В столовой ко мне подсели с подносом, на котором стояло три стакана компота и ничего больше.
— Михаил Полночный, второй курс, — сказал он и заговорил дальше, ещё не сев. — Мы не знакомы, но это ничего. Жаров, в пятницу приходи к нам в клуб. У отца заведение на Тверской, «Далеко за полночь», слышал? Каждую вторую пятницу он пускает туда наших и не берёт денег за вход, поэтому собираются все: весь первый курс, второй, часть третьего и выпускники, кто в городе. — Он отпил из первого стакана. — И тебе надо прийти, я серьёзно, я не из вежливости зову.
Фамилию я видел накануне, на третьем ярусе. Полночный Михаил, второй курс, и «В» в графе потолка — одна буква на всю тетрадь.
Высший сидел напротив меня с тремя стаканами компота и говорил без единой паузы.
— Почему это мне надо?
— Потому что про тебя говорят, а тебя никто не видел. — Он сказал это без всякой задней мысли, и это было хуже всего, потому что означало, что так думают все. — Ты сломал плиту, подрался за серых и ходишь мимо. Люди начинают додумывать сами, и выходит гадость.
Я собирался отказаться.
Отказался бы, если бы не одна вещь, которую я знал точно: в бумагах Академии Кровины — поставщик, цена и клеймо. Кто у них принимает решения, в книгах закупок не записано. Такое узнаётся там, где люди пьют и разговаривают, и другого места, где сразу собрано полсотни родов, у меня не было.
— Приду, — сказал я.
— О. — Он обрадовался искренне. — Тогда без формы. И, слушай, там будет Орлова, Елена, — графиня, синие волосы, отец у неё в Канцелярии. Она про тебя спрашивала.
— Мы незнакомы.
— И что? — сказал Полночный. — Она про всех спрашивает, у неё отец такой же. Придёшь — познакомишься.
Синие волосы я увидел у гардероба, ещё не войдя в зал, и они сами двинулись мне навстречу.
Платье цвета мокрого камня. Она не оглядывалась по сторонам и никого не искала глазами: место было своё.
— Григорий Андреевич. Елена Орлова. — Она подала руку ладонью вниз, и я её взял. — Мой отец служит в Тайной канцелярии, и я говорю это сразу, потому что иначе вам скажут другие и с интонацией.
— Спасибо.
— Не за что. — Она чуть склонила голову набок. — Вам здесь будет неудобно, и я хочу посмотреть, как вы с этим справитесь.
И тут кто-то провёл рукой в сантиметре от моего лица. Никто её не поднимал: в воздухе сдвинулось то, что сдвигаться не должно, и пошло внутрь, мне в голову, — и на середине пути остановилось.
Почувствовал это не я. Что-то во мне поднялось навстречу, коротко и жадно, как пёс встаёт на цепи, и упёрлось в то же, во что упиралось на инициации: в чужое, живое и закрытое.
Оно постояло и опустилось обратно.
Елена моргнула.
— Простите, — сказала она.
— За что?
— Ни за что. — Она улыбнулась, и улыбка вышла хорошая. — Идёмте, я покажу вам, кто здесь кто. Вам ведь за этим нужно.
Она сказала это без вопросительной интонации, и я в третий раз отметил, что с этой девушкой надо быть внимательнее.
Клуб был устроен умно.
Зал внизу, галерея наверху по кругу, лестница широкая, и всё вместе сделано так, чтобы сверху было видно всех, а снизу — только тех, кто рядом. Люстры были притушены до половины. Играли негромко, чтобы не мешать беседам, и в этом клубе разговаривали, а не танцевали, хотя пар пять на паркете было.
Стихией в зале не пользовался никто. Полночный объяснил это между делом: заведение под куполом, дед его ставил, и работает он просто — держит: любой, кто попробует бросить огонь в чужое лицо, обнаружит, что огонь остался при нём. За это купола и любят: пьяные аристократы жгут друг друга словами, а мебель цела.
Я взял бокал, из которого не собирался пить, встал у колонны и минут двадцать читал зал.
