К книге
Воины сновидений 1Глава 47. Ночь равнины
78%
Глава 47. Ночь равнины
47

Тварь выметнулась из трещины прямо под ноги, и я рубанул прежде, чем успел испугаться.

Чёрный клинок вошёл в неё там, где плотные панцирные кольца сходились у слепой морды, и развалил надвое. Обе половины с мерзким влажным хрустом грохнулись на стекло. Они ещё дёргались, скребли кривыми суставчатыми лапами, царапали гладкую поверхность, а из дыры в стекле уже лезло следующее. Длинное. Многоногое. Глянцевое от векового сна.

Я срубил и его. Снёс голову, шагнул в сторону, уворачиваясь от брызнувшей жижи, и ударил снова. Клинок ходил в руке легко, послушно, вспарывая стеклянных гадов так же просто, как гнилую холстину.

Первую я успел разглядеть, пока она выползала из-под нашего остова и хищно щёлкала жвалами в темноте. Толщиной с мою ногу, локтей пяти в длину. Вся в тусклых кольчатых пластинах, похожих на панцирь мокрицы, только прочнее. Слепая. Ни глаз, ни щелей для них — только влажно шевелящаяся пасть, созданная рвать чужое мясо. Сотни лет она пролежала под этим стеклом, вмороженная в свой дурацкий мёртвый сон, а теперь проснулась голодной. Разрубленная надвое, она всё ещё корчилась на равнине и щёлкала челюстями, пытаясь дожевать пустоту.

А следом поперло так, что разглядывать стало некогда.

Стекло вокруг нас трещало паутиной. Не в одном месте — везде. Вся проклятая равнина оживала, вспучивалась пузырями, лопалась с сухим грохотом, и из каждой прорехи наружу выдавливалось это слепое, панцирное, голодное. Они спали внизу веками. Чужой костёр, распалённый Эриком на другом конце поля, разбудил их всех. Теперь они лезли на тепло. На кровь. На нас.

Я встал над ближайшей дырой и принялся рубить. Взмах, отскок, удар. Чёрная сталь пела в воздухе. Но на три твари меня хватило, а их лезло больше. Десятки.

— Сколько? — крикнул я через плечо, не оборачиваясь. Тварь кинулась мне в колено, я пнул её кованым сапогом и вогнал меч в туловище.

— Много. — Голос Сандры звучал ровно. Как у гробовщика, который прикидывает доски на ящик. — Отовсюду. Кольцом. Марк, они нас обходят.

Обходят. Ну конечно. Пока я стою здесь, как герой из дешёвой сказки, и крошу тех, что прут прямо в лоб, они выбираются из-под стекла со всех сторон и смыкают круг. Меч хорош, когда бьёшься с одним. Ну, с двумя. А тут навалилась осада, и стоял я в ней один против всего проснувшегося поля.

Они лились из пробоин, как грязная вода в пробитую лодку. Слепо, напористо, без счёта. Гладкие от сна, они выворачивались из трещин целыми клубками, распутывали длинные суставчатые тела и стелились по стеклу низко, почти вжимаясь в него. Их вело одно только тепло. Я срубил переднюю, поймал вторую на отходе, вспорол третью снизу вверх, уходя от клацающих жвал. Чёрный клинок резал их броню, как нож режет сырое мясо. Там, где калёная сталь ватаги непременно завязла бы в первом же кольчатом брюхе, моя тьма шла насквозь. Чисто. По самой кромке живого.

Только клинок был один, а поле — всё моё, и руки с каждым взмахом наливались тяжёлым свинцом. Сапоги скользили по стеклу, залитому вонючей кровью тварей, и я то и дело оступался, чудом удерживая равновесие.

Далеко за спиной, на другом краю ночи, ревел свой бой Эрик. Оттуда неслись надсадная брань, лязг железа, крики и короткий, жуткий визг, обрывавшийся на высокой ноте. Ватага встречала своих гадов в полный рост, при свете жарких костров, и по одному звуку было ясно, что смерть там гуляет вовсю. У них десять копий и огонь. У меня меч, две девчонки да тьма, которую нельзя показывать, чтобы не стать для ватаги худшим врагом, чем эти твари.

