Бумаги лежали у меня на коленях в картонной папке, и всю дорогу я держал на ней ладонь. Четыре подписи попечительский совет поставил за шесть дней вместо полутора месяцев — не потому, что кто-то расстарался, а потому, что отец лично объехал троих из четверых и с каждым говорил отдельно. Мне он про это не говорил. Узнал я от управляющего, когда тот провожал меня к машине.
Прохор вёл спокойно, как возил отца двадцать лет. Шоссе шло пустое, ноябрьское, с чёрными полями по обе стороны и редкими фонарями на съездах; до заставы оставалось километров двенадцать.
— Папку не мните, — сказал Прохор. — Отец ваш в казённой бумаге складок не любит.
— Он их сегодня сам по трём домам возил.
— Возил. — Прохор перестроился правее, пропуская фуру. — Двадцать первый год его вожу. За один день по трём домам он не ездил ни разу, даже в августе, когда за вами в лазарет гоняли.
Про август я спрашивать не стал. Он не стал продолжать.
— Тормозну, — сказал он. — Впереди стоят.
Впереди действительно стояли. Два внедорожника поперёк полосы, третий чуть дальше, у обочины, и между ними — трое в дорожном оранжевом, с фонарями, машущие вниз.
В свете фар жилеты на них были яркие и чистые, без единого пятна, а обувь под жилетами — лёгкая, на мягкой подошве, из тех, в которых ходят по асфальту тихо. И ни один из троих не смотрел на нашу машину: они сверялись друг с другом.
— Не тормози, — сказал я. — Держи левее и дави.
Прохор всё-таки притормозил. Не от испуга — по привычке двадцати лет, в которые машину рода Жаровых на дороге останавливали только законно.
Этой заминки хватило.
Стрелять начали с обочины, из-за третьего внедорожника, и первая очередь пришлась в лобовое. Я успел толкнуть Прохора вниз, под руль, за секунду до того, как стекло пошло белым крошевом, и толкнул его слишком поздно. Он завалился на руль, машина вильнула, и правое колесо ушло с полотна на обочину.
Я пустил ману по каналам и вложил в дверь. Вес, плотность, сцепление — то же самое, что я делал с обломком бордюрного камня в саду у Цепова, только теперь под ладонью лежала стальная панель в полтора метра. Дверь стала тяжёлой настолько, что машину повело в мою сторону, и я вышиб её плечом вместе с петлями.
Она прошла восемь метров и накрыла двоих у ближнего внедорожника. Третий развернулся, и я взял его на четырёх шагах, ладонью в висок, вложив столько, чтобы он не встал.
Стрелки с обочины перенесли огонь на меня.
Я упал за колесо. Пули шли по кузову часто и глухо. Стрелков было трое, и работали они короткими, по очереди, не давая поднять голову.
Прохор лежал на руле и не шевелился.
Я не стал проверять. Времени на это не было, и я уже видел, как он лежит.
Палка осталась в салоне, и до неё было полтора метра открытого места.
Я обошёлся без неё.
Сокрытие легло на меня плотно и тяжело, как ложилось всегда, и стрельба на обочине сразу сбилась: они потеряли цель и перестали понимать, куда бить. Я пошёл вдоль борта, по гравию, наступая на правую ногу и стараясь не думать о ней.
Первого я снял у заднего колеса — коротко, в основание черепа. Второй успел развернуться на звук и выстрелить наугад, и вторая пуля прошла мне через икру левой, ту, которая до сих пор была целой.
Я взял его за ствол автомата, повёл вниз и ударил лбом в переносицу.
Третий бросил оружие и побежал. Он не кричал и не звал, и по тому, как он бежал — в поле, а не к машинам, — я понял, что он знает то, чего не знаю я.
Через десять секунд я узнал это тоже.
Место они выбрали грамотно. Шоссе шло здесь по невысокой насыпи: слева кювет с водой, справа кювет и сразу за ним поле, вспаханное под зиму и раскисшее от дождей. Уйти с полотна можно было в две стороны, и обе кончались открытым местом без единого куста. Позади стояли их внедорожники, впереди — наша машина поперёк.
Микроавтобус пришёл со стороны заставы, встал в тридцати метрах и выпустил людей.
Их было двенадцать. Они выходили парами, и каждая пара сразу расходилась в стороны, занимая своё место на полотне и на обочине, и никто из них не побежал вперёд. Это была не банда с большой дороги. Так работают те, кому платят помесячно и кого учили не спеша.
