К книге
Возрождение ЛегендыГлава 17
59%
Глава 17
17

Лебеда у нижних створок к концу сентября высохла и стала звонкой: сырая гнётся молча, сухая трещит на весь переулок. Ложиться в неё я не стал — устроился под выступом ограды, в тени, и следующий час не двигался. Смотреть на объект надо дольше, чем на нём работать. Правило старше меня и не подводило ни разу. Сегодня у меня к нему была своя причина: две недели назад я сидел с газетой на тумбе против этих самых ворот и вывел, что мне нужно семеро, по-хорошему девять. Семерых с тех пор не прибавилось.

Появилось другое, и стоило оно одной чужой смерти.

Сокрытие держится пару минут. Я пробовал его дважды, у себя, при закрытой двери, и оба раза оно кончалось само, задолго до того, как я успевал устать: держать его легко, платить за него нечем. У мага с источником есть запас, из которого тянут не считая. У меня запаса нет вовсе, и прячусь я тем же, чем дерусь.

Так что плащом оно мне не станет. Оно — три шага там, где пройти нельзя, и за ночь таких мест наберётся четыре, может быть пять. Тратить его надо было только на них.

За час я увидел то, чего не видно днём. Караульный у среднего корпуса при мне не сходил с места ни разу. Ночью он ходил: от угла стены до водоразборной колонки и назад, восемнадцать шагов в одну сторону и столько же в другую, без всякого порядка — то по два круга подряд, то останавливался и грел руки под мышками. Фонарь висел у него на поясе и светил в землю перед ногами, и это было хуже, чем если бы он его выключил. Человек с фонарём у пояса видит освещённый круг и не видит ничего за его краем, но круг этот едет вместе с ним, и в него можно попасть, если рассчитать неверно.

Второй сидел в будке у ворот на набережную и смотрел на набережную, потому что оттуда приходят машины, начальство и неприятности. Ему я был не нужен, и он мне тоже.

Пристройка у восточной стены стояла тёмная. Четверо спали за одной дверью, и открывалась она наружу.

Работать я собирался часа полтора. Хозяин двора мог бы дать мне их и сам, если бы во дворе не было того, кто ходит.

Про графа Кровина я додумал ещё дома, за столом, над листом с одиннадцатью фамилиями. Защиту роду продлили три дня назад: десять лет, подпись, печать и четверть часа церемонии, на которой мою фамилию назвали четырнадцатой. Бумага хорошая. Против графа Кровина она стоит столько же, сколько любая бумага против человека, у которого убили единственного сына.

Он не считает, что сына у него убило то, чего во дворе никто не видел и не назвал. Он считает, что сына у него отняли те, кто стоит за мной, — и с его места это самое разумное объяснение из возможных: мальчишка-первокурсник ломает Мастеру руку, а в следующую секунду Мастера вбивает в брусчатку что-то весом с колокольню, и мальчишка встаёт и уходит своими ногами. Я бы на его месте уже работал. Значит, ждать, пока он придёт, было глупо.

Отнять производство — единственный способ занять род собой. Роду, которому нечем торговать, не до чужих фамилий: ему надо объясняться с покупателями, с Академией, с ОЗАП и с собственными вассалами. Так я снимал осады и так разваливал союзы, и здесь это работало точно так же, только называлось казённым подрядом.

О второй половине я тоже додумал до конца и решил не врать себе. Составы отсюда идут в ОЗАП, к тем, кто стоит при аномалиях. Сорванная поставка — это не убыток графа. Это те, кого через месяц вынесут из аномалии, и откачивать их будет нечем, потому что склад на всё один. Я такие поставки срывал и сам от них получал, и обе стороны этого счёта знаю близко.

Я всё равно пошёл.

Ограду я взял в стороне от сухих стеблей и опустился на другую сторону, разложив вес по подошвам. Двор был выложен старым камнем, между камнями рос мох, и по мху идти было тише, чем по гравию. Первые двадцать шагов я прошёл вдоль стены, в её тени, и остановился за штабелем пустых ящиков.

Ходящий шёл ко мне.

Он свернул на середине круга — поперёк, к колонке, и круг фонаря пополз по камням прямо в мою сторону. Между мной и стеной было сантиметров пятнадцать. Я вдавился в эту щель и опустил лицо, потому что кожа отсвечивает, а куртка нет.

