К книге
Воины сновидений 1Глава 44. Чёрный меч
73%
Глава 44. Чёрный меч
44

Вонь от распоротых кишок мёртвого царя была такой густой, что физически резала глаза и оседала на языке горькой, тошнотворной плёнкой. Я стоял по колено в чёрном стеклянном крошеве, задыхаясь так, словно пробежал без остановки не меньше десяти миль с пудовым грузом на плечах. Сбитые в кровавое мясо костяшки пальцев невыносимо саднило, в пробитом бедре дёргало горячей пульсацией при каждом ударе сердца, а чёрная дрянь всё ещё курилась в моих руках, неохотно цепляясь за кожу и не желая уходить обратно под рёбра. Отличное завершение удачной сделки, ничего не скажешь. Просто праздник.

— Тьма, — сказал я. И с силой сплюнул накопившуюся во рту кровь на залитый слизью песок.

Не было никакого смысла врать. Отпираться, нести какую-нибудь невнятную чушь про странные подземные тени, внезапные оптические иллюзии или болотные огни. Они все, вся эта чудом выжившая свора Эрика, только что видели это своими собственными, расширенными от ужаса глазами. Видели в мельчайших подробностях, как из моих голых рук, прямо из-под грязной, исполосованной шрамами кожи, с тихим шелестом вытянулась густая, дрожащая чёрная полоса. Как она легла в правую ладонь, уплотнилась, сожрала остатки света и стала тяжёлым, длинным, звенящим от внутреннего напряжения клинком. И как этот самый клинок одним небрежным движением развалил надвое исполинскую тварь, которую до этого не брала ни калёная сталь их лучших рогатин, ни брошенный в пасть огонь. Бронированный царь лежал у моих ног в расползающейся луже собственной вонючей, дымящейся сукровицы, разрубленный от панцирной рогатой пасти до самого мягкого, пульсирующего брюха. Соврёшь тут, пожалуй. Оправдаешься.

Да я и до смерти устал врать. Без малого два года. Почти два невыносимо долгих года на этой проклятой изнанке мира я таскал свою тайну на хребте, как мелкий вор таскает пудовый мешок с краденым столовым серебром. Горбился, отнекивался, отводил глаза при любом неудобном вопросе. Трясся над каждой жалкой отговоркой, на ходу выдумывал небылицы, объясняя, почему я выжил в глубоких областях там, где другие, куда более сильные и опытные ходоки, навсегда ложились костьми. Каждый чужой, случайно брошенный вскользь взгляд я судорожно примерял на свою шею, как пеньковую петлю: разглядел или нет? Понял, что со мной не так, или просто показалось? А сейчас, стоя над мёртвой горой хитина, с пустой до стеклянного звона головой, я вдруг понял до смешного простую вещь. Прятать больше нет ни сил, ни желания. И незачем. Да и от кого? От этих? От кучки перепуганных оборванцев?

— Я ею тут выживаю, — мой голос прозвучал так хрипло и сухо, словно мне в глотку насыпали горсть битого стекла. — Гашу свет. Прохожу мимо тварей в слепых зонах, не поднимая шума. А если припрёт, как сейчас — режу. Так что вот этим самым куском мрака, на который вы все сейчас так старательно и испуганно пялитесь, вы и обязаны тем, что до воды дошли живыми, а не в виде пережёванного фарша.

Я ждал чего угодно. На изнанке за куда меньшие странности поднимают на вилы и сжигают от греха подальше, чтобы не накликать беду на всю заставу. Ждал, что они сейчас наконец опомнятся, истерично заоорут, схватятся за свои окровавленные копья. Что попятятся к шершавым каменным стенам ущелья, забормочут про порчу, про скверну, начнут призывать на мою голову кары. Ждал, что Эрик коротко и властно кивнёт своим головорезам, и мне в спину тут же прилетит тяжёлый зазубренный дротик — вязать чёртова кошмарника, пока тот не проснулся окончательно и не утянул всю ватагу в дурной, гибельный сон. Охотно. Давайте. Бейте. Мне даже с места сходить не придётся, чтобы вас тут всех положить.

Но ничего подобного не случилось.

Тишина в каменном мешке стояла такая плотная, что её, казалось, можно было резать на ремни для сбруи. Ватага молчала. Рыжий Пит, весь с ног до головы перемазанный в зелёной слизи твари, перехватил скользкое древко своей рогатины покрепче, да так, что костяшки пальцев побелели сквозь корку грязи. Он смотрел на меня снизу вверх, как смотрят на ядовитую пещерную сколопендру, внезапно обнаружив её в шаге от сапога — не нападая, чтобы лишним движением не спровоцировать смертельный бросок, но и глаз не сводя ни на секунду. Гимназист, нескладный, вечно голодный пацан, которого брали загонщиком исключительно на убой, чтобы отвлекать мелочь, сглотнул так громко, что в этой гробовой тишине звук показался ударом падающего камня. Острый кадык на его тонкой грязной шее судорожно дёрнулся. Пожилой седой мужик с кривым охотничьим копьём, имени которого я так и не удосужился узнать, молча сделал полшага назад, закрывая своим широким плечом тех, кто был помоложе.

