Оно слушало долго.
Жрать чёрный песок я никогда не любил. А этот песок был именно стеклом — мелким, гранёным, беспощадно острым и ледяным. Лежать лицом в этой дряни, когда каждая острая песчинка норовит глубоко, до крови впиться в чувствительную кожу скулы, а лёгкие уже не просто горят, а плавятся от сдерживаемого спёртого воздуха — так себе начало нового дня. Отличный старт многообещающей карьеры в областях, ничего не скажешь. Просто праздник какой-то, надо было брать путёвку на подольше. Я вжимался всем телом в пологий склон бархана так старательно, с таким исступлением, словно искренне рассчитывал пустить здесь глубокие корни и навсегда притвориться чахлым пустынным кустиком. Если бы человеческое тело по мановению руки умело складываться пополам, я бы с огромной радостью изображал сейчас забытый кем-то драный башмак. Воздух я выпускал сквозь плотно стиснутые зубы. По крошечной, жалким каплям. Никакого свиста в носу, никакого предательского сипения в горле. Только едва слышное шипение, которое тут же жадно поглощало серое безразличное пространство. Где-то внизу, далеко за невидимым гребнем, наконец-то прошелестело. Звук был тяжёлый, слитный. Оно продавливало породу огромным, неповоротливым массивом, двигаясь строго в одну сторону. Звук был до одурения странный и неправильный, от него волоски на предплечьях вставали дыбом. Будто по сухому, скрипучему песку четверо здоровенных портовых грузчиков молча волокли необъятную мокрую парусину, доверху набитую тупыми булыжниками. Потом прошуршало ещё раз, чуть дальше. Земля едва заметно вибрировала под животом. Потом тишина снова стала пустой. Абсолютной, звенящей пустотой, в которой больше никто не стоял, не принюхивался невидимой слепой пастью к моим жалким следам и не ждал, когда я не выдержу и охну. Воздух вокруг перестал быть таким тугим, давящим на барабанные перепонки свинцом. Я пролежал неподвижно ещё целую вечность. Ровно до тех пор, пока в левое бедро не вцепилась раскалёнными клещами жуткая судорога. Подыхать от банального мышечного спазма в мои ближайшие планы совершенно не входило, и я рискнул пошевелиться.
Ложбина подо мной оказалась пуста. Серый, мёртвый свет, сочащийся неизвестно откуда из небесной хмари, исправно освещал только одну важную деталь. Поверх моей собственной неуклюжей цепочки следов, отпечаток за отпечатком, тянулась неестественно ровная, вылизанная до глянцевого блеска полоса шириной в хорошую мужскую ладонь. На самой середине низины она плавно, без единого рывка, сворачивала вбок и уходила за дальние песчаные гребни. Как раз туда, откуда я только что притащился. Я сполз по осыпающемуся склону боком, изо всех сил стараясь не шуршать крупой, присел на корточки рядом с этим художеством и далеко не сразу решился его коснуться. Песок в самой полосе лежал гораздо плотнее, чем вокруг, и слабо отсвечивал в серости, будто его обильно смочили густой слюной и тут же насухо высушили на ветру. Я осторожно тронул гладкую поверхность краем грязного ногтя. Сухо. Твёрдо. Просто идеально гладко, словно по бархану долго, с методичным нажимом водили тяжёлым горячим утюгом. Следов когтистых лап не было. Следов волочащегося мягкого брюха — тоже. Неведомая тварь стирала собой всё, по чему проходила, включая мои собственные, глубоко вдавленные в дно отпечатки ботинок. Заботливая какая скотина, убирает за собой мусор. И за мной заодно.
Вопросов в гудящей, пересохшей голове набралось на целую казённую проверку с пристрастием. Как именно эта дрянь безошибочно выбирала свежие следы из тысяч других в этой пустоши? Почему не поднялась по склону за мной на гребень? Я ведь вонял едким потом, застарелым животным страхом и дешёвым мылом из приюта так, что у самого глаза слезились. Услышала где-то в стороне что-то более сытное и громкое? Или просто тупо дошла до конца моей цепочки, ткнулась слепым рылом в пустоту и потеряла интерес? Я не знал. Незнание в областях стоило неимоверно дорого, платить за него каждый раз приходилось собственной кожей, кровью и мясом, а второй раз раскошеливаться за один и тот же жестоко усвоенный урок мне категорически не хотелось. Урок мне выдали не здесь. Урок мне выдали минувшей ночью, у развороченной каменистой борозды, где навсегда остался сорок первый. Выдали щедро, с походом — моей собственной распоротой ладонью и его оборванным, захлебнувшимся во тьме криком. Здесь, у стёртых дочиста следов, этот урок только подтвердился и обрёл наконец чеканную, окончательную форму. Оно пришло без крика и без предупреждения. Никто в серой темноте не орал дурниной от боли, никто не звал охрану на помощь. Я просто монотонно брёл вперёд, чёрный песок под моими ногами ритмично шуршал, и одного этого монотонного шуршания вполне хватило, чтобы пригласить невидимых гостей на плотный ужин. На звук шёл и тот, кто уволок в темноту сорок первого, и тот, кто слушал меня всю ночь за гребнем. Один и тот же закон, для всех местных тварей общий и непререкаемый. То, что ночью я понял голым, дрожащим нутром, при свете этого блёклого гноящегося утра стало правилом. Первым. Намертво высеченным на внутренней стороне черепа большими рублеными буквами. Правило первое: тьма ходит на звук.
