Наручники сняли на четвёртые сутки, и первое, что я сделал, — сел на койку и стал слушать себя. Пусто было и без них. Мана по каналам не шла вовсе, и Сокрытие, которое я попробовал от скуки на вторые сутки, не включилось: включать было нечем. Наручники в изоляторе Канцелярии дар не запирают — они пережимают каналы, как ладонь пережимает шланг.
Камера была четыре на два с половиной, без окна, с лампой под потолком и с дверью, у которой не было ручки с моей стороны. Кормили трижды в день. Целитель приходил дважды, оба раза молча.
Считать я начал на вторые сутки, потому что больше делать было нечего, и счёт вышел скверный. Двор клуба в сентябре: первокурсник сломал руку Мастеру второго ранга, и через минуту тот лёг под чем-то, чего никто не видел. Крутицкая набережная: казённый склад сгорел ночью, завод разнесло к утру, дело до сих пор открыто. Ноябрьское шоссе: восемнадцать наёмников, из которых не заговорит ни один. Поместье Кровиных: граф мёртв, дом сложился, гвардия перебита, и в списке двое из прислуги.
Каждое по отдельности не доказывалось. Четыре подряд не доказывались тоже. Их просто складывали в одну папку, и получалась она такая, что дальше доказательства были не нужны.
Орлов пришёл на пятые сутки и принёс с собой два стула. Один поставил для себя, второй — напротив, и это означало разговор лицом к лицу и без стенографиста.
— Садитесь, Григорий Андреевич.
Я сел. Он не стал раскладывать бумаг и вообще ничего не достал.
— Начну с того, чего вы не знаете, — сказал он. — Из гвардии Кровиных выжил один. Полторов, старший смены, был в дальнем крыле и вышел на сирену. Он видел кабинет через выбитую дверь и видел, как это произошло с графом.
— И?
— И его показания вас не топят, а вытаскивают. Он говорит, что хозяина вбило в пол сверху и что рядом с ним в тот момент не стоял никто. — Орлов положил руки на колени. — Убийство графа Вячеслава Кровина вам предъявить нельзя. Это я вам говорю первым, потому что дальше будет хуже.
Я ждал.
— Дом обрушили вы. Гвардию положили вы. Прасковью Гуськову и Игната Дёмина никто не убивал специально, но они погибли под вашей работой. — Он говорил без нажима, и от этого было хуже, чем от крика. — Это первое. Второе — Крутицкая. Пока граф был жив, склад и завод висели на неизвестных с деньгами и людьми. Граф умер, и в тот же день кто-то сложил вместе три бумаги: подряд Кровиных, вашу фамилию в архивной ведомости за сентябрь и то, что вы делали в ночь на двадцать пятое.
— Что я делал в ночь на двадцать пятое?
— Спали в общежитии. Так записано, и никто этого не оспорит. — Он чуть подался вперёд. — Но искать теперь будут не человека с деньгами и людьми. Искать будут вас, и искать будут долго и внимательно.
Он замолчал, и я понял, что сейчас начнётся то, ради чего он пришёл.
— Телефон, — сказал Орлов.
Я молчал.
— На трассе вы просидели полчаса напротив двери микроавтобуса и сказали мне, что внутри карта и гильзы. Аппарат оттуда так и не нашли. Через четыре дня после этого вы поехали к графу Кровину один, без охраны, договорившись с ним лично.
— Я не говорил, что договаривался лично.
— А я не говорил, что вы говорили. — Он выдержал паузу. — В доме на Мещанской вы три недели слушали чужую стену и должны были усвоить простую вещь: люди выдают себя не тем, что говорят, а тем, о чём молчат в определённом порядке.
Я держал лицо и понимал, что держу его плохо.
— Что вы хотите?
— Ничего, — сказал Орлов. — Ход этому я не дам. Не из симпатии: у меня на столе восемнадцать трупов на шоссе, тридцать в поместье и открытое дело по казённому складу, и мне нужен человек, к которому всё это можно предъявить, а не мальчишка, который врёт мне про телефон. — Он помолчал. — Пока не нужен. Дальше посмотрим.
