К книге
Ювелиръ. 1812. ПарижГлава 9
33%
Глава 9
9

Несмотря на то, что Федор Иванович пришел в себя, он был слаб и часто терял сознание. К закату Толстого все же вытащили из забытья. До этого он лежал на соседнем столе среди окровавленных бинтов, тяжело дышал, и черная щетина заостряла осунувшееся лицо. Лекарь почти все время держался рядом, проверял повязку на груди, искал пальцами пульс на шее, прислушиваясь к свисту при каждом вдохе. У изголовья устроился офицер с книжкой; за его плечом маячил караульный. Французы пока толком не разобрались, кого подобрали, однако чин раненого явно сочли немалым.

На подстилке у стены я вовсю изображал покорного калеку, хотя выходило паршиво. Стоило Толстому хрипнуть или попытаться шевельнуть рукой, как все тело собиралось для рывка. Пару раз врач косился через плечо, и тогда приходилось с усердием изучать потолок, копоть на лампе либо трещину в штукатурке. Годилось любое занятие, лишь бы взгляд не выдал: на столе лежит мой человек. Актер из меня аховый, конечно.

Татьяна находилась в стороне, прикрыв глаза, а Антипка вжался в угол и низко опустил голову. Разговаривать никто не рвался. В лазарете хватало французских ушей, вдобавок, как я понял, Даву распорядился заносить в записи каждый наш чих.

Очнулся Толстой резко. Пальцы правой руки впились в край подстилки, грудь поднялась в натужном вдохе, веки распахнулись и врач сразу склонился над ним. Несколько секунд Толстой смотрел в потолок, затем перевел глаза на лекаря, мундир офицера и штык караульного. Мыслью он еще оставался в лесу и ждал нового удара. Хотя при первом пробуждении уверен, что узнал меня.

Первым заговорил худой рыжеватый француз:

— Имя и чин.

Толстой моргнул. Секунду казалось, что сейчас граф пошлет его в дальнее путешествие, он может. Потом заметил книжку, караул, меня у стены, Татьяну и Антипку на соломе. Разобрался в ситуации довольно быстро.

— Граф Федор Иванович Толстой, — прохрипел он. Каждое слово давалось через силу. — Русский офицер.

— Граф? — уточнил француз.

В ответ Толстой промолчал.

Офицер жестом показал помощнику, велев записывать. Лекарь выставил ладонь, давая понять, что сейчас раненому требуется покой. Француз отступил на шаг, хотя книжку оставил раскрытой.

Я ждал, когда Федор посмотрит на меня. Ждал по-дурацки, наверное даже по-детски. Лежишь в плену, бок горит огнем, кругом враги, и все равно надеешься, что друг признает тебя. По привычке я потянулся к трости, к набалдашнику в виде саламандры, однако пальцы не нашли искомое.

Наконец Толстой повернул голову в мою сторону.

— Федор Иванович, — тихо позвал я.

Секунд пять он разглядывал меня мутным взглядом. И все же внутри уже собрался. Сквозь слабость проступал прежний граф, способный пошутить так, что собеседники сначала хохотали, а потом решали, пора ли стреляться.

— Григорий Пантелеевич, — ответил он.

При французах обращение звучало прилично. Мне же в этих двух словах почудилась стена., исчезла прежняя теплота.

— Живы, — сказал я. — Слава Богу.

Врач насторожился. Толстой слабо шевельнул пальцами, отмахиваясь от назойливой мухи.

— Люди?

Его волновали те, кого он повел в бой.

— Часть вывели вроде бы, — ответил я.

— Старший стрелок?

Имя Пахомова произносить при французах не стоило, граф это понимал. Возможно, они уже его слышали, только вот не стоит им подбрасывать еще больше улик. Хотя я сомневаюсь, что нас не раскрыли как Отряд «леших».

— Раненого унесли к воде.

На вдохе Толстой закрыл глаза.

— А… машина?

Офицер с книжкой подался вперед. Я заговорил медленно, растягивая слова:

— Ушла.

Смысл он уловил, хотя облегчения на лице не появилось.

— Значит, приказ исполнили.

Я проглотил все, что рвалось наружу.

— Федор Иванович, — начал я, — тогда я решил…

Граф перевел взгляд на офицера с книжкой и снова на меня.