Кольцо сжималось. Я слышал это кожей, слышал ушами — скрежет сотен лап по стеклу смыкался вокруг нашего пятачка. Дыр в нём не оставалось. Меня обкладывали со всех сторон, а я всё стоял над главной прорехой и махал мечом, махал, махал, не имея права отойти ни на шаг. За моей спиной, в тени здоровенного мёртвого секирщика, вжались в камень девочки. Одна слепая. Другая раненая, из последних сил слушавшая темноту.

Устав приюта учил простому: прячься. Гаси себя. То, чего не видно, не тронут.

Я рванул тьму из-под рёбер — не в клинок. Куполом. Как привык, как делал уже сотню раз. Накрыл нас троих плотным плащом, растёкся по живым телам, загасил всё до угольной черноты. Пропали. Нас нет. Мы просто камень среди других камней.

Не сработало.

Слепые гады шли на нас так же уверенно. Купол убрал свет, спрятал нас от глаз — но у этих тварей отродясь глаз не было. Они чуяли тепло нашей крови. Чуяли загнанный стук сердец, дыхание, сам страх, сочащийся сквозь поры. Я спрятал нас от света, а надо было прятать от них. Первая же тварь ткнулась мордой в мой сапог, разинула пасть в ладони шириной. Я едва успел снести ей башку.

Справа коротко, страшно вскрикнула Ариана.

Прорвалась. Пока я держал бесполезный чёрный купол и рубил тех, что лезли спереди, одна гадина обошла меня сбоку. Доползла до Арианы — беспомощной, раненой, прижатой к мёртвому камню — и вцепилась ей в лодыжку. Ариана не могла ни вскочить, ни отбросить её. Она только кричала, колотила тварь здоровой рукой по скользкому панцирю, а та вгрызалась глубже, с хрустом сминая плоть.

Я не успевал. Опять. На два проклятых шага не успевал, как всю мою жизнь.

Сандра успела. Слепая ударила слепую тварь. Она метнулась на голос, на омерзительный влажный звук чужих челюстей, рвущих мясо. Безошибочно, как бьёт стрела, вбила твари под бок костяной резец жильца. Тот самый резец, который она молча выдернула у меня из-за пояса ещё вечером. Гадина забилась в судорогах, отпустила ногу. Я в два прыжка оказался рядом и развалил её пополам ударом сверху вниз.

Ариана хватала ртом воздух. Из прокушенной лодыжки хлестало. Ещё одна дыра — теперь она не то что светить, стоять не сможет.

Стоя над ней с занесённым клинком, я слушал скрежет по стеклу. Сотни слепых лап. Они лезли отовсюду. Прятаться нельзя. Вырубить всех не выйдет. Плащ не держит.

Надо не исчезнуть. Надо ослепить всех разом.

* * *

Тьма — это пространство. Не ширма, за которую можно юркнуть. Это весь простор между стенами мира, и он мой.

Я понял это ещё внизу, когда встретил стирателя и меня продрало морозом по хребту: мы одной породы. Оба работаем с самим понятием «здесь». Раз гады чуют присутствие, я выжгу всё присутствие разом. Утоплю эту равнину в такой глухой, первобытной черноте, что в ней захлебнётся и их чутьё, и их голод, и само пространство. Останусь только я. Я держу тьму. В ней я хозяин, а не приблуда.

Я знал цену. Знал, что за тысячу шагов тьма сдерёт с меня три шкуры. Вывернет суставы и сожрёт столько сил, что я потом буду харкать кровью неделю. Плевать. Мёртвым здоровье ни к чему.

Я разжал кулак, в котором держал свою силу два года. Перестал жаться. Перестал кроить. Я выпустил тьму наружу. Уже не узким плащом на троих — во всю ширь, на всю проклятую стеклянную гладь, сколько мог дотянуться.

Она пошла.

Чёрное хлынуло из-под рёбер тугим валом. Растеклось по стеклу, поднялось глухой стеной, сожрало далёкие зарницы, отсветы чужих костров, звёзды, самый воздух. Тысяча шагов кромешной тьмы легла на равнину тяжёлым колпаком. Не стало ни света, ни тени. Ни верха, ни низа. Только смола, и в ней ослепли все. Твари, что шли на наше тепло, потеряли его. Их чутьё утонуло в этой тьме, как вопль в пуховике.