Читается он легко, если знать, куда смотреть. Не по гербам — по столам.
За длинным столом у окна сидели восемь человек и вели себя как хозяева места, при этом ни один из них ни разу не встал первым. Значит, старший за столом был, и была им женщина лет тридцати, не сказавшая за двадцать минут ни слова.
Два стола у стены держались особняком и друг с другом не смешивались, но оба одинаково поворачивались, когда мимо шли от лестницы. Оба ждали кого-то, кто спустится.
Молодёжь с третьего курса стояла у стойки и громко смеялась чужим шуткам. А человек шесть по всему залу не принадлежали ни к одной группе и переходили от стола к столу с той лёгкостью, какая бывает либо при больших деньгах, либо когда терять нечего.
Я нашёл то, что искал, на семнадцатой минуте.
К столу у окна подошёл человек в сером, наклонился к женщине, сказал ей несколько слов, и она кивнула, не поворачивая головы. Он выпрямился и пошёл дальше, и его дважды придержали за локоть, и оба раза он ответил коротко, не сбавляя шага.
Гость по залу так не пойдёт. Этот здесь работал, и не на заведение.
— Кто это?
Елена посмотрела туда, куда я смотрел.
— Управляющий делами Кровиных, — сказала она. — Фамилию забыла, а должность помню, потому что он ко всем подходит сам. Их род не ходит по клубам. Их род присылает того, кто потом всё расскажет.
— И к кому он сегодня подходил?
— К четверым. Считая тётку у окна.
Она назвала это до того, как я успел спросить, считала ли она.
Через полчаса меня нашли у той же колонны.
— Вы весь вечер стоите на одном месте, — сказала рыжая девушка в зелёном. — Я поспорила, что вы так и простоите до конца, и, кажется, выигрываю.
— С кем поспорили?
— Сама с собой. Это удобнее, всегда есть выигравший. — Она протянула руку ребром, по-мужски. — Евгения Огнева, первый курс. Огонь.
Пожатие у неё было крепкое, а ладонь горячая, как у всех огневиков.
Рыжая той тяжёлой, тёмной рыжины, которая в детстве обходится дорого. Веснушки на переносице, широкие плечи пловчихи, на левом запястье белая полоса старого ожога, уходящая под рукав. Ростом чуть ниже меня.
Зелёное платье было простое и явно не её выбор: узко в бёдрах, туго забрано в талии, и всё, что портной пытался спрямить, спорило с ним по всей длине. В зале, полном девушек, одетых дорого и правильно, она была единственной, на кого хотелось посмотреть дважды.
Смотрела она прямо, чего в этом зале за вечер не сделал никто, кроме Елены Орловой, — но Елена смотрела, чтобы понять, а эта, кажется, просто не считала нужным отводить глаза.
— Мы с вами вторую неделю сидим на одних лекциях, — сказала она, — но вы садитесь так, чтобы к вам не подсаживались.
— Я не нарочно.
— Нарочно. Но это ваше дело.
— Вам здесь скучно?
— Мне здесь интересно, — сказал я. — Просто интересно не то, ради чего сюда ходят.
— А. — Она посмотрела на зал, потом на меня, и я приготовился к вопросу, который задают все.
Вопроса не последовало.
— Тогда стойте дальше, — сказала она. — А я пойду есть. На втором ярусе кормят бесплатно, и это единственное, ради чего я сюда хожу.
И тут я сделал вещь, которую не планировал и которая не помогала мне ни в чём.
— Что там дают?
— Пирожки и что-то с рыбой. Рыба сомнительная. — Она уже отвернулась, но остановилась. — Идёте?
Второй ярус был почти пуст: два стола, длинная скамья и человек в фартуке, которому явно велели стоять до утра. Мы взяли по тарелке и сели у перил, откуда весь зал лежал как на ладони, — единственное, что я мог занести себе в оправдание.
Вниз я посмотрел один-единственный раз.