Свет прошёл по ящикам в шаге от моего колена и ушёл. Он попил воды, вытер рот рукавом и пошёл обратно, и я простоял неподвижно, пока он не стал ко мне спиной.

Сокрытия я на это не потратил.

Вторая половина двора освещалась лампой над будкой, и пройти её незамеченным было нельзя. Там я взял его.

Взял со спины, предплечьем поперёк горла, ладонью в затылок, коротко и без размаха, как учил Воронов. Он не успел даже упереться ногами. Фонарь с пояса я снял сразу, и о камень тот не стукнул. Тело я опустил сам, придержав за воротник, и оттащил за колонку, где темно.

В карманах нашлась пачка папирос и коробок спичек. Их я забрал. Всё остальное оставил.

Убивать его я не хотел и обошёлся бы без этого, будь у меня хоть один человек за спиной. Человека за спиной у меня не было.

Дверь пристройки открывалась наружу, и это упрощало дело. Я подобрал у стены обрезок доски, обстучал его о колено, чтобы не расщепился, и загнал под нижнюю кромку двери, плотно, снизу вверх. Изнутри такую дверь толкают плечом и решают, что разбухла от сырости, — и решают со второго толчка, а то и с третьего, и мне этих толчков хватило бы.

За дверью кто-то во сне длинно вздохнул и перевернулся. Я отошёл.

Контора занимала пристройку к первому корпусу: две комнаты, вход со двора, накладной замок старого образца. Заколка вошла в него и провернулась с четвёртого раза, дольше, чем я рассчитывал, потому что руки после колонки были холодные.

Внутри пахло бумагой, керосином и мышами. Стол, настольная лампа, шкаф с ящиками до потолка, на стене — подшивки на гвоздях, штук двадцать, и на каждой картонный ярлык с годом.

Я снял верхнюю и сел на пол под окном. Требования-накладные. Бланки, из оборота которых в Академии сшили тетради для записи инициаций, — я узнал их по печатному полю, ещё не читая шапки.

Дальше пошло быстро. Состав номер четыре, состав номер семь, отпуск со склада, литера Б. Отряды — по номерам, четырнадцать позиций за год. Академия — отдельной строкой, вчетверо дешевле рынка, как я и вывел в архиве.

Потом пошло третье, и оно никуда не адресовалось. Литера, номер подряда, приписка «получатель по особому списку» — и всё. Двенадцать отпусков за год, все крупные, все в холодных вагонах, и ни один не в отряды.

Номер подряда здесь стоял целиком. В библиотеке его срезали вместе с корешком, и я тогда запомнил обрубок; теперь он был весь, в шапке каждой накладной, и по нему же шёл адрес доставки — станция, ветка, тупик за станцией. Названия населённого пункта в этой строке не значилось.

Я достал телефон, накрылся полой куртки и открыл карту. Станция была. Ветка от станции была. Тупик обрывался, и в конце его карта показывала поле: зелёное, с проволочной штриховкой пашни и без единого строения. Я переключил на съёмку.

Со спутника выходило так же. Пустырь. Трава, две колеи от грузовиков и белёсое пятно у обрыва ветки — не крыша, не ограда, просто более светлая земля, какая бывает там, где сняли дёрн.

Снимку могло быть три месяца, а могло быть три года. Проверить это ночью на полу чужой конторы я не мог.

Я выключил экран и посидел с закрытыми глазами, пока не перестали плавать зелёные пятна. Двенадцать крупных отпусков в холодных вагонах уходили в место, которого нет ни на карте, ни на снимке. Я запомнил номер, станцию и литеру, и подшивку повесил обратно на гвоздь, потому что бумага, которой нет на стене, кричит громче, чем бумага, которая сгорела вместе со стеной.

Реагенты лежали в среднем корпусе. Я знал это ещё с тумбы и газеты: ящики таскали по двое и с натугой, а бочонки по осадке подвод шли в средний. Замок там был лучше конторского, и я потратил на него больше, чем хотел.