Ослепли все.

Кроме меня.

Я стоял в центре своей тьмы и чуял её насквозь. Каждый шаг пустоты, каждую ползущую гадину — как чуешь собственные пальцы в кармане. Глаза мне были не нужны. Я видел промежутком. Чуял плотное и пустое. Знал, где скребётся панцирное тело, а где высится каменный мертвец. Здесь я видел всё.

— Сандра, — бросил я. — Уши. Веди.

Ей не нужно было повторять. Она встала ко мне спина к спине. Единственный человек здесь, для кого тьма всегда была домом. Стала моими ушами там, где не хватало чутья.

— Слева две. Сзади одна, близко. Справа ползёт понизу.

Я бил на её короткие рубленые слова. И на своё чувство пустоты, которую вдруг распарывало чужое плотное тело. Клинок находил их сам. Слепой рубил слепых.

Всю жизнь я был зрячим среди зрячих. Махал клинком, смотрел в оба, а девочки прятались за спину. Теперь глаз лишились все. И хозяином стал не тот, у кого зорче глаз. Хозяином стал тот, кто лучше чует в пустоте. Сандра жила так с рождения. Я учился на лету.

— Двое слева, низом. Один сзади, впритык!

Я ударил, куда она велела, и туда, где само пространство натянулось и лопнуло. Тьма лежала вокруг меня живой картой. Вот пусто, вот гладкое стекло, а вот ползёт тварь, оставляя за собой борозду присутствия. Я не видел её панциря. Я просто знал, что она там, как знаешь в темноте, что перед тобой стена. Одна взвилась мне прямо в горло — я поймал её встречным взмахом, не глядя. Распорол от морды до хвоста, обдало горячей, вонючей жижей. Другая скользнула по лодыжке — я снёс её вслепую, по одному лишь весу на ноге.

Я потерял им счёт. Бил направо, налево, за спину, разворачивался на пятке в кромешной черноте и бил опять, ведомый одним голосом Сандры да тёмным чутьём под кожей. Туши убитых громоздились вокруг нас кольцом, и живые лезли уже по мёртвым, оскальзываясь на скользких панцирях собратьев. Я рубил их на подходе, рубил на чужих телах, рубил, когда они срывались вниз. Тьма стала бойней, а я — единственным в ней мясником, что видел, куда опускает нож.

Тьма жрала меня с каждым вдохом. Держать тысячу шагов пустоты на весу — всё равно что подпирать спиной рушащийся мост. Она давила обратно. Тянула жилы, скребла кости тупым ржавым ножом. Я подкармливал её чёрным песком убитых, который лился в меня потоком. Но песок уходил в прорву, как вода в сухой колодец. Я жёг себя, рвал связки, стискивал зубы до хруста, лишь бы чёрный колпак не лопнул. Лишь бы твари не прозрели.

Счёт времени сдох сразу. Были только удары — из темноты в темноту. Голос Сандры. Влажный хруст панцирей. И песок, что брызгал из разрубленных тварей, лип к сапогам, к рукам, к лезвию. Жирный, крупный песок. Он втекал в меня, давал миг передышки, и я жёг его снова. На одной голой воле, на выкрученных суставах, держал эту ночь над равниной.

Тело орало, что пора бросать. Что тьма выпьет меня до дна и швырнёт пустую шкурку на съедение. Я не слушал. Я рубил.

Один раз купол дрогнул.

Боль перевесила, тьма качнулась, и сквозь непроглядную толщу пробилась режущая щель света. Зарницы нашли прореху. Твари тут же метнулись туда, уловив слабину, уловив край. Я закусил губу до крови, рванул из себя то, чего уже не было, залатал дыру собственным мясом. Купол сомкнулся. Глухой. Чёрный. Мой. Ещё мгновение — и он рухнул бы весь. Я держал его на злости и на честном слове. Больше держать было нечем.

А потом рубить стало некого.