— Есть одно место, где вам придётся мне помочь, — сказал он. — Убийство графа с вас снимает один гвардеец покойного рода, и его показания через месяц перекупят или переспросят. Мне нужно закрыть это иначе.
— Как?
— Радость Истины.
Слово он произнёс буднично, и я сообразил, что слышу название впервые, хотя саму работу этого дара помню очень хорошо: тесная тёплая комната, где сидящий напротив становится другом, и правду говорить приятно.
— В октябре вы применяли его без разрешения.
— В октябре вы дали согласие на проверку, и оно записано, — сказал Орлов. — Сейчас другое. Вы дворянин, вина не доказана, и закон о защите секретов рода прямо запрещает мне лезть к вам в голову без вашего слова. Один вопрос — и только тот, на который вы согласитесь.
— Вопрос ваш.
— Вопрос мой, — согласился он. — Формулировку я вам покажу заранее. Дальше решаете вы.
Он достал наконец бумагу — один лист, четыре строки — и повернул ко мне.
«Убивали ли вы графа Вячеслава Кровина, участвовали ли в его убийстве, знали ли о готовящемся на него покушении».
Я прочитал дважды. Формулировка была честная. Она не спрашивала про дом, про гвардию, про прислугу, про телефон и про то, кто уронил на графа потолок. Она спрашивала только то, что можно было закрыть навсегда, и не задевала ничего из остального.
Орлов дал мне дочитать и не торопил.
— Вы понимаете, что я мог составить её иначе, — сказал он.
— Понимаю.
— Тогда скажите вслух, что согласны, и назовите время.
— Согласен. Сейчас.
Работал он недолго.
Тепло пришло знакомо и сразу, и в этот раз я не стал закрываться. Смысла не было. В октябре я закрылся от него старой конструкцией — глухой, без окон, куда складывается перед боем всё лишнее, — и она тогда треснула. Сегодня такая трещина стоила бы дороже.
— Убивали ли вы графа Вячеслава Кровина, участвовали ли в его убийстве, знали ли о готовящемся на него покушении?
— Нет.
Правда была вся целиком, без остатка, и говорить её оказалось так же легко, как обещал этот дар.
Орлов встал и убрал стул.
— Спасибо, — сказал он и вышел.
Ни телефон, ни молот в протокол не попали, и я просидел ещё сутки, разбирая, сколько мне это будет стоить и когда счёт предъявят.
Воронов пришёл на шестые сутки, и пустили его на десять минут. Стула ему не принесли, и он сел на край койки, а я остался стоять — впервые за три месяца мы поменялись местами, и оба это заметили.
— Отчисление подпишут завтра, — сказал он. — Я узнал утром и приехал сразу, чтобы вы услышали это от меня, а не от коменданта.
— Спасибо.
— Не за что, я приехал не за этим. — Он поднял голову. — Я вас учил три месяца. За эти три месяца из вас вышло то, чего у меня за двадцать лет не выходило ни из кого, и я до сих пор не понимаю, что именно делал правильно.
— Вы не делали неправильно ничего.
— Это вежливость, а не ответ, — сказал Воронов. — Дальше. Служу я Канцелярии, и вам это известно с сентября. Значит, говорю прямо: с завтрашнего дня вы для меня не подопечный, а фамилия в деле. Прикажут — приеду туда, куда вас отправят, и буду работать по вам.
— Знаю.
— Знаете. — Он встал и одёрнул китель. — А теперь то, ради чего я тратил десять минут. Дерётесь вы лучше всех, кого я видел. Проигрывать не умеете вовсе. Придётся научиться, и подстраховать вас там будет некому.
Он постучал в дверь костяшкой, и его выпустили сразу, будто ждали за створкой.
