К книге
Возрождение ЛегендыГлава 14
48%
Глава 14
14

Он держал меня за горло, и до конца оставалось секунды три.

Я это знал совершенно точно и без всякого страха: так отсчитывают секунды до удара, который уже занесён. Он подтянул меня выше, так что я встал на носки, и в темноте я почувствовал, как он заносит вторую руку.

Ребро мешало дышать. Ожог справа горел так, что правой стороны у меня как будто не было вовсе. Левая висела, потому что держать её на весу уже не выходило. И в эту секунду я не подумал ни о чём из того, о чём положено думать умирающим.

Я подумал: почему я не могу ударить его отсюда.

Мысль была нелепая, и в ней не было ничего от прозрения. Просто голова, которой оставалось три секунды, взялась за единственную задачу, какую умела решать, и стала перебирать по порядку, как перебирала всю жизнь.

Физика вкладывается в вещество при касании. Я делаю кость плотнее камня, а камень — тяжелее втрое. Всё это работает там, где моя ладонь лежит на предмете, и не работает дальше. Почему не работает?

Не потому, что мана не выходит наружу. Она выходит: я выпускал её из ладони и вёл нитью, и это была она, и она держалась в воздухе, и Направление водило её куда я хотел. Наружу она идёт. Значит, дело не в расстоянии.

Дело в том, что я всегда вкладывал её во что-то. В кость, в камень, в дерево, в чужое запястье. Мне нужен был предмет, потому что я думал, что Физика — это свойство предмета: вес, плотность, скорость. Свойство должно быть чьё-то. А если не чьё-то?

Кинетика — не свойство камня. Камень тяжёлый сам по себе, а кинетика появляется, когда он летит. Она не в камне. Она в движении.

Движение можно сделать без камня.

Я проверил эту мысль на всём, что помнил, и она сошлась везде. Канат у Воронова лопнул не оттого, что я его сдавил: я вложил в волокна движение, которого они не выдержали, и он разошёлся изнутри. Камень в беседке я утяжелил втрое затем, чтобы он шёл иначе и прошёл две головы навылет. Даже кость под кровью Кровина стала плотнее камня не сама по себе: я загнал в неё то же самое.

Всё, что я делал две недели, было одним и тем же действием, а предмет каждый раз оказывался посредником. Посредник нужен, когда не знаешь, как обойтись без него.

Озарения не было. Было ощущение, будто в голове встала на место последняя костяшка длинного счёта, который я вёл две недели, сам того не замечая. И громче всего в этом счёте звучало то, что вырвалось у меня из ладони в казённой комнате Академии и ушло в простенок, оставив трещину сантиметров в двадцать, — тогда я не понял ничего и решил, что тело сорвалось. Оно не сорвалось. Оно сделало это без предмета, и я не заметил.

Физика — не про предметы. Физика — про движение, а предметы просто оказывались под рукой. Я понял, как.

И вот тогда каналы у меня открылись все разом.

Это было больно так, как не бывает. Не удар и не жжение — растяжение: по всему телу, изнутри, будто в каждый канал одновременно втолкнули больше, чем он был рассчитан пропускать, и стенки пошли трещинами. Я почувствовал, как рвётся что-то в предплечьях, в груди, под ключицами, и как родовой дар кидается на разрывы прежде, чем я успеваю понять, что происходит. Тело меняло само себя, на ходу, под то, чего в нём вчера не было.

И вместе с этим я впервые за всю ночь перестал чувствовать ожог. Не потому, что он прошёл. Он никуда не делся, кожа от лопатки до локтя горела так же — просто на фоне того, что творилось с каналами, ожог перестал что-либо значить. Боль стала неважной, и от этого сделалось очень легко. Он всё ещё держал меня за горло, в полной темноте, и каналы у меня были открыты до предела — и я наконец сделал то, чего не мог сделать ни разу.

Я выпустил кинетику наружу.

Волна пошла от меня во все стороны разом. Целить я не мог: я не видел, где он стоит, и не знал, где стены. Я просто отдал всё, что во мне было, — весь запас, который оставался в каналах после ночи, — и отдал в один приём, потому что отмерять было нечем и некогда.

Это оказалось много.

Его пальцы сорвало у меня с горла, и меня отбросило назад и приложило спиной обо что-то, чего я не видел. Где-то слева и справа лопнуло стекло, посыпалась штукатурка, и я услышал, как она сыплется. Покров сорвало. Тьма разошлась клочьями.

В коридоре стало серо и мутно от пыли, и в этой серости я наконец его увидел. Он лежал в четырёх шагах, у стены, и поднимался на локте.

Немолодой, лет пятидесяти, широкий, в тёмном без всяких знаков. Лицо у него было совершенно спокойное. Он смотрел на меня снизу вверх без всякой злости, сосредоточенно, чуть сузив глаза, и я решил, что он пересчитывает заново то, что до сих пор считал решённым.