— Здесь записывают, Григорий Пантелеевич.

Врач довольно буркнул, что разговоров на сегодня достаточно. Офицер чиркнул несколько слов. Я заткнулся.

Все ясно. Толстой сердился и вместе с тем намеренно отрезал меня от себя. Он обходился со мной как с посторонним, которому больше нельзя доверять.

Оправдание нашлось бы легко: плен, кровь, горячка, удар по голове. Очнулся человек среди врагов, увидел меня рядом и ощетинился. Удобно. Вот только Толстой слишком хорошо владел собой. Каждое обращение он подбирал с точностью хирурга.

— Кто еще здесь? — спросил он.

— Я, вы, Антип. Еще один наш при раненых.

На Татьяну я даже не взглянул.

— Кто из наших взят, кроме названных?

— Не знаю.

— Давыдов?

Я покосился на офицера и ответил так, чтобы француз записал дырку от бублика:

— После леса не видел.

По едва заметному выдоху трудно было понять: Федор уловил намек или сам знал больше и лишь проверял мои ответы. Он говорил коротко, как начальник, которому надо собрать остатки картины.

Меня бесило его отношение. В двадцать первом веке Наполеон представлялся бронзовым памятником из учебника. Появился шанс взять живым — бери. В лесу передо мной оказался узел войны, до которого можно дотянуться рукой.

А для Толстого все выглядело иначе. Командовал он, следовательно, право решать в той мясорубке принадлежало ему. Он мог согласиться, отказаться, сберечь людей для другой задачи. Я лишил его выбора и поставил перед свершившимся фактом. Принеси кто-нибудь в мою мастерскую чужой заказ, возьмись резать камень моими резцами, а затем потребуй закончить начатое, я бы такого умника спустил с лестницы вместе с его пользой.

С такого ракурса — я его понимаю, но мое послезнание и логика не могли соглашаться с графом.

Врач положил ладонь Толстому на плечо, проверил бинты и велел спать. Граф выдохся. На лбу выступил пот, губы пересохли, дыхание стало совсем коротким.

Я только и успел спросить:

— Считаете, я виноват перед вами?

После долгой паузы Толстой ответил. Сперва посмотрел на офицера, затем на врача и лишь потом — прямо мне в глаза.

— Я вас другом считал.

Врач потребовал закончить разговор. Офицер сделал пометку, хотя едва ли понял, что произошло. Толстой закрыл глаза. Он даже не отвернулся — сил больше не осталось.

На своей подстилке я уставился в потолок. Да чтоб тебя, Федор! Не мог я по-другому! Возможно сейчас Бонапарт попадет в руки Александра и будет мир. Французы вернуться назад, русские войска не потеряют стольких замечательных людей, не будет Бородино и сожжения Москвы.

Но Толстой считал, что в самую черную минуту я отобрал у него Отряд, заставил людей платить за мое безумное решение.

Друзьям такое порой не прощают до самой смерти.

После этого разговора Толстой надолго умолк. Французы времени тоже не теряли.

Вскоре ненадолго заглянул Даву, на сей раз без свиты. Перебросившись несколькими словами с врачом, он мельком осмотрел мою повязку и распорядился оставить нас в покое до особого распоряжения. Маршал говорил вполголоса, и все же присутствующие сразу подобрались. Я вообще не понимал чего он тут торчит. Маршал же — так иди и командуй, а он торчит возле раненных пленников.

Между нашими лежанками Даву остановился и внимательно посмотрел на меня. Я вдруг понял, что факт о захвате императора Франции стал достоянием общественности, поэтому он теперь вынужден тянуть из меня сведения, причем в страхе что сломается источник сведений. Я стал более ценным.

Но, к моему удивлению, он не спросил ничего у меня и ушел.

Перед глазами встал Александр Павлович. Скоро ему доложат, что Наполеона сцапали в лесу, связали и увезли на машине.

Из обрывков разговоров за дверью я понял, что мои догадки о слухах распространяются, солдаты судачат о плене императора. Кажется, все армии остановились на своих позициях, в попытке понять что делать дальше.

Размышляя обо всем этом, мне кажется я понял что именно бесило Толстого.

Граф открыл глаза сразу, едва за Даву закрылась дверь.