Император принял меня третьего декабря, в той же комнате наверху, где мы разговаривали в сентябре. За окном шёл снег. Он сидел за столом, и на столе перед ним лежала одна папка, и он её не открыл ни разу за весь разговор.
— Садитесь, Григорий Андреевич.
Я сел.
— Вины на вас нет, — сказал он. — Ни по одному пункту, который можно записать. Я прочёл всё и понимаю это лучше следствия. Теперь слушайте, что будет.
Он положил ладонь на папку.
— Род Жаровых лишается графского достоинства. Дворянство остаётся, титул снимается. Земли под Москвой отходят в казну, взамен род получает надел в Якутской области и обязан вступить во владение в течение месяца.
Я молчал.
— Вы отчислены из Императорской академии с сегодняшнего числа. Допуск к делам Тайной канцелярии аннулирован. Выезд из Якутской области — по разрешению губернатора.
— За что?
— Ни за что, — сказал Император. — Вы меня слышали. Вины нет.
Он наконец посмотрел на меня прямо.
— Два месяца назад в столице был род Кровиных, восемьдесят процентов войсковой поставки и договор с казной на девять лет. Сегодня рода нет, поставки нет, а в четырёх делах, которые между собой не связаны, посередине стоите вы. Я не могу это доказать и не собираюсь. Но и оставить вас в двадцати минутах от Кремля я тоже не могу.
— То есть наказываете за то, чего не доказали.
— Убираю с доски то, что не могу просчитать, — сказал он. — Разница есть, и она в вашу пользу: вас не вешают, род не режут под корень, отец сохраняет имя и людей. За последние сорок лет из этой комнаты выходили с худшим за меньшее.
Он дал мне помолчать.
— Один вопрос, — сказал я. — Разрешите.
— Спрашивайте.
— Вы предвидели поместье?
— Нет, — сказал он. — Я предвидел, что через год вы во что-нибудь такое войдёте. Не думал, что через два месяца.
Он побарабанил пальцами по папке.
— Теперь мой. Если бы я приказал вам остановиться там, в доме, — послушались бы?
Врать было бессмысленно: он смотрел тем взглядом, каким смотрел в подземелье, когда я сказал ему, что это не прошлое.
— Не знаю, — сказал я.
— Вот и я не знаю, — сказал Император. — Поэтому Якутия.
Он придвинул папку ближе к себе, показывая, что разговор кончен, и добавил, уже когда я поднялся:
— В Якутской области одна аномалия, Григорий Андреевич. Большая. От вашего надела — триста километров.
Я остановился в дверях.
— Допуска туда у вас сегодня нет, — сказал Император. — Сегодня я вам его и не дам: вы войдёте и не выйдете, а мёртвый вы мне бесполезны. Дальше — не моё дело. Служба там своя, счёт свой, и бумаги на допуск подписывают там, куда я не заглядываю. Выслужите — поедете.
— А вы не помешаете?
— Я вас туда отправляю, — сказал он. — Мешать было бы странно.
Он сказал это тем же голосом, каким читал приговор, и не прибавил ни слова.
Я вышел в коридор и понял, что мне только что подарили то, ради чего я три месяца торговался с Вьюговой.
Дома шли сборы. Управляющий считал грузовики, во дворе стояли ящики, и Лида с Вадимом таскали из флигеля тюки и делали это молча и быстро, потому что оба уже пережили один переезд, после которого не осталось ничего.
Отец нашёл меня у водокачки.
— Титул мне не жалко, — сказал он вместо приветствия. — Дед его выслужил, я его не заслужил, и держался он на защите Императора, а не на нас. Жалко землю. На ней восемьдесят человек, и половина поедет с нами, а половина останется у нового хозяина.
— Я знаю.
— Знаешь. — Он достал трубку и не стал набивать. — В августе я думал, что мне отдали чужого мальчика вместо сына. В сентябре понял, что мальчик умеет то, чего не умею я. В ноябре ты привёз мне двух простолюдинов и попросил подписи, и я подписал, зная, чем это кончится.
— Не этим.