Они боялись. До одури, до тошноты, до дрожи в поджилках боялись. Но не бросились ни бить, ни бежать. И я отлично понимал почему. Здесь, в этих глубоких областях, куда солнечный свет не заглядывал от самого сотворения мира, все они давно навидались такого, от чего на поверхности нормальные люди седели бы за одну ночь, а к утру начинали пускать слюни. Плоть, вывернутая наизнанку собственным неутолимым голодом, блуждающие по пескам хищные тени, мертвецы, скребущиеся в бронированные двери застав. Чёрная дрянь, лезущая из рук какого-то случайного оборванца? Ну и пусть. Лишь бы эта непонятная дрянь резала чужих монстров, а не своих компаньонов по переходу.

Я перевёл тяжёлый взгляд на Ариану. Она не дрогнула. Она знала про мою тьму давно, ещё с той давней клятвы у полуразрушенного дома-храма, где мы едва не сдохли под завалами. Но одно дело — знать по сухим словам и догадкам, и совсем другое — воочию увидеть, как эта живая тьма выплёскивается в мир и играючи разваливает гигантского царя, словно бумажную игрушку. Она сидела на холодном песке, тяжело привалившись спиной к обломку скалы, обеими руками прижимая грязную, пропитанную насквозь кровью повязку к пробитому боку. Лицо белое как мел, губы искусаны в кровь, чтобы не кричать от боли, но животного страха в её глазах не было. Была какая-то невероятно глубокая, горькая печаль. Будто она поняла про меня в эту секунду то, чего я сам о себе ещё ни за что не решался понять. Сандра стояла рядом с ней, прямая и жёсткая, как палка. Её слепота здесь стоила куда больше пары самых зорких глаз. Она всё слышала. Слышала, как переменилось, стало рваным и мелким у ватаги дыхание. Как чужие, потные пальцы с мерзким скрипом сжались на деревянных древках. Как мальчишка-загонщик мелкими, шаркающими шажками попятился подальше в спасительную тень.

А вот Эрику было абсолютно плевать. Страх вообще очень плохо продаётся.

Он стоял чуть в стороне от своих людей, опустив свой тяжёлый, зазубренный тесак остриём в песок, и смотрел на меня всё тем же холодным, колючим, донельзя оценивающим взглядом бывалого барышника на скотном дворе, прикидывающего вес туши. Только теперь в этом взгляде появилось кое-что совершенно новое. Уважение. Расчётливое, ледяное, сугубо деловое уважение к внезапно обнаруженной, крайне ценной находке.

— Вот, значит, какие у тебя фокусы в рукаве припрятаны, — протянул он ровно, без единой капли дрожи в густом баритоне. — То-то я всю дорогу башку себе ломал, как ты тогда от моей своры у дома-храма живым ушёл. Никак не должен был, а ушёл. Тьма. Надо же. Какая, однако, занятная штука.

Он даже не подумал спросить, откуда она у меня. Проклятие, редкий дар, укус твари или прямая продажа души по кускам — какая ему разница? Его, как и всегда, интересовало в этой жизни только одно: сколько с этого непонятного явления можно поиметь в звонкой серебряной монете.

* * *

Воду делили в глухом, тяжёлом, гнетущем молчании.

Там, за исполинской тушей разрубленного надвое царя, в природной каменной чаше скопилась вода. Густая, отдающая застоялой сыростью, старым камнем и железом. Ради неё мы сюда и тащились через пустоши. Ради неё легли под костяные жвала. Её оказалось много. На всех с лихвой хватило, и ещё на дне осталось. Ватага, ни на секунду не спуская с меня настороженных, колючих взглядов, по очереди спускалась к чаше. Пили жадно, давясь, кашляя, проливая бесценную влагу на грязные, небритые подбородки, а потом суетливо, трясущимися руками наполняли свои раздутые, провонявшие потом кожаные фляги.

Я стоял чуть в стороне, прислонившись к стене, и просто смотрел. Смотрел, как чужие кадыки судорожно дёргаются, глотая жизнь, как эта жизнь бесследно уходит в чужие бездонные бурдюки. И впервые за долгие недели бесконечной, высушивающей внутренности, сводящей с ума жажды мне было абсолютно плевать. Свой бурдюк я наполнил доверху ещё раньше, в те короткие секунды, пока тварь билась в агонии.