Он собирал покров заново. Я видел, как воздух вокруг него начинает густеть. Второго раза я бы не пережил, и потому не дал его.

Кинетический удар — это та же волна, только собранная в одну сторону, и понял я это в ту же секунду, в которую сделал. Думать было нечего. Знание пришло вместе с аспектом целиком, готовым, как приходит умение ходить.

Я ударил.

Воздух между нами прошёл коротким плотным толчком, и Мастера Тьмы вбило в стену. Стена была капитальная, в три кирпича, и она подалась. Я слышал, как хрустнуло, и не мог бы сказать, что именно, — стена или он. Покров погас окончательно.

Он остался сидеть у стены, и голова у него лежала на плече под тем углом, под каким живые её не держат. Я стоял посреди коридора, шатаясь, и смотрел на него, и на мне не было ни одной целой мысли.

Потом дар потянулся. Он проснулся сам, как просыпался над Кровиным и над Цеповым, и пошёл к телу — и на середине дороги упёрся.

Там нечего было брать.

Я стоял и чувствовал это очень отчётливо: дар шарит по мёртвому и не находит ничего, что мог бы взять. Ни сгустка, ни узла, ни того белого, что поднималось над теми двумя.

А потом дом начал складываться. Я не сразу понял, что это я.

Сперва посыпалось сверху — крупно, кусками, — потом где-то в глубине здания раздался звук, которого я никогда прежде не слышал и который ни с чем не спутаю: длинный низкий треск идущего перекрытия. Пол под ногами качнулся и пошёл вниз сантиметров на десять. Волна ушла во все стороны, и в том числе в несущую стену.

Я не собирался этого делать. Я вообще ничего не собирался — я отдал всё, что было, потому что умирал, и мне в тот момент было безразлично, куда оно пойдёт. Дом решил иначе.

Второй этаж просел целиком, разом, вместе с потолком коридора, и я успел только вжаться в угол между стеной и упавшей балкой, и меня накрыло. Придавило не насмерть. Балка легла на плечи и держала на себе перекрытие, и в этом кармане, размером с гроб, было чем дышать и не было ничего, чем можно было бы оттуда выбраться.

Надо мной ходило и обваливалось, и я перестал понимать, сколько это длится. Левой рукой я упирался в балку, и упор ничего не менял. Где-то очень далеко, в другом мире, кричали люди.

Потом балку сняли. Не сдвинули — сняли: подняли целиком и отбросили, и сверху хлынул серый предрассветный свет, и в этом свете надо мной стояла Наташа.

Она была в пыли с головы до ног. Левым плечом она держала под мышкой барона Гарина — грузного человека в разорванной ночной рубахе, с закрытыми глазами и вывернутой рукой, — держала небрежно, будто свёрнутый ковёр. Правой она только что отбросила балку.

Вокруг неё воздуха не было. Точнее, он был, но он стоял: пыль вокруг неё не оседала и не летела, она висела в трёх шагах от неё ровным облаком и не приближалась ни на сантиметр. Обломки, падавшие сверху, доходили до этой границы и сползали в сторону. Она смотрела на меня, и лицо у неё было такое, какого я у неё не видел ни разу.

— Живой, — сказала она.

Я попробовал ответить и не смог: во рту было полно крошева.

— Не разговаривай. — Она присела, взяла меня за ворот левой и вытащила из-под завала одним движением. — Держись.

Дом продолжал складываться. Она пошла к выходу, и я не понял, как мы оказались снаружи, потому что стены в том направлении не было. Была стена — и не стало: она прошла сквозь неё, и обломки разошлись перед ней и сомкнулись позади.

Мы вышли во двор в ту секунду, когда за спиной обрушился фасад.

Двор был полон людей. Штурм кончился, гвардия лежала или стояла на коленях со сцепленными на затылке руками, и полторы сотни человек в тёмном занимались тем, чем занимаются после работы: считали, вязали, растаскивали.

Наташа опустила Гарина на землю, и его тут же приняли двое.

— Живой, — сказала она им. — Руку не трогайте, я ему её сама вывернула. Орлову передайте: работать можно через час, не раньше.

Меня она поставила на ноги и не отпустила, потому что стоять я уже не мог. Вокруг нас собирались. Не толпились — именно собирались: люди в тёмном заканчивали своё и по одному оборачивались туда, где стояли мы, и туда, где полчаса назад был трёхэтажный дом. Теперь на его месте лежала груда высотой в полтора человеческих роста, и над ней стояла пыль, которая никак не хотела оседать.

Кто-то за моей спиной сказал негромко:

— Это он?