Внутри стояли стеллажи в четыре яруса и бочонки на них — рядами, с трафаретными номерами по донцу. Четвёртый состав в дубовых, седьмой в железных. Пахло сладко и остро одновременно, и запах этот я знал ещё по прошлой жизни, где такие вещи делали в подвалах и погибали от них чаще, чем от врага.

Дальше начиналась работа, и в ней не было ничего героического. Валить бочонок нельзя: восемьдесят кило, упавшие с яруса на камень, слышно за квартал. Я сбивал втулки и сливал через них — по одному с каждого яруса, чтобы стеллаж не повело, — и жидкость шла на пол широко и тихо, и от неё сразу заломило в переносице.

Пары этой дряни тяжелее воздуха. Они не поднимаются, они стелются по полу и текут туда, куда уходит уклон, и уклон в корпусе шёл к воротам, что меня устраивало.

На седьмом бочонке обруч, ослабший от старости, сошёл с клёпок и лязгнул о железный ярус. Звук вышел короткий и чистый, как удар в колокол на два тона.

Я замер с руками в жидкости и простоял так долго. Во дворе никто не пошевелился. В будке у ворот не скрипнула дверь. Спустя время где-то на реке прошёл буксир, и его гудок накрыл собой всё, что могло остаться от лязга, и я выдохнул и продолжил.

Три яруса я слил и на четвёртый не полез. Того, что стояло на полу, хватало с большим запасом, а лишний запас в такой работе — это лишний риск, и ничего больше.

Ветошь нашлась в углу, в мешке, и была она пропитана маслом, и лучшего мне никто бы не подал. Я протянул дорожку от разлитого к воротам, через порог, наружу, до штабеля пустых ящиков, и разложил на конце папиросу в раскрытом спичечном коробке, головками к тлеющему концу.

Приём стар как мир и даёт человеку столько времени, сколько горит папироса. Часов при такой работе я не ношу.

Дверь пристройки хлопнула, когда я был у ящиков. Вышел пятый — в кальсонах и накинутой шинели, босиком в незашнурованных сапогах, и вышел он не по тревоге, а покурить: доска, которую я загнал под дверь, стояла с наружной стороны и вылетела от толчка сама.

Он сделал два шага, остановился и потянул носом.

Запах шёл через двор пластом, и не почувствовать его мог только тот, кто здесь живёт и принюхался. Этот не принюхался. Он стоял, поворачивая голову, и соображал, и по тому, как он опустил руку с папиросой, я понял, что через секунду он позовёт того, кто ходит по двору.

Того, кто ходит по двору, к тому времени уже не было. Он позвал бы и не дождался, и дальше пошёл бы к воротам.

Я взял Сокрытие.

Оно легло на плечи ровным весом, и звуки ушли — не все, я слышал реку и собственное дыхание, ушло то мелкое, что человек производит просто тем, что существует. Я прошёл двенадцать шагов и оказался у него за спиной, пока он опускал руку.

Дальше коротко и глухо, тем же движением, что и первого.

Отпустил я, только когда уложил его. Мир вернулся весь разом — гравий, вода, куртка, — и от возвращения меня качнуло. Упёрся ладонью в стену и постоял.

Полторы минуты. Столько оно продержалось во второй раз, и это было меньше, чем в первый.

Клин из-под двери я выбил носком сапога и придержал створку, чтобы не хлопнула.

Изнутри доносилось дыхание троих. Я прикрыл дверь на щеколду с той стороны, где она отходит от одного толчка, и пошёл прочь, и не оборачивался.

У ящиков я присел, прикурил папиросу от спички, дал ей разгореться и уложил в коробок. Уходил я тем же местом и на гребне ограды не задержался.

Мост через реку стоял метрах в двухстах, и с него было видно двор целиком. Сначала ничего не происходило, и я успел подумать, что папироса потухла и придётся идти назад. Второй заход на такое место за одну ночь — самый верный способ там остаться, и я стоял и прикидывал, что буду делать, если дойдёт.

Потом в проёме ворот среднего корпуса стало светло.

Свет пошёл низом, вдоль пола, оранжевый и быстрый, и в первые несколько секунд был похож на воду, которая разливается по двору. Потом внутри ухнуло, и крыша над средним корпусом поднялась и села обратно, и из-под неё выбило пламя во все щели сразу.