Ариана наконец напилась досыта. Сама она спуститься к чаше не могла — глубокая рана в боку угрожающе открывалась при каждом неверном движении, грозя новым кровотечением. Я сам принёс ей полную флягу, опустился на колени на жёсткое стеклянное крошево. Осторожно подвёл левую ладонь под её затылок, чувствуя пальцами слипшиеся от цементной пыли и крови волосы. Она пила долго. Захлёбывалась, заходилась в надсадном кашле, вода тонкими струйками текла по её шее, заливала воротник куртки, смешиваясь с бурой кровью. Но она всё пила и пила, не в силах оторваться от горлышка. Сандра, наконец получив свою долю, выпила её ровно, отмеренно, глоток за глотком, не проронив мимо рта ни единой капли, как делала абсолютно всё в этой расчётливой жизни.

Когда с водой было покончено, ватага, словно стая голодных муравьёв, облепила тушу поверженного царя и с энтузиазмом взялась за добычу.

Жало тащили из песка вчетвером, навалившись всем весом, с надсадным хрипом, кряхтением и отборным матом. Огромное, в полтора моих роста, костяное, изогнутое хищной, смертоносной дугой. На изломе, ровно там, где мой чёрный клинок без малейшего усилия отсёк его от хвоста, оно мокро и маслянисто отблёскивало в неверном свете. Пит перехватил его поудобнее, присвистнул от неожиданного веса, и тут же зло, сквозь зубы зашипел, инстинктивно отдёрнув руку — бритвенно-острый, идеальный край распорол ему загрубевшую ладонь до самого мяса. Острое, как скальпель, даже будучи отрубленным и мёртвым. При жизни эта страшная штука пробивала скальную породу с лёгкостью раскалённого гвоздя, проходящего сквозь воск.

Потом дружно пошли в ход ножи. С твари деловито срезали всё, что имело хоть какую-то цену на дальнем торгу, где скупщики не задают вопросов о происхождении товара. В дело шло буквально всё. Толстые пластины прочного хитина с боков — каждая размером с большое тележное колесо, готовый лёгкий панцирь для городской элитной стражи. Кривые, зазубренные когти с лап, каждый длиной мне по локоть. Мутные, фасеточные бусины глаз размером с крупный кулак, за которые помешанные на зельях знахари отваливали чистым серебром по весу.

Гимназист орудовал коротким засапожным ножом с невероятной ловкостью заправского мясника с бойни. Он сноровисто сортировал окровавленную добычу на расстеленную прямо на стеклянном песке грязную холстину и вёл строгий счёт. Вслух. Нараспев, как базарная торговка весенней зеленью.

В его ломком, срывающемся мальчишеском голосе звенел лихорадочный, больной, сводящий с ума азарт свежей крови и лёгких, быстрых денег. Тот самый проклятый азарт, что когда-то, в прошлой, полузабытой жизни, звенел и в моём собственном голосе. Когда я точно так же, до колен перемазавшись в кишках, сидел и судорожно считал вырванные окровавленные кроны над трупом убитой матки, радуясь только тому, что выжил и теперь наконец-то досыта набью пустое брюхо. Я знал этот азарт наизусть, до последней дрожащей нотки в горле. И от того, что я узнавал его сейчас в этом сопливом пацане так ясно и безошибочно, мне вдруг сделалось физически, до спазмов в желудке тошно. К горлу подступила горькая желчь.

— Крон на восемьдесят потянет, не меньше, — деловито изрёк Эрик. Он неспешно обошёл выломанное жало кругом, удовлетворённо пнув его тяжёлым кованым сапогом. В его прищуренных глазах щёлкали невидимые костяшки старых конторских счётов. — А если умудриться до людей дотащить этот непролом, без единой трещины… И на все полтораста верных крон потянет. Цельное жало царь-твари. За него толстосумы друг другу глотки голыми зубами перегрызут.

Я молчал, плотнее прислонившись спиной к прохладному камню и чувствуя, как монотонно пульсирует разорванное бедро.

— По уставу делим, — продолжил Эрик, и в его голосе снова зазвенела привычная командирская медь. Зазвенела уверенно, так, словно не было никакой тьмы и разрубленного надвое монстра. — Вода чья? Вода была моя, я точную наводку дал. Копья чьи? Копья мои. Загонщики — тоже мои, я их кормил. План — мой, от начала до конца.

Он размеренно, не торопясь, загибал узловатые пальцы, перечисляя свой вклад в общее дело так же скучно и буднично, как толстый лавочник в конце квартала подводит баланс.