Тьма опустела. Плотное вокруг нас схлынуло, как вода в отлив. Я стоял, шатаясь, водил клинком, вспарывал чутьём пустоту и не находил тварей. Последние уходили. Уцелевшие разворачивали тела и торопливо ползли прочь, к трещинам, волоча за собой покалеченных. Они уходили не потому, что я перебил их всех. Просто здесь, у трёх тощих кусков мяса, поживиться было нечем. А там, у ярких костров Эрика, дармовой крови лились реки.

Трещины за ними затягивались, но неохотно. Стекло осталось в шрамах, и я знал: они внизу. Все ещё там. Ждут.

Я отпустил.

Тьма рухнула обратно под рёбра одним чудовищным ударом. Вместе с ней в меня ворвался мир. Свет тусклых зарниц хлестнул по глазам так, будто в них плеснули кипятком. Зрение возвращалось рвано, клочьями. Следом пришла боль. Вся. Всё, что я глушил два года и этот проклятый бой. Отбитые рёбра, прокушенное бедро, стёртые ладони — всё слилось в один раскалённый ком и швырнуло меня на колени.

Я стоял на четвереньках в песке убитых, блевал желчью и хрипло смеялся. Не знаю почему.

Живые. Мы были живые.

* * *

Рассвет здесь наступал так же паскудно, как и всё остальное. Просто фиолетовые вспышки над грядой стали чуть гуще. Это и называлось утром.

Я сидел в кругу из разрубленных тварей и собственных выблеванных кишок. Зрение прояснилось достаточно, чтобы отличить Сандру от камня. Она перевязывала Ариане лодыжку, оторвав длинную полосу от подола. Ариана дышала. Бледная как мел, синяя под глазами, но в сознании. И даже пыталась ворчать. Значит, выживет.

— Ты живой там? — просипела она, не поднимая головы с камня. — Или помер и мне с перепугу мерещишься?

— Помер, — прохрипел я, сплёвывая густую слюну. — Но не до конца. Как обычно.

— Заметно. — Она скривила губы в подобии усмешки. Лодыжку у неё раздуло, повязка тут же намокла багровым. Два раненых места на одно тощее тело. Как она пойдёт дальше по этому стеклянному пеклу — я не знал. Но она дышала и даже находила силы огрызаться. Легко отделались. По здешним меркам — считай, свезло: осталась при руках, ногах и голове на плечах, только дырок в шкуре прибавилось. На изнанке за такую ночь платят куда дороже. Я своими глазами видел с десяток тех, кто и за меньшее остался лежать в чёрном песке навсегда.

Сандра сидела молча, деловито вытирая костяной резец о штанину. Только пальцы у неё чуть подрагивали. Единственное, что выдавало, чего ей стоила эта драка. Броситься на тварь вслепую, на один лишь хруст челюстей. Ошибись она на палец — и гадина вырвала бы Ариане горло. Не промахнулась.

— Спасибо, — сказал я, глядя на её дрожащие руки. — За Ариану. Я не успел.

— Знаю, что не успевал. — Она повела худым плечом, буднично, как отмахнулась от мухи. — Ты вечно не успеваешь, Марк. Потому мы тебе и нужны. — Она чуть помолчала и добавила: — И тебе спасибо. За остальное. Я чувствовала, сколько ты на себе держал. Ни один зрячий бы не выдюжил.

Ответить мне было нечего. Я просто сидел и втягивал носом стылый воздух. Где-то под нами, в стеклянной толще, недобитая мелочь скреблась, укладываясь спать. Тьма спасла нас троих. Может, в ней и был какой-то толк, кроме вечной боли в костях.

Два года я таскал её как позорную болячку, как клеймо, за которое на кострах жгут. Прятал, стыдился, ненавидел собственные руки. А этой ночью она встала между смертью и двумя девчонками, которые мне дороже своей шкуры, — и удержала. Может, дело было и не в самом даре. Может, всё всегда решало одно: на что ты его повернёшь. Эрик повернул бы такую силу на власть, на страх, на чужие покорные головы. Я повернул вот на это — чтобы свои дожили до утра. И, сидя в песке убитых, впервые за два года я не клял тьму за то, что она во мне живёт. Кривая, горькая правда этой изнанки: иногда чудовище внутри — единственное, что у тебя есть.

Вокруг лежал чёрный песок. Горы. Я сгрёб его в пустую тряпицу, сколько влезло. Драка накормила меня досыта.