Ела она быстро и без всякого смущения, будто весь день провела на ногах и только сейчас села, и между делом рассказывала мне, кто в этом зале с кем не разговаривает и по какой причине. Половина причин была смешная. Про Кровиных она не сказала ни слова, потому что не знала о них ничего, кроме того, что они «те, которые с настойками».
— Вы ничего не спрашиваете, — сказал я.
— Про плиту? — Она пожала плечами. — Хотела. А потом вспомнила, какое у вас делается лицо, когда к вам лезут с этим на лекциях. Вежливое. С таким лицом обычно врут, а мне не хочется, чтобы вы мне врали.
Наблюдение было точное, и собрала она его за полторы недели, ни разу со мной не заговорив.
— А если бы всё-таки спросили?
— Соврали бы. — Она подцепила последний кусок. — Но потом бы жалели, я это по людям вижу. У меня отец такой: сначала соврёт, потом три дня ходит и объясняет, почему так было надо.
Отца она упомянула без всякого нажима, и я не стал спрашивать, кто он, — за вечер это был первый разговор, в котором мне не нужно было ничего выяснять.
Внизу заиграли громче. Кто-то у стойки уронил бокал, и звон разошёлся по всему залу, и человек в фартуке пошёл вниз со щёткой, тяжело переступая.
— Спасибо за компанию, — сказала Женя, вставая. — Возвращайтесь к своей колонне, я не буду мешать. Только уходите пораньше.
— Почему?
— Потому что после полуночи здесь становится глупо, — сказала она. — А вы не из тех, кому идёт глупо.
Она ушла к лестнице, и по дороге её остановили дважды, и оба раза она отвечала на ходу.
Я вернулся к колонне и снова стал смотреть на зал. Управляющего Кровиных я при этом упустил: следующее время ушло на то, чтобы разобраться, что сейчас произошло.
Ничего не произошло. Мне сказали, что рыба сомнительная, и посоветовали уйти до полуночи.
За две жизни со мной говорили короли, командующие, жрецы и палачи, и я держал в голове всё, что из этого стоило держать. Разговор про пирожки я запомнил тоже, и это раздражало сильнее, чем всё остальное за вечер.
Кровин-младший спустился с галереи около одиннадцати.
Я понял, что это он, до всякого имени, потому что зал изменился раньше. Два стола у стены перестали ждать. Смех у стойки стал тише на полтона. Женщина у окна впервые за вечер повернула голову.
Он был выше меня на полголовы, лет двадцати пяти, тёмный. Ему за всю жизнь ни разу не сказали «нет», и это было видно сразу.
Мастер. Второго ранга.
Определил я это по коридору, который расступился перед ним сам собой: в зале не нашлось никого, кто мог бы его остановить.
Он шёл прямо ко мне, и он шёл ко мне с самого начала.
— Жаров, — сказал он и остановился в двух шагах. — Григорий Андреевич.
— Мы не знакомы.
— Мы знакомы третью неделю. — Он улыбнулся. — Просто вы об этом не знали.
Вокруг стало тихо слоями: сначала замолчали ближние, за ними следующие, а потом сделалась слышна музыка, и оказалось, что играют неподходящее.
— Я хотел посмотреть на того, кто ходит в наш архив, — сказал он.
Он знал про архив, и это было первое неприятное: старуха в подвале либо донесла сама, либо кому-то проговорилась, либо доложил тот, кто смотрел за ней.
Второе было хуже. Он говорил об этом вслух при трёхстах свидетелях. Тот, кто хочет сохранить дело в тайне, так не делает. Ему нужна была огласка.
— Архив хозяйственный, — сказал я. — Он общий.
— Он общий. — Кровин кивнул, соглашаясь. — И книги закупок общие, и стипендии, и вообще всё. Другое интересно: зачем графский сын, у которого через одиннадцать дней кончается защита короны, три вечера подряд считает чужие счета за реагенты.
«Через одиннадцать дней» он произнёс не заглядывая никуда.
— У вас хорошая память на даты.
— У меня хорошая память на тех, кто собирается сделать глупость.