— Свет, так уж и быть, светоносицы твоей, тут не отнять. Ну и последний удар… — Он сделал эффектную паузу, внимательно посмотрев на меня. Губы его чуть тронула снисходительная усмешка. — Последний удар твой, не спорю. Красиво сработал, чисто. Стало быть, по всем нашим справедливым раскладам, тебе с этого царского жала причитается… четверть. Тридцать пять крон. Всё по-честному, водник. По работе.

По работе. Слово ударило по лицу, как мокрым хлыстом.

Я оторвался от скалы и поднял отяжелевшую голову. Я завалил тварь размером с добротный двухэтажный дом. Один. На голом энтузиазме, вырвав из себя кусок дикой, неконтролируемой тьмы. Я лез по отвесной, скользкой от яда броне под оглушающий рёв, от которого лопались перепонки, держал в голых пальцах саму смерть и проводил ею кровавые границы. А он насчитал мне за это жалкую четверть. За работу.

И ведь самое паршивое, самое гнусное заключалось в том, что по его железному уставу, по непреложным законам этой изнанки, всё было безупречно честно. В этом-то и состоял весь ледяной ужас. Человеческая жизнь, пролитая кровь, страх, смерть — всё методично пересчитывалось в доли, проценты и четверти.

— Оставь себе своё жало, Эрик, — сказал я ровно. Голос слушался плохо, хрипел, но не дрожал. — Забирай. Целиком. Можешь даже в рамочку на стенку повесить, если допрёшь.

Эрик осёкся на полуслове. Рука с загнутыми грязными пальцами нелепо замерла в воздухе. Он удивлённо, по-птичьи моргнул. В его идеальной арифметике, где абсолютно всё продавалось и покупалось, такое просто не значилось. Не было графы для идиотов, отказывающихся от денег.

Я и сам не сразу до конца понял, зачем отказываюсь. Тридцать пять крон на глубоких уровнях — это целое состояние. Это вода на месяц вперёд. Это сытная, горячая еда с мясом. Это спасённая шкура на любой продажной заставе. Непроходимая глупость — отказываться от таких лёгких денег. Но взять свою долю из его рук означало признать сам его устав. Расписаться кровью под тем, что моя жизнь и моя тьма стоят ровно четверть, потому что так соизволил посчитать он.

А я больше не хотел. Я до зубного скрежета, до тошноты устал всё в этом мире считать по его счёту.

— Ты чего, водник? — Эрик гневно свёл густые брови на переносице. — Белены подземной объелся? Сто крон с лишним на дороге не валяются!

— Валяются. — Я брезгливо отвернулся, сплюнув солоноватую слюну в пыль. — На этой дороге, Эрик, ещё и не такое валяется.

* * *

Лиску мы хоронили не пойми когда.

Рассветов тут отродясь не бывало — живое солнце в эти глубины не пробивалось даже в лучшие века. Просто где-то над далёкой зубчатой грядой мёртвых скал фиолетовые зарницы стали бить чуть гуще и ярче, и этот бледный, выматывающий свет был ближе всего к утру, какое нам тут вообще полагалось.

Закапывать было решительно не во что — попробуй раскопай этот спёкшийся стеклянный монолит голыми, сбитыми руками. Да и некогда было возиться. Ватага уже торопливо сворачивала лагерь, спеша уйти, пока на сладкий запах свежей крови из всех щелей не сползлась голодная мелочь.

Я просто отнёс то, что от неё осталось после страшного удара жвал, к подножию отвесной скалы. В глубокую нишу под каменным козырьком — тем самым, который вчера, по идеальному плану Эрика, должен был обрушиться прямо на бронированный хвост царя. Но козырёк не обрушился, потому что я в последний миг бросил спасительный рычаг и кинулся вытаскивать её из-под удара. Не успел. Я бережно задвинул скудные останки в глубину ниши и принялся тяжело заваливать вход валунами, чтобы до костей не добрались вездесущие падальщики. Цыплячья шея — тот самый тощий, вечно испуганный загонщик — пришёл следом за мной. Он молча, надрываясь от натуги, таскал камни вместе со мной. Руки у него были сбиты, тонкие плечи дрожали от перенапряжения. Он работал серьёзно, сосредоточенно и ни разу не заплакал. Лицо его превратилось в глухую серую маску от въевшейся пыли. Лучше бы он разрыдался в голос, размазывая сопли по щекам. Но детям на изнанке плакать некогда, за слёзы здесь бьют и лишают пайка.

— У неё номерок-то был? — спросил я хрипло, с трудом перекатывая очередной острый камень, содравший мне последнюю кожу на ладони.

Мальчишка остановился, вытер мокрый лоб грязным рукавом куртки. Отрицательно помотал головой.