На любой звук. Случайный тяжёлый шаг. Сбитое от дикой усталости дыхание. Предательский шорох одежды. Стук собственного идиотского сердца, если этому органу вдруг вздумается изображать полковой барабан перед штыковой атакой. Насчёт последнего я искренне надеялся ошибаться, потому что моё собственное сердце колотилось сейчас так, что его гул стоял в ушах, и я был уверен: этот грохот отлично слышит даже Веллер под своим безопасным куполом у врат, мирно прихлебывая горячий чай. Хорошее правило. Надёжное. Простое до зубовного скрежета. Жаль только, что ходить вообще без звука я никогда в жизни не умел. Никто не учил приютского сироту парить над землёй аки невесомый ангел. А идти всё равно было надо. Останешься на месте, уляжешься поудобнее — и очень быстро станешь частью чьего-то сложного пищеварения.
Я попытался встать. Руки затекли от неудобной позы до полного бесчувствия, превратившись в чужие ледяные культи. Колени тоже передавали пламенные приветы и наотрез отказывались сгибаться. Когда я всё же с огромным трудом разогнулся, правая нога далеко не сразу вспомнила, что она вообще-то нога, а не трухлявое бревно, и попыталась сложиться пополам в обратную сторону. Я едва удержал шаткое равновесие, злобно выматерился сквозь сжатые зубы, задрал свою необъятную казённую рубаху и с остервенением принялся рвать грязный подол на широкие полосы. Ткань поддавалась отвратительно, словно её ткали из старых корабельных канатов на века. Пришлось активно и зло помогать негнущимся пальцам зубами. Треснуло. Отлично. Хоть что-то в этом забытом богом месте работает как надо. Я уселся прямо на остывающий склон бархана и плотно обмотал ступни получившимися длинными лоскутами. Босиком по этому холодному, жадно вытягивающему остатки тепла из тела песку я уже находился вдоволь. Пальцы на ногах окончательно превратились в наглых квартирантов, которые ни черта не чувствуют и платить за жильё явно не собираются. Затянул узлы на лодыжках потуже, чтобы не слетели на первом же шаге. С тряпками сразу стало тише. Шаг теперь выходил глухой, смазанный, мягко проглатываемый чёрной породой. И теплее. Почти невероятная, королевская роскошь для одинокого бродяги в Песках.
Пить хотелось всерьёз, до мерзкого звона в ушах. Опухший, превратившийся в кусок старой подмётки язык намертво цеплялся за пересохшее нёбо. Губы покрылись жёсткой коркой и болезненно потрескались, лопаясь при малейшем движении. В висках методично, не сбиваясь с ритма, постукивал маленький кузнечный молоточек. Я машинально провёл языком по передним зубам и собрал изрядную порцию скрипучей чёрной пыли. Отличный завтрак, Марк. Богато живём. В приюте за такое восхитительное разнообразие утреннего меню воспитатели бы удавились от зависти. Там-то нас кормили только пустой жидкой баландой, а тут — изысканный хруст на зубах, жри — не хочу. Я бы с радостью продал сейчас все свои туманные перспективы, все воспоминания о сырых стенах приюта и мерзкой каше по утрам за один жалкий, мутный глоток. Говорят, человек на восемьдесят процентов состоит из воды. Во мне сейчас оставалось процентов десять, и те представляли собой чистую, концентрированную злобу. Сколько я уже здесь торчу без передышки? По общим физическим ощущениям выходили уверенные вторые сутки изматывающего марша. Но ощущениям в этом проклятом месте, где никогда не наступает нормальное утро и не садится солнце, верить крайне опасно для жизни. — Вода — главные деньги, — наставительно говорила Сандра, когда мы ещё были по ту сторону врат, в безопасной и понятной реальности. Умная была женщина, жаль только, стартового капитала мне не выписала. У меня не было ни единого глотка. Ни одной завалящей медной монеты в этой водяной казне. Полный, безоговорочный банкрот с перспективой скорого пересыхания и превращения в живописную кучку мусора. Идти я твёрдо решил к городу. Выбор без выбора — лучшее, что могут предложить области.