Он сделал полшага вперёд, и в этом полушаге не было угрозы — он просто встал так, чтобы нас лучше слышали.
— Ваш отец получил предложение и ответил на него оскорблением. Письменно, через Канцелярию, с печатью. Мы люди терпеливые, мы предложили ещё раз, тише. Он не ответил вовсе. — Кровин развёл руками, показывая залу, что сделал всё возможное. — А теперь его сын лазает по нашим бумагам. Мне придётся спросить прямо, потому что иначе это будет выглядеть, будто я боюсь спрашивать. Вы что-то ищете против моего рода, Григорий Андреевич?
Триста человек ждали ответа.
И вот тут я увидел троих.
Они стояли врозь, в разных концах зала, и заметил я их по геометрии: один у выхода на набережную, один у лестницы, один у служебной двери. Три точки, и между ними весь зал. Гости так не встают. Людей так расставляют, когда никто не должен выйти незамеченным.
Ни один из них не смотрел на нас. Все трое стояли лицом к залу, по-караульному, и ни один не держал в руках бокала.
Я успел подумать, что Воронов просил сообщать ему о таких, что раньше завтрашнего утра у меня не выйдет и что до утра ещё далеко.
— Ищу, — сказал я.
По залу прошло движение.
— Простите?
— Вы спросили без обиняков, я так же и отвечаю. Ищу. — Я поставил бокал на подоконник за спиной, потому что руки должны быть свободны. — Мне восемнадцать лет, у моего рода через одиннадцать дней кончается защита, и ваш род сделал нам предложение, от которого отказываются один раз. Разумеется, я ищу. Странно было бы сидеть и ждать.
Он этого не ждал. У него сместился вес с ноги на ногу, а лицо осталось прежним, и это несовпадение стоило мне всего вечера наблюдений.
Он готовил разговор, в котором я вру, а он ловит.
— Вы понимаете, что сейчас сказали?
— Я сказал, что защищаю свой род. — Я посмотрел ему в лицо и, помня науку Натальи Ивановны, заставил себя смотреть именно туда. — Это не преступление. Пока.
Он засмеялся.
Смех был хороший, лёгкий, и половина зала засмеялась вместе с ним, потому что так устроены залы.
— Мне нравится, — сказал он. — Правда нравится. Восемнадцать лет, а разговариваешь как взрослый. — Он перестал улыбаться, и это заняло полсекунды. — Поэтому и обойдёмся без взрослых глупостей. Я вызываю вас. Сегодня, здесь, во дворе. До первой крови или до отказа.
Тишина стала другой.
Я слышал, как за спиной кто-то поставил бокал на стол и промахнулся мимо подставки.
Мне восемнадцать. Ученик, шестнадцать дней после инициации. Он Мастер второго ранга, и дело тут не в силе, а в породе: между нами примерно то же, что между мною и Гуровым в первый день, только помноженное на стихию.
Отказаться было нельзя. Род, чей наследник уклонился при трёхстах свидетелях, теряет то самое, чем отец держался двадцать лет: право говорить, что нас трогать невыгодно.
Согласиться значило выйти во двор и там либо умереть, либо сделать то, чего мне неделю велели не делать ни при каких обстоятельствах.
— Двор так двор, — сказал я.
Двор у клуба был мощёный, шагов тридцать в длину, с одним фонарём над въездными воротами. Люди высыпали на крыльцо и на галерею второго этажа, и расположились они грамотно: наверху те, кому надо видеть, внизу те, кому надо, чтобы видели их.
Секундантом ко мне вызвался Полночный, и я согласился, потому что отказываться было некогда.
— Ты хоть раз дрался с Мастером? — спросил он, пока Кровин снимал пиджак.
— Дрался.
— И как?
— По-разному.
Кровин отдал пиджак кому-то из своих, закатал левый рукав и провёл ногтем по предплечью. Кожа разошлась. Крови вышло немного, полстакана, может быть, и она собралась в воздухе у его руки неровным комком, и комок стал вытягиваться и твердеть, и через две секунды у него в правой руке лежал серп сантиметров в сорок длиной, тёмный, с матовой поверхностью.