— Слышали? — выдохнул он.

Врач и офицер встрепенулись, хотя Толстой говорил по-русски и их мнением не интересовался.

— Слышал.

— Для вас это все еще удача, Григорий Пантелеевич?

Я замешкался с ответом. Конечно же, это удача. Захват Бонапарта открывал огромные возможности к окончанию войны.

Федор ждал.

— Если это остановит бойню, то конечно да, — отрезал я. — Удача.

Прикрыв глаза, он с трудом набрал воздух.

— Маршала можно пленить. Генерала — убить. Корпус — разбить в щепки. Государей берут иначе.

Спокойный тон раздражал. Французский офицер, не понимая смысла, прилежно заносил в книжку сам факт беседы. Заметив движение пера, Толстой на время замолчал.

Я покосился на нашего надзирателя. Нелепая сцена: двое русских пытаются объясниться, третий ловит каждое движение губ и понятия не имеет, какую бурю заносит в строку. Или же делает вид, что не понимает. Не думаю, что к нам подбросили того, кто не знает русского.

— Он узурпатор, — произнес я.

— Для нас с вами — хоть черт с рогами, — отозвался Толстой. — Дворы Европы признали его коронованным.

— Корона бессмертия не дает, да и неприкосновенности тоже.

— В вашей мастерской — возможно.

Хотелось огреть своего товарища. Вот как ему объяснить то, что не входит в его систему координат? Чуть успокоившись, я мысленно подбирал слова, хотелось возразить, что ремесло здесь ни при чем, однако я вовремя прикусил язык. Федор не ерничал. Именно так он видел мир. Для меня любая вещь и любой человек имели вполне определенную цену: работает, приносит пользу, мешает делу. Наполеон шел на нас войной, и мы вырвали его, Наполеона, словно деталь из часового механизма. Для мастера все сводилось к узлу, приложенному усилию и полученному результату.

Сам Толстой принадлежал дворянскому миру, где я до сих пор ворочался с грацией медведя. Государи писали друг другу письма и обменивались любезностями, пока их армии месили людей в грязи. Неписаный порядок признавал их своими. Враг мог оказаться подлецом, однако с коронованным противником полагалось обращаться особым образом.

Мое нутро такой порядок отвергало. В моем возрасте поздно верить в святость золотого обруча на чужой голове.

С бесконечной усталостью Федор посмотрел на меня.

— Вы выбили опору из-под трона.

Как же он бесит своим мышлением. Получается, в наших руках оказался человек, на котором держалась вся французская война. Даву потому и побледнел, а французы ходили по лазарету, словно под ногами лежало битое стекло. Раненого Наполеона станут лечить. Убитого превратят в мученика. Связанный русскими партизанами император Франции становился капканом уже для Александра.

Я упрямо твердил себе, что дворцовые тонкости ничего не меняют. Бонапарт шел на нас войной, мы схватили его по праву сильного. Государь может выставить пленника перед Европой и продиктовать условия: мир, границы, любые уступки, лишь бы прекратить мясорубку.

Чем дольше я лежал и думал, тем яснее проступала оборотная сторона. Объяви Александр о пленении, весь континент уставится на него. Что делать с «братом по короне»? Гноить в крепости? Везти в Петербург как трофей? Или отпустить ради сохранения лица всей монархической братии, чтобы завтра такой способ войны не обернулся против них самих?

От последней мысли я едва не заскрипел зубами. Отпустить? После крови у гати, пробитой груди Толстого, после Пахомова и Вани? Я отказывался это принимать.

По лицу Федора ясно, что он отлично представляет творящееся в моей голове.

— Теперь государю придется разгребать то, о чем он ваш Отряд не просил.

— Думаете, вернет его?

— Думаю, вы опять рассуждаете как мастер, а не политик.

Тут он прав. Я и правда относился к истории как к ремонту: вот поломка, вот новая деталь, ставь и проверяй. Для людей в коронах каждая деталь тянула за собой династические обязательства.

— Оставь его на воле — он снова поведет полки, — напомнил я.

— Верно.

— Значит?

— Значит, вы превратили военное дело в государево.

Спорить было не о чем. Впервые я взглянул на случившееся глазами человека этой эпохи.