Я приметил его ещё с самого высокого гребня несколько долгих, вымотавших всю душу часов назад. Очень далеко, на самом размытом пределе вязкого серого света, мёртвый горизонт тяжело поднимался тёмной, плотной, усеянной зубцами массой. Стены это или уцелевшие дома — отсюда было не разобрать, но зубцы выглядели слишком уж правильными и геометрически ровными для природных скал. Там, где когда-то давно люди своими руками складывали камни, вполне могла найтись забытая вода. Старые глубокие колодцы, прохладные подвалы, треснувшие кувшины в пыли. Конечно, с тем же успехом там могло жить и годами ждать своего часа всё, что угодно. Какая-нибудь очередная изголодавшаяся дрянь, которая обожает селиться в тени развалин. Но жажда уже выдала мне прямой приказ с сургучной печатью, и обжалованию в суде низшей инстанции он не подлежал. Михель, по словам всё той же Сандры, говорил про мёртвые города областей предельно конкретно: в сердце города соваться категорически нельзя. Сожрут со всеми потрохами и даже пуговиц не выплюнут. Краем — можно, если уж очень прижало и другого выхода не осталось. Мне было очень надо. Так прижало, что я бы сейчас и в самый центр полез, пообещай мне кто-нибудь там полную кружку ржавой, тухлой, лягушачьей воды.
Шёл я долго. Однообразно, тупо и мучительно долго. Бесконечный пологий гребень, широкая ложбина, снова крутой подъём — струящийся под ногами, засасывающий по щиколотку чёрный песок тянулся всё дальше и дальше, выматывая жилы, а желанные зубцы на горизонте росли до издевательства медленно. Будто город в последний момент брезгливо передумал меня пускать и теперь неторопливо, с достоинством отодвигался назад. Дважды я в панике падал на живот и замирал, до синяков вжимаясь в холодную крупу. Первый раз где-то совсем рядом, чуть сбоку, прошёл сухой, шелестящий шорох, от которого по хребту разом сыпануло ледяной крупой, а желудок попытался свернуться в тугой узел. Я распластался за низким песчаным валиком и ждал, почти не дыша, зажмурив глаза, пока в груди не начало мучительно жечь от нехватки воздуха. Никто не пришёл. Никто не стёр мои следы. Наверное, проползло мимо, спеша по своим крайне важным тёмным делам. Второй раз пугающий шорох просто издевательски придумала моя собственная уставшая голова. Голова вообще на марше быстро вошла во вкус и развлекалась как могла: то убедительно шепнёт в самое ухо чужим голосом, что прямо за спиной кто-то мерно и тяжело шагает, то подбросит смазанное быстрое движение на самом краю зрения. Помощница из неё выходила так себе. Продать бы кому-нибудь эту параноидальную воспалённую требуху вместе со всеми страхами, да кто ж купит такой откровенно бракованный товар.
Тряпичные обмотки из полы спасали плохо. Левая то и дело сползала гармошкой, грубый узел распускался, и мне приходилось снова и снова садиться на корточки. Я затягивал его непослушными, деревянными пальцами, злобно помогая себе зубами, попутно собирая ртом новую пыль. Зато пальцы на ногах понемногу отошли от глубокого онемения и теперь радостно отвечали на каждый мой шаг целой россыпью острых горячих иголок. Пускай колют. Отмёрзшее, мёртвое мясо так не болит, значит, пока ещё моё, родное, можно не отрезать. Зато нескончаемые гряды барханов дали мне почти бесплатный компас. Я заметил это не сразу, только когда в глазах перестало дико двоиться. Они шли длинными, геометрически правильными волнами строго в одну сторону, словно застывшая рябь на гигантской грязевой луже. Держишься вдоль ложбины — курс сохраняется идеально ровно. Пересекаешь под углом — помни, куда шёл, и не сбивайся. Кто именно уложил эти чёрные волны и куда они на самом деле вели, вопрос был отдельный, сугубо философский. Для возвышенной философии я был слишком обезвожен и зол. Другого компаса мне всё равно никто не выдал при отправке.
Ещё за эту изматывающую дорогу я научился слушать свой собственный страх. Различать его тонкие, изысканные вкусы. Свой, внутренний страх сидел где-то глубоко в затылке, ныл ровно, тягуче, как больной воспалённый зуб. Он был привычным, почти домашним. Внешняя опасность била совсем иначе, короче: под ложечкой, одним резким, ледяным рывком, от которого мгновенно перехватывало дыхание и парализовало мышцы. За весь долгий путь так сильно дёрнуло лишь один раз. Я мгновенно рухнул на колени, лёг ничком, до боли прикусил грязный рукав, чтобы не клацнуть челюстями от начавшейся крупной дрожи, и переждал. Может, пустое. Может, просто с кем-то очень большим и невероятно тихим удачно разминулся в серой мгле. Второй вариант мне даже нравился. Расходиться краями всегда лучше, чем встречаться в лоб на узкой дорожке.