От четверых тянуло Огнём. От двоих — тяжёлым и плотным, земляным. Остальных я не разобрал и не стал разбирать.
Первое, что они сделали, — накрыли всю дорогу разом. Огонь пошёл низом, по асфальту, широкой полосой от обочины до обочины, и Сокрытие с меня сорвало сразу: прятаться можно от взгляда, от площади не спрячешься. Я ушёл за корпус, и машину охватило.
Земляные подняли полотно. Асфальт под ногами вспучился и пошёл волной, и я потерял опору в тот момент, когда она была нужнее всего. Меня уронило на бок. Правая нога отозвалась так, что на несколько вдохов я перестал быть уверен, что она вообще будет работать дальше.
Я пошёл в кювет.
Это было единственное разумное решение и первое, которое у меня отобрали: правая нога не приняла спуск, я сел на откосе, и меня выдернуло обратно на полотно воздухом. Второй раз я туда не пошёл.
Дальше пришлось работать там, где меня поставили. Ближнего я достал кинетикой в корпус — коротко, в упор, — и он сел на асфальт и стал заваливаться. Тот, кто шёл за ним, споткнулся о него и потерял полшага, и этих полшага мне хватило, чтобы поймать второго за предплечье и вложить всё, что было в руке, в кость под пальцами. Кость не выдержала. Третий бил огнём с дистанции — в асфальт передо мной, отсекая направление, и я понял, что меня загоняют к горящей машине.
К ней я и пошёл.
Пламя из-под капота било вверх метра на два, и в этом свете они видели меня, а я их — нет, и на десяток секунд расклад стал обратным тому, к чему я привык за осень. Я взял с полотна кусок асфальта сантиметров в двенадцать, вложил в него вес и бросил вслепую, в ту сторону, откуда шёл огонь.
Попал. Кто-то закричал, и крик оборвался под собственный вес.
Земляной поставил передо мной стену — метра в полтора, из вздыбленного полотна, — и я вместо того, чтобы её обходить, ударил в неё кинетикой снизу. Стена легла на него плашмя.
Тут меня достали по-настоящему.
Огонь пришёл в правое плечо и сжёг куртку вместе с тем, что было под ней. Я откатился по гравию, сбил пламя землёй и поднялся, и понял, что подниматься больше незачем: их оставалось десять, они стояли полукругом и не торопились. В каналах у меня было меньше четверти.
Меч я не позвал.
Про то, что Орудие Вечных признало первокурсника Жарова, знают несколько человек в империи. Достать его здесь означало сказать об этом всем сразу, а желающих прибрать такую вещь к рукам куда больше двенадцати, и приходить они будут не с наёмниками.
Я поставил ногу. Плотно, всей ступнёй, весом в пятку, и замер на ту короткую долю, за которую собирается то, что потом выпускается из ладони. Собирать надо не в кисти. Собирать надо в предплечье, и я собрал.
Сотня Ударов вышла из меня первый раз в жизни.
Троих передо мной перестало быть целыми. По ним прошло сверху вниз и наискось множество очень тонких линий, и открылись они все разом, и один из них ещё стоял, когда стало ясно, что помочь ему нельзя.
Четвёртому досталось краем. Он остался на ногах, но правая рука у него больше не работала. Это стоило мне всего, что было в каналах, и половину секунды я не видел ничего.
За эту половину секунды меня достали дважды.
Земля ударила в бедро и вбила меня в асфальт коленями, воздух прошёл поперёк спины, и я упал лицом вниз и не смог подставить руки. Асфальт был холодный и мокрый, и я лежал на нём щекой и слушал, как они подходят.
Их оставалось семеро.
Кто-то наступил мне на правое бедро — не сильно, проверяя, — и я не смог сдержать звук, и наверху засмеялись.
— Живым не надо, — сказал другой голос. — Заказано без разговоров.
— Часы сними, — сказал первый. — Часы хорошие.
Мне расстегнули ремешок на левой и стащили часы с руки, и я лежал и позволял это делать, потому что ничего другого мне не оставалось. Потом я перевернулся на спину, потому что умирать лицом в асфальт мне не хотелось, и это было единственное, на что меня хватило.
Воздух над дорогой стал тяжёлым.
Ни вспышки, ни толчка. Просто над полотном появился вес и пошёл вниз, в шесть точек сразу, и шестеро перестали быть людьми стоящими и стали пятнами на асфальте. Дорожное полотно под ними просело воронками, и по краям воронок асфальт встал дыбом.
Седьмой успел обернуться.
