К книге
Воины сновидений 1Глава 35. Охота
58%
Глава 35. Охота
35

Третий день мы месили этот проклятый чёрный песок, уходя от погони, и третий день я уговаривал себя, что не голоден.

Выходило откровенно скверно. Голод сидел не в пустом брюхе, стянутом от недоедания так, что живот почти прилипал к позвоночнику. Он жил значительно выше — в груди, в том самом ледяном колодце под рёбрами, где у нормальных, не порченых людей, наверное, квартирует душа. У меня там прочно обосновалась тьма. После той проклятой лощины она проснулась тощая, донельзя злая и теперь непрерывно ныла. Не словами, понятное дело — её к человечьей речи не приучишь, у неё нет рта. Она просто тянула тоскливым ледяным сквозняком изнутри, нудно и выматывающе, как больной, гнилой зуб, который никак не хочет выпадать: дай. Покорми меня. Я задолжал ей огромную прорву ещё там, в медовой яме, когда черпал из неё полной пригоршней, чтобы ослепнуть на время и не сойти с ума от того непотребства, что творилось вокруг. Набрал в долг, щедро так, по-хозяйски, не торгуясь о цене. И вот теперь пришло время платить по счетам, кредитор настойчиво стучал в рёбра изнутри, требуя своё.

Проблема заключалась лишь в том, что кормить её было решительно нечем.

Тьма ест только одно блюдо. Тот самый мёртвый, сухой чёрный песок, из которого слеплена убитая тварь изнанки. Этот прах льнёт к живой крови, втягивается под кожу, жадно растворяется в венах и гасит взятый долг. Я выучил эту нехитрую, кровавую науку ещё в доме-храме, когда, отчаявшись, зарезал десятую тварь, и грязная тряпица с её песком к утру оказалась абсолютно пустой, а моя рука — здоровой. Хочешь, чтобы тьма не выгрызла тебя изнутри до сухой оболочки, хочешь остаться в своём уме — убей того, кто из неё соткан.

А мы три долгих дня никого не убивали. Мы только и делали, что драпали так, что пятки сверкали в полумраке. Три дня без крошки во рту. Три дня без единой капли воды. Три дня под чужим, равнодушным небом, где не бывает ни нормального солнца, ни ярких звёзд — только сизые, больные всполохи где-то на горизонте да вечная, промозглая ночь, от которой кости ломит. Сандра шла впереди. Ровно, тяжело, опираясь на свою палку, она читала этот проклятый, недружелюбный мир ногами и чуткими ушами в сто раз лучше, чем я — своими глазами. За ней, спотыкаясь, тянулась Ариана. Девочка из хорошего, тёплого дома, с манерами, с выправкой — сейчас от этой барышни осталась только упрямая, злая линия худых плеч. Она стирала ноги в кровь, падала на острые камни, вставала молча, отряхивая пыль, и упрямо шла дальше. Ни единой слезинки, ни единой жалобы. Я смотрел на её узкую спину и думал, что если мы когда-нибудь выберемся в реальность, я куплю ей самое большое и немыслимо сладкое пирожное. Если, конечно, в реальности ещё остались пирожные для таких, как мы.

А за нами шёл он. Наш терпеливый провожатый.

— Опять стоишь, — хрипло бросила Сандра мне в спину. Даже не обернулась. Она по моему сбитому, неровному шагу, по тому, как скрипит песок под подошвой сапога, читала меня чище и яснее, чем я сам. — Считаешь что-то.

— Считаю, — неохотно согласился я, пытаясь сплюнуть, но во рту было сухо, как в пустыне.

Я и правда напряжённо считал. Глаза. Две жёлтые, тусклые точки на верхушке наноса, слева, как раз на высоте собачьей холки. Они плелись за нами уже третий день кряду. Мгновенно гасли, сливаясь с чернотой, стоило мне остановиться и посмотреть в ту сторону в упор. И зажигались снова, стоило лишь отвернуться и сделать шаг. Тварь не подходила близко, держа безопасную дистанцию. Но и не отставала ни на ярд. Шла ровно, уверенно, по-хозяйски — так матёрый дворовый пёс трусит за телегой пьяного мясника, точно зная, что рано или поздно на кочках с возу свалится жирный кусок плоти. Куском плоти в этой математике были мы. И мясник был изрядно пьян от накопившейся усталости.

Это был шакал-эхо. Тварь-одиночка из той беззвучной, пакостной породы, что носит в зубастой пасти украденные чужие голоса. Для Сандры его просто не существовало. Как она ни вслушивалась, как ни поворачивала голову, ловя каждый шорох ветра, там, на гребне бархана, для неё была слепая зона, глухая, непроницаемая дыра в мире. Но у нас в трио так повелось с самого начала: чего не слышит она, то чую я. А я его прекрасно чуял. Плотную, ледяную вмятину в ночной стуже. Опасный провал в воздухе. Занятое хищником место, которое пахло смертью, пылью и бесконечным терпением.

Раньше, в прошлой, беззаботной жизни, до той кровавой лощины, я бы просто шёл и шёл вперёд. Сцепил бы зубы до крошева, не оборачивался и просил бы всех мыслимых богов, в которых отродясь не верил, чтобы этот выродок отстал. Ждал бы в холодном поту, пока эта тварь наберётся наглости, кликнет свою безгласную, голодную родню, и они обложат нас глухим, кольцом, как тогда, в каменной котловине Арианы. Сидел бы в глухой обороне, тыкал бы копьём во тьму, вздрагивал от каждого шороха и обречённо считал чужие, мерцающие глаза, пока не кончились бы силы.