Город вырос передо мной внезапно. Серый свет опять нагло и цинично наврал про расстояние: я с огромным трудом, цепляясь непослушными пальцами за песок, поднялся на очередной пологий гребень, вытер мокрый лоб тыльной стороной ладони — и прямо передо мной, метрах в пятидесяти, встал как вкопанный первый ряд глинобитных домов. Крепостной защитной стены вокруг не было. Дома сами стояли сплошной глухой преградой, плотно, без единого зазора прижавшись бок к боку, без единого окна на эту, внешнюю сторону. Тёмная, испещрённая глубокими морщинами трещин от древности глина, сухие, давно выкрошившиеся стыки, плоские унылые крыши. За первым рядом тяжело поднимался ещё один, потом ещё и ещё, уходя ступенями вверх. Город грузно сидел на пологом холме и угрюмо молчал. Воздух здесь не двигался совсем, висел мёртвым, спёртым грузом, отдающим вековой пылью. Сам этот воздух казался ядовитым, настоянным на тысячелетней тоске и безнадёжности. Я физически чувствовал, как он противится моему вторжению, как тяжело расступается перед моим лицом. В любом живом месте даже глубокой ночью что-нибудь обязательно тихо скрипит, рассохшаяся половица вздыхает, вода капает с крыши, мышь шуршит в подполе. Здесь первозданная тишина лежала по тёмным углам тяжёлой свинцовой пылью. Она физически давила на барабанные перепонки, заставляя глохнуть.
Я медленно обошёл крайний дом по широкой дуге, ставя ноги в обмотках с предельной осторожностью. Дверной проём зиял первозданной, густой чернотой, словно кто-то вырубил в самом пространстве идеальный квадрат пустоты. Заглядывать внутрь я, разумеется, не стал. В нашем милом приюте из темноты тоже частенько смотрели чьи-то голодные глаза, и обычно такие напряжённые гляделки заканчивались потерей корки хлеба, а то и выбитым зубом. Здешние молчаливые обитатели темноты, сильно подозреваю, брали плату куда дороже хлеба — кровью и мясом. У третьего по счёту дома плоская крыша давно провалилась внутрь, обнажив кривые, почерневшие балки. Серый жидкий свет падал через эту огромную дыру прямо на глинобитный пол, и на полу в этом пятне света что-то отчётливо белело. Я остановился, вытянул шею, всматриваясь в сумрак, но порог переступать не поспешил. Внутренний инстинкт самосохранения работал исправно. Кости. Старые, высушенные до пронзительной белизны, очень крупные — с хорошую бычью ногу размером. И обглоданные до матового блеска, так невероятно чисто, словно их заботливо полировали грубой тряпочкой долгими скучными вечерами. Их сложили в углу аккуратной пирамидкой. Кость к кости. Пыль лежала сверху ровно и густо, значит, обедали здесь очень давно. Кем они были при жизни — местными жителями, глупыми путниками или такими же наивными сновидцами, как я — угадать было невозможно. Смерть в областях быстро равняла всех в правах и обязанностях, превращая любую биографию в стандартный набор кальция. Но тот, кто с аппетитом ел, старательно и педантично прибирал за собой остатки пиршества. Я попятился от пролома на цыпочках, дыша через раз, и дальше держался строгой, математической середины улицы. Аккуратные едоки пугали меня гораздо сильнее обычных, безмозглых голодных тварей. У тупой голодной скотины всё просто и понятно: увидел — разворачивайся и беги, пока ноги держат. У аккуратных существ есть строгие правила, расписание, своя изощрённая эстетика и, возможно, специальная десертная ложечка для непрошеных худых гостей вроде меня.