Ему не ответили. Я слушал это и понимал, что должен бы забеспокоиться. В любой другой день я бы уже считал, кто из них что видел и как это ляжет в рапорт. Сейчас мне было всё равно, и это пугало сильнее самого обвала.

Ко мне подошёл человек с сумкой через плечо, попробовал взять за правое запястье и отдёрнул руку, когда я зашипел.

— Ожог второй степени, — сказал он куда-то вбок. — Ребро. И вот это я не знаю что.

— Что «это»? — спросила Наташа.

— Пульс сто сорок при полной неподвижности. — Он всё-таки поймал мою левую и держал её двумя пальцами. — И греется. Ваше высочество, он греется изнутри, у него кожа как печка. Я такого не видел.

— Не трогайте его. — Она сказала это спокойно и очень отчётливо. — Ни лекарь, ни целитель. Никто. Его сейчас никто не тронет.

— Ему нужен…

— Ему нужен покой на сутки, и всё, что вы сделаете, вы сделаете хуже. — Она повернулась. — Машину сюда.

Мир вокруг делался всё дальше. Я видел двор, серое небо, людей, оседающую пыль над тем, что час назад было домом, — видел всё это очень отчётливо и совершенно без интереса. Каналы горели по всей длине. Дар работал в полную силу, я чувствовал это ясно: он рвал и сращивал, рвал и сращивал заново, и то, что он делал, было куда крупнее всего, что происходило со мной раньше. Тело перестраивалось под то, чего в нём не было вчера.

— Что ты сделал, — сказала Наташа. Без вопроса.

— Ударил.

— Ты обрушил трёхэтажный дом.

— Я не хотел, — сказал я и услышал, что говорю невнятно.

Она молчала.

— Наташа, — сказал я. — Я понял, как.

— Что понял?

— Как. — Слова кончались, и я торопился, пока они ещё были. — Физика не про предметы. Она про движение. Их не надо трогать, надо просто…

Я не договорил. Двор наклонился и пошёл вбок, и я ещё почувствовал, как она подхватывает меня под спину и говорит что-то через плечо людям в тёмном, коротко и очень зло.

Потом стало темно, и на этот раз темнота была своя.

Сутки шли кусками, и каждый был плохой. Потолок — незнакомый, белый, с трещиной наискось от угла. Я лежал на животе, потому что на спине лежать было нельзя, и кто-то часто менял под правым плечом мокрую ткань.

Несколько раз я просыпался от того, что меня выгибало. Это шло изнутри, из каналов, и накатывало волнами, и в каждой волне тело рвало и сращивало себя заново. Родовой дар работал так, как не работал ни разу: он не чинил повреждение — он перекладывал под нагрузку, которой вчера не было. Каналы рвались по всей длине и срастались вдвое плотнее, и каждый такой раз я чувствовал целиком, от кистей до горла.

Между волнами было тихо и почти хорошо. В одну из таких пауз я лежал и смотрел на трещину в потолке, и мне пришло в голову, что я впервые за две недели не считаю. Ни дней до истечения защиты, ни людей, ни чужих даров, ни того, что скажу завтра. Просто лежал и дышал. Второй раз в жизни мне было всё равно, что будет дальше, и оба раза это случалось после того, как я едва не умер.

Ещё была вода. Мне давали пить, и я пил помногу и не мог напиться, и тот, кто меня поил, сказал кому-то через плечо, что за сутки в него вошло семь литров.

Один раз я открыл глаза и увидел у окна Наташу. Она сидела в кресле, боком ко мне, в чужом мужском кителе поверх платья, и читала бумаги при настольной лампе. Волосы у неё были стянуты назад мокрыми и небрежно, и на щеке у виска темнела ссадина, которой я во дворе не заметил.

Я хотел что-то сказать и не смог. Она подняла голову, посмотрела на меня и ничего не сказала тоже. Потом вернулась к бумагам.

Когда я открыл глаза в следующий раз, кресло было пустое, а на подоконнике стоял стакан с водой, накрытый салфеткой.

Проснулся я по-настоящему через сутки, к вечеру, и первое, что понял, — что могу сесть. Сел.

Комната оказалась маленькой и казённой: койка, стол, стул, окно с решёткой снаружи и дверь без замка изнутри. Что-то среднее между палатой и камерой, и я не взялся бы сказать, чего в ней больше.

Правое плечо было туго перебинтовано, и под бинтом тянуло и дёргало. Ожог никуда не делся. Я осторожно повёл рукой и понял, что двигать ею можно, если не поднимать выше груди, и что кожа под повязкой стала жёсткой и чужой.

А вот всё остальное было другим. Я потянулся внутрь себя и замер.