Аспект Крови.
Про него я знал только по слухам, и все они сводились к одному: не подставляться под касание. Кровь их рода ядовита не в переносном смысле — работает как кислота, только медленнее и изнутри.
— Первая кровь, — сказал распорядитель, чей-то дядя из выпускников. — Или отказ. Начали.
Кровин шагнул, и я понял, что он быстрее меня.
Не намного. Раза в полтора. Полутора достаточно.
Первый серп прошёл там, где секунду назад была моя шея, и я ушёл вниз и в сторону — правильно, как ушёл бы всегда, и в этом уходе не было ничего от первокурсника с двумя неделями полигона за спиной. Маскировка кончилась на первом же движении. Я успел это отметить, и мне стало почти легко, потому что выбор, который я мучительно собирался делать, за меня сделало тело.
Второй серп он провёл ножом, снизу вверх, и на этот раз достал: рукав куртки разошёлся, и по предплечью потекло горячее.
Порез был неглубокий. Через две секунды он начал жечь.
— Первая кровь, — сказал кто-то на крыльце, и его никто не поддержал, потому что все смотрели.
Кровин не остановился. Останавливаться на первой крови он не думал, и распорядитель его не окликнул, и я в этот момент окончательно понял, зачем всё это устраивалось при трёхстах свидетелях: чтобы после можно было сказать, что мальчик Жаровых сам полез и не рассчитал.
Дальше я перестал думать словами.
Серпами он работал сериями, не давая разорвать дистанцию, потому что понимал, что вблизи у меня преимущество, и держал меня на расстоянии вытянутой руки. Я пропустил ещё дважды: по бедру и вскользь по рёбрам. Жгло уже в трёх местах, и левая рука начала неметь — от кисти вверх, к локтю.
Яд расходился по руке быстрее, чем я рассчитывал. У меня оставалось секунд сорок, и я потратил десять на то, чтобы он поверил в одну простую вещь: что я убегаю.
Убегать от Мастера бессмысленно, и он это знал, поэтому бил в спину коротко и небрежно, как бьют по уже сделанной работе. На третий раз я не ушёл.
Я принял серп на левое предплечье и одновременно сделал руку тяжёлой.
Это всё, что умеет Физика: вес, плотность, сцепление, и ничего дальше сантиметра от кожи. Кость под кровью Кровиных стала плотнее камня на ту долю мгновения, пока лезвие шло сквозь мясо, — и серп, рассчитанный на то, что мясо поддастся, застрял.
Он потянул на себя, потому что тянут все. Вот на это я и рассчитывал: его собственный рывок развернул мне навстречу его же корпус. Я вошёл вплотную, туда, где серпы бесполезны, и взял его за левое запястье двумя руками.
И вот здесь я перестал экономить.
Всё, что у меня было, я вложил в ладони и в точку, где его кость лежала под моими пальцами, — вес, плотность, сцепление. Мана пошла через каналы разом, полным потоком, как вода, когда открывают затвор, и в глазах у меня немедленно потемнело по краям.
Его лучевая кость сломалась под моими руками с коротким сухим звуком.
Серп рассыпался в воздухе тёмной пылью. Он закричал — коротко, скорее от неожиданности, — и я довернул его за сломанную руку, увёл вниз и положил лицом на камни, и удерживал, хотя сил на это оставалось уже почти нисколько: в ушах шло, руки чужие, и я знал, что через десять секунд перестану стоять.
— Довольно! — крикнули с крыльца.
— Уберите его! — крикнул кто-то ещё.
Кровин повернул голову, и я увидел его лицо снизу: щека в пыли, зубы, и абсолютное, чистое, ничем не замутнённое изумление.
— Отпусти, — прохрипел он. — Ты труп. Ты понимаешь, что ты труп? Через одиннадцать дней у вас кончается защита, и мы придём, и я лично…
Он замолчал на полуслове. Хватку я в этот момент как раз ослабил — руки уже не держали, — так что замолчал он не от боли.