Ещё через два дома я наконец нашёл то, за чем пришёл, сам того не зная. Под глухой стеной, в плотном наносе наметённого песка, лежала гора разбитой глиняной посуды. Кувшины с отбитыми напрочь горлышками, пузатые миски, треснувшие толстостенные горшки — всё это великолепие давно превратилось в россыпь острых черепков, размером от широкой ладони до мелкого ногтя. Я присел на корточки и стал торопливо, но абсолютно беззвучно перебирать их. Черепки оказались звонкие, хорошо и правильно обожжённые, с опасными, как бритва, острыми сколами. Треснутый, бракованный кусок глухо мычит под пальцами, целый — тонко поёт: я коротко щёлкал по ним грязным ногтем и внимательно слушал. Один черепок, длинный, тяжёлый, с хищно изогнутым волнистым краем, лёг в правую руку как влитой. Настоящий нож. Я с силой провёл его гранью по своему ногтю на большом пальце — осталась глубокая, ровная белая черта. Вот тебе и оружие, Марк. Казёнка на этапе подчистую забрала твой старый нож? Мёртвый город услужливо выдал новый. Грубовато, конечно, зато абсолютно бесплатно и без унизительных расписок. Я не торопясь устроил себе полевой арсенал. Один черепок-нож плотно загнал за обмотку на поясе, поближе к рабочей руке. Четыре плоских, размером с ладонь, сунул за пазуху рубахи. Ещё целую горсть мелких, острых осколков бережно собрал в оторванный лоскут от подола и завязал крепким узлом. Первый раз с самого момента прибытия за врата у меня появилось хоть какое-то имущество, если не считать копеечных казенных шнурков на шее. Я перебрал свою глиняную добычу ещё раз, просто чтобы ощутить приятную тяжесть в ладонях. Нищие приютские меня поймут без лишних слов. Своё — это своё, даже если это откровенный мусор.
Проверять черепки в деле пришлось сразу же. Я поднял небольшой обломок миски, отошёл на пару шагов и тихо, с точным расчётом, ударил им по глиняной стене. Звук ушёл вдоль пустой, вымершей улицы — сухой, короткий, как негромкий щелчок кнута. Я мгновенно прижался спиной к стене, сливаясь с кладкой, и ждал, пока в затылке не перестанет гулко, набатом биться ошалевшая кровь. Считал глухие удары пульса в висках. Ничего. Никто не выскочил из чёрных дверей с радостными объятиями. Тогда я ударил ещё раз, немного слабее. И снова ничего. Значит, мёртвый город не бросался очертя голову на каждый случайный щелчок. Уже невиданная щедрость. Правда, я понятия не имел, чья именно это милость: самого города, прячущихся в его недрах тварей или моей личной удачи, которая сегодня работала через раз, с жутким скрипом, и явно требовала щедрых чаевых по завершении смены. Я выбрал из кучи ещё пару обломков потяжелее. Один сунул за пояс рядом с главным ножом. Второй по въевшейся привычке взвесил на правой ладони и оставил в руке. Глина под ногами на улице была на удивление твёрдая, укатанная временем в камень, песчаные наносы лежали лишь отдельными редкими пятнами у самых стен. Я впервые за весь этот проклятый путь мог сделать нормальный, полноценный человеческий шаг без предательского шороха, если внимательно ставил ногу на чистое место. Почти приличная городская улица. Жить можно. Только дома кругом мёртвые, обглоданные кости сложены в проломе, а пить всё ещё катастрофически нечего. Ну, нельзя же, в самом деле, получить сразу всё, да ещё и на халяву.
А потом я придумал одну забавную штуку. Придумал, как заставить здешнюю всепроникающую тьму работать на меня. Тьма, если свято верить моему единственному свежему правилу, ходит на звук. Следовательно, звук вполне мог стать моим передовым разведчиком. Я взял из завязанного лоскута самый мелкий черепок, коротко размахнулся и бросил его вперёд по изгибу улицы, шагов на двадцать, не больше. Он звонко щёлкнул о каменную кладку порога и тут же затих. Я намертво вжался плечом в холодную глиняную стену. Выжидал. Из зияющих дверных проёмов никто не вытек липкой чёрной массой, песок впереди не шевельнулся ни на пылинку. Тогда я быстрым, скользящим шагом прошёл эти проверенные двадцать шагов — по самому краю улицы, в густой тени карнизов, — проворно подобрал свой черепок и точно так же послал его дальше. Так у нас и пошло дело: короткий бросок, напряжённая тишина, быстрая перебежка. Коротко и ясно. Стена всегда надёжно прикрывает спину. Рот полуоткрыт, чтобы загнанное дыхание не свистело в пересохшем горле. Каждый следующий кусок незнакомой дороги сначала проверял тот, кого мне было совершенно не жалко. Маленький глиняный разведчик без воинского звания, имени и казенного жалованья. Пожалуй, это был лучший напарник из всех, с кем мне вообще доводилось иметь дело в этой дрянной жизни.