Раньше. До того, как я постоял в жалком полушаге от Подметальщика. До того, как я своими глазами увидел, как из мира вынимают живое, стирают под корень целые куски реальности. До того, как понял одну пугающую, страшную вещь: мне это нравится. Тьме внутри меня это чертовски нравится.

Хватит быть дичью.

— Хватит, — сказал я вслух, и голос мой прозвучал сухо и ломко, как треск старой ветки.

Сандра остановилась. Повернула ко мне лицо, перетянутое грязной, пыльной тряпицей. Ариана тяжело, безвольно осела на песок прямо там, где стояла, обхватив руками острые, исцарапанные колени.

— Чего хватит? — спросила Сандра ровно, без эмоций.

— Бегать. — Я перехватил древко своего копья поудобнее, чувствуя, как дерево скользит в потной ладони. Осмотрел девчонок. — Мы сегодня никуда не уходим. У меня к этому жёлтоглазому ублюдку накопились серьёзные вопросы. Мы охотимся.

* * *

Идея была простая, прямая, как затрещина в кабацкой драке. Не можешь оторваться от того, кто идёт за тобой по пятам, не можешь сбросить назойливый хвост — значит, не сбрасывай. Заведи его туда, где удобно тебе, где ему не развернуться для прыжка, и с грохотом захлопни дверь.

Подходящее место я приглядел ещё засветло, в тот короткий, гнетущий серый час, когда изнанка мучительно притворяется, будто у неё бывает утро. Небо тогда светлеет до нездорового цвета грязного свинца, а тени ложатся резче и злее. Старая, глубокая промоина в цельном камне. Две скальные, выщербленные стенки сходились горлом, узким, максимум в две моих ширины плеч, и уходили вглубь, упираясь в тупик — глухой обвал, гладкую вертикальную плиту, по которой не вскарабкаешься, даже если у тебя когти вместо пальцев. Настоящая каменная кишка. Мешок. Тот, кто войдёт в это горло, выйти сможет только обратно. То есть — мимо того, кто будет стоять на входе. Мимо меня.

Я завёл девочек туда, в самую глубину, к холодному тупику. Камень под ногами был ледяным, выглаженным древними ветрами.

— На голый камень его не заманишь, — сказал я, оглядывая гладкий пол промоины. Голос гулял между стенами глухим, тревожным эхом. — Твари по камню ходить не любят. Следов не остаётся, когтям зацепиться не за что, чуять нечего. Значит, чёрный песок будет только в горле, у самого входа. Там я его и встречу. Вы сидите тут. На этой плите. Что бы вы ни услышали, что бы ни случилось — с камня не сходить.

Я посмотрел на Сандру. Та лишь коротко, утвердительно кивнула, принимая правила игры.

— Ариана. Свет держи погашенным. Поднимешь фонарь, только когда я крикну, и ни единым мигом раньше.

— А если ты не крикнешь? — тихо, почти беззвучным шёпотом спросила Ариана. Её тонкие пальцы крепко, до белизны костяшек вцепились в край изорванной юбки.

Я посмотрел на неё, потом перевёл взгляд на выход из промоины, где клубилась обычная непроглядная сизая муть изнанки.

— Тогда тем более не поднимай. — Я немного подумал, прикинул самые паскудные варианты и добавил: — Сидите тихо, как мыши под веником, и ждите рассвета. Утром, может, он уйдёт. Сытый.

Шутка вышла откровенно дрянной. Повисла в холодном, стоячем воздухе, как брошенный кусок сырого мяса. Ариана заметно побледнела, сообразив, кем именно этот тварёныш будет сыт, если я так и не крикну. Сандра же не повела и бровью — в её слепом, замкнутом мире и не такие шутки щёлкались, как пережаренные семечки. Она только покрепче перехватила свою неразлучную палку.

— Оставь нам что-нибудь острое, — деловито, без тени страха попросила она.

Я молча вытащил из-за пояса старое жало скорпиона — кривой костяной шип на тугой обмотке, что давно таскал про запас, — и вложил в её протянутую руку.

— Не промажь, если что.

— Я никогда не мажу, ты же знаешь, — ровно ответила она.

Я кивнул, хотя она этого и не видела, вернулся в горло промоины, туда, где твёрдый камень сменялся наметённым сыпучим песком, и принялся вить капкан.

Тьма ходит на звук — это самый первый, базовый урок, который ты усваиваешь в Песках. И усваиваешь его обычно собственной шкурой, расплачиваясь клочьями выдранного мяса за каждый лишний, неосторожный шорох. Но эта тварь, что шла за нами, была не из простых дураков. Шакал-эхо сам мастер звука, виртуоз. Он живёт тем, что слушает, ворует чужое слово, чужой предсмертный крик или плач, а потом кидает его обратно, как сочную приманку, в самую темень. Дешёвым, глупым стуком палки о камень его не возьмёшь, он эту фальшь раскусит в один короткий миг. Значит, нужен звук живой. Тёплый. Неровный. Такой, на какой изголодавшийся хищник идёт, не задумываясь, повинуясь только инстинкту.