— Именно этим, — сказал отец. — Просто раньше, чем я рассчитывал.
Он всё-таки набил трубку и раскурил, и над чашей встал короткий огонь, чистый, без единого лишнего движения.
— Я тебя не виню, — сказал он. — Хочу, чтобы ты это услышал от меня, а не додумал сам.
— Восемьдесят человек, — сказал я. — Кто останется?
— Гараж, конюшня, половина полевых. Их берёт новый хозяин, и берёт со скидкой, потому что торопится въехать до Рождества. — Отец затянулся. — Управляющий едет с нами. Повар отказался, и я не стал уговаривать: ему шестьдесят восемь. Вдове Прохора платит казна, и это единственное во всей истории, за что я благодарен Наталье Ивановне.
Михаил ждал меня во дворе, у ящиков, и был он не в дорожном.
— Я не еду, — сказал он.
Я остановился.
— Отец знает?
— Отец сказал, что решать мне. — Михаил смотрел мимо, на погрузку. — Портальщиков нет нигде, Гриша. Ни здесь, ни в Якутске, нигде вообще — учиться мне не у кого в любом случае. Но в Москве есть Управление, а там приборы, записи за сто лет и живые счётчики чужих порталов. В Якутске нет и этого. Меня берут младшим, за бумаги и за расчёты. Через два года допустят к практике.
— Тебя берут потому, что ты Жаров.
— Меня берут потому, что портал держится пять вдохов, а не два, — сказал он спокойно. — Проверяли трижды.
Мы постояли.
— Гриша, — сказал Михаил. — Я всю осень ждал, когда ты скажешь, чтобы я ехал с вами. Ты не сказал.
— Не скажу и сейчас.
— Знаю. — Он усмехнулся коротко и невесело.
Он протянул руку, и я её пожал, и рука у него была твёрже, чем в сентябре.
— Полгода до того, чтобы стало видно другим, — сказал он. — Я посчитал. Выходит на май.
Полночный нашёл меня сам, в тот же вечер, у ворот Академии, куда меня уже не пускали.
Он пришёл с Леной и Женей, и все трое стояли по ту сторону решётки, а я по эту, и в этом было столько лишней наглядности, что я едва не рассмеялся.
— Так, — сказал Миша. — Значит, слухи. Я не поверил, потому что слухам верить нельзя, и потому что ты сволочь и не позвонил. Но раз ты стоишь тут, а не там, то, выходит, слухи.
— Выходит.
— Якутия, — сказал он с отвращением. — Гриш, ты понимаешь, куда ты едешь? Якутск-то я на карте нашёл, город как город. А надел ваш от него за тридевять земель: кружок и подпись, и всё.
— Значит, будет виднее звёзды.
Лена не улыбнулась.
— Отец сказал мне вчера, — проговорила она. — Он сказал одну фразу, и я её повторю, потому что она тебе пригодится. «Жаров уезжает не в наказание. Жарова убирают, пока не решили, что с ним делать».
— Твой отец точен.
— Мой отец никогда не ошибается в формулировках, — сказала Елена. — Он ошибается в людях.
Женя всё это время молчала.
Потом Миша с Леной отошли к фонарю — сделали это грубо и заметно, но сделали, — и мы остались у решётки вдвоём.
— Ты знал, что так будет? — спросила Женя.
— Нет.
— А если бы знал?
Я подумал. Врать ей после карусели я не решился.
— Сделал бы то же самое, — сказал я. — Просто раньше.
Она кивнула, будто ждала этого.
— Я не буду говорить, что подожду, — сказала она. — Я не знаю, сколько это. И ты не говори, что вернёшься, потому что ты не знаешь тоже, а слово потом будет висеть на нас обоих.
— Не скажу.
— Вот и хорошо. — Она сунула руки в карманы и подняла на меня глаза, снизу вверх, как на карусели. — Тогда просто: если приедешь, найди меня. Не пиши. Найди.
— Найду.