Сбой в нашей идеальной отработанной системе случился ровно один раз — и едва не стал для меня последним. Очередной черепок неудачно ушёл в глубокую тень под навесом и вместо ожидаемого глухого глиняного щелчка звонко попал во что-то металлическое. Звон вышел на удивление чистый, громкий, праздничный, будто от души жахнули в большой набатный колокол, — и раскатился на всю чёртову улицу. Я ещё падал на стену, распластываясь по холодной глине, как раздавленный сапогом жук, а из чёрного дверного проёма ближнего дома уже вытекло. Медленно, тяжело, без единого шороха — гладкая тёмная тень размером с большую, раскормленную собаку перелилась через высокий порог и потекла вперёд. Не ко мне. К тому месту, где умер звон, — к вмурованному в камень бронзовому тазу. На чистый звук. На голую прореху в тишине, точно так же, как ночью у борозды тварь шла на отчаянный крик сорок первого. Сердце колотило в рёбра кузнечным молотом, грозя проломить грудную клетку. Я вжался в стену, зажал рот ладонью и перестал дышать совсем. Тень слепо обтекла таз, пошарила вокруг — терпеливо, обстоятельно, как хозяйка ищет оброненную в пыль иголку, — и не нашла ничего, кроме мёртвой холодной бронзы. А я стоял в десяти шагах, тихий и безвкусный, как сама стена.
И вот тут, прижатый к глине, я понял ещё одну вещь — ясно и холодно, как тогда, с камешком в Песках. Звук, который меня только что чуть не убил, я этой твари ОТДАЛ. Привёл её одним щелчком на пустое место и сам же ушёл с линии удара. Значит, звук — это не только удавка, накинутая мне на горло. Это ещё и поводок. И один его конец, оказывается, крепко держу я. Я медленно, без замаха, выкатил из лоскута самый мелкий черепок и швырнул его в дальний конец проулка — далеко, прочь от себя. Глина щёлкнула о глину. Тень тут же оставила таз и потекла на новый зов, ровно и жадно, по натянутой невидимой нити. А я скользнул в противоположную сторону, в густую тень карнизов, и убрался прочь, пока бронза и пустота занимали её слепое голодное внимание. Я мысленно, очень вежливо извинился перед тазом за дурную компанию, которую на него навёл. И дальше целился точнее — но уже не только ради того, чтобы не шуметь самому. Теперь я твёрдо знал, куда при случае можно послать чужой звук. На пятом или шестом удачном броске я даже криво усмехнулся потрескавшимися в кровь губами. У меня уже собрался настоящий боевой отряд: я, тринадцать верных черепков и изводящая нутро жажда. Жажда, правда, явно служила другой стороне и постоянно нашёптывала сдаться и лечь прямо здесь.
Улица бесконечно и затейливо петляла вдоль склона холма. Дома стояли ко мне глухими спинами, их проёмы уходили внутрь темнее самой уличной серости. Иногда под осторожную ногу попадалась мелкая высохшая кость, и я каменел на месте, пока она не успевала предательски щёлкнуть о твёрдую глину. Один раз пришлось, неловко балансируя на одной ноге, снимать длинную кость онемевшими пальцами прямо с обмотки: зацепилась, гадина, за торчащую нитку и тихонько тянулась за мной по песку, будто решила тоже записаться в мой глиняный отряд добровольцев. Я аккуратно, без звука положил её у стены и пошёл дальше. Отряд у меня уже был укомплектован полностью, сомнительные новобранцы не требовались. Ещё через несколько выверенных бросков я заметил на светлой глине у стены следы старой, давно высохшей влаги. Полосы были чуть темнее самой стены, глубокие широкие потёки шли от заколоченных дверей прямо к середине проулка. Не свежие, конечно. Здесь вообще ничего живого и свежего не было, кроме меня самого, да и я уже потихоньку начинал откровенно портиться без воды. Но эти явные потёки упрямо вели вниз по склону, к широкому, лишённому ворот проёму между самыми высокими домами квартала. Я привычно бросил туда черепок. Щёлк. Тишина. Густая, ровная и абсолютно равнодушная. Тогда я пошёл следом за водой.
Узкая улица вывела меня во двор — неожиданно широкий, просторный, ровно вымощенный большими квадратными плитами. Я немедленно бросил черепок в тень у ближней стены. Щёлк. Тихо. Бросил второй, чуть дальше, ближе к самой середине двора. Тихо. Двор оказался типичным колодезным. Вдоль всей правой стены тянулось массивное, основательное каменное корыто — поилка, очень длинная, рассчитанная на много голов крупного скота. В мощных каменных плитах у входа темнели толстые кованые бронзовые кольца, позеленевшие и изъеденные от страшной старости: к таким обычно вяжут тяжёлую вьючную скотину, чтобы не разбрелась по улице. Сюда, должно быть, шумно ходили за живой водой всем этим огромным кварталом, какую-нибудь тысячу лет назад или сколько там вообще протянул этот проклятый город до своей окончательной смерти. Я подошёл и провёл грязным пальцем по гладкому каменному дну поилки. Пыль. Сухая, плотно слежавшаяся, в добрый палец толщиной, без единого свежего или хотя бы влажного потёка. Здешняя вода ушла из камня гораздо раньше людей. Или люди благополучно ушли раньше воды, а потом кто-то большой пришёл и всласть выпил всё за них. Для моего пересохшего, как наждак, рта никакой разницы в этих исторических теориях сейчас не было. Потом я поднял покрасневшие, слезящиеся глаза и увидел сам колодец. Прямо посреди широкого двора стоял низкий, основательный каменный венец. А сверху на нём плотно лежала плита. Тяжёлая, тёмная, цельная каменная глыба, перекрывшая устье венца с огромным запасом. Её явно положили сюда чьи-то руки, нарочно. Пустые, давно пересохшие колодцы так надёжно не запирают — незачем тратить силы. Под этой неподъёмной глыбой могла быть вода. Одно это короткое слово «могла» стоило прямо сейчас дороже всех моих добытых черепков, вместе взятых. Я сделал три быстрых шага к венцу и тут же понял, что во дворе я такой искатель далеко не первый.