Я пошарил по карманам, поползал на коленях по дну промоины, загребая руками пыль, собирая всё, что могло звенеть. Улов был так себе, но для начала сойдёт. Три тонкие костяные пластины — обломки чьих-то рёбер, выбеленные временем и ветром дочиста, лёгкие, как пух. Плоский глиняный черепок с острым краем. Пару мелких, гладких камешков с естественными дырками. Я надёргал суровых нитей из подола своей рубахи, скрутил их вместе для крепости и нанизал всё это богатство. Получилась нехитрая, жутковатая гирлянда. Я подвесил её над самой узкой частью горла, привязав к каменному выступу в стене так, чтобы ночной сквозняк, который вечно, не переставая тянет по этим природным кишкам, лениво качал связку.

Кость мягко ударилась о кость. Черепок звякнул о камень. Тихий, неровный, сухой перезвон поплыл во тьме. Он не был похож на механический стук. Он был похож на голос. Будто кто-то живой сидит в глухой темноте, трясётся от невыносимого холода и страха и от нечего делать перебирает в дрожащих пальцах мелкие монетки или амулеты.

Но одного звона было мало. Это лишь повод повернуть ушастую голову. Нужна была настоящая наживка. То, от чего у зверя слюна закапает на песок.

Я закатал левый рукав рубахи, обнажая грязную кожу. Примерился резцом. Этот костяной резец жильца, с обмоткой из жёсткой, потёртой кожи на рукояти, я таскал за поясом ещё со времён дома-храма. Именно им я когда-то, в прошлой жизни, выколол глаз десятой твари, и с тех пор он прирос ко мне, как старый добрый долг, который всегда держишь при себе, чтобы не забыть. Я провёл острым, как бритва, краем по тыльной стороне левого предплечья. Прямо по живому, в пальце от старого, едва затянувшегося рубчатого укуса, который всё ещё ныл на скверную погоду.

Кожа послушно разошлась. Тонко, неглубоко, не до кости — я не собирался вскрывать себе вены, моя кровь мне ещё очень пригодится для драки. Выступили тёмные, густые, тяжёлые капли. Пахло железом, солью и потом. Я стряхнул несколько капель на песок ровно под звенелкой и для верности широко размазал подошвой сапога, чтобы запах разошёлся пятном.

Тьма льнёт к крови. Это я тоже знал твёрдо, без малейших сомнений. Чёрный песок, из которого слеплены местные обитатели, тянется к свежему, живому, красному теплу так же слепо и жадно, как голодная бродячая собака бросается на кость. Я сам видел своими глазами, как этот песок извивался и подползал к моей разодранной руке тогда, в лазе. Шакал — из той же проклятой породы. Кровь скажет ему то, чего не скажет сухой звон костей: тут не просто шумят. Тут шумит раненое. Тёплое. Ослабевшее. Добыча, которую можно брать голыми зубами.

Я отступил в густую тень скальной стенки, на полшага в сторону от входа, и плотно прижался спиной к холодному влажному камню, сливаясь с ним. Длинное копьё-жало взял в правую руку. Резец перехватил в левую. Камень холодил лопатки сквозь тонкую ткань рубахи. Воздух замер в ожидании. И я стал ждать.

Вот теперь я был настоящим охотником. Не загнанным в угол дураком, не куском мяса, который трясётся под каждым кустом и со страхом считает чужие жёлтые глаза в темноте. Охотником. В засаде. С приманкой, двумя клинками и чётким планом действий. И — стыдно признаться даже самому себе — мне это чертовски нравилось. Внутри, в том самом ледяном колодце, тьма вдруг перестала тоскливо ныть. Она подобралась. Сжалась. Замерла, как крупная, дикая кошка перед финальным прыжком на жертву. Ей тоже всё это очень нравилось. Мы с ней впервые за эти три бесконечных дня хотели абсолютно одного и того же, и от этого внезапного, жуткого согласия по позвоночнику пошло странное, почти сладкое тепло. Нехорошее, дурное тепло. Я сухо отметил его краем рассудка и отложил в дальний ящик памяти. Бояться себя и разбираться с тем, во что я превращаюсь на этой изнанке, будем потом. Если выживем.

Связка под потолком тихо, дробно звенела на сквозняке. Кровь густо темнела на сером песке, остро отдавая железом.

Жёлтые глаза беззвучно выплыли на краю горла.

* * *

Он вошёл в узкую промоину красиво. Действительно, потрясающе красиво. Я бы даже залюбовался этой совершенной, смертоносной грацией хищника, если бы в мои ближайшие планы не входило проломить ему череп.

Низкий, длинный, текучий — настоящая, осязаемая тень среди других теней. Его размытые контуры угадывались скорее по провалу в воздухе, по лёгкому искажению пространства, да по паре тусклых огней, мерцающих над переносицей. Зрение в привычном смысле ему было без всякой надобности. Мою тьму, плотно прижатую к каменной стене, слившуюся с ней воедино, он в упор не видел; что светло вокруг, что темно — ему было абсолютно едино. Он шёл на костяной звон и на манящий запах крови, как пущенная стрела идёт в цель. Голова опущена низко, вытянута к самому песку, жадно ловя аромат расстёгнутой кожи. Огни качнулись в сторону звенелки, потянулись к ней.