Она отошла на шаг, потом вернулась, взялась за прутья и поцеловала меня через решётку — неловко, коротко и криво, и это опять оказалось лучшим, что случилось со мной за осень.
Потом они ушли втроём, и Миша обернулся дважды.
Ольга Романова пришла на вокзал. Она стояла у первого вагона, одна, без сопровождения, и по перрону вокруг неё было пусто на десять шагов, потому что там, где стоит Романова, люди сами устраивают пустоту.
— Вы уезжаете, — сказала она.
— Уезжаю.
— Я пришла не прощаться. — Она смотрела на меня разглядывая, как разглядывала в марте трещину на плите. — В поместье Кровиных работали гравитацией. Четыре воронки в кабинете и семь в вестибюле, и все правильной формы.
Я не ответил.
— В империи гравитация есть у восьми человек, — сказала Ольга. — Я знаю всех восьмерых. Ни один из них там не был.
— Значит, вы знаете не всех.
— Не всех, — согласилась она без всякого выражения, и мне вдруг стало ясно, что считает она быстрее меня. — Это первое. Второе: вы уезжаете в Якутию, а я через год иду на практику в аномалию, и распределение мне выбирать самой.
— Зачем вы мне это говорите?
— Чтобы вы не удивились, — сказала она и пошла к выходу с перрона.
Поезд отходил в семь двадцать.
Отец стоял у вагона с управляющим и в последний раз сверял списки. Лида и Вадим уже сидели в третьем — им я велел ехать, и они не спорили. Семён и Саша оставались в Москве, в Академии, на пансионе рода, которого больше не было графским, и это была единственная бумага, которую за всю неделю никто не тронул.
Наташа пришла за десять минут до отправления. Она была в штатском, без кителя, и руки у неё были в перчатках, и обе двигались нормально.
За ней носильщик нёс два чемодана и нёс их к нашему вагону.
— Ты едешь, — сказал я.
— Мы едем. — Она отдала носильщику мелочь и достала из внутреннего кармана сложенный вчетверо лист. — Читай здесь. В вагоне будет не до того.
Бумага была канцелярская, с двумя печатями и без единого лишнего слова. Жаров Григорий Андреевич прикомандировывается к иркутскому отряду при аномалии до особого распоряжения. Ниже шла вторая строка, и в ней было сказано, кто при нём наставником.
Эту строку я прочёл дважды.
— Приговор запирает меня в Якутской области, — сказал я.
— Приговор запирает выезд без разрешения губернатора. — Она забрала лист и убрала к себе. — Разрешение будет у губернатора на столе до твоего приезда. Канцелярия умеет писать бумаги, которые не спорят с другими бумагами.
— Почему Иркутск?
— Потому что там аномалия примыкает к городу, — сказала она. — Отряд при ней стоит круглый год, и людей в него берут по прикомандированию, без допуска. В твоей области ближайшая аномалия в трёхстах километрах от надела, и при ней нет ни отряда, ни бумаги, в которую тебя вписать. Император снял тебе допуск, а не запретил служить там, где его не спрашивают.
— Тебя отпустили?
— Меня не отпускали, я себя туда назначила. — Она посмотрела на вагон, потом на меня. — Чего мне это стоило, расскажу в поезде. Четверо суток, торопиться некуда.
— А Воронов?
— Воронов сел в первый вагон час назад, и в списке он идёт третьим, под нами. — Она выговорила это по пунктам. — Его приставили к тебе по своей линии. Он тебя предупреждал, что будет работать по тебе, — он и будет. Ехать с нами это ему не мешает.
Она сняла перчатку и взяла меня за ладонь. Ладонь у неё была тёплая, а по внутренней стороне запястья шли новые розовые полосы, там, где месяц назад держался лёд.
Проводник крикнул посадку.
Я поднялся на площадку, обернулся и увидел отца у списков, пустой перрон за ним и снег, который шёл третий день подряд.
До Иркутска мы ехали вместе.
Дальше род уходил на Якутск, а я оставался.