создании «крупного наблюдательного поста» в самом слабом месте Британской империи, в Хиджазе.
Вечером ужинал у Гуго Симона в Целендорфе с Шикеле, Аннетой Кольб, Альфредом Фридом и Гильфердингом. Гильфердинг сказал, что состояние Гаазе ухудшается. Высокая температура; вероятно, заражение, очень тревожно.
Завтракали у меня Шикеле и Аннетта Кольб. После – у Вольде с четой Мейер-Грефе.
Завтракал с корреспондентом Débats Перно, Агененом и Науманном. Агенен, недавно из Парижа, описывает настроения там как всё еще очень враждебные к немцам. Несмотря на это, и он, и Перно – за сотрудничество Германии и Франции. Перно счел важным выяснить: мы хотим лишь французский капитал или согласны допустить французов в наши наблюдательные советы и правления? Если только капитал, то будет очень трудно преодолеть недоверие во Франции. Он хотел бы взять с собой в Париж авторитетные заявления видных немецких деловых кругов, проливающие свет на этот вопрос. Поскольку он уезжает в субботу, я пригласил его на вечер пятницы и обещал позвать также Манкевича из Немецкого банка и тайного советника Арнхольда.
Вечером – доклад Брюкмана на тему «Восстановление немецкой экономики». Затем – беседа с Шикеле в клубе. Он колеблется, ехать ли ему корреспондентом Freiheit в Париж; тесная связь с НСДПГ, конечно, поможет ему там среди социалистов, но в остальном повредит и уменьшит его влияние. Между прочим, он рассказал, что Freiheit предлагает ему 500 марок (!) в месяц; то есть около 125 франков! Гильфердинг как главный редактор Freiheit получает 1000 марок в месяц, то есть меньше, чем квалифицированный рабочий, и может существовать, лишь питаясь каждый день у друзей! Это не говорит о хорошем отношении НСДПГ к интеллигенции, если они придут к власти. Похоже, русские большевики со своей интеллигенцией щедрее.
Утром разговаривал по телефону с Арнхольдом. Он сообщил, что вчера в имперском хозяйственном управлении подробно обсуждался вопрос о допуске иностранцев в немецкие наблюдательные советы. Подавляющее большинство присутствовавших высказалось против, поскольку, раз речь о таких образцово организованных предприятиях, как немецкая химическая промышленность и немецкое судоходство, существует опасность, что наши секреты будут вывезены за границу. Я выдвинул довод, что в других отраслях промышленности эта опасность, вероятно, невелика. Арнхольд согласился с этим; можно сказать французам, что вопрос должен независимо решаться в каждом конкретном случае. Впрочем, Арнхольд полагает, что мы не получим многого из Франции, так как французы сами нуждаются в своем капитале.
Манкевич из Дойче банка, с которым я также говорил по телефону, был совершенно против сотрудничества с французами, считая, что мы тем самым «ложимся не в ту постель» и что я желаю этого из «симпатии к французам». Я решительно отверг какое-либо влияние симпатий на политику, что старого Манкевича явно озадачило.
Затем был у Гельфанда (которого видел впервые) в «Кайзерхофе»; там же были Виктор Науманн и Перно. Позже присоединился Агенен. Гельфанд – невероятно толстый Сократ; и его ум, кажется, столь же всеобъемлющ, как и его тело. Он читал нам лекцию о России и большевизме длительностью более часа, которую прерывали лишь краткие вопросы Перно; на ломаном французском, но бегло и точно. Совершенно против большевизма, с которым Антанта, однако, борется самым ошибочным способом – силой и блокадой. Тем самым Ленину и Троцкому предоставлена возможность выступать в роли национальных защитников. Правильной была бы лишь борьба путем подъема производства и организации; поставки сырья, продовольствия, машин и т. д. Так же как и в Западной Европе, анархия в России должна быть искоренена социал-демократической организационной работой.
Ленин и Троцкий не будут сопротивляться такому повороту. Бухарин, во всяком случае, слишком ограничен, чтобы его принять. Самое важное – то, что в России еще до войны и особенно в ходе войны и революции сформировался большой слой крупных крестьян (200 гектаров), которые, будучи очень богатыми и демократичными, жаждут образования. Они встанут во главе России. Россия превратится в страну крупных, богатых, демократически настроенных фермеров, подобно Америке начала XIX века. Это существенный момент, который необходимо иметь в виду для будущего. Если другие страны останутся милитаризованными, Россия создаст мощные вооруженные силы и через 15 лет будет иметь сильнейшую армию в мире. Война и революция сделали всех русских врагами иностранцев; для них больше нет разницы между немцами, французами, англичанами, американцами. Они ненавидят их всех в равной степени.
Процесс по делу об убийстве матросов[404]. Марлох своими показаниями производит впечатление механической куклы-убийцы. Напичкан уставными правилами, без сердца и разума. Чудовище, которое даже не злобно. Ужасающая карикатура на прусский милитаризм. Он доводит всю эту систему до абсурда. [Эволюция] от Фридриха Вильгельма I до этого завершения. В его личности – одни лишь фразы и палочная дисциплина. При этом он хладнокровно убивает 30 молодых соотечественников «из патриотизма»!
Рейнхард[405], напротив, – злонамеренный и ловкий негодяй; другое воплощение прусского милитаризма. Маленький Фалькенхайн[406]; отполированный кровью.
В конечном счете казнь Катте[407] и расстрел 32 матросов произошли из одного источника – противоестественной бесчеловечности, способной вызвать лишь глубочайшее отвращение.