Давай, родимый, мысленно, одними губами позвал я. Ещё один короткий шажок. Ещё полметра. Под самую связку, прямо на кровавое пятно, спиной ко мне. И тогда я сделаю бесшумный шаг из стены, вынырну из тени и всажу тебе костяной резец глубоко под основание черепа, в то самое мягкое место, где у всякой уважающей себя твари сходятся кости. Сделаю это быстро, зло, очень чисто. Как сделал бы сам Подметальщик.

Шакал плавно, без единого шороха дошёл до кровавого пятна.

И остановился.

Жёлтые огни замерли над испачканным песком, не мигая. Он не тронул сладкую кровь. Не сунулся зубастой мордой к звенящей приманке. Он стоял над наживкой совершенно неподвижно, чёрным изваянием, и я кожей, каждым волоском на руках почуял, как занятое им место в ночном воздухе… неуловимо изменилось. Сжалось, стало плотнее, острее. Тварь, стоящая над приманкой, думала. Оценивала. Взвешивала.

А потом он заговорил.

Прямо из кромешной черноты под болтающейся звенелкой, низко, у самой земли, раздался голос. Тонкий, мальчишеский, с лёгкой, едва заметной трещинкой срывающейся паники на конце фразы.

— Здесь люди! Сюда!

Это был мой собственный голос.

Слово в слово, интонация в интонацию — ровно то, что я крикнул бы сам, если б оказался дураком, прижатым к холодной стене. Та же высота звука. Тот же жалобный надлом. Тот же степной, угловатый выговор приютского пацана, который понял, что смерть пришла за ним, и зовёт на помощь тех, кого рядом нет.

Меня словно окатило ледяной, обжигающей водой. Он не клюнул на приманку. Этот чёртов ублюдок украл мою задумку, прожевал её и вывернул наизнанку прямо мне в лицо. Я приготовил ему живой звук костей — а он, тварь, ответил мне живым звуком. Моим же собственным голосом. И швырнул этот вопль не туда, где стоял, а рикошетом в сторону, в глубь промоины, к каменному тупику. Туда, где тихо сидели Сандра и Ариана. Чтобы я инстинктивно, по глупой человеческой привычке дёрнулся на крик, испугавшись за девчонок. Чтобы сдуру повернул голову. Чтобы сделал шаг из тени и открыл беззащитную шею. Капкан, который я с такой любовью свил, звонко захлопнулся.

Только не на нём.

* * *

Я успел не повернуть голову.

Спасибо грязному приюту, где за каждый лишний поворот головы прилетало палкой. Спасибо старику Михелю с его жестокой, вколачиваемой в мясо наукой. Спасибо десятку раз, когда меня уже ловили на чужой голос в темных, провонявших мочой переулках. Моё тело выучилось не верить крику, не вестись на звук быстрее, чем этому выучилась голова. Я не дёрнулся к тупику. Мои мышцы мгновенно окаменели, и я остался стоять влитым в скалу, не шевельнув и пальцем.

Но я всё равно выдал себя. Другим.

Я свистнул сквозь зубы. Коротко, зло, от ошеломляющей неожиданности. И этого крошечного, жалкого звука ему хватило с лихвой.

Шакал мгновенно бросил и кровь, и глупую звенелку. Он метнулся на мой свист так, как не двигается ничто живое. Я никогда в жизни не видел, чтобы эта беззвучная порода перемещалась с такой пугающей, ломающей кости скоростью. Чёрная, густая вода плеснула от земли — и он был уже на мне. Без разгона, без промежуточных шагов. Просто провал в воздухе перелился через два шага и всей своей колоссальной тяжестью ударил мне прямо в грудь.

Я с хрипом выдохнул, из меня выбило воздух, но я успел ткнуть копьём навстречу, целя в самую плотную сердцевину этой несущейся вмятины.

И в ту же секунду понял, что копьё — полная дрянь.

Острие чиркнуло по чему-то невероятно твёрдому, соскользнуло с омерзительным скрежетом и ушло вкось, в пустоту. Древко — длинное, тяжёлое, в полтора моих роста, такое славное на открытой дистанции, когда между тобой и клацающими зубами есть честных два шага для маневра, — здесь, в тесном скальном горле, в упор, грудь в грудь, оно мешало мне, как дурацкая оглобля в драке на ножах. Я физически не мог отвести его назад для второго, короткого тычка: торец намертво уперся в скалу за моей спиной. Тварь была вплотную. Она уже находилась под остриём, в мёртвой зоне, там, куда копьём не достать при всём желании. Мне нужно было короткое оружие. Лезвие по руке. А не эта дурацкая палка с гвоздём на конце.

Широкие, изогнутые когти с влажным треском прошли по моему бедру.

Сначала не было никакой боли. Был только удар. Тяжёлый, сбивающий с ног толчок, будто кто-то с размаху огрел меня железным ломом по ноге. Я пошатнулся, теряя равновесие. А потом, мгновением позже, от места удара жестокой волной поднялся дикий, обжигающий жар, и по штанине, по голени быстро потекло что-то тёплое, липкое и невероятно обильное. Он одним движением распорол мне бедро от паха до самого колена. Неглубоко, не вспоров артерию, но длинно и жестоко, разрубая мышцу. Нога мгновенно подломилась, наотрез отказываясь держать вес.