Он даже успел поднять руки, и по тому, как он их поднял, я понял, что он знает, что делать, и что это ему не поможет. Его сложило внутрь и уронило.
Я лежал на спине и смотрел вверх.
Человек подошёл и остановился надо мной. Лет сорока, в тёмном пальто, ничем не примечательный — такого не запоминают ни лицом, ни ростом. Он посмотрел на моё плечо, потом на ногу, потом на горящую машину и трёх разрезанных на асфальте.
— Сотня Ударов, — сказал он. — Быстро ты.
Голос у него был усталый, будто он приехал сюда после долгого рабочего дня и предпочёл бы не приезжать.
— Вы были у ворот клуба, — сказал я.
— Был.
— Зачем?
— За тем же, зачем сегодня. — Он присел на корточки рядом со мной, не касаясь. — Двенадцать человек на одного восемнадцатилетнего мальчишку — это дорогая работа, и заказал её не умный человек. Умный подождал бы декабря.
Я попробовал сесть. Со второго раза вышло.
— Кто вы?
— Никто, — сказал он спокойно. — Это не отказ отвечать, это ответ.
Он дал мне отдышаться и не стал помогать подняться, и я оценил это больше, чем оценил бы руку.
— Две вещи, и я уйду, — сказал он. — Первая. То, что ты увидел во дворце, держи при себе.
Я не ответил.
Ответить было нечего. Про камень в подземелье знали двое: я и человек, который правит империей, и он запретил мне говорить об этом отцу, Академии и Наташе.
— Вижу, что понял, — сказал человек. — Император запретил тебе рассказывать, и он прав, и мы тоже считаем, что он прав. Разница между нами и им в том, что он думает, будто у него есть триста лет.
— А у него нет?
Он не стал отвечать и на это.
— Вторая вещь. — Он поднялся и отряхнул колени. — Брат у тебя хороший. Ты дал ему то, чего ему не дали за два года четверо взрослых, и сделал это правильно, и результат уже пошёл. Мы за этим смотрим.
Сказано было ровно, без нажима, тем голосом, каким сообщают погоду.
— Это угроза?
— Это замечание, — сказал он. — Угрозы у нас другие, ты их сегодня видел.
Он посмотрел на дорогу — на горящую машину, на воронки, на людей — и в лице у него не переменилось ничего.
— Канцелярия будет здесь через двенадцать минут. Меня они не найдут. Сядь у обочины и не пытайся ничего убирать.
Он пошёл к полю и через десяток шагов перестал быть виден.
Я не понял, как. Я смотрел прямо на него.
До микроавтобуса я дошёл, опираясь на автомат и волоча правую.
Внутри пахло табаком и мокрой одеждой. На переднем сиденье лежала сложенная карта с отмеченным съездом, полтора десятка стреляных гильз и телефон.
Аппарат был дешёвый, из тех, что покупают на одну работу и выбрасывают. Я открыл вызовы. Один номер, шесть звонков за трое суток, последний — сегодня в девятнадцать сорок, то есть через полчаса после того, как я выехал от отца.
Я нажал вызов.
Гудки шли долго. Потом трубку сняли, и в ней стало слышно комнату: тихий разговор в глубине, стук посуды, чей-то смех.
— Ну? — сказал мужской голос. — Всё?
Голос был немолодой и недовольный, с той досадой, с какой отвечают, когда оторвали от стола.
Я молчал.
В трубке молчали тоже, и молчание это длилось, и в нём кто-то поставил на стол стакан.
— Кто это? — сказал голос, и в нём наконец появилось что-то живое. — Вы понимаете, с кем говорите? Это граф Кровин.
Я нажал отбой.
Сидеть у обочины пришлось недолго. Первыми пришли пожарные из Химок — кто-то с трассы всё-таки позвонил. Они потушили то, что осталось от нашей машины, и вытащили Прохора, и один из них подошёл ко мне и спросил, чей я. Я сказал, что Жаровых. Он посмотрел на моё плечо и отошёл к своим.
Прохор возил отца двадцать лет и в это время ехал не по делу рода, а вёз в Академию мои бумаги.
Я сидел на холодном гравии, держал в кармане чужой телефон и считал. Считать было просто.
Заказчик известен, номер есть, звонок зафиксирован в памяти аппарата. С этим идут к Орлову, Орлов заводит дело, дело уходит наверх, и дальше начинается то, что я уже видел один раз: графский род с деньгами и связями, двенадцать наёмников, из которых ни один не заговорит, потому что все мертвы, и телефон без владельца, купленный неизвестно кем. Полгода, год. Может быть, приговор. Может быть, штраф и извинения при дворе.