В будке наконец закричали. Хлопнула дверь пристройки, побежали, кто-то тащил шланг, кто-то бил в рельс, и я стоял и смотрел, как трое в исподнем и четвёртый от ворот бегают по двору, из которого уже нечего спасать. Огонь пошёл на первый корпус по общей стене.

Я досмотрел до того момента, когда занялась крыша, и пошёл. За спиной у меня в небо поднималось столько света, что на мосту стало видно перила и мокрый настил под ногами.

Две недели назад я не сумел бы этого и с семью помощниками.

Товарные на этой ветке ходят ночью, и я знал это из тех же накладных. На станции я перелез через пути в стороне от фонарей и дождался состава, который стоял под погрузкой и тронулся в четвёртом часу. Сел на площадку последнего вагона, между тормозной будкой и бортом, и сорок минут ехал стоя, держась за скобу, и за эти сорок минут ветка кончилась дважды: сначала кончились дома, потом кончились огни.

Соскочил я на замедлении, когда состав пошёл на кривую. Ветка была новая — щебень свежий, шпалы ещё не почернели, и на головках рельсов лежал тот рабочий блеск, какой бывает у путей, по которым ходят каждую неделю. Я пошёл вдоль насыпи по мокрой траве, и через полчаса низина открылась.

Завод стоял в ней целиком. Четыре корпуса, две трубы, водокачка, ограда из бетонных плит. Из одной трубы шёл дым — жидкий и ночной. За стёклами первого корпуса горел свет.

Ворота были открыты.

Я лёг в траву и стал смотреть, и смотрел долго, и за всё это время в воротах никто не появился.

Внутрь я вошёл через ворота. Я обошёл периметр по внутренней стороне ограды и проверил створ, косяки и пороги — там, где ставят родовую сигнализацию, там, где вешают купеческую сторожку за двадцать рублей, там, где хотя бы натягивают проволоку с колокольцем. Ничего.

Первый корпус работал. Чаны, трубы, охлаждение, гул насосов, стрелки на манометрах стояли в рабочих секторах. Я прошёл его насквозь по центральному проходу, не пригибаясь и не прячась, и не встретил никого.

Второй тоже работал и тоже пустовал. В третьем на столе у входа стояла остывшая кружка и лежала раскрытая тетрадь учёта, и последняя запись в ней была сделана вечером.

Я стоял посреди цеха, в котором можно было бы разместить манеж Академии, и слушал, как за меня работает чужое производство, и мне это не нравилось всё сильнее. Свет в проходной я заметил на обратном пути.

Он сидел один, спиной к двери, положив ноги на вторую табуретку, и смотрел телевизор с приглушённым звуком. По экрану шёл футбол — запись, потому что ночью футбола нет, — и голова у него клонилась к плечу, и он её поднимал, и через полминуты она клонилась опять.

Я взял его за лоб и приставил нож к горлу сбоку, под ухом, где кожа тонкая и сталь чувствуют прежде, чем понимают.

Он дёрнулся один раз и обмяк.

— Не двигайся, — сказал я. — Дышать можно.

— Господи, — сказал он. — Господи боже.

Лет ему было под шестьдесят, и от него пахло чаем и махоркой.

— Где все?

— Кто?

— Смена.

— Так нету ночной. — Он сказал это торопливо и с обидой, как говорят вещь, которую сто раз объясняли начальству. — Отродясь не было. Дневная в шесть придёт.

— Печи не гасят.

— И не гасят. Они сами идут, там и глядеть нечего, а если чего — я в шесть скажу.

Нож я держал.

— Охрана.

— Какая охрана, милый. — Он попытался повернуть голову и не смог. — Я и есть охрана.

— Один. На четыре корпуса.

— Так объект-то имперский, — сказал он.

Я помолчал.

— Дальше.

— А чего дальше. Нам как заступали, так и сказали: объект под защитой Империи, один из важнейших, и никто сюда не полезет, потому что кто полезет, тот через сутки нигде не живёт. — Он говорил уже спокойнее, потому что человеку легче, когда его спрашивают о том, что он знает. — Тут по бумагам Кровины хозяева, они и платят, и мастера ихние. А приезжают раз в неделю не ихние. Свои вагоны, свои люди, грузят ночью и уходят, и нам в ту ночь велено сидеть в проходной и не выходить. Я в четвёртый корпус за три года не заглядывал ни разу.