— Не было, — ответил он совсем глухо, глядя себе под ноги. — Мы безномерные. Нас в Доме даже в большую книгу записать не успели. Сразу сюда, в загон кинули.

Безномерная. Даже ржавого жестяного жетона не осталось. Ни красивого имени в конторской книге приюта, ни выбитой казённой цифры на шнурке, ни тела толком. Была девочка с двумя смешными мышиными косицами, бежала, скользя подошвами по стеклу, прямо под жвала за призрачный глоток чужой воды. И нет её. Размазало, втёрло в камень, как не было.

Сам не зная зачем, я медленно потянулся к грубому шнурку на своей шее. Там, под изодранной рубахой, неприятно холодили кожу четыре обтёртых жестяных номерка. Четверо моих личных мёртвых. Я таскал их с собой, чтобы хоть кто-то в этой звенящей пустоте их помнил. Сорок первый, сожранный в первый же мой день на узловой. Двадцать девятый. Сто двенадцатый. И пустое место на шнурке, там, где когда-то висел шестьдесят восьмой — тот, который я отдал на заставе мерзкому учётчику как плату за проход, и того пацана теперь не помню совсем. Лицо стёрлось.

А за Лиску мне нечего было повесить рядом на этот шнурок. Безномерных не вписывают в книги мёртвых. И забыть-то их нельзя по-честному, с облегчением — потому что и помнить нечего. Кроме дурацкой клички да двух косиц.

Я постоял над свежезаваленной нишей. Сказать было совершенно нечего. Да и нужных слов я сроду не знал. Я даже настоящего имени её не знал.

— Лиска, — сказал я вслух, хрипло, в пустоту каменного мешка. Просто чтобы это слово прозвучало хоть на одну жалкую секунду над её камнями. — Звали Лиска.

И всё. Больше я ничего для неё сделать не мог. Мёртвым плевать на наши сожаления. Живым надо идти дальше.

* * *

Эрик нашёл меня, когда я сидел на обломке рухнувшей колонны и, яростно шипя сквозь стиснутые зубы, перетягивал сбившуюся кровавую повязку на ноге.

Он подошёл неслышно, сел рядом на корточки. По-хозяйски, всем уверенным разворотом плеч показывая, что разговор сейчас будет долгий, серьёзный и крайне важный.

— Зря ты так с жалом выкобениваешься, — начал он примирительно, почти по-отечески. — Гордость — дело, конечно, хорошее, но на сухой хлеб её не намажешь. Но я сейчас не за тем пришёл. — Он помолчал. Для него, привыкшего рубить фразы топором, это было невероятной редкостью. — Я тебе долю предлагаю, Марк. Не разовую, с одной удачной туши. Насовсем. Иди ко мне в ватагу. И не простым бойцом на убой, не шестёркой бегать. Правой рукой пойдёшь.

Вот оно. Я чуял это нутром, чуял, что к этому всё неумолимо идёт, с того самого мига, когда его глаза алчно расширились при виде меча.

— У тебя, — Эрик подался чуть вперёд и доверительно понизил голос, — внутри сидит такое, чего я за все свои долгие годы на изнанке в глаза не встречал. Светоносцев видал, полно их. Слухачей видал. А такого — нет. Это же чистая, дикая смерть из рук.

В его глазах разгорался тяжёлый, нездоровый алчный огонь.

— Пойми ты, водник. С тобой да с твоей девкой-фонарём мы бы по этим Пескам прошли, как горячий нож сквозь старое сало. Любые запертые врата — наши. Любая тварь ляжет. Любая банда нам ноги целовать будет. Прячь свои фокусы от лишних глаз, я своим глотки наглухо заткну. Будем работать чисто, без пыли. Со мной. Вместе. Держать всё будем в кулаке.

Тьма под моими рёбрами сладко шевельнулась.

Отозвалась на его голос лениво, сыто, пугающе узнавающе. Потекла по воспалённым венам обжигающим, пьянящим ручейком. Ей до одури, до судорог нравился Эрик. Нравилось то, как уверенно он говорит. Нравилось это его веское, хозяйское «всё наше». Древнее право того, кто бьёт первым и насмерть.

И ведь самое паршивое, самое страшное — она была права. На один постыдный, обжигающий миг я себе это явственно представил. Разрешил себе это увидеть во всех красках. Как я иду по чёрным Пескам не жалким, загнанным зверем, трясущимся над каждым глотком тухлой воды. Не грязным оборванцем. А хозяином. Как темнота покорно стелется безопасными тропами, как твари в ужасе жмутся по глубоким норам. Как ни один продажный учётчик на заставе, ни патруль безжалостных стирателей мне больше не указ. Настоящая, неоспоримая сила. Без вечной, выматывающей душу нужды, без лихорадочного счёта на жалкие кроны. Эрик предлагал мне перестать быть добычей вообще. Вычеркнуть себя из этой пищевой цепи навсегда.