Я тяжело завалился на скальную стенку, раздирая плечо о камень, выронил ставшее бесполезным копьё и лихорадочно перехватил резец в правую руку. Тварь крутилась чёрным, неразборчивым пятном в полушаге от меня. Я чуял её каждой клеткой: спиной по вибрации воздуха, боком, кровящей ногой, по которой струилась моя жизнь, — но только не глазами. Мои собственные глаза мне безбожно врали. В непроглядной темноте промоины они судорожно хватали жалкие обрывки реальности: мимолётный блеск жёлтых огней, смазанный край движения, пустоту там, где секунду назад был враг. И пока мой мозг мучительно складывал эти осколки в цельную картинку, шакал уже оказывался совершенно в другом месте. Зрячая драка не шла. Мы играли на его поле, и он был втрое быстрее моих глаз. Ещё секунда, и он вскроет мне горло.

И тогда я сделал то, чего не делал никогда в жизни. Самое глупое, самое отчаянное и самое верное, что только можно было придумать.

Я крепко зажмурил глаза сам. И спустил тьму с цепи на всё.

* * *

Я разворачивал её не как обычно. Не аккуратным защитным куполом на троих, как привык делать, укрывая Сандру и Ариану. Не тесным, сберегающим коконом, чтобы просто спрятаться и переждать бурю. Нет. Я выплеснул её наотмашь. Широко, яростно, во всю скальную промоину, во всё узкое горло, во все две сотни шагов вокруг — насколько только смог дотянуться измученным рассудком. Залил каменную кишку черным под самую завязку, до краёв. Погасил всё к чёртовой матери. Далёкие сизые зарницы на горизонте. Жуткие жёлтые огни твари. Последний, бледный отсвет мёртвого неба над каменным обрывом. Всё исчезло.

Тьма хлынула из меня радостно. Тяжело. Жадной, первобытной волной. Вчетверо, впятеро мощнее против обычного расхода. Каких-то жалких полсотни шагов накрытия я брал у неё в долг раньше с великой опаской, торгуясь за каждую каплю — а тут отвалил разом, щедрым жестом пьяного мота, две сотни. И она взяла. Счётчик в ледяном колодце защёлкал в её пользу так страшно и быстро, что меня замутило. Зрение оборвалось рывком, с тупой болью, будто внутри черепа лопнула туго натянутая струна. Мир просто выключился. Щёлк — и всё. Я ослеп начисто. До абсолютной, звенящей черноты. До того самого ровного, беспросветного «ничего», в котором день за днём живёт Сандра.

И вот в этом самом «ничего» я, наконец, увидел.

Не глазами, разумеется. Глаза кончились, остались в прошлой жизни, оказались бесполезным куском слизи. Я увидел так, как, наверное, видит саму себя тьма изнутри.

Я всё время, с самого начала, думал как идиот, что тьма — это просто когда погас свет. Что свет — это главное, основа, а темнота — так, бесплатное приложение, его отсутствие, банальная дырка от бублика. Дурак. Какой же я был самонадеянный дурак. Всё было с точностью до наоборот. Свет — это лишь суетливый гость. Он нагло садится на вещи и показывает их края, скользит по неровной поверхности, метит узкую точку: вот тут, смотрите, острый камень, вот тут кривой зуб, вот тут жёлтый глаз. Свет всегда говорит о чём-то конкретном. Он всегда чей-то. А темнота… темнота — никакая не дырка. Темнота сама и есть главное место. Огромное, бесконечное чёрное поле, на котором всё это барахло лежит. Великое вместилище. То, в чём и холодный камень, и кривой зуб, и жёлтый глаз, и я сам, и эта тварь — все мы висим в ней, как беспомощные мухи в густом, застывшем киселе.

Свет говорит, где находится вещь. Тьма — это место, где находится вообще всё.

И раз уж я сам теперь стал этой тьмой, разлитой на двести шагов вокруг, я чуял каждую, даже самую мелкую вмятину в самом себе. Я чувствовал каменные стенки промоины — холодные, плотные, безразличные границы моего нового огромного тела. Чувствовал тупик с гладкой плитой — глухой, тупой угол. И там, в этом углу, ясно ощущал два тёплых, часто бьющихся комочка. Девочки. Сжались в комок, дышат прерывисто, ждут своей участи.

А в трёх шагах от меня, на рассыпчатом песке, отчаянно ёрзала и металась горячая, злая, шипящая дыра. Шакал.

Он ослеп вместе со мной. Точнее, я его ослепил. У него-то были глаза. Ему, как хищнику, нужен был хоть крошечный отблеск, хоть дохлый огонёк, чтобы метить свою цель, чтобы строить траекторию прыжка. А я наглым образом отнял у него и это. Выдернул ковёр из-под лап. Он остался без своего главного ремесла, голый, растерянный, выброшенный в чужое, совершенно непроглядное поле, которое целиком и полностью контролировал я. Шакал заметался. Дико, панически ткнулся плотной мордой в каменную стенку. Шарахнулся в сторону, потеряв ориентацию. Оступился.

А я никуда не метался. Зачем? Я был дома. Я сам был этим полем.