К Орлову я не пойду.
Мысль эта пришла ко мне спокойно, без всякого торжества, и я даже не стал её проверять.
Орлов приехал с третьей машиной и пошёл не ко мне.
Он двигался вдоль полотна медленно, останавливался у каждой воронки, присаживался и что-то говорил человеку с фотоаппаратом. До меня он добрался, когда мне уже закрыли плечо мокрой тканью и посадили в чужую машину с открытой дверью.
— Григорий Андреевич. — Он сел рядом боком, дверь закрывать не стал. — Вам сегодня скажут, что вы везучий. Я не скажу.
— Слушаю.
— Восемнадцать человек — это не месть и не запугивание, это исполнение. — Он положил на колено блокнот и не раскрыл его. — В этой картине меня занимают две вещи. Чем убиты шестеро на сороковом метре. И где то, ради чего вы полчаса просидели напротив двери микроавтобуса.
— Я на неё не смотрел.
— Смотрели, — сказал Орлов мягко. — Люди после такого смотрят в землю или в небо. На дверь смотрят те, кто в неё уже заходил.
Отдать ему телефон было можно.
Дальше пошло бы правильно и по закону: протокол, экспертиза номера, запрос оператору, и через неделю фамилия заказчика легла бы на стол человеку, который двадцать два года снимает с людей правду и умеет доводить дела до конца. Иногда за полгода. Иногда за год.
— В микроавтобусе карта и гильзы, — сказал я. — Больше я туда не заглядывал.
Орлов посмотрел на меня ещё немного и убрал блокнот, который так и не раскрыл.
— Запишем так, — сказал он.
Он поднялся, отошёл на два шага и остановился.
— Про водителя ваш отец знает?
— Ещё нет.
— Тогда скажу я, — проговорил Орлов. — Это не любезность. Это чтобы вы сегодня ночью никому не звонили.
Наташа приехала после него.
Она обошла полотно кругом, посмотрела на воронки, постояла над тремя разрезанными и вернулась ко мне. Штукатурки на ней в этот раз не было, была форма и мокрый от дождя воротник.
— Кто клал воронки?
— Не видел, — сказал я.
Она стояла и смотрела сверху вниз, и я выдержал.
— Восемнадцать человек, — сказала она. — Двенадцать одарённых, из них четверо сильнее тебя, и один Мастер. Ты живой.
— Я живой.
— И трое разрезаны так, как режет Ли Вэнг, которого ты убил три недели назад.
Вот это было плохо, и я знал, что это будет плохо, ещё когда ставил ногу на асфальт.
— Я его видел близко, — сказал я. — Целую минуту, и при мне он бил четыре раза. Я запомнил, как он это делает, и повторил.
— Дары не повторяют, — сказала она. — Он либо есть, либо его нет.
— Я повторил движение. Что из движения вышло, объяснять мне нечем.
Она молчала долго. Потом присела на корточки, взяла меня за подбородок и повернула лицо к свету фар, разглядывая ожог на плече.
— Ты понимаешь, что я тебе не верю, — сказала она.
— Понимаю.
— Хорошо, — сказала она и поднялась. — В машину. Целителя вызвали в Академию, поедешь со мной.
Я поднялся и пошёл к машине, и чужой телефон лежал у меня в кармане всю дорогу.
Целитель в лазарете работал час двадцать. Ожог он закрыл наполовину и сказал, что вторую половину закроет утром, если я буду спать. Икру зашил. Про правую ногу нового у него не нашлось: палка ещё две недели, и обсуждать тут нечего.
Наташа не ушла и всё это время просидела у окна.
— Прохор Ильич Гаврилов, шестьдесят один год, — сказала она, когда целитель вышел. — Внуку четыре. Я велела оформить гибель при исполнении по линии Канцелярии: тогда семье платит казна, и вдвое.
— Он ехал не по вашему делу.
— Он вёз оперативника Канцелярии, — сказала она. — Так и записано.
Она надела китель и застегнула его сверху донизу.
— Восемнадцать человек за ночь, — сказала она от двери. — Ты сегодня ел?
— Нет.
— И не ешь до утра. Легче будет.
Дверь она закрыла тихо.
Я подождал, пока шаги уйдут за поворот, достал телефон и открыл вызовы. Номер стоял там же, где стоял, и был он один.
Потом я убрал телефон под матрас и погасил свет.