И самое мерзкое, от чего мне мгновенно захотелось блевать — я этого хотел. Всем своим изломанным, уставшим нутром хотел сказать «да», пожать его мозолистую руку и наконец-то выдохнуть.

Я медленно втянул в лёгкие спёртый воздух.

— А малец? — спросил я, кивнув подбородком туда, где сидел цыплячья шея с жалкими остатками перепуганных загонщиков. — Дети твои. Загонщики. Их куда денешь, Эрик?

Он презрительно поморщился, как от досадной назойливой мухи.

— А что дети? Двое вон уже вытянулись, через год в полноценную долю войдут, если, конечно, доживут. Этот мелкий — шустрый, годный пацан. Жалко, девку вчера потеряли, лёгкая была на ногу. — Буднично, просто, без единой капли злобы или сожаления. Как рутинная убыль скота после суровой зимы. Пало две головы, ну и бес с ними, заведём новых. — Ты, я погляжу, всё себя из-за неё травишь. Брось дурить. Сам же видишь: спас одного, потерял одного. Размен абсолютно честный. А по уму, по моему уставу, надо было вчера козырёк ронять, как заранее договаривались. Рубанул бы по рычагу — и царя бы чище взяли, и наши все целы остались. Это твоё хвалёное благородство нам девчонку и стоило, если уж на чистоту. Чувства, Марк… — Он постучал грязным пальцем по виску. — Вот тут они дороже всего обходятся. Роскошь это. На изнанке за любую роскошь платишь кровью.

И в этот самый момент, глядя прямо в его спокойные, уверенные в своей правоте глаза, я понял, что он прав.

Не в том, что моё благородство стоило Лиске жизни. А в том, что во мне и правда сидит то, чего он никогда не встречал. Что я бы действительно прошёл по этим Пескам, как раскалённый нож сквозь мягкое масло. С тьмой, с клинком, помноженными на его холодный расчёт — без этой вечной ноющей тяжести чужих жизней на шее — мне было бы невероятно легко. Бесконечно легко. Сытно. Просто.

Если бы я согласился, я бы стал лучшим Эриком, чем сам Эрик.

* * *

Я поднялся. С огромным трудом, стиснув зубы до зубовного скрежета — бедро тут же прострелило острой болью. Пришлось опереться ладонью о холодный камень, чтобы не рухнуть обратно.

— Знаешь, в чём главная беда, Эрик, — сказал я, глядя на него сверху вниз. Голос окончательно стал сухим и ломким. — Ты ведь почти во всём прав. Каждым своим словом. Я на тебя всю эту дорогу смотрел и откровенно презирал, думал — вот же ублюдок. А правда в том, что я тебя очень хорошо понимаю. Мы с тобой из одного котла хлебали. Ту же самую приютскую науку проходили: доброта — это заём под лютый процент, слабого тратят в расход, сильный доходит. Выживает тот, кто никогда не оглядывается. Я это знаю не хуже тебя. Вбили накрепко.

Эрик довольно кивнул, решив, что я просто набиваю цену перед тем, как ударить по рукам.

— Вот и я о чём толкую, водник. Мы с тобой поймём друг друга.

— Только мой счёт с твоим всё равно не сходится.

Он перестал удовлетворённо кивать и напрягся, как гончая.

— В первый мой день тут, на узловой станции, — чеканя каждое слово, произнёс я, — в темноте под тварью кричал пацан. Сорок первый номер. И вся моя приютская наука орала мне в оба уха: не беги на крик! Не знаешь, кто кричит — сиди тихо. Береги шкуру, идиот! Твоя наука. А я побежал. Тварь его взяла прямо у меня на глазах, но я — побежал. И вчера, когда твой долбаный козырёк надо было ронять на тварь, я опять побежал. На крик. Против всей твоей безупречно правильной арифметики. Против выгоды.

Я медленно вытянул вперёд правую руку. И позвал тьму. Открыто. При нём, при бледном свете грозовых зарниц.

Отклик пришёл мгновенно, без задержек. Чёрный песок поднялся откуда-то из-под рёбер, стёк по руке, послушно закрутился водоворотом в ладони и отвердел тонкой, звенящей линией. Чёрный меч.

Только теперь всё было совершенно иначе. Вчера над мёртвой девчонкой он вырвался сам, на крови и животной злости, дикий и необузданный, как сорвавшийся с цепи бешеный пёс. А сейчас я звал его сам. Своей ясной, осознанной волей. И он шёл на зов покорно, ложился в ладонь, как привычный, тяжёлый инструмент старого мастера. Я перестал его прятать и бояться. Он был мой — со всей его пугающей, сладкой тягой пройтись по чужим головам. Моя тьма. И держать её в узде теперь предстоит мне одному.