Я не бросился на него, рискуя напороться на слепой удар когтей в пустоте. Я терпеливо подождал, прижавшись спиной к камню, пока он сам, слепой, взбешённый и бестолковый, прокатится мимо меня. Я чуял всем своим расширившимся существом, как эта обжигающе-горячая дыра наплывает слева направо. Как смещается её смертоносная тяжесть, переваливаясь на лапах. Как она вот-вот пройдёт в жалком полушаге от меня, по дурости подставив мне уязвимый загривок. И в этот краткий промежуток, не шире моей ладони, в эту единственную секунду его ошибки — я вошёл резцом.

Костяное острие нашло то, что искало, с первого же раза, без единой заминки. Хрупкие кости разошлись под твёрдой рукой. Основание черепа. Тот самый мягкий, податливый шов между ними. Костяной резец вошёл туда по самую потертую рукоять, гладко и страшно, как раскалённый нож в кусок прогорклого масла. Тварь хрипло взвизгнула, рванулась вперёд, выгнулась немыслимой дугой, забилась подо мной в предсмертной агонии. Я навалился на неё всем телом. Всем своим измученным весом, придавив здоровьем коленом и кровящей ногой. И держал. Держал намертво и с хрустом проворачивал резец в ране, пока горячая, пульсирующая жизнью дыра под моими руками не остыла. Она не просто обмякла. Она именно остыла. Перестала быть занятым местом в мире. Стала просто… местом. Кучкой праха.

И только убедившись в этом, я, пошатнувшись, отпустил тьму.

* * *

Она схлынула не постепенно, а вся разом, как обрушившаяся стена плотины. И счёт, чудовищный, неподъёмный счёт, пришёл за ней следом, выбивая дух.

Сначала, спотыкаясь, вернулось зрение. Мутью. Серой, тошнотворной кашей. Безумным размывом, в котором медленно плавали бледные, лишенные смысла пятна. По краям обзора, очень неохотно. После большого, тяжёлого накрытия так всегда: измученные глаза отдают свой долг последними и отдают с великой неохотой, словно скряга — золотые монеты.

А потом, без всякого предупреждения, ударила боль.

Весь этот чёртов год, всю проклятую лощину, все эти три дня бесконечного драпа тьма по-тихому, незаметно глушила мне раны. Это была её вторая работа, заодно, побочно — она милосердно глушит всё, что в ней лежит, замораживает нервы. А теперь, схлынув, забрав свою ледяную анестезию, она вернула всё придержанное. Разом. С огромными, грабительскими процентами. Вдвое сильнее.

Одновременно проснулось и заорало дурным голосом всё моё тело. Распаханное широкими когтями бедро пульсировало так, словно туда залили кипяток. Старый, казалось бы, заживший укус на правом предплечье вспыхнул огнём. Нелепо разошедшийся порез на левой руке, который я сделал сам для приманки, заныл. Треснутые ещё в лощине рёбра вонзились в лёгкие. Разбитое в кровь колено просто отказало. Меня скрутило судорогой, сложило пополам. Я ткнулся грязным, потным лбом в холодный песок рядом с тем, что осталось от убитой твари, и какое-то время не мог ни говорить, ни шевелиться. Я просто дышал. Дышал с присвистом сквозь плотно стиснутые зубы, дожидаясь, пока не схлынет первая, самая злая и невыносимая волна агонии.

— Марк! — Это была Сандра. С камня, из далёкого тупика. В её обычно ровном, сухом голосе сейчас звенел неприкрытый, животный ужас. — Марк, отзовись! Я ничего не слышала, тут было глухо, глуше, чем всегда, вообще ни звука, я думала, ты…

— Живой, — с трудом выдавил я, сплёвывая песок, хрустящий на зубах. Слова царапали горло. — Живой я, Сандра. Свет. Ариана, давай свет, только тихонько.

Под сводами зажёгся слабый, неуверенный огонёк. Ариана не утерпела, не стала ждать, подняла фонарь чуть раньше — потратила одно своё маленькое детское чудо, дрожащее на ветру. Бледный, жёлтый свет робко лёг на стены промоины. И на то, что осталось от страшного шакала.

А не осталось, по сути, ничего. Там, где секунду назад я из последних сил держал и проворачивал костяной клинок, там, где хрипела и умирала горячая дыра, теперь лежала бесформенная горка чёрного песка. Мелкого. Сухого. Абсолютно тусклого, не отражающего свет. Это была тьма-материал. Из него тварь была когда-то слеплена, и в него же она бесславно осыпалась после смерти — как всегда осыпаются эти беззвучные, ходячие пародии на жизнь. Глаза погасли самыми последними. Я ещё успел заметить сквозь пелену мутного, размытого зрения, как два жёлтых злобных огонька быстро подёрнулись седой золой, моргнули и сгинули навсегда.

И тогда этот песок пополз ко мне.

Не подгоняемый сквозняком. Сам. Целенаправленно. К моей изодранной, залитой кровью ноге, к порезу на руке — на свежее, горячее красное. Тонкими, струящимися змейками, прямо через весь песок промоины, он тёк к моей пролитой крови. Он льнул к ней, втягивался под кожу прямо в открытые раны и бесследно пропадал внутри.

Я лежал на спине, тяжело дышал и с первобытным ужасом чувствовал, как с каждой такой втянувшейся струйкой в моём ледяном колодце под рёбрами тяжелеет, расправляется и теплеет тьма. Она наедалась. Мой неподъёмный долг таял на глазах. Полсотни шагов того старого лощинного долга, двести шагов сегодняшнего безумного расточительства — всё это стремительно уходило в закрытый счёт, гасилось этим чёрным, мёртвым кормом. К тому моменту, когда самая последняя струйка песка скользнула и растворилась в порезе на руке, тьма во мне лежала сытая, плотная и невыносимо довольная. Как нажравшийся от пуза цепной пёс возле пустой миски.