Воздух над нами стал тяжёлым. Ни толчка, ни вспышки: просто над двором появился вес и весь пошёл вниз, в одну точку размером примерно с человека.
Меня отбросило в сторону, потому что земля подо мной перестала быть горизонтальной. Я откатился на локтях и увидел.
Кровин-младший лежал там, где я его оставил, и он был плоским.
Вдавленным в брусчатку сантиметров на десять. Двор под ним просел воронкой, и по её краям камень встал дыбом. Крови не было — она вышла позже, когда все уже смотрели.
На галерее закричала женщина.
Я поднял голову и посмотрел туда, где стоял человек у ворот. Пусто было и там, и у лестницы, и у служебной двери: трое ушли за ту секунду, пока двор смотрел вниз.
Разбираться с ними мне не дали — поднялся голод.
Он поднялся сам, без всякого моего участия, и в этот раз ничего не искал. Он знал, куда.
Над тем, что осталось от Кровина, стоял белесый сгусток. Я видел его так же ясно, как камни и лица, и так же ясно понимал, что вижу не глазами. Сгусток медленно тускнел.
На инициации голод упирался в живых. Я тогда решил, что дар хочет чужую ману и не может её взять.
Он хотел не ману. Он хотел вот это, и взять это можно было только сейчас, только у мёртвого, и он тянулся к сгустку так, как тянутся к воде после трёх дней без неё.
Я не разрешал. Я в тот момент вообще ничего не мог разрешить или запретить — я лежал на боку в чужом дворе, с отказавшей левой рукой и выжженными каналами.
Сгусток дрогнул и пошёл ко мне.
Вошёл он сразу везде, и это оказалось самым отвратительным ощущением из всех, что я испытал. Внутри стало тесно. Что-то чужое, небольшое и очень плотное, устроилось там, где для него не было места, и место образовалось.
И вместе с этим пришло знание.
Я знал, как ведут выпущенную ману. Не «понимал» и не «догадывался» — знал руками, как знают навык, которому учились годы. Я знал, каким усилием держат нить, идущую от ладони; знал, что на четвёртой секунде она начинает вилять; знал, что от долгого удержания начинает ломить предплечье, — и знал, каково это: пустая ладонь, ни капли маны, восемь лет, и рядом тот, кто бьёт по пальцам за сорванное движение. Чужая память о навыке — только руки и боль, без единого слова и без лица.
Меня вырвало на камни/
Двор поплыл и стал доходить кусками. Полночный тряс меня за плечо и повторял одно и то же — моё имя. Вокруг воронки стояло кольцо людей, и никто не подходил ближе трёх шагов, хотя посмотреть хотелось всем.
Елена Орлова присела рядом на корточки, прямо в платье цвета мокрого камня, взяла мою левую руку, завернула рукав и сказала кому-то за спиной: «Нужен целитель, у него кровь Кровиных в ране». Голос у неё был совершенно ровный, и ничего более спокойного в том дворе за ту ночь не случилось.
Потом она сказала уже мне, тихо:
— Смотрите на меня и молчите. Что бы вы сейчас ни хотели сказать — не говорите.
Я и не собирался.
Внутри у меня шла своя работа, и вмешаться в неё я не мог. Родовой дар взялся за всё разом — за руку, за рёбра, за то, что порвалось в каналах, когда я вложил в удар больше, чем во мне было. Он торопился и стягивал грубо, а чтобы его придержать, нужны силы. Сил у меня не оставалось даже на то, чтобы повернуть голову.
Тогда, на полигоне, я продержал его четыре раза подряд. Здесь не смог ни одного.
Двор наполнялся людьми, где-то били в свисток, кто-то распоряжался громким голосом, и я лежал на боку и держался за единственную ясную мысль, которая у меня оставалась. Триста человек только что видели, как первокурсник сломал руку Мастеру второго ранга. Тесак во дворе, три утра работы, «драться плохо» — всё это стоило теперь ровно ничего.
И вторая мысль, следом. Мне никто не поверит, что я его не убивал.