— Это во мне сидит то, чего ты не встречал, — сказал я тихо, но так, что слова падали тяжело, как могильные камни. — Тьма. И ей до дрожи в костях хочется поступить по-твоему. Отделить балласт, заткнуть уши, идти по головам. Ей с тобой было бы очень, очень хорошо. — Я чуть сильнее сжал невидимую рукоять, и клинок довольно, угрожающе завибрировал. — Поэтому я с тобой и не пойду. Я точно знаю, кем я стану рядом с тобой. Я стану тобой. А я не хочу быть тобой, Эрик. Да пошёл ты со своим уставом.

Эрик медленно поднялся. Он смотрел на дрожащий чёрный клинок в моей руке, и впервые на его грубом, обветренном лице не было ни высокомерной усмешки, ни холодного расчёта. Была опаска. Настоящая, первобытная животная опаска матёрого хищника перед другим, неведомым хищником.

— Дурак ты, водник, — сказал он наконец. Без привычной злобы. Почти с искренним сожалением. — С такой силищей — и подался в сторожа у собственной совести. Ну, как знаешь. Силой в долю затаскивать не стану, да оно и ни к чему. Сдохнешь — твоя личная беда. Невелика потеря.

— Невелика, — коротко согласился я, не опуская клинка.

Он постоял ещё миг, взвешивая что-то про себя на внутренних весах. Потом мотнул головой, резко обернулся к своим:

— Поднимай задницы! Ходу!

Хищник безошибочно чует, когда добыча не по зубам, и никогда не тратит силы попусту.

— Свидимся ещё, водник, — бросил он через могучее плечо. Это была не угроза — сухой факт. На этой тесной изнанке мира все выжившие рано или поздно сходились у открытых врат.

— Свидимся.

* * *

И мы остались стоять втроём.

Я, Сандра с неизменно прямой спиной и привалившаяся к моему плечу Ариана. Мы стояли посреди стеклянного крошева, над смердящей тушей мёртвого царя, и молча смотрели, как ватага Норда уходит вверх по крутой скалистой расщелине, к дальнему, безопасному спуску.

В самом хвосте уходящей колонны медленно брёл цыплячья шея. На ходу он обернулся и долго, не отрываясь, смотрел на меня через плечо, спотыкаясь о камни, пока кто-то из взрослых грубо не пихнул его в спину. Я так и не понял, что именно было в этом взгляде. Думал ли он, что я конченый дурак, отказавшийся от лёгкой сытой доли. А может — что я единственный взрослый на этой проклятой изнанке, кто вчера рванул спасать такую же бесправную мелочь, как он сам. Я не узнал. Его увели во тьму.

Сытые. Целые. С полным запасом воды и костяным жалом на полтораста крон. Они уходили первыми. Широкой, торной дорогой, по которой ходят все нормальные, желающие выжить люди.

А нам оставалась дорога поуже.

Ариана тяжело, всем весом привалилась ко мне. Ни одного слова упрёка за то, что я только что на её глазах отказался от сотни крон. А ведь эти огромные деньги могли купить ей лекаря на станции, чистые бинты, мази от гнили, покой. Может, купили бы ей лишний месяц жизни. Она просто держалась за меня мёртвой хваткой и дышала сквозь стиснутые зубы — мелко, часто, экономя каждое мимолётное движение грудной клетки. Сандра нащупала и подобрала наш отощавший бурдюк. Встряхнула.

— Полный, — констатировала она ровным голосом. — Под самую завязку.

Хоть это у нас теперь было. Вода. Жизнь на пару дней.

Я смотрел вслед уходящей ватаге, пока последний неясный силуэт не растаял во тьме расщелины. И вдруг, совершенно неожиданно, впервые за весь этот безумный, кровавый день, мне стало внутри почти спокойно. Какой-то тугой, болезненный узел в груди наконец лопнул и распустился.

* * *

— Мы не пойдём за ними, — нарушил я тяжёлую тишину.

— Само собой, — невозмутимо отозвалась Сандра, поправляя ремень бурдюка на плече. — Я бы за этим ублюдком и в ясный день следом не пошла. Воняет от него за милю.

— Я не про то.

Я опустил глаза на чёрный меч. Он всё ещё лежал в моей руке. Не таял, не вырывался. Тяжёлый, плотный и холодный. Вчера он рвался наружу сам, жадно питаясь отчаянием и кровью. Сегодня он терпеливо ждал приказа. Стал моим.