Отмена действовавшего с 3 марта осадного положения в Берлине. – Утром ко мне заходил Виланд Херцфельде и сообщил о намерении немедленно возобновить запрещенный во время осадного положения журнал Die Pleite, который он издает совместно с Гроссом. Процесс Марлоха превращается в неслыханный скандал, в ходе которого милитаризм, как было в деле Дрейфуса, вынужден признавать преступление за преступлением. В центре событий теперь находится начальник Марлоха – некий капитан фон Кессель, который подделывал документы, совершал кражи, подстрекал к даче ложных показаний, принуждал Марлоха к бегству и лжесвидетельствовал. Наряду с Рейнхардом он с большой вероятностью главный виновник убийства матросов. Преступник из тех, кого встретишь разве что в бульварных романах; но по сей день он остается действующим капитаном полиции в Берлине.
Ромберг позвонил мне и пригласил на обед. Он хотел, чтобы я вмешался в дело Хардена, который атаковал его в последнем номере[408]. Поскольку эта атака, несомненно, несправедлива и тенденциозна, – согласился. Р. признал, что в двух случаях исполнил некорректные поручения МИДа; в третьем случае он отказался и подал в отставку. – Потом я минуту пообщался со старым Бетманом[409], который ужинал за соседним столиком в Автоклубе. Он, казалось, был рад, что я обратил на него внимание.
Завтракал с наследным принцем Рейссом, который вчера звонил мне, «чтобы восстановить связь», как он сказал. Я не видел его с 1915 года. Он посвятил себя театру; весьма разумно, поскольку культура – единственная область, где падшие княжеские дома еще могут приносить пользу. К нам подсел кирасир Ширштедт – тот самый, кто во Франции возглавил знаменитый конный дозор и был захвачен в плен. Славный, симпатичный юноша. Он всё еще служит в рейхсвере, но собирается уйти, поскольку перспектив там нет. Хочет организовать лекционный тур по Америке. Уже нашел там издателя для своей книги.
Вчера вечером мне звонил министр Вольфганг Гейне и просил прийти сегодня утром в Моабит в качестве свидетеля по делу Пауля Кассирера. Хотя Гейне – прусский министр внутренних дел, он лично выступил в суде; довольно неожиданное смешение функций. В итоге было достигнуто мировое соглашение.
В полдень у меня был Виланд Херцфельде; он намерен завтра выпустить первый номер сатирического журнала Die Pleite, снова разрешенного после нескольких месяцев запрета. Как он говорит, КПГ твердо обещает выкупить 10 000 экземпляров.
Днем – заседание правления Общества Каница. Председательствовал бывший министр внутренних дел Лёбелль. Некий младший Рихтгофен, ныне старший студенческий староста в Лейпциге, сообщил сведения о жизни нынешних активистов. Минимальная стипендия – 500 марок. Это соответствует примерно 250 маркам прежних времен; но на эти деньги теперь можно позволить себе гораздо меньше, чем раньше на 250 марок. Они платят 3 марки за питание; мясо получают лишь дважды в неделю; в остальное время – овощи и много картофеля. Около половины активистов, сплошь юноши из лучших старых семей, имеют не более минимального взноса – 500 марок. При этом стоит отметить, что молодой двадцатилетний рабочий сегодня зарабатывает около 3 марок в час, то есть примерно 24 марки в день, а значит, свыше 650 марок в месяц. Таким образом, студент из хорошей семьи находится в значительно более тяжелом положении, чем его ровесник-рабочий. Со временем это неизбежно окажет мощное влияние, в том числе на культуру. Из беседы с Рихтгофеном я вынес впечатление, что жизнь этих молодых лейпцигских студентов, принадлежащих к наиболее обеспеченной учащейся молодежи, крайне скудна, граничит с нищетой. Мы по собственной инициативе решили выплачивать продовольственную доплату, чтобы молодые люди могли лучше питаться; по 30 марок в месяц на каждого активиста.
Херцфельде принес мне первый новый номер Die Pleite, вышедший сегодня. – Мейер-Грефе читал в Новой сецессии свою пьесу Чистый цвет.
Выступление бельгийца Поля Колена в Палате лордов, имеющее целью создание немецкого отделения объединения «Кларте»[410]. Зал переполнен. Всё прошло без помех. Шикеле переводил на немецкий.
Я пригласил Колена, Шикеле, Гильфердинга и Брайтшайда на обед в клуб. Составили списки для «Кларте». У Шикеле и Колена вышел крупный конфликт с Хиллером. После обеда присоединились Тилла Дюриё и Дойблер. Мы с Дойблером, Шикеле и Коленом засиделись до трех.
Собрание в художественном салоне Кассирера, посвященное основанию [немецкого отделения] «Кларте». Шикеле произнес речь. Брайтшайд председательствовал. Бессодержательные выступления. После этого у Ласкер-Шюлер хватило бесцеремонности подбить Дойблера на то, чтобы он представил меня ей. Уже четыре года я пытаюсь избегать этой отвратительной особы. Дойблер, как мастодонт, выполнил поручение так неуклюже, что мне не удалось избежать представления. Я поздоровался и откланялся.
Иоганнес Р. Бехер привел ко мне на обед Риллу, редактора журнала Erde. Засиделись до двух часов ночи. Рилла, радикальный коммунист, производит впечатление свежего, умного и воспитанного человека.
Сегодня в Париже ратифицирован мир; война окончена. Для Европы начинается ужасное время, предгрозовая духота, которая разрешится взрывом, вероятно, еще более страшным, чем мировая война. У нас же все признаки продолжающегося роста национализма.