У самого каменного кольца, тяжело и неудобно привалившись к нему спиной, сидел человек. Я намертво замер с занесённым для броска черепком в правой руке. Сердце ухнуло куда-то в пустой желудок. Потом присмотрелся сквозь серый свет и понял: не сидит. Сидел. Давно сидел. Он весь высох, превратился в жуткую мумию. Кожа потемнела до цвета старого грязного пергамента и туго, до треска обтянула острые скулы; выцветшая, покрытая пятнами казённая рубаха мешком висела на торчащих ключицах. Голова бессильно склонилась к правому плечу, будто он просто задремал на минутку после тяжёлой работы и всё никак не соберётся проснуться. На тонкой, высохшей шее, на въевшемся в кожу сером шнурке, тускло поблескивал жестяной номерок. Я подошёл медленно. Теперь уже не из животного страха, а из какого-то другого, тяжёлого и давящего чувства. Присел на корточки прямо напротив него. Шестьдесят восемь. Это была наша партия. Восемьдесят шесть человек нас въехало в Виндхольм в тех душных, вонючих вагонах, и вот шестьдесят восьмой сидел сейчас у наглухо закрытого колодца на дне своего мёртвого сна. Он дошёл сюда через эти бесконечные чёрные пески. Нашёл этот проклятый каменный венец. Может, даже точно понял, что именно ждёт его под плитой. И просто сел, когда кончились силы. Интересно, о чём он думал в свои последние минуты? Вспоминал ли наш вонючий эшелон, грохот колёс на стыках, брань конвойных? Или просто смотрел на серый свет, пока глаза не высохли окончательно? Я надеялся, что ему хотя бы не было страшно. Что усталость просто заботливо укрыла его с головой, как тяжёлое одеяло. Я опустил взгляд на его руки, лежащие на коленях, и сразу горько пожалел об этом. Пальцы были сбиты в кровь и мясо, ногти безжалостно сорваны с мясом. На неровном краю плиты, у самого каменного венца, остались неглубокие, но частые царапины, расходящиеся веером. Он отчаянно скрёб эту тяжеленную плиту голыми руками, пока в теле оставались хоть какие-то крохи сил. Плита весила втрое, а то и вчетверо больше его самого. Один измождённый человек такую ни за что не поднимет. Он, наверное, прекрасно понял это гораздо раньше меня — и всё равно продолжал тупо скрести, ломая ногти о камень. — Привет, — сказал я хриплым шёпотом. Голос прозвучал совсем чужой, каркающий, больно царапающий горло. — Ты уж извини, что без стука. Шутка вышла донельзя кривой и жалкой. Мёртвому она была всё равно, а вот живому — мне — была жизненно необходима: руки у меня мелко и противно дрожали, а к горлу подкатывало что-то гораздо хуже обычного страха. Узнавание. Отвратительное, липкое узнавание. Этот высохший до костей человек у колодца был я сам, только на пару-тройку долгих привалов впереди. Моё идеальное зеркало.