— Кто приезжает?

— Не знаю, — сказал он. — Ей-богу не знаю. Не спрашивал.

Я поверил ему сразу и целиком, и от этого стало хуже.

Я держал нож у горла человека, который сторожил государственный объект в одиночку, потому что государство сказало ему, что этого достаточно. Кровины на этом заводе не хозяева. Хозяин так не работает — хозяин ставит забор, собак и людей, а тут поставили слово.

Кровины на нём подрядчик.

А я две недели считал, что бью по враждебному роду, и три дня назад стоял в сокровищнице и брал из чужих рук десять лет для своей семьи.

— Слушай меня, — начал я.

Четвёртый корпус рванул на середине фразы.

Сначала ударило в уши — низко, коротко, — и стекло в проходной вылетело внутрь целиком, вместе с рамой. Меня приложило спиной о стену, нож я потерял, и следующее, что я увидел ясно, был потолок и падающая с него побелка.

Потом рвануло второй раз и третий, с промежутками, и с каждым разом ближе.

Я поднялся на четвереньки. Старик лежал у опрокинутой табуретки, придавленный рамой, и шевелился, и это было всё, что мне требовалось знать. Я стащил с него раму, взял под мышки и потащил к двери, и он помогал ногами, и мы вывалились наружу вдвоём.

Над четвёртым корпусом стояло зарево, и крыша над ним уже провалилась внутрь.

Дальше я тащил его до ограды и через ворота, и посадил в траву за плитой, и сам сел рядом, потому что ноги не держали.

Четвёртый горел весь. От него занялся третий. Я сидел и смотрел, как обваливаются фермы, и складывал то, что видел, в единственный порядок, в который оно складывалось.

Реагенты так не рвут. Реагенты дают один хлопок и долгий пожар, а здесь ударило трижды с одинаковыми промежутками и по опорам: первый угол, второй угол, середина. Такое ставят руками, и ставят те, кому нужно, чтобы здание село на себя, а не разлетелось. Я видел эту работу столько раз, что узнал бы её по звуку с закрытыми глазами, и услышал её в ту минуту, когда держал нож у горла сторожа.

Второй раз за десять дней кто-то делал мою работу за меня и делал её крупнее, чем я собирался.

Тогда, во дворе клуба, Кровина-младшего вбило в брусчатку при трёхстах свидетелях, и мне это сошло: никому не пришло в голову, что восемнадцатилетний умеет ронять на человека небо. Сегодня выйдет так же. Склад и завод свяжут в одно дело — одна ночь, один подряд, — и станут искать того, у кого есть люди, деньги и счёт к казне. Первокурсника в этом списке не будет.

Меня прикрывало то самое, что я всю жизнь считал бы оскорблением.

— Ты кто? — спросил старик.

Он сидел рядом, придерживая руку, и смотрел не на меня, а на огонь.

— Никто, — сказал я. — Меня здесь не было.

— Ага, — сказал он. — А раму с меня кто снял.

Я не ответил.

Мы посидели ещё немного, потом он полез в карман, достал махорку и попытался свернуть одной рукой, и я взял у него бумагу и свернул сам.

До станции я шёл быстро и на первый утренний поезд успел. В вагоне ехали трое: женщина с корзиной, парень в форме железнодорожного училища и старуха, спавшая сидя. Никто из них не посмотрел на меня дважды, и правильно сделали: грязная куртка и сажа под ногтями на первокурснике — это загулял, и ничего больше.

Царапину на скуле я нашёл в стекле, когда рассвело. Раньше она сошла бы к утру сама. Теперь она подсыхала обычным человеческим порядком, и к первой паре будет коркой, и её увидят.

Я закрыл глаза и попробовал считать заново, с начала. Кровины остались без вещества — обе точки, и обе за одну ночь, и это было то, за чем я шёл. Считать это победой мешало одно: половину работы сделал не я, а тот, кто уже однажды сделал за меня работу и ни разу не показался.

За окном пошли пригороды, потом склады, потом стена депо, размалёванная от угла до угла.

В Академию я вернулся к завтраку.

Предыдущая главаГлава 17 из 29Следующая глава