Хотелось крикнуть, что Наполеон для меня источник войны.

Я промолчал.

Толстой перевел глаза на потолок.

— Ваши расчеты грандиозны, Саламандра, — прошептал он напоследок. — Только люди в них — живые.

Ответа не нашлось. Самое паршивое заключалось в том, что верни меня в тот лес, я поступил бы также. Возможно, я выбрал бы иные сигналы и лучше рассчитал риск. Все равно приказал бы брать Бонапарта. За этим человеком шла армия, следом тянулось все, что я хотел предотвратить.

Впервые я допустил по-настоящему тошную мысль: Александр и впрямь способен отпустить Наполеона. Слабость здесь ни при чем; государь мог остаться верен порядку, который я только что разбил вдребезги.

Принять такое оказалось выше моих сил. Выходило, кровь моих парней купила пленника, которого вернут назад в обмен на красивую печать.

Федор замолчал. Мне недоставало тех времен, когда Федор звал меня как минимум товарищем.

Повернув голову, я заметил заинтересованный взгляд Татьяны. Вздохнув, я закрыл глаза. Какая же паршивая ситуация.

С тайной Татьяны французы разобрались к рассвету. До того она держалась молодцом, получше нашего, она успешно изображала ветошь. Врач подходил несколько раз, спрашивал о тошноте и памяти. Ответы получал сиплые, по-мальчишески короткие. На меня она старалась больше не смотреть. Антипка у стены и вовсе.

С каждым часом я все сильнее надеялся, что маскарад продержится дольше. Во время перевязки надежде пришел конец.

Явившись с чистым полотном, лекарь велел «молодому русскому» приподняться. Татьяна неохотно подчинилась. Когда врач потянулся к плечу, ее пальцы резко вцепились в ворот кафтана, опережая чужую руку. В этом движении хватало и затаенной злости, и страха. Лекарь нахмурился, он заметил тонкие пальцы, внимательнее всмотрелся в лицо, потом перевел глаза на ее грудь, чуть наклонил голову. Приподнял подбородок вглядываясь в шею.

Отослав помощников, он велел принести ширму. Офицер у стола заподозрил неладное. Лекарь помялся и заявил ошарашенно:

— Женщина.

Я еле сдержал ругательство.

Караульный невольно отшатнулся, а помощник лекаря суетливо набросил ей на плечи одеяло. Раздраженный врач выставил лишних за дверь. Раненая женщина в мужском платье среди пленных его явно не радовала.

Татьяна сидела гордо, насколько позволяла рана. Ее лицо выражало бешенство.

Суть происходящего Толстой тоже уловил. Открыв глаза, он медленно повернул голову. Сначала перед ним сидел раненый боец. Затем граф различил остриженные волосы, тонкую шею и одеяло, которым лекарь торопливо прикрывал плечи. Перед ним была женщина, которая каким-то чудом прошла через лесную мясорубку и оказалась в одном лазарете с нами.

Потом Толстой посмотрел на меня.

Я увидел прежнего Федора Ивановича, который все еще сохранял способность к ядовитому сарказму. Яснее любых слов он спрашивал: «Григорий Пантелеевич, вы и такое умудрились доставить во французский штаб?»

Хотелось буркнуть, что я сам восхищен размахом собственного бедлама, только язык присох к небу. Французы получили средство давления, способное переломить любые мои приказы. Солдаты разнесут эту историю по кострам с такой скоростью, что даже Даву их не удержит.

Толстой шепотом спросил меня о том кто эта девица, пришлось буркнуть про Татьяну Якунчикову. Граф аж присвистнул от удивления.

Маршала долго ждать не пришлось.

Даву вошел, выслушал врача и короткое дополнение офицера. Между нашими лежанками он остановился и принялся разглядывать Татьяну как внезапную помеху.

Основания для тревоги у него имелись.

Пока пленница числилась обычным русским солдатом, ее можно было держать в углу и почти не замечать. Разоблачение меняло положение. Раненая барышня в мужском платье, взятая там, где только что исчез император… К утру по обозу пойдут байки о русских воительницах. Для армии, проспавшей своего государя, такая легенда окажется ядовитой.

Толстой натужно закашлялся, привлекая внимание маршала.