— Эрик пойдёт верхом, — я указал остриём клинка в темноту. — В долгий обход. Долго. Тяжело. А мы пойдём напрямик.

— Где напрямик? — Ариана с трудом подняла на меня запавшие глаза. — Марк, там же глухая скальная стена. Сплошной монолит.

— Стена — это только для глаз.

Я шагнул вперёд и плавно повёл клинком вдоль отвесной, непроницаемой чёрной скалы сверху вниз.

И там, где прошёл этот сверхъестественно тонкий край, вечная темнота изнанки с тихим, шуршащим звуком загустела. Поплыла маревом. Разошлась в стороны, как старый, тяжёлый театральный занавес. За разрезом не открылось ни тайной пещеры, ни скрытого прохода. Открылась просто темнота. Но та, первородная, в которой я теперь каждой костью, каждой клеткой тела чуял путь. Чуял, что до дальней гряды отсюда не три мучительных дня через перевалы, а всего несколько шагов наискось. Если шагать не по твёрдому камню, а по пустому ничто, в котором этот камень плавает. Свет просто показывает тебе стены. А весь безграничный простор между ними — это и есть тьма. И чёрным клинком по ней можно было просто срезать угол.

Я протянул руку и взял Сандру за ладонь. Она, не говоря ни слова, нащупала и крепко сжала ледяные пальцы Арианы. Мы выстроились в привычную, надёжную цепь. Я впереди, иду чутьём, девочки следом.

— Держитесь, — скомандовал я, не оборачиваясь. — И не смейте отпускать. Слышите? Что бы вам ни почудилось, кто бы вас ни звал — руку не отпускайте. Тут если отпустишь — я больше никогда не найду.

Я шагнул в разрезанную черноту и сильным рывком потянул их за собой.

Камень под ногами мгновенно сменился ничем. Гулким, бездонным, обволакивающим ничем, похожим на ледяной кисель. В этой пустоте разом гасли все звуки. Не было ни верха, ни низа, ни звука собственных шагов. Только моё натянутое чутьё да тонкая вибрирующая нить пути. Ариана за моей спиной коротко, со свистом втянула воздух, захлебнувшись пустотой. Сандра шла молча, уверенно чеканя невидимый шаг. Для её слепых глаз эта абсолютная тьма была куда понятнее любого света. Здесь она стала мне полностью ровней.

Тропа пока держала. Но долг под рёбрами налился раскалённым свинцом разом, одним чудовищным рывком. За такой наглый шаг тьма брала свою плату по полному тарифу. Куда дороже всего, что я платил ей прежде. Каждый шаг по косой отзывался в моих костях глухой, выкручивающей суставы ломотой. Зубы заскрипели от невыносимой боли. Далеко так не уйти. Тьма высосет до пустой оболочки за пару миль. Но на эти несколько шагов её должно было хватить. Обязано было хватить.

Мы вышли из пустоты через несколько коротких шагов и одновременно — через целую вечность.

Под подошвами звонко хрустнуло. Не привычный песок. Я заморгал, заставив тьму отступить и клинку втянуться обратно под кожу, с трудом привыкая к неверному свету далёких фиолетовых молний. Мы стояли на чистом стекле.

Гладкая, идеально ровная, уходящая за горизонт равнина сплошного оплавленного стекла раскинулась во все стороны. Она отражала холодные фиолетовые сполохи чёрного неба, как застывшее озеро смолы. Ни единой дюны, ни обломка скалы, ни тени. Ровная, абсолютная пустота до самого горизонта.

И было тихо.

Это была не та мёртвая, выжидающая тишина, что стояла над логовом убитого царя. Эта тишина была огромной. Необъятной. Спокойной и невыносимо, до одури древней тишиной места, где абсолютно всё уже случилось тысячелетия назад. И случаться больше попросту нечему. От этой монументальной, вечной тишины мне сделалось не по себе куда сильнее, чем от давешнего царского рёва. Мелкие волоски на руках встали дыбом.

А далеко впереди, точно по центру зеркальной стеклянной пустоты, что-то сидело.

Оно было огромным, размером с городской квартал. Неподвижным. Каменным. С исполинским телом напрягшегося перед прыжком зверя и тяжёлой человечьей головой. И эта каменная голова смотрела прямо на нас через всю бесконечную равнину. Смотрела неотрывно, хотя мы только что вышли из абсолютного ниоткуда, и взяться нам тут было просто неоткуда.

Оно нас ждало.

И я готов был поклясться всем, что у меня ещё осталось, что эта громадная каменная голова, не дрогнув ни единой грубо высеченной чертой, едва заметно, одними уголками мёртвых губ — нам улыбнулась.

Предыдущая главаГлава 44 из 60Следующая глава