Но взяла за это три цены. Я боялся пошевелиться. Слушал своё тело, как слушают треск льда под сапогом. Руки тряслись. Старые раны, которые я заливал тьмой, теперь горели живым огнём. Тьма взяла своё сполна. Я выпотрошил себя до дна, удержав тысячу шагов ночи. За такое не расплатишься и неделей покоя. А покоя не было. Была раненая Ариана, которая на ногу теперь не встанет. Было полтора десятка глотков воды на самом дне бурдюка. И каменный ублюдок впереди, который ждать не станет.

Я уставился на свои руки. Чёрные по локоть — в песке, в вонючей жиже тварей, в запекшейся крови. Два года я прятал их под рукавами, отводил взгляд, врал каждому встречному. А этой ночью поднял над стеклом стену мрака от края до края. Если кто-то из ватаги смотрел в нашу сторону — он всё видел. Море черноты там, где сидели трое доходяг. Прятаться больше не имело смысла. Да я и не хотел прятать. На этой равнине нужно было бояться меня.

А потом я бросил взгляд на другой край поля и перестал скалить зубы.

Там, где ночью плясали наглые, сытые костры Эрика, теперь не горело ничего. Только дымились чёрные проплешины на стекле да бугрились тёмные кучи, в которые я не хотел вглядываться пристальнее. Кто-то там шевелился — мало. Меньше, чем вчера. Ватага приняла бой у огня, на самом виду. Твари видели их, как мишени в голом поле. Эрик думал отпугнуть мрак огнём. А созвал всё поле на пир.

Свет на этом стекле всегда был приманкой. Я говорил ему. Он не слушал. И заплатил.

Злорадства не было. Засыпая, я малодушно надеялся, что равнина сожрёт их первыми. Теперь, глядя на дым, чувствовал лишь глухую тошноту. Там был тощий пацан с худой шеей, таскавший со мной камни на могилу Лиски. Дышит ли он ещё?

Пойти туда? Помочь? Я едва держал спину ровно. Тьма выжала меня так, что звенело в черепе. Я своих едва дотащу. А между нами — полторы мили битого стекла, усыпанного свежими трещинами, из которых в любой миг могло снова полезть голодное. Идти туда было чистым самоубийством. И всё же я сидел и жевал губу, и внутри скребло так, будто я опять кого-то бросил на крик.

Устав Эрика на такой случай был донельзя прост: чужая беда — не твоя. Береги шкуру. Но переступить через поле ради людей, которые вчера ржали над нами, я тоже не мог. Оставалось сидеть и глотать горечь. На равнине платили за всё. И я только начинал понимать, чем.

— Марк, — негромко сказала Сандра.

Её тон заставил меня дёрнуться и обернуться к центру поля. К сфинксу.

Всю ночь он просидел как гора. Пока шла резня, пока я тянул из себя жилы, пока ватага подыхала у костров — он не шевельнул ни единым каменным когтем. Просто скала над братской могилой.

Теперь он двигался.

Тяжело, с нутряным скрежетом, с каким ползут ледники, каменная громада разворачивалась. Не голова — весь корпус. Лапы, плечи, глыба туловища. Он тёрся камнем о стекло, поворачиваясь, пока не застыл прямо напротив меня. Мордой ко мне одному. Из тысяч, что легли под это стекло за сотни лет, из десятка выживших у костров, из нас троих — он выбрал меня.

Каменные веки поднялись. И там, в бездонной темноте, где полагалось быть мёртвому камню, что-то было. Что-то смотрело прямо мне в душу.

Я поднялся. Медленно, цепляясь непослушными пальцами за секирщика, отплёвываясь желчью. Встречать такое сидя в собственной блевотине было нельзя. Три ночи мы грызли эту равнину шагами, платя водой и кровью. Три ночи он ждал, пока мы дойдём. И вот срок вышел. Я чуял костями: он готов. Сейчас он спросит. И от того, что я ему отвечу, зависело, пройду ли я дальше к молниям — или лягу под стекло рядом с теми тысячами, кто отвечал здесь до меня.

Он меня дождался. И собирался говорить.

Предыдущая главаГлава 47 из 60Следующая глава