— Господин маршал, — прохрипел он, — прикажите занести в ваши бумажки: русская девица содержится под караулом среди солдатни.

Даву даже бровью не повел.

— Вам бы помолчать, граф.

— Ей нельзя здесь находиться. Барышня из почтенного купеческого дома. Она вам не военная добыча.

Слова он цедил. Толстой говорил с Даву на равных.

Маршал молчал, ему явно не хотелось брать на себя решение этого вопроса.

— Я сама пришла, — вдруг отчетливо произнесла Татьяна по-русски.

Антипка вскинул голову. Я попытался остановить ее взглядом, только поздно. Толстой на миг прикрыл глаза, словно ему влили еще одну порцию горького лекарства.

Маршал повернулся ко мне.

Вот и приплыли. Я никогда не пойму этих женщин.

— Господин маршал, оставлять ее здесь — значит множить слухи, которые вам не на руку. — Пробормотал я.

Даву ждал продолжения.

— Возьмите с нее честное слово. Дочь купца, ранена при неясных обстоятельствах. Пусть покинет лазарет с обязательством не возвращаться к военным делам.

Татьяна резко обернулась ко мне. Врач едва удержал одеяло на ее плечах.

— Григорий Пантелеевич, — подал голос Толстой, — вы прямо-таки предлагаете французам достойный выход из позорного положения.

Мне хотелось вновь пристукнуть Американца. Лучше бы помог, а не язвил.

Даву спросил у врача, перенесет ли пленница дорогу. Тот ответил, что мужской лазарет опаснее для нее. Маршал кивнул: убрать за ширму, охрану поручить медикам, жандармов держать подальше.

До свободы оставалось далеко, благо направление Даву уже выбрал.

Татьяна, кажется, это поняла. Сбросив руку врача, она села. Одеяло сползло и голос сорвался на настоящий женский крик:

— Никуда я не пойду!

Караульные вскинулись. Антипка изобразил жест, который в моем времени называли «рука-лицо».

— Вы ранены, — она смотрела только на меня. — Вы в плену. Я ради этого, что ли, сюда шла?

Вот же сумасшедшая! Да откуда я знаю почему она здесь?

Я попытался оборвать ее, пока она не наговорила лишнего, но опоздал. Боль, ярость и обида исказили ее лицо: Татьяну выставляли за дверь. Расчет и забота о ее спасении для Татьяны ничего не меняли. Она видела обычное изгнание.

Вцепившись в край одеяла, Татьяна добавила тише, в лазарете стало слышно даже жужжание мухи.

— Не смейте решать за меня.

Нормально так. Приехали.

Татьяна сидела неподвижно и смотрела на меня.

— Я останусь. — Голос прозвучал негромко. — Сама пришла, сама пулю получила. Отвечать тоже буду сама.

Маршал слушал с непроницаемым лицом. Ее упрямство едва ли его трогало; Даву уже прикидывал, как использовать эту женщину, чтобы развязать мне язык. Прямые угрозы не нужны, достаточно оставить ее за ширмой, сменить лекаря или намекнуть, что лечение способно затянуться. В его руках Татьяна становилась идеальным средством давления.

— Вам здесь не место, — отрезал я.

Она подалась вперед, едва не выронив одеяло.

— Я разрешения не спрашиваю.

— Я и не прошу его.

Татьяна моргнула, кажется, она сейчас вцепится в меня. И куда делась та спокойная и милая девушка, с которой я чаи распивал? В тихом омуте?

В этот момент за дверью раздался шум, кажется француз слишком близко к сердцу воспринимают потерю императора, а некоторые не могут в это поверить, отсюда и драки. Даву выскочил наружу вместе с лекарем.

Я, пользуясь случаем шикнул на Якунчикову:

— Останетесь — он вынет из меня все, используя вас.

В углу кто-то судорожно вздохнул, кажется Антипка. Я не обернулся.

Татьяна удивленно приоткрыла рот.

Опустив глаза на край одеяла, она почти сразу снова посмотрела мне в лицо.

— Значит, вы за меня боитесь.

— Я боюсь, что через вас доберутся до меня.

— Это разные вещи?

Вот что ей ответить? Я никогда не был силен в женской психологии. И никогда не мог понять женщин. Да, были исключения, но они скорее подчеркивали правило.