Драка кормит. Разумом, логикой я знал это давно. Нам вдалбливали это. А вот сейчас я понял это нутром. До самого глубокого дна. Я понял, зачем я на самом деле охотился сегодня. Не за мясом, которого не было. Не за призрачной водой. И уж точно не от внезапного приступа геройской храбрости. Моя тьма проголодалась до одури — и я послушно пошёл убивать, чтобы набить ей брюхо. Чтобы удовлетворить её.

По-хорошему, эта простая и мерзкая мысль должна была меня ужаснуть. Заставить блевать от отвращения к самому себе. А я лежал на ледяном грязном песке, перемазанный в собственной крови, с обнулённым долгом и сытой, мурчащей тварью под рёбрами — и мне было отвратительно, до одури хорошо. Покойно.

И вот это уже было по-настоящему, безнадёжно скверно.

* * *

Бедро мне перетянула Ариана. Оторвала длинную, неровную полосу от своей же нижней юбки — это была, наверное, единственная относительно чистая ткань на всех нас троих, чудом пережившая лощину. Затягивала она узел молча, предельно сосредоточенно, до крови прикусив нижнюю губу. В её хорошем доме барышень между чтением умных книг и вышиванием зачем-то натаскивали и бинтовать рваные раны, и сейчас эта наука пришлась очень кстати. Получалось у неё на удивление ловко, тонкие грязные пальцы не дрожали. Я только цедил воздух сквозь плотно сжатые зубы и неотрывно смотрел, как она работает. Смотрел на её перепачканные руки, только бы не опускать взгляд на свою изуродованную ногу и не думать о том, сколько крови я потерял на этих камнях.

— Глубоко достал? — сухо спросила Сандра из темноты. Она стояла рядом, опираясь на палку.

— До мяса. Но кость не задел, — ответила за меня Ариана. Голос у неё был тот самый, ровный и стеклянный, каким говорят люди, когда из последних сил боятся расплакаться. — Рана длинная, но рваных краев мало. Заживёт. Если, конечно, не загниёт в этой грязи. Нам бы воды. Промыть хотя бы края.

Воды. У нас не было ни капли. Тары тоже не было — нашу последнюю, помятую флягу мы потеряли на дне той страшной бури, целую вечность назад, когда казалось, что хуже уже быть не может. И во рту у каждого из нас троих стояла та самая мерзкая, сухая медная горечь, по которой я уже давно научился безошибочно считать дни без питья. Третий день на исходе. Если не найдем влагу, завтра начнётся злое. Когда язык распухает, губы трескаются до крови, а в голове начинают наперебой шептаться чужие голоса, обещая прохладные реки.

Я устало прикрыл глаза, шумно выдохнул, отгоняя фантомы жажды, и потянулся. Но не тьмой. Потянулся другим. Тем самым тихим, древним инстинктом, что проснулся во мне ещё в самые первые дни пребывания в Песках, до всякой тьмы и крови. Тогда, когда я был совсем один, шатался по барханам и мучительно учился у этого мёртвого мира пить камни. Дёсны заныли. Не зубы, а именно дёсны — глубоко, тягуче, назойливо. Так они ноют всегда, когда где-то совсем близко есть живая влага. Я медленно, как слепая собака, повёл этой ноющей тягой по сторонам, ловя направление. Поводил из стороны в сторону и нащупал. Не у каменного тупика. Не в самом горле промоины, где валялись кости шакала. А там, где скалы немного расступались и выползали на ровное плато, под небольшим наносом серого песка. Неглубоко. На локоть, никак не больше, под коркой лежала спящая сырость.

— Там, — хрипло выдохнул я, махнув рукой в темноту. — В трех шагах. Копайте. Близко.

Девочки бросились туда не раздумывая. Копали голыми, стёртыми руками и черепком от моей растоптанной звенелки. Песок летел во все стороны. Дорылись на удивление быстро. На самом дне вырытой ямки, поверх гладкого камня, неохотно набралась крошечная лужица. Мутной, ледяной, отдающей пылью и древним камнем воды. От силы на три ладони.

Мы пили по очереди. Упав на колени, припав ртом прямо к грязной яме, всасывая влагу вместе с песком, как дикие звери на ночном водопое. И богом клянусь, это были самые сладкие, самые вкусные три глотка за весь этот поганый, бесконечный год. Унести воду с собой было не в чем — лужа осталась лужей. Так и оставили её степи, пусть сохнет. Но стянутое горло перестало невыносимо драть, мерзкий медный вкус во рту отступил, и на тот момент это уже казалось немыслимым богатством.

А потом, когда нас отпустило, мы легли спать. По-настоящему. Впервые за весь год мы позволили себе сон без дежурств, без мучительного ожидания удара.