Снимать нужные вещи с мёртвого — наука нехитрая, сугубо житейская. В нашем приюте её знали все поголовно, хотя вслух на занятиях такому, ясное дело, воспитатели не учили. Но руки у меня сейчас стали медленные, ватные. Одно дело — быстро стащить крепкие ботинки с пьяного фраера у сточной канавы. Другое дело — вот это. Забирать жизнь у того, кто её уже подчистую проиграл. Через худое плечо у него крест-накрест висел ремень. А на ремне — фляга. Настоящая, добротная дорожная фляга, жестяная, с удобной завинчивающейся пробкой на короткой цепочке. Я осторожно взялся за неё непослушными пальцами и по её предательскому весу понял абсолютно всё ещё до того, как оторвал её от мёртвого тела. Лёгкая. Как пух. Я всё-таки с огромным трудом свернул неподатливую пробку и упрямо перевернул флягу над своей раскрытой ладонью. Ни единой капли. Сухая изнутри, точно так же, как мой горящий огнём рот. Он выпил всё. Досуха. Дошёл с пустой флягой до заветного колодца, который так и не смог открыть, и остался при нём навсегда. Я аккуратно вернул пробку на место, плотно закрутил и просто посидел рядом с ним на горячих плитах. Жажда била в набат, истерично требуя немедленно забрать пустую флягу и идти искать дальше. Жажда вообще сегодня слишком много разговаривала, раздавая идиотские советы. Я велел ей заткнуться. — Слушай, — сказал я шестьдесят восьмому, прямо глядя в его запавшие тёмные глазницы. — Флягу я возьму, ладно? Номерок тоже. Донесу до самого выхода, честное слово. Скажу Веллеру: дошёл парень до самого колодца в мёртвом городе. Мало кто вообще столько прошёл по этим областям. Он не стал возражать. Я снял шнурок очень осторожно, двумя руками, чтобы не потревожить голову, и надел на собственную шею, к своим казенным железкам. Кость, жесть, жесть, жесть. Моя личная книга учёта мертвецов пополнялась куда быстрее, чем мне бы того хотелось. Флягу я привычно повесил через плечо. Пустая, она почти ничего не весила, не тянула ремень, и всё равно это была самая лучшая, самая ценная вещь, которой я владел за всю свою никчёмную жизнь. Сорок глотков, если прикинуть на глаз. Сорок хороших глотков — это десять полных дней жизни, если жёстко растягивать и не строить из себя богатого идиота на водопое. Осталась сущая мелочь: найти, чем её наполнить.
Я повернулся спиной к мертвецу, шагнул к колодцу и примерился к плите. Толщиной с хорошую мужскую ладонь, край плотно, без единого малейшего зазора лежит на каменном венце. Я упёрся обеими руками в шершавый камень и с силой надавил — просто для очистки совести. С тем же грандиозным успехом можно было толкать плечом весь этот город. Тогда я присел, подставил плечо прямо под выступающий край плиты и резко, с рычанием выпрямился всем телом, вкладывая в рывок весь свой вес. В глазах мгновенно потемнело от острой боли, в пояснице мерзко хрустнуло. Плита даже не дрогнула. Ладно. Понял, не дурак. Здоровьем тут не возьмёшь, нужен хороший рычаг. Если найти крепкую длинную жердь, подсунуть глубоко под край, навалиться всем весом… Один человек — почти никак, шансов мало. Вдвоём — может быть, если как следует поднатужиться. Я медленно обошёл венец кругом, внимательно искал хоть малейшую щель между камнями и лихорадочно прикидывал, где в этом бесконечном царстве глины взять прочное дерево. Дверные косяки в покинутых домах? Толстые балки под проваленной крышей? Обломанная железная ручка от поилки? Жажда стояла прямо над душой и навязчиво шептала, что спасительная вода плещется всего в трёх футах под этой треклятой плитой, стоит только руку протянуть. Я воды не слышал. Но уже отчаянно, до боли в стиснутых зубах в неё верил.
Песок справа от меня едва заметно шевельнулся. Ветра здесь не было и быть не могло. Из плотного песчаного наноса у самого венца, всего в трёх шагах от моих ног, плавно и абсолютно бесшумно поднималось что-то членистое. Сначала из-под серой крупы вынырнул хвост — толстый, уродливо суставчатый, с изогнутым блестящим жалом на самом конце, и замер выше моей головы. Потом из песка вырвались массивные зубчатые клешни. Потом медленно поднялось всё остальное: плоское, неестественно широкое тело, закованное в толстые роговые пластины, размером с очень хорошую, откормленную на убой дворовую собаку. Скорпион стоял ровно между мной и единственным выходом со двора и не издавал ни малейшего звука. Его панцирные пластины на спине были точно того же пыльного, мёртвого цвета, что и здешняя вековая глина. Пока эта тварь не двигалась, мой глаз честно и усердно пытался записать её в обычную кучу битой черепицы. Он сидел под этим песком всё это время. Пока я вёл философские беседы с мёртвым шестьдесят восьмым. Пока стягивал с него пустую флягу. Пока давил плечом неподъёмную плиту, едва не ломая себе спину, и наивно мечтал о подходящей жерди. Я топтался по его двору добрых полчаса, шуршал, дышал, щёлкал черепками, и он просто ждал. Терпеливо. Вежливо. Почти по-казённому, словно строго по уставу. Ждал, когда я окончательно устану и подойду поближе. До спасительного выхода со двора было шагов двадцать. До скорпиона — три. Толстый суставчатый хвост качнулся — убийственно медленно, влево, потом вправо, ловя идеальный баланс. Тяжёлая мутная капля яда на самом кончике жала влажно блеснула в сером свете. Фляга, чёртов колодец и вся моя дальнейшая биография теперь целиком и полностью зависели от того, чьё движение окажется быстрее.