Каналы стали больше. Не «немного шире» — заметно, в полтора раза против того, что я помнил, и стенки у них были плотнее и жёстче, как бывает у кости после хорошего перелома. Дар перестроил меня целиком, и то, что он сделал за сутки, я в прошлой жизни набирал бы годами.

Я поднял левую ладонь и попробовал. Кинетика вышла легко, будто всегда там была: короткий толчок сорвался с пальцев, пересёк комнату и мотнул занавеску на окне. Никакого предмета. Никакого касания.

Занавеска качнулась и повисла.

Я сидел на койке и смотрел на неё, и в первый раз за эти сутки мне стало по-настоящему не по себе. Не от того, что я это умею. От того, что позавчера я этого не умел, а сегодня умею, и между позавчера и сегодня лежит только одна ночь, четырнадцать чужих смертей и обрушенный дом.

Дверь открылась через полчаса. Наташа вошла без стука, оглядела меня сидящего и занавеску, которая всё ещё покачивалась, и остановилась в дверях.

— Уже.

— Уже.

— Сутки. — Она прошла и села на стул у стола. — Я рассчитывала на трое.

Выглядела она отдохнувшей и переодетой, и ссадины у виска больше не было. Зато под глазами лежала тень, которой я у неё не видел даже той ночью.

— Гарин? — спросил я.

— Жив. Дал показания через шесть часов после того, как Орлов сел напротив. — Она сказала это без всякого удовольствия. — Двадцать две фамилии, из них девять наших, четыре в интендантстве, остальные с той стороны. Три маршрута, два перевалочных склада и человек в Твери, который подписывал накладные.

— Много.

— Больше, чем мы рассчитывали получить с обоих. — Она помолчала. — Его повесят завтра к вечеру, когда менталисты закончат сверку. Без суда: по делам такого рода суда не бывает.

Я кивнул и не нашёлся, что сказать.

— Дальше про тебя, — сказала Наташа. — Слушай внимательно, повторять не буду.

Она положила ладони на стол.

— Официально: в доме барона Гарина обрушилось перекрытие вследствие боевого воздействия неустановленного характера. Мастер Тьмы, гражданин Китайской империи, погиб под завалом. Студент первого курса Жаров пострадал при обрушении и вынесен мной. Так записано, так подписано, и так это останется.

— А неофициально?

— А неофициально сто пятьдесят человек видели, как из-под завала вытаскивают восемнадцатилетнего мальчишку, а дома при этом больше нет. — Она смотрела на меня очень прямо. — К вечеру об этом будет знать половина Канцелярии, к завтрашнему утру — весь двор.

— И что это значит?

— Что до сих пор ты был странностью, а теперь стал активом. — Она произнесла это слово так, будто оно было ей неприятно. — Разница простая. Странность изучают. Актив используют, охраняют и не выпускают из рук.

Я подумал, что это уже было сказано мне однажды, у меня в комнате в Академии, и что тогда я не понял, насколько буквально это следует понимать.

— Есть ещё одно, — сказала она. — Ты обрушил дом, находясь в ранге Ученика.

— Я знаю.

— Ничего ты не знаешь. — Она чуть подалась вперёд. — Ученик не обрушивает домов. Подмастерье не обрушивает домов. Такое делает Архимаг, и делает не сразу, и после этого неделю не встаёт. Ты сделал это на второй неделе после инициации, с перебитым ребром и ожогом, и через сутки сидишь и шевелишь занавеской.

— Аспект.

— Аспект, — согласилась она. — Собственный аспект Физики в восемнадцать лет. Такого не было ни у кого и никогда, включая меня, а мне сто двадцать три, и я вторая в списке живых.

Она встала и подошла к окну.

— Императору доложат сегодня. Не мной.

— А вами что?

— А мной — то, что ты выжил, — сказала она, глядя во двор. — Это всё, что от меня требуется, и это всё, что я ему сообщу.

Она постояла ещё немного.

— Собирайся. Через час тебя отвезут в Академию, и до конца недели ты будешь ходить на занятия и делать вид, что ничего не случилось. Про то, что ты умеешь, — никому. Ни однокурсникам, ни отцу, ни Воронову.

— Воронову тоже?

— Воронову в первую очередь, — сказала она. — Он служит Канцелярии. Я служу Императору. Это разные вещи, и до сих пор они у нас совпадали.

Она вышла, не попрощавшись, и дверь за ней осталась приоткрытой.

Я сидел на койке в казённой комнате, шевелил пальцами левой руки и думал о том, что за одну ночь у меня прибавилось: аспект, которого не должно было быть; два человека, связанных со мной клятвой; репутация, от которой не отмоешься; и женщина, которая солгала ради меня уже дважды и не собирается об этом говорить. Защита рода истекала через восемь дней.

Про это, кстати, за всю ночь не вспомнил никто.

Предыдущая главаГлава 14 из 29Следующая глава