— Уходите, — повторил я.

В этот момент вошел Даву, он быстро отдал распоряжения по усмирению смутьянов и хмуро смотрел на Татьяну.

— Думаю, вас надо вернуть семье, — заявил Даву. — Если пообещаете больше не совершать подобные глупости.

Он жестом показал на ее мужской наряд. Она отвела взгляд.

— Хорошо. Я дам слово. Уйду вместе с Антипом.

Антипка у стены тут же вскинулся. Французский офицер запротестовал: для них парень оставался ценным свидетелем. Даву выслушал подчиненного, не шевельнувшись.

— Без него не уйду, — отрезала Татьяна.

Раненая пленница под конвоем ухитрялась диктовать условия так, словно сама позволяла французам достойно выбраться из неловкого положения.

— Антип — человек моего дома. Через ваши посты одна не пойду.

Офицер снова завел волынку о пользе допроса, однако Татьяна перебила его, обращаясь к маршалу:

— Я требую только Антипа. Саламандру в придачу просить пока не стану.

У дверей кто-то из французов хмыкнул. Врач поспешно отвернулся к тазу.

Толстой повернул голову к Даву.

— После такой огласки девице нельзя идти через посты одной, — прохрипел он. — Нужен человек ее дома. В противном случае слухов станет еще больше.

Граф напомнил о приличиях, понятных Даву. Маршал переговорил с врачом. Тот подтвердил, что перевозка возможна. Даву глянул на Антипку, оценивая последствия. Один избитый дворовый не стоил шума, который поднимется, если французы начнут удерживать купеческую дочь силой. Да и зачем ему дворовый когда у него в руках Саламандра с Толстым?

— Обоих — под честное слово, — распорядился Даву. — Записать условия.

Татьяна и Антип обязуются не возвращаться к русским частям, не служить связными и не передавать известий. Их проводят до места передачи.

— Антипа по дороге не трогать, — добавила Татьяна.

Даву коротко кивнул конвою. Эта подробность его уже не занимала.

Когда Антипку развязали, он первым делом подошел к Татьяне и встал чуть позади, как положено верному слуге.

— Я сама пойду, Антип, — бросила она, не оборачиваясь.

— Как скажешь, барышня.

За ширмой Татьяну переодели в рубаху и темный плащ. Французы суетились, явно желая поскорее замять конфуз. Напрасные надежды: такие истории потом годами пересказывают шепотом.

Когда она вышла, от прежнего мальчишки не осталось следа. Остриженные волосы, бледное лицо, сжатые в нитку губы. Татьяна шла сама, отказавшись от помощи лекаря. Ей позволили приблизиться на три шага.

— Добились своего? — спросила она.

Я промолчал. Знаю, это для женщин хуже, чем сморозить глупость, но я действительно не знал что ей сказать.

— Без меня вам будет легче молчать?

Хотелось много чего сказать, но я выдавил одно слово:

— Да.

Ее щека дрогнула. За эту правду я корил себя, хотя ложь вышла бы еще подлее и подарила бы ей надежду.

— Я вам этого не прощу, — сказала Татьяна.

Она задышала чаще.

— Вы решили за меня, — прошептала Татьяна. — Значит, я не скажу, зачем на самом деле пришла на эту войну.

Смысл ее слов от меня ускользнул. В голову полезла всякая чушь: любовь, долг, месть за брата. Любая догадка могла оказаться верной, однако в глазах Татьяны стояло нечто иное, недоступное мне.

— Татьяна…

Она резко развернулась.

— Идем, Антип.

Антипка отвесил мне поклон.

— Сберегу, ваше благородие.

— Знаю.

Больше слов не нашлось.

Лазарет опустел. Даву тоже вышел вслед за Татьяной.

Долгое время Толстой смотрел в потолок.

— Господин Саламандра, — произнес он, — вы распорядились ее сердцем как деталью какой-нибудь золотой шкатулки.

Я повернул голову. Да что ж вы все в душу мне лезете?

Друг не простил мне пленения Наполеона. Татьяна не простила собственного спасения.

И самое обидное заключалось в том, что, в любом случае я все равно поступил бы так же.

Предыдущая главаГлава 9 из 27Следующая глава