Я далеко не сразу понял, что именно это означает. Понял только тогда, когда расстелил под боком пустую, жесткую дерюгу. Я по привычке начал устраиваться так, как спал всю свою сознательную жизнь: спиной плотно к скале, а лицом к единственному выходу. Так я спал в приюте, на скрипучих нарах — спиной к ледяной стене, лицом к распахнутой двери. Потому что заточенный нож всегда приходит со стороны двери, а спине нужна твердая, непробиваемая опора. Я уже подогнул здоровую ногу, чтобы лечь… и вдруг остановился, замерев на полпути.

И лёг наоборот.

Я отвернулся от стены. Лёг спиной к девочкам. А лицом — к распахнутой, дышащей угрозами темноте изнанки.

Так никогда не спят те, у кого за плечами стоит враг, ожидающий момента для удара. Только со своими ложатся вот этак — нараспашку. Я лежал на жестком камне, чувствовал лопатками слабое, неровное тепло двух спящих, тощих, насмерть измотанных девчонок. Они доверились мне до самого конца, вложили свои жизни в мои грязные руки. И я слушал, как ровно они задышали, почти мгновенно провалившись в спасительный сон. Сандра отключилась сразу, её дыхание стало мерным и глубоким. Ариана ещё немного повсхлипывала во сне, тоненько, по-детски, но потом тоже затихла.

Я лежал, закрывая их собой от всего этого проклятого мира, и думал о том, что вот это, пожалуй, и есть весь мой капитал. Всё, что нажито непосильным трудом. Две спящие на камнях девчонки, пяток чужих жестяных номерков на потном шнурке на шее, да сытая, спящая тьма под рёбрами.

Прямо скажем, негусто для начала карьеры. Но я бы за это теперь дрался насмерть. Я уже дрался. И буду драться дальше.

Размышляя об этом, я и сам начал медленно уплывать. Моё тело, измолотое в труху за этот год, тянуло в темноту сна тяжёлой, властной рукой. Перевязанное бедро мерно дергало в такт глухим ударам сердца, но это была понятная, честная боль. Боль, которую я заработал, сохранив им жизнь. И под эту боль на удивление хорошо, крепко спалось.

И тут, разрушая тишину, Сандра резко села на своей дерюге.

* * *

Она поднялась резко, одним слитным движением. Разом. Подбрасывает так в холодном поту со сна, когда снится долгое падение в пропасть. Села, выпрямила спину до хруста и развернула своё слепое, напряжённое лицо прямо к выходу из нашей каменной промоины. Туда, во мрак. В ту самую сторону, куда днём раньше медленно уполз Подметальщик. К далёким, беззвучным молниям. Она застыла изваянием, вся обратившись в слух. А слух у неё был такой, что она ловила крадущийся шаг за триста шагов и стык ржавого рельса за милю в бурю.

— Что? — Я мгновенно оказался на ногах, напрочь забыв про раненое бедро. Бедро тут же мстительно напомнило о себе вспышкой боли, но я лишь стиснул зубы. Рука сама легла на рукоять резца. — Что слышишь?

— Считают, — тихо, но очень чётко сказала Сандра.

Голос у неё был странный. В нём не было испуга — пугаться она давно разучилась, выжгла этот инстинкт. Но голос был донельзя озадаченный. Растерянный.

— Кто считает? Что там можно считать в этой пустоши?

— Не знаю, Марк. Далеко. Очень далеко, на самом краю предела слышимости. — Она медленно подняла ладонь, приказывая мне молчать. Я послушно замер. Проснувшаяся от голосов Ариана тоже затаила дыхание, прижав колени к подбородку. — Кто-то ровно считает. Это голос. Один. Мужской, глухой — ни высокий, ни низкий. И он считает без всякой устали. Раз-два-три, раз-два-три. И вообще не сбивается с ритма. Я такого математически ровного счёта в жизни не слышала. Так ни один живой человек не считает. Человек обязательно собьётся, заспешит на вдохе, зевнёт, сделает паузу. А этот… он как тяжёлая капля воды капает. Как огромный маятник.

Она бессильно опустила руку и повернула ко мне свои незрячие глаза.

— И он считает уже долго. Я только сейчас смогла его расслышать, на самом краю ночи, но он, по-моему, считает очень давно. Может быть, он считает там всегда.

Я стоял в устье нашей спасительной каменной кишки, чувствуя на лице пронизывающий холодный ветер изнанки. И смотрел туда, в густую черноту, куда уходила наша единственная дорога. Куда, оставляя борозды на песке, уполз стиратель, прибирая за нами след. Туда, куда нам, несмотря ни на что, всё равно придётся идти. Потому что именно там, за горизонтом, мерцают молнии, там находятся врата-выход, там есть нормальная вода, и другого пути у нас просто нет.

Где-то там, в этой кромешной, бесконечной черноте, кто-то неизвестный вёл свой ровный, бесконечный, пугающе нечеловеческий счёт. И с каждым нашим новым шагом к выходу, с каждой пройденной милей мы будем идти прямо на него. В пасть к маятнику.

— Чего он там считает? — едва слышно, с дрожью в голосе спросила за моей спиной Ариана.

Я не ответил. Я не знал. Мне нечего было ей сказать. Но в моём ледяном колодце под рёбрами плотно наевшаяся, сытая тьма вдруг тревожно шевельнулась. В этот раз не голодно. Она пошевелилась как-то опасливо, вжимаясь в стенки колодца. Будто даже ей этот ровный, далёкий и неотвратимый счёт был сильно не по нутру.

Предыдущая главаГлава 35 из 60Следующая глава